Памирский поход, Тагеев Борис Леонидович, Год: 1898

Время на прочтение: 132 минут(ы)

Тагеев Б. Л.
Памирский поход

(Воспоминания очевидца).

I.

В начале 1892 года, одна за другою стали приходить в г. Маргелан тревожные вести с нашей кашгаро-афганской пограничной линии. Консул Кашгара, Петровский, сообщал о враждебном настроении, развившемся за последнее время, против наших подданных, между китайцами, а из Памирских ханств все чаще и чаще стали появляться беглецы, которые рассказывали о необыкновенном варварстве афганцев, о насилиях их над таджикским населением Памирских ханств и умоляли военного губернатора Ферганской области, чтобы он ходатайствовал перед государем императором о принятии их в русское подданство.
Одного из таких несчастных я расспрашивал о причинах тех бедствий, которые постигли его отечество.
— О таксыр (Таксыр — ваше благородие.) ! — говорил он: — вы себе и представить не можете, что переносим мы от этих варваров (афганцев). Это — лютые звери, которые жгут наши дома, убивают детей и насилуют жен, и мы теперь лишены возможности оградить свои семейства от такого великого несчастия… [112]
У таджика текли слезы. Вид его был ужасен. Какие-то старые лохмотья болтались на плечах вместо халата, и сквозь них проглядывало бронзовое, запыленное тело. Черная борода, усы и нависшие брови были всклочены и казались серыми от густого слоя пыли, а его босые ноги, совершившие дальнюю дорогу, были покрыты как бы сплошною одеревенелою корою. И это был не простой таджик, это был родственник правителя Шугнана, за голову которого афганцы назначили плату, и вот он бежал оттуда, надеясь найти убежище в пределах России.
Конечно, я не упустил случая, чтобы не побеседовать с этим несчастным шугнанцем. Пригласив его к себе, напоил чаем и приказал своему малайке (Малайка — слуга сарт.) готовить плов, а сам, усадив на террасе моего гостя, начал с ним беседу.
— Скажите, пожалуйста, что же послужило поводом к подобному варварству афганцев? Ведь ни с того ни с сего не пришли же они и не стали бить вас ради своего удовольствия — вероятно, была какая либо причина к тому? — спросил я его: — ведь раньше же вы были под игом афганцев, и они нисколько не обижали вашего населения?
— Нет, тюра, — возразил мне таджик, — никогда мы не принадлежали афганцам. Еще с незапамятного времени мы почитали кокандских ханов и платили им подати, для чего к нам приезжали из Коканда серкеры, позднее наши правители правили уже совершенно самостоятельно. Но вот в 1862 г. явились афганцы во главе с эмиром Дост-Магометом, и памирские ханства пали, несмотря на геройскую защиту жителей. Вот таким образом до 1888 года мы находились в полном рабстве у афганцев и терпеливо переносили это бедствие, посланное на нас Аллахом за грехи наши. Но вот в Афганистане вспыхнуло восстание. Брат эмира Абдурахмана, Исхак, отложился и пошел со своими приверженцами на эмира. Пользуясь этим смутным временем, правители Шугнана, Рошана и Бадахшана, а также Вахана, скрывавшиеся в пределах Бухары, водворились на своих престолах и решились удержать свою независимость, но, увы, силы наших были ничтожны сравнительно с войсками Абдурахмана. В короткий срок мы были разбиты, имущество наше сожжено, а жены и дети отведены в Афганистан, где и проданы в рабство. Большинство из уцелевших бросились в Россию и Китай через суровый Памир, где многие погибли от голода и морозов, а другие попались в руки памирского разбойника Сахип-Назара, которым были выданы афганцам, и только некоторым удалось благополучно добраться до Ферганской области. Я участвовал в защите своего отечества и командовал конным отрядом, но хорошо [113] сознавал, что сопротивление напрасно. Афганцы завоевали мое отечество, ввели в нем свои порядки и законы и поставили войска, которые делают безнаказанно, что хотят. Вот, у меня, например, афганский маджир взял себе двух дочерей, а жену мою, которая защищала своих девочек, приказал зарезать. Обрадовались мы, когда в прошлом году на Памире появился русский полковник с отрядом (Рекогносцировка Ионова 1891 г.), думали мы, что русские, видя наше бедственное положение, решили заступиться за угнетенных таджиков, и вот мы в одну ночь 10 июля, когда отряд стоял на границе Шугнана, вырезали всех афганцев с их солдатами и офицерами, живших в нашем ханстве. Афганцы опасались тогда мстить нам за смерть своих соплеменников, они думали, как и мы, что русский отряд двигается для нашего освобождения, но мы ошиблись. Отряд ушел, и как только узнали об этом афганцы, то с неистовым ожесточением бросились на таджиков, и кровь рекою полилась по долине реки Бортанга. И вот сотни таджикских семейств бегут теперь в Россию, просить заступничества Ак-Паши (Белаго Царя).
Рассказчик глубоко вздохнул и поправил свалившийся с плеч ободранный халат, причем грудь его и правая рука оголились. Я с удовольствием рассматривал его богатырские мускулы и широкую, выпуклую грудь, на которой виднелись две большие белые круглые метки, величиною в копейку, резко выделявшиеся на бронзовом фоне тела.
— Что это такое? — спросил я таджика.
Он опустил свою голову, как бы желая взглянуть на то, о чем я спрашивал, и, ткнув пальцем в один из знаков, вскинул на меня своими огромными глазами, в которых вдруг вспыхнул злобный огонек, и сказал:
— Это? это — афганские пули, которые я получил в 1888 году. А знаешь, тюра, — вдруг сказал он: — ведь я мертвец!..
— Что? — удивленно спросил я и подумал, что имею дело с человеком ненормальным. Между тем мой собеседник продолжал: ‘Да, я мертвец, и все меня зовут ‘Юсуф мертвец’. Я умер, лежал в земле похороненным, и вот я живой, но я мертвец и сам мулла Ахмат мне сказал, что я уже умер однажды и на всю жизнь останусь мертвецом!’
Я положительно недоумевал, имею ли я дело с сумасшедшим или с человеком, с которым в жизни был какой-нибудь особенный случай, заставивший его глубоко уверовать в действительность своих слов, тем более, что он принадлежал к числу фанатиков, исповедующих ислам. [114]
Подали плов, и мой голодный собеседник начал жадно уничтожать его, запихивая в рот рукою жирные крупинки риса.
Я не мешал ему и во время еды не задавал вопросов, так как он, как бы боясь, что от него отнимут вкусное кушанье, ужасно торопился поскорее наполнить свой желудок. Но вот плов съеден. Юсуф по мусульманскому обычаю громко рыгнул и, проговорив свое ‘Алла-Акбар!’, вытер о край рубища жирные пальцы и обратился ко мне.
— Если тюра захочет, то я ему расскажу, как это со мною случилось.
— Конечно, конечно, рассказывайте, — заявил я, — даже очень хочу.
