Мало речистый, с тягучим медленным словом, к тому же не всегда внятным, сильно сутуловатый, неповоротливый, Иван Владимирович Цветаев или — как звали его студенты — Johannes Zwetajeff, казалось, олицетворял собою русскую пассивность, русскую медленность, русскую неподвижность. Он вечно ‘тащился’ и никогда не ‘шел’. ‘Этот мешок можно унести или перевезти, но он сам никуда не пойдет и никуда не уедет’. Так думалось, глядя на его одутловатое с небольшой русой бородкой лицо, на всю фигуру его ‘мешочком’, — и всю эту беспримерную тусклость, серость и неясность.
‘Но, — говорит Платон в конце ‘Пира’ об особых греческих тайниках-шкафах в виде Фавна, — подойди к этому некрасивому и даже безобразному фавну и раскрой его: ты увидишь, что он наполнен драгоценными камнями, золотыми изящными предметами и всяким блеском и красотою’. Таков был и безвидный неповоротливый профессор Московского университета, который совершенно обратно своей наружности являл внутри себя неутомимую деятельность, несокрушимую энергию и настойчивость, необозримые знания самого трудного и утонченного характера. Цветаев — великое имя в древнеиталийской эпиграфике (надписи на камне) и создатель Московского Музея Изящных Искусств. Он был великим украшением университета и города.
Жизнь каждого ученого рассказывается трудами его… Так, говорить ‘о Цветаеве’ — значит говорить о волюминозных изданиях его, гораздо более известных и раскупаемых в Германии, Франции и Англии, нежели в России, где ‘музы’ все еще зябнут, — и говорить о многих годах тех личных усилий, личных разговоров, личных упрашиваний и разъяснений, из которых каждое в отдельности не могло быть легким, которые остались в тени и темноте, но которые камешек за камешком поднимали и воздвигали чудное здание ‘Музея Изящных Искусств’ на месте бывшей московской ‘Пересыльной тюрьмы’, что на ‘Колымажном дворе’, — неподалеку от Храма Спасителя. Подробно все это и будет восстановлено… Нельзя не пожалеть вообще, что жизнеописания людей науки, в противоположность жизнеописаниям романистов и стихотворцев, как-то странно заброшены в России. Нет сносных и даже, кажется, никаких биографий Буняковского, Чебышева, Кокшарова, Менделеева, Бутлерова и других наших натуралистов и математиков. А между тем труды их и личности их сложили всю умственную жизнь России в ее отчетливых и многозначительных линиях…
Ввиду этой-то ‘общей жалости’ и нераденья мне хочется поделиться с читателями двумя письмами Ивана Владимировича Цветаева, где он, — в ответ на мои письменные расспросы и личные о нем воспоминания как о профессоре-наставнике университета, — дает интересные сообщения, которые могут пригодиться его биографу, да и прочтутся вообще с интересом всяким, кто посещал Музей Изящных Искусств в Москве:
‘От брата моего Дмитрия (Дмитрий Владимирович Цветаев, тогда профессор русской истории в Варшавском университете) я слышал, что вы меня помните и поминаете добрым словом. Как бы я желал видеть вас в Москве через 2 — 3 месяца, чтобы за это доброе чувство показать вам новый беломраморный Музей Изящных Искусств, который, после 24-лётних стараний, счастливая судьба помогла мне поставить на месте прежней жалкой и грязной Пересыльной московской тюрьмы на площади Колымажного двора, насупротив Храма Спасителя, на Волхонке! И здание Музея, облицованное белым уральским мрамором (из Уфимской губ.), вышло большим и монументальным, и коллекции, скульптурные по преимуществу, явились очень большими и богатыми. Дело, начавшееся с сотен рублей, теперь имеет поступлений до 3 миллионов рублей. Новое учреждение, юридически принадлежащее Московскому университету, стало, среди однородных институтов Европы, вторым или третьим, уступая лишь дрезденскому Albertinum’y и берлинскому Музею слепков. Через 2 — 3 месяца главные подготовительные работы будут окончены и, если последует соизволение Государя, Музей может быть в конце августа или в начале сентября открыт.
Этому делу я отдал 24 года, со времени перехода на кафедру Истории искусств после проф. К. К. Герца, и, приближаясь к концу его, я считал себя счастливым. Но, говорят, судьба завистлива к считающим себя таковыми’…
Следует рассказ об омрачившей конец его жизни истории с одним сослуживцем по университету, — потом большим чиновником в Петербурге, — который неутомимо и много лет преследовал бедного Ив.Влад.Цветаева за случившееся в его, Цветаева, директорство, но без малейшей его вины, похищение нескольких гравюр из Румянцевского Музеума. На эти обвинения Цветаев ответил обширною книгою, изданною в Москве и в Лейпциге, — и по суду был вполне оправдан Сенатом. Предыдущее письмо от 21 мая 1911 года. Следующее от 3 июня 1911 года:
‘Исключительную радость доставило мне ваше любезное письмо от 25 мая, я говорю ‘радость’, потому что какое другое чувство в старом профессоре может возникнуть при неожиданной вести, что его добром вспоминают его давнишние слушатели, слушатели юных лет его учительской деятельности! Но вы, по доброте сердца, очень высокою мерою оцениваете мои тогдашние профессорские свойства: силы мои были небольшие, старание использовать их и сделать, на что хватало умения, было, — но это и все. Счастьем я объясняю и нежданные деалектологические (изучение диалектов и говоров) успехи по древней Италии, молодая любознательность была устремлена на самые источники дела, какими служили италийские подписи, — и молодая отвага путешествий по итальянским захолустьям, каковы, напр., Абруццы, вознаградились нежданными результатами. Это было очень давно, в пору давно минувшей юности, и я, вынужденный направить интересы в иную область знания, вспоминаю об этом как о чем-то светлом, чистом, но уже давно-давно миновавшем вместе с первою половиной жизни.
