В. В. Розанов. Полное собрание сочинений. В 35 томах. Серия ‘Литература и художество’. В 7 томах
Том четвертый. О писательстве и писателях
Статьи 1908-1911 гг.
Санкт-Петербург, 2016
ПАМЯТИ Ф. И. БУЛГАКОВА
В узенькой передней редакции ‘Нового Времени’, среди молоденьких и неуклюжих сторожей, развертывался какой-то комок, по-видимому, внесенный ими с улицы. Не то они его развертывали, не то он сам развертывался, и в последнем случае нужно было предположить, что в нем есть что-то живое. Сторожа суетились, оправдывались, извинялись. Ворчали или боялись. Комок шевелился. Вот куда-то девалась шапка, вот тащат с ног длинные валеные сапоги из очень мягкого войлока, похожие скорее от этой мягкости на чулки. Разматывается бесконечный шарф, убрали пальто: и пока все это еще лежит горою на стуле и на руках сторожей, — из-под хлама тряпок, меха и войлока раздается веселый тихий смех, ни к кому не обращенный и, очевидно, выражающий радостное состояние души самого смеющегося.
— Ну и мороз!!
— Что вы, Федор Ильич, всего три градуса холода, — отвечают сторожа.
Но смеющаяся фигура уже проходит дальше, и за нею толпа просителей, сотрудников и всяких лиц, имеющих надобность до газеты.
В тепло натопленной комнате с вечно пылающим камином, просторной и деловой, в русско-турецкой шапочке на вечно зябнущей голове, и держа ноги в чем-то теплом, Федор Ильич сидел, погруженный в чтение рукописей, типографских оттисков статей, хроник, сообщений, писем в редакцию, телеграмм и еще я не знаю чего, чем наполняется нумер газеты, и в то же время выслушивал говорившего. В отношении рукописи он делал пометки на ней: ‘отл.’, т. е. ‘отложить до которого-нибудь из ближайших нумеров’, ‘сег.’, т. е. ‘сегодня’ (в завтрашний нумер), ‘возвр.’, т. е. ‘возвратить автору статьи, которая не будет напечатана’, ‘разобрать’, т. е. статья, набранная в каких-либо предположениях, подлежит разбору. В отношении говорившего он давал спокойные, неторопливые, ясные ответы, всегда без колебания, без спора и вообще ‘без дальнейшего’. ‘Дальнейшим’ я называю всякую запутанность около дела или мысли, которая потом вызовет другие разговоры или другие дела. Ничего запутанного в Федоре Ильиче не было: он этого не допускал, не выносил и до известной степени не понимал.
Эти четыре дела: 1) для глаза, 2) для руки, 3) для уха и 4) для языка он делал вместе, — и, по-видимому, испытывал тоску, скуку и раздражение, если вдруг который-нибудь орган у него останавливался за неимением материала. Тогда он быстро находил, созидал этот материал, — и успокаивался.
Между тем, взглянув на его фигуру, нельзя было понять, чем же именно работает этот человек: в совершенно высохшем теле, казалось не было ничего, кроме нервов и кожи. А если кто-нибудь имел случай когда-нибудь говорить с ним о его болезнях, то должен был придти к выводу, что в нем тоже ничего цельного и здорового не осталось, и он представлял собою подобие древней гробницы, в коей единственно живые и шевелящиеся существа — микробы. При этом он питал восторг к медикам и массажистам, так сказать, ‘сверх обыкновенным’. ‘Сверх обыкновенный’ Бадмаев оказался выше всех петербургских светил медицины: и какой-то массажист, ‘друг и благодетель, а не массажист’, — лет шесть ‘единственно’ поддерживал в нем дыхание, кровообращение и другие функции. В особенности все было у него испорчено ниже диафрагмы, т. е. в области желудка, кишок и проч. Тут ни одного органа, ни одной трубочки не было здоровой: и только в последнее время болезнь переступила и выше диафрагмы, задев легкие, сердце, печень, горло. Он кашлял, говорил шопотом, задыхался…
И все спрашивал про ‘дела’, заботился — ‘как идут дела’ или ‘как пойдут дела’.
При взгляде на него, при мысли о нем не приходило и не приходит на ум ничего интимного… Всю жизнь прожив около литературы и литературою, он жил ею более всего как изучающий, как читающий, как комментирующий, как оценивающий и распределяющий. ‘Журнал Новой Иностранной Литературы’, его любимое детище, в которое он вкладывал всю душу, который все время приносил ему значительные, даже огромные убытки вследствие невероятного количества материала, в него вкладываемого, глубочайше выражал его сущность, его задушевность. Он никак не мог сократить даваемого материала: ‘Столько хорошего не переведено’, ‘столько есть хороших вещей, каких мы, русские, не знаем’. И он хватал еще и еще, хватал жадными охапками — и все это кидал за какие-то 4 или 5 руб. в год в читающее общество или, точнее, выкидывал на читающую улицу, на питающую площадь. ‘Нате! Все это вам наготовил Федор Ильич. Будете помнить, а не будете — то и чорт с вами: все равно это надо было сделать, я и делаю. Пока не помру — делаю и буду делать’.