— Ну, так слушай, таксыр. Это было в 1888 году, когда я вместе со своими соотечественниками восстал против афганцев. Сеид-Акбар-Ша, правитель Шугнана, мой родной дядя, собрал всех способных носить оружие таджиков и укрепился в крепости Кала-и-Вамар. Это была последняя попытка прогнать афганцев. Три раза атаковали войска Абдурахмана нашу крепость, три раза геройски отбивали мы афганцев, но в конце концов не выдержали. Крепость пала, а с нею пало и наше отечество. В самый момент третьей атаки я с шашкой в руке стоял на валу и готовился вместе с моими собратьями броситься на налезавших на нас афганцев, как вдруг что-то толкнуло меня в грудь, и мне показалось, что я отделился от земли и стал подниматься все выше и выше… Когда я очнулся, то увидел себя в какой-то темной сакле. В груди моей была такая боль, что я захотел кричать, но язык мой не повиновался моему желанию, и мне казалось, что он был обмотан сухою тряпкой. Я сделал усилие и пошевелился. Вдруг мне показалось, что кто-то подошел ко мне, но в темноте я не мог ничего различить и только слышал, что в сакле кто-то шептался. Я собрал все свои силы и спросил, кто тут. Но даже сам испугался. Вместо слов у меня из груди вырвался какой-то ужасный стон. Через несколько мгновении кто-то вошел с чириком, и я увидел мою жену Хайру и старшую дочь. Тут только я стал припоминать, что был в крепости, и догадался, что я ранен. Грудь сильно болела, а в ушах стоял шум.
— Долго я лежал в таком состоянии. Каждый день приходил ко мне абиб (Абиб — туземный доктор.), мыл раны и мазал их мазью, и также мулла, который читал надо мною Коран. Я ужасно любил слушать его чтение, и особенно когда он читал про то, что убитые на войне за веру и отечество наследуют рай Магомета, и мне тогда становилось досадно, отчего меня не убили. Гораздо же лучше [115] наслаждаться блаженством в райских садах пророка, чем лежать в темной грязной сакле, под страхом быть добитым афганцами. Однако с каждым днем мне становилось легче, и я уже начинал садиться. Один за другим начали навещать меня друзья и знакомые, и я узнавал от них о том, что постигло мое отечество. Кровью обливалось мое сердце, когда кто-нибудь из них рассказывал мне о варварстве афганцев, и тогда все существо мое наполнялось местью, и я в бессильной злобе скрежетал зубами и до крови кусал губы.
— Вдруг со мной случилось что-то ужасное, — я умер!.. Да, тюра, — сказал он, видя улыбку, мелькнувшую на моих губах, — да, я умер и умер самым настоящим образом, как умирают люди. Я поел плову и лег спать — и вот я почувствовал, что умер. Я хотел подняться, но члены мои не слушались, я хотел пощупать себя, но пальцы оставались неподвижны и будто приросли к твоему окостеневшему телу, я широко открыл глаза, но было темно, и мне показалось, что веки мои не поднялись. Я испытывал какое-то необыкновенное спокойствие, и смерть мне не представлялась больше такою ужасною, какою я рисовал ее себе в дни моей жизни. Я начал молиться Аллаху и ждал, что вот-вот явится великий пророк и скажет мне: ‘Встань, Юсуф, и иди за мной в уготованное тебе место, где ожидает тебя вечное блаженство и радость — наслаждайся прелестями райских садов, достойный воин!’ но никого не появлялось, все было тихо, а я по-прежнему лежал, не будучи в состоянии шевельнуться. Тогда я стал думать, что я еще не умер по-настоящему, а только начинаю умирать.
— Удивительное дело, тюра, что мне вовсе не было страшно, я был в состоянии какого-то безразличия. Вдруг я почувствовал, что меня кто-то толкает и зовет по имени, — я подумал, что это пророк пришел за мною, но узнал голос жены моей Хайры, которая вдруг страшно завыла и повалилась на мою грудь, мне стало очень неудобно. Хайра была полная женщина и сильно давила меня. Я хотел крикнуть ей и не мог. Тогда собралось в саклю множество народа, пришли плакальщицы и стали плакать, а мулла, часто наставлявший меня и читавший мне о загробной жизни, начал свое чтение. Какой же я мертвый, подумал я, когда я все слышу и чувствую, и когда пророк не пришел за мной. Впрочем, может быть, так и все люди умирают, с того света ведь никто еще не возвращался. Наконец, меня закутали в мату, положили на носилки и понесли на кладбище, так я тогда подумал. Тут мне стало немного страшно: я видел, как хоронят наших таджиков, как бывало принесут мертвеца к ограде кладбища и выбросят его через нее, а уже потом мулла и ишан кладут труп в [116] приготовленный склеп (таджиков всех хоронят в склепах) и только слегка замуруют отверстие, а через 5 дней заделывают окончательно и ставят памятник.
— А мне, должно быть, хороший памятник поставили, — подумал я, — ведь я умер за свою веру и отечество.
— Вдруг я почувствовал, что носилки сильно качнулись, и я полетел с них куда-то в пропасть и ударился о камни… Тут я уже более не помнил ничего.
— Когда я очнулся, мне показалось, что я лежу опять в моей сакле. Я попробовал пошевелить рукой и даже вздрогнул, рука поднялась, я пошевелил ногою, и она тоже беспрекословно повиновалась моей воле. Я поднялся и сел. Кругом было темно. Уж не сон ли все это было, подумал я и громко крикнул: ‘Хайра!’ Глухой звук моего же голоса оглушил мои уши. Я ужасно испугался и понял, что я нахожусь в склепе. Я знал, что в течение трех и даже пяти дней склеп не заделывается накрепко, да и глина не успевает просохнуть, и стал шарить руками, силясь подняться из ямы и затем найти выходное отверстие. Воздуху было достаточно, и только холод пронизывал меня насквозь. Мысль о смерти уже совершенно оставила меня, а надежда на освобождение придавала мне энергию. Я шарил по всем стенам моей могилы и вдруг наткнулся на мягкий слой глины. Я стал сильно толкать его руками, раскапывать, и вдруг струя воздуха вместе с серебристым лучом света ворвалась в мою темницу. Я расширил отверстие и вылез. Кругом было тихо. Памятники, освещенные луною, мрачно смотрели на меня. Я взглянул на свою могилу, она черною дырою глядела мне вослед, как бы желая снова поглотить меня в свою мрачную тень. Мне вдруг стало так страшно, что я бросился бежать. Одежды на мне не было никакой, а мата осталась в могиле, я, дрожа всем телом от холода, бежал прямо к моей сакле. Все спали крепким сном, когда я постучался. ‘Кальтак’, моя собака, громко залаяла на стук. Я назвал ее по имени, и она, перескочив через забор, стала выть и ласкаться ко мне. Я снова начал стучать.
— Ким? — раздался испуганный голос Хайры.
— Это я, Юсуф, — ответил я.
— Эх, Алла Акбар! — завизжала моя женя и бросилась назад, я услышал, как за нею заперлась дверь.
Я перелез через забор и начал проситься в саклю: я изнемогал от холода и, кроме того, ощущал страшный голод.
— Уйди, уйди в свою могилу, — кричала мне жена, — уйди, заклинаю тебя Магометом.