В 1888 году у меня составилось решение занять кафедру изящных искусств, к которой подготовляли меня те же, вами добродушно вспоминаемые, ‘Оски’ (‘Собрание Осских надписей’, изданное на латинском языке Ив. Влад. Цветаевым около 1880 года). Из-за них, а потом и из-за остальных италиков, — сабинян, вольсков, пелигнов, фалисков и проч. братии, — я должен был работать по всем музеям Италии, так я сроднился со скульптурой и ‘римскими вещественными древностями’. И меня, по окончании издания ‘Inscriptiones Italiae Mediae dialecticae’ (1884 г.) и ‘Inscriptiones Italiae Inferioris dialecticae’ {‘Надписи на среднеиталийском диалекте’, ‘Надписи на нижнеиталийском диалекте’ (лат.).} (1886 г.) потянуло сначала читать курсы по сакральным и бытовым ‘Римским древностям’, а потом заняться классическою скульптурой. Кафедра искусств пустовала, я предложил факультету свои услуги под условием 1 1/2-годичной командировки за границу. Там составился план организации ‘Музея скульптуры при университете’. Дело это меня мало-помалу увлекло и стало дорогим. Последнее обстоятельство развязывало язык и перо. Убеждение в хорошем деле действовало на людей состоятельных, которые мне стали помогать разрешением приобретать скульптуры на такую-то сумму. Судьба настолько благословила это предприятие, что дело, начатое с сотен рублей, оканчивается теперь 3 миллионами, и начертанный сначала музейчик в 3 — 4 комнатки старого здания университета превратился вон в какую махину. При оценке этой метаморфозы планов и основания мне до конца жизни надо помнить сердечное отношение к этому Музею покойного великого князя Сергия Александровича, который искусство любил, ему мои старания нравились, и он стал председателем Комитета Музея. А это привлекло Ю.С. Нечаева-Мальцева, который принес нам не один миллион рублей и большое личное увлечение. Так сделалось это дело, близящееся теперь к благополучному концу. Скоро я узнаю, когда предполагается Государем открытие этого Музея, в августе этого года или, по циркулирующему в Москве слуху, весною 1912 года. Своевременно я вас извещу и стану просить вас на этот особый праздник… Свою ‘защиту’ от нападения министра просвещения (Шварца) я вам послал по петербургскому адресу. Да, жизнь нельзя называть счастливой раньше ее конца… Думал ли я, проводящий время в своих мечтах и исполнении планов, не имеющих ничего общего с ‘нерадением’, быть отданным под уголовный суд Сената ‘за служебное нерадение’ и ‘за бездействие власти’!.. До конца моей жизни — благодарность Сенату за принятую им роль моего адвоката. Сколько с 26 мая прислано ко мне телеграмм и писем со всей России с благожеланиями и поздравлениями! Спасибо добрым людям’. Дело это или, вернее, это безделье — одна из фантастических (по глупости и забавности) страниц в ‘Истории министерства народного просвещения’… Вместо того чтобы дорожить и пользоваться каждыми сутками труда этого редкого ученого, искать у него советов, радоваться его одобрению, — министерство, в лице тогдашнего министра просвещения, подняло нелепую кляузу против него, совершенно напоминающую жалобу Ивана Ивановича на Ивана Никифоровича в глухом хохлацком городке и в давние времена, — обвинив, что ‘по нерадению директора музея’ были похищены во время его управления некоторые гравюры из московского Публичного и Румянцевского музея. Хотя не гравюры только, но рукописи и древние книги целую зиму таскались ученым-иезуитом из Петербургской Публичной библиотеки, и это было сочтено за несчастье, а не за ‘уголовное преступление’ директора библиотеки, хотя, наконец, из Лувра утащили целую ‘Джиоконду’ Леонардо да-Винчи… Вообще эти казусы достойны оплакивания, против возможности их предусмотрительно должны вырабатываться меры, но, раз событие произошло, — просто глупо и странно усматривать в нем не только ‘уголовное преступление’, но и простую вину человека, вся жизнь которого шла в направлении, противоположном идее распущенности, нерадения, небережливости в отношении музейного охранения произведений искусства. Получив от него толстую, большого формата, книгу с изложением всего хода дела, я ужаснулся его труду и его потерянному ученому времени и не допустил себя читать эту книгу, сберегая свое время, жизнь и силы. Есть вещи a priori пустые, которые, конечно, есть и a posteriori пустые. Обвинение на данную тему Ив. Влад. Цветаева — то же, как если бы обвинять Пушкина в нерасположении к русскому народному языку. В другом письме он жалуется: ‘Дурной человек и ленивый чиновник не только оболгал меня, но и похитил (курсив Цветаева) у меня, скрывши перед Сенатом и перед Государем, все доброе и полезное, что я впервые внес в жизнь Румянцевского музея и что существует с пользою там теперь и будет существовать, должно существовать и впредь. Его пришлось уличить, и в ‘Спорных вопросах’ (заглавие защитительной книги) я это сделал…’