И он умер, почти задохся под горою надвигаемого им на себя ‘материала’, страстно любя этот материал, — любя ‘книгу’ и ‘книжность’ более всего. Он никогда не отдыхал. Даже когда ему устроят, навяжут отдых — он все равно завалит его книгами, печатью, читаемою, просматриваемою, наконец — придумываемою!! В нем постоянно копошились все новые и новые замыслы: будь он миллиардером — он все сокровища убил бы на печать, на книжность и книги, казалось, из сухой его фигуры лезут какие-то целые музеи, библиотеки: и он был фантастическим оберегателем этих по бессилию не рожденных им книжных и вообще печатных сокровищ или сугробов, бездны, массы, гор! ‘Не могу родить! Все внутри согнило! А как — хотелось бы!’.
И он, бедный, надорвался. Он был и счастлив, и несчастлив. Он был счастлив в том отношении, что всю жизнь провел за любимым делом: это немногим удается. И он был несчастлив потому, что, как Тантал, вечно жаждал и не мог напиться. По самому существу своих вожделений он никогда не мог поставить ‘точку’ им и не мог даже приблизительно надеяться, что дойдет до желаемого конца и успокоения.
Мне кажется, он родился с этим восторгом к книге, к печатному: иначе невозможно объяснить его деятельность, его жизнь. Его печальная квартира, совершенно лишенная солнца, — как-то гармонировала с ним. ‘Свет идет только из книги‘, — и он занавешивался даже от кое-какого петербургского света занавесками! Везде книги и книги, на полу — печатные, не сверстанные листы, на столах — рукописи, ‘которые нужно читать’. Огромное кресло его в гостиной, где можно было и дремать, и слушать гостей, — имело какие-то дощечки на винтах и шалнерах, подвижные, разгибающиеся, на которых можно было и положить читаемую книгу. ‘Все говорите, и я слушаю, и с удовольствием: но в то же время я буду работать‘.
Мне кажется, те качества, которые сливаются с литературою в ее патетической части, — сердечность, искренность, воображение, фантазия и проч., и проч., все эти качества и за недосугом, и по другим условиям труда, у него заменились одним и всепоглощающим — корректностью. Мне кажется, раньше, чем родилось это слово, в нем было существо его, как качество. Он был корректен извне и изнутри: единственное, что могло привести его в негодование, — это бесчестность. Ее он совершенно не выносил. Но он относился совершенно невозмутимо, напр., к уколам своему самолюбию, к чему вообще так неравнодушны литераторы. Вообще в свою работу он не вмешивал своей личности в смысле ли этого самолюбия, или тщеславия, или, напр., в частность. Он знал, что никто не может у него отнять первенства, исключительности в работоспособности, как никто не посягнет на его честное имя. За эти две твердыни он был спокоен, а прочее для него не составляло какой-либо истинно важной точки. ‘Есть территории, на которые я не претендую: и вы их можете занять, но две твердыни я никогда не оставлю: это — труд и честность. Это — мое, и из них никто меня не выбьет’.
Маленькая улыбка в конце этих печальных строк: я его посетил во время болезни один раз. Никто не мог ожидать, что он умрет, и, кажется, он умер от собственной неосторожности в самолечении. Сидел я у него с полчаса, и все говорил он о деле, о делах. Расспросов о болезни он почти не выносил: не по страху к болезни, а по скуке этой темы.
— Ну, что — болен. Весь болен. Все болит. — Совершенно дельным образом он сказал мне перед уходом.
— Да, вот что. В случае, если бы я умер, — напишите непременно вы обо мне некролог. У вас это тепло выходит.
Он говорил об этом, как о ‘продолжении работы’. И я, как о задаваемой работе, сказал ему:
— Хорошо, хорошо, Федор Ильич. Все будет исполнено.
Так умер этот человек, просто и ясно, умер трудолюбец, подобного коему я не встречал. И кто не пожалеет, что для него — судя по годам — настал так преждевременно вечный отдых, каким может назваться смерть.
КОММЕНТАРИИ
Автограф неизвестен.
Сохранились гранки статьи — РГАЛИ. Ф. 419. Оп. 1. Ед. хр. 208. Л. 10а—14.
Печатается впервые по гранкам РГАЛИ.
Булгаков Федор Ильич (1852 — 31 марта 1908) — журналист, художественный критик, с 1897 г. редактировал ‘Новый Журнал Иностранной Литературы, Искусства и Науки’, где Розанов печатался в 1900 и 1901 гг. С 1900 г. Булгаков — ответственный редактор ‘Нового Времени’.
С. 50. Тантал — в древнегреческой мифологии фригийский царь, обреченный богами на вечные муки: стоя по горло в воде, он не мог утолить свою жажду.