Девочки ревели. Я не знал, что мне делать.
Пошел я было к Маюнусу, моему хорошему другу, но и он страшно испугался и из сакли заклинал Аллахом, чтобы я ушел в свою могилу. У него на дворе я увидел старый халат и [117] надел его. Таким образом, я дождался утра и пошел на базар, думая там у знакомых лавочников напиться чаю, но при появлении моем все с искаженным страхом лицом бросались прочь, оставив свои лавки. Томимый голодом и жаждой, я сам сел к чай-ханэ и налил чаю. Это подбодрило меня, а лепешка утолила голод. В это время ко мне приближалось целое шествие.
Впереди шел мулла с Кораном, а сзади его много народу с кольями и шашками. Мулла, не дойдя нескольких шагов, высоко поднял Коран и начал читать заклятие. Я склонился на колени и прочел молитву. Долго не решался мулла подойти ко мне, но, наконец, видя перед собою живого человека, приблизился и назвал меня по имени. Я ответил ему: ‘да, это я Юсуф-Али, который вышел из могилы’. Мулла велел мне подать чашку чаю, но так как никто не хотел поднести ее мне, то я сам пошел, налил чаю и принес его мулле.
— Пей! — сказал мулла. Я выпил чай.
После этого мулла ближе подошел ко мне и, прочитав молитву, сказал:
— Живи, Юсуф, но ты будешь жить мертвецом! — и потом, обернувшись к народу, сказал: — правоверные, вот Юсуф, которому Аллах сподобил продлить жизнь его и после смерти. Великий грех падет на того, кто посмеет убить его, так как все равно Аллах не пошлет смерти ‘живому мертвецу’! После этого я пришел домой. Сначала все боялись меня и сторонились, а потом и привыкли. Вот я с тех пор и ‘живой мертвец’ — так это прозвище за мною и осталось. Такую благодать послал мне Аллах за мою верность вере и страдания за родину, — сказал рассказчик, — и теперь, когда я умру во второй раз, Великий Пророк меня прямо возьмет на лоно свое — мне об этом сказал наш святой Хазрет-Ишан, — добавил он.
Я был поражен слышанным рассказом, тем более, что неправдоподобного тут ничего не было.
— А знаешь что, тюра? Ведь скоро поход будет.
— Почему ты думаешь?
— А потому, что если теперь Ак-Паша не захочет прогнать афганцев, то потом трудно будет. Инглиз (англичанин) очень им помогает и оружие дает и денег много дает. Ой, как много! — При этом мой собеседник покачал головой.
— Ну, прощай, таксыр, — сказал он, вставая и протягивая Мае руки. — Аллах да воздаст тебе на то, что приютил несчастного.
Я простился с Юсуфом и при расставанье предложил ему денег.
— Спасибо, таксыр, бир кагаз (рублевую бумажку) возьму, а больше не надо. [118]
Мы расстались, и с тех пор я его уже не видел. Слышал я потом, что он поселился в кишлаке Кара-тепе, куда перебрались и прочие бежавшие таджики, что он всеми уважаем и любим и по-прежнему сохранил свое прозвище ‘живого мертвеца’.

II.

— Поздравляю вас с новостью! — остановил меня на Маргеланском бульваре мой приятель, поручик Б.
— С какою?
— Идем в поход. Я только что был в штабе, и при мне была получена телеграмма, — сказал он.
— Да вы не шутите? — спросил я.
— Какие же шутки, я сам читал телеграмму и даже знаю некоторые подробности, — и он стал посвящать меня в ‘приятную новость’.
— Во-первых, приказано приготовиться к походу на Памир 2-му Туркестанскому линейному батальону таким образом, чтобы из всего числа своих людей он составил 1 полубатальон, а другой полубатальон скомплектовать из охотничьих команд всех батальонов Ферганской области, затем, во-вторых, пойдет конно-горная батарея, казачий No 6 Оренбургский полк и саперная команда, а также телеграфисты военного телеграфного парка. Итак мы идем в поход. Положительно радостное известие, уж засиделись мы, пора и пороху понюхать, ну, до свиданья, — он торопливо пожал мне руку и направился дальше, вероятно, чтобы скорее поделиться еще с кем-нибудь свежею новостью.
Заинтересовавшись этим известием, я зашел к своему знакомому, офицеру генерального штаба Г., которому должно было быть известно подробнее о предполагаемом походе.
— А! — радостным возгласом встретил меня Г. — Ну, что, слышали новость? — и при этом бросил на меня пытливый взор, в котором я прочел большое желание поделиться со мною новинкой.
Чтобы доставить хозяину это удовольствие, я притворился, что ничего не знаю.
— Какую новость? — спросил я.
— Ну, так и быть, вам я скажу, но смотрите, это по секрету. Ни слова никому, пожалуйста.
— Будьте покойны.
— Видите ли, получена телеграмма. Мы идем в поход! — Затем он передал мне уже слышанное мною от Б., но, кроме того, сообщил и то, что больше всего интересовало меня, именно причины, вызвавшие необходимость двинуть войска на Памир, и наконец и самую цель похода.
— Видите ли, — начал он, — афганцы нарушили наши договоры [119] о границах и выставили свои посты далеко за пограничную линию на нашу территорию. Подстрекаемые англичанами, они заняли Кафиристан и Канджут, а, кроме того, владеют совершенно незаконно, никогда не принадлежавшими им, ханствами: Шугнаном, Рошаном и Ваханом, насилуют население и угоняют к себе русских подданных. Китайцы со стороны Кашгарской границы также производят беспорядки на Памире и даже грозили поручику Бржезицкому, работавшему на Мус-Куле, смертью. Да, кстати, расскажу я вам эпизод с этим офицером, преуморительный случай! Бржезицкий, как вы наверно и сами знаете, работал на Памире, около Мус-Куля (ледяного озера) в этом году, производя маршрутные съемки, как вдруг откуда-то появились китайцы в количестве трех лялез (эскадронов). Их мандарин, Джан, заставил поручика оставить работы и уйти с Памира, мотивируя свое требование тем, что они не могут допустить русского офицера производить съемку китайской территории. Как ни убеждал их Бржезицкий, что это земля наша, ничто не помогло, и ему пришлось ретироваться. Время приближалось к зиме, и перевалы один за другим закрывались, т. е. заваливались снегом, однако поручик добрался до озера Кара-Куля, где ожидал его казачий офицер с полусотнею оренбургцев. Но работа была спешная, и ее во что бы то ни стало надо было закончить. Тогда оба офицера с казаками отправились на Мус-Куль с намерением прогнать китайцев. Выпал глубокий снег, и для того, чтобы по некоторым местам провести лошадей, казакам приходилось настилать на рыхлый снег кошмы и шинели. В течение трех дней мучились они с такими тяжелыми переходами через перевал Кизиль-Арт (14.000 ф.) и, наконец, спустились в долину Мус-Куля. Между тем, китайцы, довольные тем, что прогнали русского офицера, спокойно жили в киргизских кибитках и грелись у костров, как вдруг казаки ударили на них в нагайки, и перепуганные слуги богдыхана не только не защищались, а покорно ложились под нагайки казаков. Когда пересекли поголовно всех китайцев, дошла очередь и до их генерала. Как ни протестовал мандарин против подобной расправы, указывая на свой шарик и павлинье перо, однако пятьдесят ударов ему были отсчитаны, и затем вся его армия, позорно изгнанная с Мус-Куля, отправилась через перевал Ак-Берды восвояси. Ну, и наделал же поручик работы и хлопот дипломатам. Говорят, такая переписка возникла, что, пожалуй, его не погладят по голове, а все же молодец Бржезицкий, хорошо проучил китайцев! Ха-ха-ха!..