Обходя весь этот мусор, посыпавшийся на голову старика и ученого, перейдем к живительным строкам его писем, где говорит его золотое и не замученное, а парящее вверх ‘я’:
‘Работы в Музее идут и в праздничные дни, — как вот и сейчас раскладывают и расставляют по местам предметы египетской коллекции Голенищева, под руководством профессора Петербургского университета, нашего славного и за границей египтолога, Тураева, которого я имел счастье получить для Музея в звании хранителя восточного отделения (с правом его приезжать к нам для организационных работ). Надеемся поработать усиленным темпом эти четыре месяца, чтобы быть готовыми к открытию Музея в мае. Ждем Государя. Соберитесь посмотреть Музей весною, как хотите, — в день открытия, до открытия, когда будет все стоять на своих местах, или после открытия. Мы всегда будем рады показать вам все нами собранное. И я уверен, что богатство содержания не уступит достоинству внешнего вида здания’.
Музей этот, необыкновенно густо посещаемый, как говорят его теперешние ‘отчеты’, и являющийся прямо учебным заведением по искусству, — собирается стать таким же любимцем Москвы и России, как Третьяковская галерея. И даже проезжие через Москву, как приходилось слышать, неизменно осматривают: 1) царь-колокол, 2) царь-пушку, 3) Храм Спасителя, 4) Третьяковскую галерею, 5) Музей Изящных Искусств… Не могу для любителей фольклора не передать впечатления одной простолюдинки, когда, открыв дверь первого же зала, она глянула на греческие скульптуры. Заслонив рукой лицо, эта несчастная воскликнула:
— Ой, страсти какие! Сколько мертвецов!!!
И, несмотря на все увещания ‘старших’, не вошла в зал.
Да, конечно, ‘мертвецы’… Долго я размышлял над этим восклицанием. И смеюсь, и горюю, и рвет сердце недоумением. Нам — ‘статуя’, ‘великолепие’, для крестьянки — ‘страсть’ (страх), ‘мертвое тело’, ‘покойник’. Черт знает что такое. Не знаю, где правда, — в нашем ли восхищении, в ее ли жизненном страхе. Она прямо сказала, что ‘от страха умрет’, если ее принудят войти в зал.
‘Да почему мертвые, глупая? Каменные!!’
— Не шевелятся, не живые, а — человек как есть. Ну, Господь с нею.
Нужно пожелать, чтобы одна волна энтузиазма поддержалась следующею второю волною энтузиазма. Нужно, чтобы Музей начал наполняться подлинниками. Ежегодно в Петербург и в Москву приезжает турок (образованный) Осман Нурри-бей, собиратель на всем востоке, в Малой Азии, в Сирии и Палестине, в Персии, не говоря уже об Европейской Турции, — античных монет, и обогащает продажею их все музеи Европы, Британский Музей, Парижское собрание медалей и монет, Берлинский мюнц-кабинет. Монеты — один из великих памятников древнего искусства. Если бы Московский Музей Изящных Искусств получил возможность ежегодно покупать тысяч на 5 — 7 рублей монет и выставил их в открытых витринах, как это сделано в Эрмитаже, то посетители Музея, студенты, гимназисты, — получили бы великолепное зрелище. И, прежде всего, они получили бы портретную галерею всех древних царей, полководцев, вообще великих мужей древности, сделанных в то время, часто с изумительным мастерством портретного сходства. Это дивная школа древней истории, — и особенно нельзя не подумать о милых гимназистах, которые заглядятся и на портрет Юлия Цезаря, и на изумительный портрет нумидийского царя Юбы, в его высокой шапке и с характерной бородой, совершенно напоминающей наших горцев Кавказа, самого свирепого вида…
А древние языческие храмы, а сцены цирковой борьбы на динариях, и величавые боги, и красавицы-богини… Все есть на монетах, в золоте, серебре и бронзе. Нужно, чтобы сюда хлынула волна пожертвований.
Вечная память Ивану Владимировичу Цветаеву. Имя его в просвещении России, вместе с именем благородного Ю.С. Нечаева-Мальцева и других жертвователей на этот Музей, никогда не будет забыто.
1913 г.
Впервые опубликовано: 1913. 19 сентября. No 13478.