— Но позвольте, — сказал я Г-му, выслушав его рассказ: — вы начали о походе и не договорили. Скажите, пожалуйста, какая же цель то похода? — спросил я. [120]
— Цель? — а вот какая. — Он пошел в другую комнату и принес последнюю карту Памира и прилежащих к нему ханств.
— Видите, — сказал он, — предполагают занять, во-первых, Памиры, а, во-вторых, вот все это пространство, — провел он линию пальцем по карте, захватив ханства Шугнан, Рошан и Вахан, — таким образом, чтобы нашей естественной границей с Индией был хребет Гиндукуш. Кроме того, положение таджиков, заселяющих памирские ханства, ужасно. Ведь афганцы хуже истязают их, чем турки сербов и болгар, в 1877 году, пора нашему правительству и вступиться за несчастных, которые, по праву, наши подданные и терпят черт знает что от афганцев.
Я вспомнил пророчество Юсуфа — он был прав. Поблагодарив любезного Г., который просил меня держать все рассказанное им в секрете, я пошел домой, где вслед затем мне передали записку. ‘Голубчик, — писал мне В., — я сообщил сегодня вам о походе, но забыл предупредить вас, что это пока секрет, пожалуйста, никому не сообщайте о слышанном. Ваш Б.’.
В этот же вечер в городе все уже говорили о предстоящем походе.

III.

Везде только и речи, что о походе, о теплушках, тулупах и неприкосновенном запасе. Заведующие хозяйством с утра до ночи не вылезают из канцелярий, делопроизводители по хозяйственной части просто потеряли голову. Все хлопочут. Ротные командиры выбирают людей и посылают их на испытание во 2-й батальон, где доктор осматривает их и или бракует или записывает в списки: ‘годен’. Вместо забракованных присылаются другие.
Солдаты покорно идут, и только немногие из них ропщут на долгие приготовления.
— И чего, право, гоняют только зря, — ворчали некоторые, — хуже, чем на службе, измаяли: все смотры да смотры…
И действительно, чуть ли не два раза в день производились различные смотры разными лицами, и солдат за несколько верст для этого гоняли в полковой походной амуниции.
— Уж скорее бы выступить, — ворчали солдаты. — Ей-ей, надоело. Вот фельдфебель осматривает одетую в амуницию рогу и
поправляет резким порывистым движением неправильно скатанную шинель рядового.
— Ишь ведь, черт, словно баба, шинель скатал — иди, перекатай! — грозно обращается он к солдату, и тог, повернувшись кругом, бежит исполнять приказание начальника.
— Ну, вольно, ребята, оправиться! — командует фельдфебель, и [121] начинается кашлянье, сморканье, и солдатские остроты сыплются со всех концов роты.
— А куды это мы пойдем, г. фельдфебель? — улыбаясь во весь рот, заискивающим тоном спрашивает один из солдат ‘хозяина роты’.
— А куды поведут, туды и пойдешь, — отвечает тот.
— Нет, правда, господин фельдфебель? — не угомоняется солдат.
— На Памиру, значит, по соседству с китайцем и ‘аванганцем’, — отвечает фельдфебель. Но солдат не успокаивается.
— А позвольте спросить, господин фельдфебель, для чего столько войска туда посылают? — спрашивает он.
Фельдфебель, и сам не зная, что ответить ему, сердито отворачивается и командует: ‘смирно! справа по порядку на первый и второй рассчитайсь!’
И по роте то громко, то тихо выкрикиваемые слышатся отрывистые ‘Первый! Второй!’ и т. д…
Приготовления длились слишком два месяца, и, наконец, к 1-му июню было все готово, маршрут был получен, и выступление назначено на 2-е июня.
На большой площади против казарм Маргеланского гарнизона выстроились войска покоем .(Покоем называется строй в виде буквы П.) в ожидании прибытия начальников. Ружья составлены, и люди разбрелись кучками по площади, везде царит веселое оживление. Вдруг раздалась команда: ‘в ружье!’ и в один момент все были в порядке. К отряду приближалась группа всадников, впереди которой на буланой лошади, в белом кителе и фуражке скакал молодой полковник с георгиевским крестом в петлице.
— Здорово, братцы! — немного картавя, приветствовал он отряд, круто осадив лошадь и грациозно отдавая честь.
— Здравия желаем, ваше высокоблагородие! — рявкнуло полторы тысячи грудей.
— Вольно, оправиться! — сказал полковник, и снова оживление воцарилось над отрядом.
Один за другим прибывали к отряду начальствующие лица, пришли остающиеся войска отдать честь уходившим, и наконец приехал командующий войсками, генерал-майор Корольков. Началось богослужение. Веселость сразу исчезла с лиц солдат. Они прилежно молились, крестя свои загорелые лбы и кладя поклоны, и затем каждый приложился к кресту.
После окончания этой церемонии людям была предложена чарка водки. Командующий войсками провозгласил тост за здоровье [122] государя императора, и при звуках русского гимна грянуло дружное ‘ура’.
— Ребята! — начал генерал, когда затих последний крик. — Поздравляю вас с походом и надеюсь, что вы так же свято и безропотно совершите возложенное на вас тяжелое дело, как совершили его ваши предшественники, славные покорители Туркестана! Помните, что Туркестан всегда гордился своими храбрыми воинами, пусть же и на сей раз в летописи его прибудет еще один, покрытый славою поход. Если придется вам столкнуться с халатниками, то проучите их по-русски, как учили мы и хивинцев и кокандцев. Помните, что за Богом молитва, а за царем служба не пропадает. Пью за ваше здоровье, ребята. Ура!
Затем подходили к водке нижние чины, каждый благоговейно брал чарку и опрокидывал ее в рот, как бы боясь оставить на ее дне хоть капельку казенной водки.
Под огромным шатром, поставленным посреди плаца, идет прощанье офицеров со своими семействами. Многие дамы плачут, отцы с грустью держат на руках своих детей.
Поодаль, около расположившихся под тенью деревьев солдат, собрались кучки народа и сартов, а также баб-солдаток, провожающих своих мужей, некоторые из них воют. Раздался сигнал сбора.
Роты выстроились, прежде всего двинулся авангард, а за ним потянулся весь отряд под звуки марша и грохот барабанов. Раздалась солдатская песня, среди которой выделялось громкое выкрикивание подголоска.
— Привал! — раздается голос спереди из облака пыли.
— Стой, привал! — подхватывают возглас в ротах, и батальон останавливается.
Провожавшие в последний раз прощаются с памирцами, и через полчаса отряд уже в полном походном порядке следует по пыльной дороге, пролегающей то по широко раскинувшейся степи, окаймленной высокими снежными горами, то узкими улицами пыльных сартовских кишлаков.
Памирский отряд разделился на две части: одна направилась по кратчайшему пути через перевал Тенгиз-бай, а другая на город Ош, где должна была захватить огромный вьючный транспорт и, перевалив через Алайский хребет, соединиться с остальными силами отряда, который двинулся по Исфайрамскому ущелью, через хребет Большого Алая. Быстрым шагом, длинной вереницей идут солдаты, тяжело дыша, то поднимаясь, то спускаясь по узким карнизам, как бы налепленным к отвесным гранитным стенам. Грозно возвышаются с обеих сторон пути громоздящиеся друг над другом отвесные скалы, местами перо ходящие в крутые осыпи, усеянные осколками гранита и [123] сорвавшимися с вершин камнями. Слева глубокий обрыв, на дне которого клокочет горная речка, наполняющая все ущелье каким-то неистовым шумом, напоминающим рев сильной бури. Далее ущелье все более и более суживается, и наконец начинается крутой и довольно продолжительный подъем на Тенгиз-бай. Около полутора суток боролся отряд с огромной преградой, и некоторым ротам пришлось ночевать на вышке его (12.000 фут.), в снегу, да еще во время метели. Перевалив через Тенгиз-бай, отряд вышел из темного Исфайрамского ущелья и подошел к выходу в Алайскую долину, где и остановился бивуаком около крепости Дараут-курган. За пять лет до возмущения кипчаков (1871г.), когда Кокандское ханство было самостоятельным, крепость эта имела важное значение для кокандцев, так как, расположенная у входа в Дараут-Исфайрамское ущелье, она оберегает долину реки Туза, впадающей в реку Кизиль-су, и защищает перевал Тенгиз-бай от нападений памиро-алайских кочевников со стороны Каратегина. Кокандский хан держал в этой крепости довольно большой гарнизон с уполномоченным комендантом, который вместе со всем гарнизоном был вырезан в 1871 году памиро-алайскими кочевниками, а крепость осталась в запущении. Теперь Дараут-курган представляет из себя цитадель из толстых глинобитных стен, слегка размытых в верхней части своей дождями.
По углам четырехугольника возвышаются круглые башни, придающие крепости довольно внушительный вид. Продневав у крепости, отряд двинулся дальше, шел все время вверх по правому берегу реки Кизиль-су, вдоль по Алайской долине, и, наконец, 16 июня, прибыл к местечку Борда-ба, где и встретился с другою частью памирского отряда.

IV.

Ляангарское ущелье пролегает по тропинке, тянущейся вдоль узкого берегового карниза, нависшего над ревущей рекою Ляангар-сай, и ведет от города Оша к укреплению Гульча. С обеих сторон ущелья громоздятся друг над другом огромные каменные утесы, которые в некоторых местах совершенно нависают над головою до того, что страх берет при мысли, что вот-вот эта огромная каменная глыба сорвется, и упадет со своей высоты. Узкая полоса голубого неба, виднеющаяся вверху, мало освещает ущелье, которое остается погруженным в неприятно-таинственный мрак, среди которого царит лишь шум Ревущей реки.
Погода начинала хмуриться, кое-где набегали темные облачка, и мало-помалу небо покрылось свинцовыми тучами. Где-то вдали слышались раскаты грома, подхваченные продолжительным эхом и разносившиеся по горам и постепенно замиравшие в одном [124] из темных ущелий. Облака почти нависли над самыми головами, и в воздухе наступила какая-то особенная тишина. Брызнул дождик! Он освежил душную атмосферу ущелья, люди вздохнули свободнее и пошли бодрее.
Вдруг, как бы внезапно распахнув гигантское окно, в ущелье ворвался сильный вихрь, и вслед за ним дождь полил, как из ведра.
Узкая, глинистая тропинка, быстро размякшая от дождевых потоков, с шумом сбегавших с окружных скал, сделалась такою скользкою, что ноги разъезжались, идти становилось необыкновенно трудно, да, кроме того, ежеминутно грозила опасность сорваться и полететь в пропасть. Небо окончательно заволокло тучами, и в ущелье воцарилась глубокая тьма. Вдруг яркий блеск молнии озарил все ущелье, и вслед за ним грянул оглушительный раскат грома. Подхваченные эхом, в темных ущельях, раскаты не успевали еще замереть, как снова, будто волшебным огнем, озарились мрачные громады, и опять раздавались раскаты с новою силой, как бы желая догнать убегавшие вдаль звуки, подхваченные мрачными ляангарскими ущельями. А дождик лил как во дни потопа. Но вот мало-помалу раскаты становились слабее, молния как-то бледно освещала горы, медленно мигая своим бледным светом, дождик понемногу стихал.
Становилось светлее. Сквозь разорвавшиеся свинцовые тучи кое-где уже виднелись клочки голубого неба.
Солдаты остановились и, сняв рубашки, стали выжимать из них воду, а некоторые, присевши на камни, свертывали свое курево. Солнышко выглянуло из-за туч и своею теплотою приятно ласкало озябшие члены солдат. Все сразу ожило, все точно проснулось с первым лучом дивного светила. Воздух наполнился каким-то чудным ароматом, птички то и дело взлетали то здесь, то там, иногда вырываясь почти из-под самых ног идущих солдат, а в вышине, распустив огромные крылья, парил, описывая большие круги, горный житель — орел.
— Глянько, ребята, дом русский! — крикнул один из идущих, — ей-Богу, дом!
Все обратили внимание на небольшой, выбеленный, русского типа домик, расположившийся около самой реки Ляангар-сай, и каждый задавал себе вопрос, кто бы это мог построить дом среди этой суровой горной природы, вдалеке от всего русского, родного. Ведь не киргизы же? Где им! они не признают другого жилища, кроме своих юрт.
Около домика был назначен двухчасовой привал, и солдаты принялись сушить промокшее белье и ‘согревать’ себе чайники, а офицеры, в ожидании закуски, забрались в домик.
Это было небольшое строение, сложенное из сырцового кирпича, [125] состоящее из двух комнат и кухни. Потолок уже частью разрушился, штукатурка местами держалась на полусгнивших ‘чиях’ (камыше). Окна были выбиты, и в них не оставалось и признака стекол, очевидно утащенных киргизами. Около домика находился навес, служивший когда-то для стоянки лошадей, а теперь приютивший под свой кров киргиза, торгующего арбузами, дынями и сушеными фруктами. Денщики втащили палацы и складные табуреты, мы уселись в кружок, и на сцену появилась неизбежная в походах — водка. Как приятно было пропустить рюмочку после тяжелого перехода! Все были заняты своим делом, кто раскупоривал бутылки, кто приготовлял закуску, а кто лежал на палаце, разминая свои уставшие члены. Снаружи доносился оживленный говор солдат, и заливалась па все лады гармоника.
Вдруг дверь отворилась, и в комнату вошел старый капитан П.
— Николай Николаевич, рюмочку скорее, — обратились к нему хором офицеры.
П. был любим всеми в отряде. Это был боевой и бывалый офицер, участник Хивинского, Кокандского и Алайского походов.
— Уф, и пакостная же погода захватила нас, господа, — сказал он, как бы оправдываясь, что вот мол по этой самой причине и нужно выпить рюмочку, и с этими словами опрокинул ее в рот. — А знаете, господа, — продолжал капитан, — сколько воспоминание воскресил во мне этот домик! Знаете ли вы, что его построил Скобелев.
— Скобелев? — удивился я.
— Да, Скобелев, — сказал капитан, — и сам проектировал для него план. Это было в 1876 году во время Алайского похода, когда войска наши спешили к укреплению Гульча, чтобы успеть разогнать восставших кипчаков и каракиргиз и захватить их коновода Абдулла-бека, сына известной царицы Алая Курбан-Джан-Датхи. Как и сегодня, мы шли Ляангарским ущельем, и ужасная гроза разразилась над нашими головами. Измокшие, голодные, мы пришли вот на это место, — он указал пальцем в землю, — и раскинули палатки. Скобелев поместился в своем бухарском шатре, куда собралось множество офицеров напиться генеральского чайку. Дождик лил, и вода, промочив холст, капала на нас через палатку.
— А ведь плохо, господа, — сказал Скобелев.
— Не важно, ваше превосходительство, — отвечаем мы.
— Так вот что, господа, — говорит он, — в виду того, что нам частенько придется проезжать с Алая в Ош, то по-моему нелишне поставить на этом большом переходе хоромы, в которых бы было возможно переночевать или пообедать.
Сказав это, генерал взял карандаш и свою записную книжку, [126] начертил план и профиль, написал все размеры проектируемого здания и, вырвав листок, протянул его мне, так как я ближе всех сидел к нему.
— Возьмите, поручик, и с завтрашнего же дня приступите к постройке дома, для чего вам будет оставлен взвод, состоящий из каменщиков и плотников — я отдам об этом в приказе.
Делать было нечего, хоть я и понятия не имел о постройках, а пришлось сделаться и инженером, раз начальство приказало.
Заложили мы тут же новое строение, сам генерал положил первый камень, прочитали молитву и крест поставили, а вечером кутнули у обожаемого начальника отряда. На утро отряд ушел, а я остался с взводом для возведения домика. Потолковал с солдатами, с чего бы начать, затем общим советом порешили и приступили к работе. Нашлись у меня и сведущие люди, так что работа закипела, и через неделю было наделано множество сырцового кирпичу, да и кладка подвигалась. За лесом пришлось посылать в г. Ош, но это не представляло собою особого затруднения. Уже и косяки были вставлены и мырлат положен, только крыть осталось здание. Вдруг, однажды, утром прискакал казак с пакетом. Читаю и глазам своим не верю, что генерал едет с Алая и предуведомляет, что надеется остановиться в доме у Ляангар-сая.
Струхнул я не на шутку, хорошо я знал, что это было приказание, а дом далеко не окончен. Крыша не крыта, внутри не оштукатурено, и печей нет, и кирпича жженого не доставлено.
Забил я тут тревогу, начали мы по очереди и днем и ночью работать, и дело стало подвигаться вперед. Я почти не спал, и мне казалось, что я не успею окончить своей работы. Спасибо печнику, попался лихой и смышленый солдатик, он взялся сложить печи из камня, не прибегая, к кирпичу. Я ужасно измучился и чувствовал, что заболею. Оставалось пять дней до приезда генерала и я был в отчаянии. Однажды после обеда я прилег в палатке отдохнуть, по обыкновению, вдруг вижу, что мой денщик Шилов тихонько поднимает край полотнища и что-то говорит мне.
Я уже начинал дремать, но очнулся.
— Что тебе? — спросил я.
— Беда, ваше благородие!
— Что такое? — спросил я, вскочив на ноги.
— Киргизы, ваше благородие, близко.
— Что!
Схватив револьвер и шашку, я выбежал из палатки, и передо мною открылась следующая картина. [127]
Несколько конных киргизов что-то делали над двумя лежавшими на земле моими солдатами и видимо спешили взвалить их на лошадей, а прочие ломали мой домик, из-за которого я пережил столько тяжелых минут.
— Ребята! наших режут! — закричал я, но никто не появился на мой призыв. Полагая, что киргизы успели покончить с солдатами, захватив их за работой, я, не помня себя, бросился с револьвером на киргиз, вязавших солдата, и спустил курок.
Выстрела не было. Осечка! — подумал я и, взведя курок, опять выстрелил. Что за черт, — опять осечка! Я взглянул на револьвер и чуть не умер от ужаса — он был разряжен. А ко мне подбегали трое скуластых киргиз, и я уже ясно различал их искаженные злобой рожи и узкие прорезы глаз. Я выхватил шашку и, зажмурив глаза, бросился на них. Что-то сильно сдавило мне горло, и я полетел на землю. Я уже ничего не видел и чувствовал, что кто-то сидит на мне, я хотел пошевелиться, но напрасно, что-то сильно давило мне грудь. Вдруг я почувствовал, что острое лезвие ножа дотронулось до моего горла. Режут, подумал я. Нож скользнул и впился в мое горло! Я громко вскрикнул — и открыл глаза. Надо мною шевелилось от ветра полотнище палатки, со лба крупными каплями катился пот.
Я вскочил и вышел наружу. Рабочие уже устилали крышу соломой и замазывали ее жидко разведенной глиной.
Капитан остановился и, пропустив еще рюмочку, громко крякнул и продолжал. ‘Итак, ровно через пять дней, я благополучно окончил домик, но все труды мои и страдания, пережитые за это время, были напрасны, генерал не приехал, и дела, осложнившиеся на Алае, заставили его вытребовать меня на театр военных действий, и я, оставив 4-х человек для окарауливания и окончательной очистки дома, отправился на Алай.
— Ну, пора, господа, — закончил он, вставая. — Кокшаров! — крикнул он денщика, — позови дежурного фельдфебеля.
Бравый сверхсрочный фельдфебель, придерживая шашку и отдавая честь, вошел в комнату.
— Подъем сыграть и строиться! — сказал капитан.
— Слушаю-с!
И фельдфебель, повернувшись кругом, вышел из комнаты, а через несколько мгновений рожек прогремел подъем, и мы, поднявшись с мест, направились к ротам, оставив прислугу собирать наши пожитки. Погода совершенно уже прояснилась, солнце ярко светило, озаряя снежные вершины гор, около которых ютились еще свинцовые тучи. Предстояло перевалить небольшой, но крутой перевал Чигир-Чик, и отряд медленно стал подниматься в гору. Лошади, напрягая все свои силы, рвутся из-под тяжелых вьюков. Не слышно между солдатами ни веселого смеха, [128] ни обычных разговоров, приправленных остротами и только мерные шаги раздаются среди полной тишины, а снизу где-то далеко, далеко, чуть доносится до идущих кипящего Ляангара.

V.

Я проснулся довольно рано. Товарищ мой, поручик Баранов, сладко спал еще, прикрыв голову кавказской буркой. В воздухе царила необыкновенная нега. Палатка чуть-чуть колыхалась от легкого ветерка, по временам налетавшего из ущелья на наш лагерь.
— Николай Александрович, — окликнул я спавшего.
— Ммм… послышалось в ответ из-под бурки.
— Вставайте, пора, — сказал я и стал одеваться.
Бурка, как бы сама собою, откинулась, и из-под нее поднялась всклоченная с заспанными глазами голова поручика.
— Осип, чайник! — крикнул он, уже по приобретенной ‘за поход’ привычке, я, протерев кулаком глаза, как бы вдруг стряхнул последние остатки сна и стал одеваться.
В палатку вполз на четвереньках откормленный солдат с сильно загорелым лицом и поставил на землю небольшой медный чайник.
— ‘Вестника’ накормил? — спросил Баранов.
— Так точно, ваше благородие, ячменю давал, да и трава здесь хорошая.
— Ну, ладно, давай сухарей!
Солдат скрылся, а мы отправились к ближайшему горному потоку освежиться холодной водой. Что за чудная картина открылась перед нами! Над головами возвышались огромные каменные великаны, сплошь покрытые арчею, с белеющими снежными вершинами, впереди чернелось Талдыкское ущелье, а позади широко раскинулся зеленою бархатною равниною ‘Ольгин луг’, замкнутый со всех сторон горами, на котором маленькими серенькими грибочками виднелись разбросанные юрты киргизских аулов и громадные стада рогатого скота и верблюдов.
Освежившись холодною водою горного потока, мы вернулись в палатку, где нас уже ожидал горячий чай и сухари, а также добытое Осипом в ауле густое, как сливкст, молоко.
Полотнище палатки поднялось, и в нее вошел капитан П.
— Чайку не прикажете ли? — спросил я.
— Нет, спасибо. А вот я, господа, к вам с предложением. Завтра дневка, и следовательно мы свободно можем пре приятно провести два эти дня.
— Каким же образом? — спросили мы.
— Да вот, хотя бы съездить верст за 12 отсюда на [129] летовки алайской царицы в Ягачарт. Мы наверное застанем и самое Курбан-Джан-датху, так как она на лето всегда перекочевывает из Гульчи сюда. Интересная старуха, — сказал он, — тем более мне бы хотелось ее видеть, так как я не встречал ее с 1876 года, когда она была захвачена отрядом князя Витгенштейна и доставлена Скобелеву, который принимал ее в Ляангарском домике.
Это предложение было радостно принято нами, и мы решили немедленно отправиться с визитом к царице Алая. Приказав седлать лошадей, мы допили чай и затем отправились, к компании нашей присоединились еще трое офицеров. Мы поехали вдоль широко раскинувшегося ‘Ольгина луга’.
— Странное название носит эта местность, наверное оно дано ей кем либо из русских, — сказал Баранов.
— Совершенно верно, — ответил П., — и я вам могу сейчас же пояснить, откуда оно взялось. Видите ли, в 1876 году, несколько дам сопровождали своих мужей в Алайский поход, и из них были четыре Ольги, в числе которых была и супруга нашего начальника отряда, полковника Ионова. 11-го июля, во время дневки, здесь праздновался Ольгин день, и в честь этих смелых именинниц название ‘Ольгина луга’ осталось навсегда и теперь нанесено на карту.
— Значит вы, Николай Николаевич, знакомы с алайской царицей? — спросил я П., желая навести разговор на эту интересную личность.
— Как же и даже очень хорошо, я сопровождал ее до самого города Оша, по окончании Алайского похода.
— Ну, расскажите же нам что-нибудь про нее, — пристали мы к П., который видимо только и ждал этой просьбы, так как был большой охотник до рассказов о былом своем житье И совершенных походах.
— Извольте, господа, с удовольствием. Видите ли, — начал он — Курбан-Джан-датха была женою известного Алим-бека, прославившего свое имя в Туркестане своими дикими набегами и зверскими убийствами в городе Оше. Алим был предательски убит одной киргизкой. Оставшись вдовою, датха приняла власть мужа и начала деятельно управлять Алаем, избрав из среды батырей мужа, которому не позволяла вмешиваться в управление страною. Долго благополучно царствовала датха, и слава об ее мудром управлении разнеслась далеко за пределы Коканда и Каратегина. После смерти Алим-бека, воспользовавшись безцарствием на Алае и вступлением в управление им алайской царицы, кокандский хан объявил алайских кочевников своими подданными и обложил их податью, но датха стряхнула с себя это иго и наконец принудила кокандского хана Худояра подписать грамоту, [130] в которой он признавал в ней законную правительницу Алая. Бухарский эмир, кашгарский хан Якуб-бек и другие, все относились к ней с уважением и даже раз в год присылали на Алай своих послов, снабженных богатыми подарками. Сыновья датхи были ей помощниками в управлении, и каждый из них заведовал известной частью Алая. Старший Абдулла-бек, прославивший себя потом в борьбе с нами, Махмуд-бек, Канчи-бек, Хасан-бек и племянник датхи Мирза-Паяс были верной опорой алайской царицы и любимцами кочевого населения. Об этих беках разнеслась слава далеко за пределы Алая, как о храбрых батырях и лучших джигитах. После плена Автобачн, известного коновода кипчаков, когда Кокандское ханство было завоевано нашими войсками, и город Андижан пал перед всепобеждающим ‘белым генералом’, на Алае вспыхнуло восстание. Закипело, заколыхалось горное население Алая, и шайки отважных батырей стали пополняться новыми силами. Из покоренной Ферганы бежали узбеки и киргизы, и все это стекалось на громкий клич Абдулла-бека, раздавшийся с высот снежного Алая. Огромные шайки лихих джигитов стали разбойничать, производя беспорядки среди русского населения возникавшей области, и разбои эти всегда сопровождались обильным кровопролитием. Тогда-то, для ограждения Ферганской области, был двинут полубатальон пехоты через Исфайрамское ущелье к крепости Дарауг-кургану, под командой капитана Исполад-Бега, который был встречен огнем, засевшего в неприступных скалах со своими батырями, Абдулла-бека и, потеряв несколько человек убитыми и ранеными, принужден был вернуться в г. Маргелан. Вот после этого эпизода и был объявлен алайский поход и на Алай послан отряд, во главе которого находился Скобелев. Мы выступили другою дорогой, через Ош и перевал Талдык. Мы не были нигде встречены неприятелем, только около урочища Янги-Арык казаки доставили нам сведения, что киргизы заняли это ущелье, сожгли мосты и готовятся под предводительством самого Абдулла-бека дать отпор нашему отряду. Генерал Скобелев, думая скоро кончить с киргизами, приказал пехоте ‘прогнать халатников’, но не тут-то было! Позиция киргиз была неприступна, они, скрываясь за каменными завалами, сильно поражали нас, так что Скобелеву скоро пришлось убедиться в невозможности атаковать горцев, и он решил произвести обход. Для этого кавалерия была послана на рекогносцировку, а мы, в ожидании дальнейших действий, оставались около Кизиль-кургана. Вот тогда-то я и был отозван от постройки домика в Ляангаре. Через пять дней были собраны самые точные справки о путях, могущих служить обходом. План действий был составлен, и мы двинулись вперед. Справа, со стороны перевала Талдык, наступал [131] отряд под командою майора Ионова, в котором находился и я. Мы зашли в тыл Абдулла-беку и под его огнем, выбивавшим из строя много жертв, восстановили сожженный мост через реку Белаули и, пройдя по нем, заняли позицию. Путь отступления же к кургану Омар-Бека отрезали две казачьи сотни под командою полковника князя Витгенштейна. Тут только Абдулла-бек увидел, что сопротивление невозможно, и ночью ушел к Заалайскому хребту, через перевал Кизиль-Арт (14.000 ф.), а оттуда на Памиры. Летучий отряд князя преследовал по пятам Абдулла-бека, но тот, с ловкостью горного козла, увертывался от него, завлекая князя в глубь Заалайского хребта, где весь летучий отряд чуть-чуть не погиб около озера Кара-Куль, во время метели, отрезанный огромным перевалом от главных сил, без провианта и фуража. Таким образом, Абдулла-бек с братьями своими Махмуд-беком и Хасан-беком и большинством из своей шайки ушел от преследования русских через Памиры в Афганистан, завещав остающимся батырям не сдаваться гяурам, после этого мы двинулись к Алайской долине, где и остановились, тревожимые все время шайками горцев.
Весть о неудаче на Янги-Арыке дошла и до царицы Алая, и она со всеми стадами и имуществом бросилась в Кашгар, но по дороге была ограблена шайками китайских разбойников, и несчастная датха была вынуждена броситься по следам своих сыновей, т. е. на Кизиль-Арт. В сопровождении сына своего Канчи-бека и племянника Мирза-Паяса, она направилась без имущества на плохеньких, киргизских лошадях к Кизиль-Арту и около местечка Борда-ба наткнулась на возвращавшегося князя Витгенштейна, которым и была захвачена и доставлена в отряд. В это время генерал Скобелев был в кр. Гульче, и мне было поручено доставить к нему арестованную царицу Алая и ее двух батырей. Я очень обрадовался этому поручению. Войдя в юрту, где помещалась пленная, я увидел сидевшую на ковре по-азиатски киргизку небольшого роста, хотя не молодую, но красивую, одетую в парчовый халат, отороченный каким-то мехом. Она грустно сидела, опустив голову. Перед ней стоял поднос, на котором лежали фисташки, кишмиш и другие туземные сласти. Она видимо находилась в размышлении о той метаморфозе, которая происходила с нею, и вся была погружена в свое горе. Она сразу даже не заметила моего появления и, только спустя несколько секунд, вскинула на меня своими умными, выразительными глазами и слегка вздрогнула. Я через переводчика сказал ей, что назначен сопровождать ее до Гульчи, где находится теперь генерал Скобелев, она отнеслась совершенно равнодушно к моему заявлению.
— Я теперь раба русских, которые могут делать со мною что угодно, такая, значит, воля Аллаха, — ответила она через [132] переводчика, и крупные слезы блеснули на узких прорезах ее глаз.
Я сказал ей, что мы едем завтра.
— Хопь, хопь (Хопь, хопь, — хорошо, хорошо.), таксыр (Таксыр — ваше благородие.), — сказала она мне и кивнула головою в знак согласия.
Я вышел из юрты и под тяжелым впечатлением ушел к себе. На утро мы были уже на лошадях. Казаки конвоировали пленных. Датха бодро сидела в седле, одетая в бархатную шубейку с галунами и шапочку с парчовым верхом, отороченную мехом.
Подъезжая к Ляангару, я заметил около домика большое сборище киргиз и казаков, и мне сообщили, что генерал едет на Алай и остановился для отдыха на станции. Я приказал доложить о себе и тотчас же был принят. Сообщив о цели своего приезда, я получил приказание ввести в дом пленных.
Дахта, в сопровождении Канчи-бека и Мирза-Паяса, вошла в комнату. Оба батыря отвесили низкий кулдук, пленная же царица стояла молча, низко наклонив свою голову.
Скобелев встал, подошел к ней и протянул свою руку. Датха, по-видимому, растерялась, она не ожидала такого приема, и радостная улыбка озарила ее лицо. Она пожала руку героя и сказала ему что-то по-киргизски.
— Скажите датхе, — обратился Скобелев к стоявшему здесь переводчику ее мудром управлении и том значении, которое заслужила она у соседних ханов, а потому уверен, что датха поймет бесполезность враждебного отношения к русским. Передайте ей, — сказал генерал, когда переводчик перевел часть его речи, — что она, как мать, может гордиться своими сыновьями. Абдулла-бек свято исполнил свой долг и ушел лишь тогда, когда бороться уже было не мыслимо. Но пусть она знает, что русские умеют ценить храбрость врагов. Если она сумеет склонить своих сыновей покинуть Афганистан и возвратиться на Алай, то я награжу их, как подобает награждать героев, а теперь я прошу датху принять дастархан, — и генерал приказал принести, по туземному обычаю, огромный поднос, на котором целою горою возвышались туземные угощения, вслед за тем он собственноручно надел на пленницу парчовый почетный халат и обратился к батырям, увещевая их верно служить России. [133]
Умная царица сразу поняла свое положение и тут же дала обещание генералу, что мир и тишина будут царить в долине Алая, пока живет она на свете. По ее требованию, из Афганистана возвратился ее сын Махмуд-бек и много других батырей, только один Абдулла-бек не послушался увещаний матери и не вернулся на Алай, а ушел в Мекку, по дороге куда и умер.
По-прежнему поселилась датха в Яга-Чарте, продолжая пользоваться безграничным влиянием на Алае, а ее сыновья были назначены управителями Алайских волостей и приносили огромную пользу нашему правительству.
Таким образом присоединен был Алай к Русской империи, и мы, простояв на долине Большого Алая, направились вверх до реке Кизиль-су и через перевал Кара-Казык — спустились в долину Шахиваруана и через Вуадиль возвратились в Маргелан. Вот и все, господа, — заключил П., — что я могу вам сообщить о датхе, которую наверно мы сегодня увидим, и о той роли, которую она играла в этих местах.
— Спасибо, Николай Николаевич, теперь мы, получив подробные сведения о датхе, еще с большим удовольствием жаждем увидеть эту интересную женщину, — сказал. Баранов. — Ну, господа, рысью! — скомандовал П., — а не то поздно будет, уж очень долго я заболтался.
И действительно, слушая длинный и интересный рассказ капитана, мы и не заметили, что солнце уже было совсем на полуденной линии, и лошади, опустив головы, лениво ступают на собственные тени, поминутно отмахиваясь хвостами от докучливых мух, не дававших им покою.
Мы поехали рысью и втянулись в узкое ущелье, миновав которое очутились в широкой долине, окруженной горами, сплошь покрытыми арчей, и направились к показавшемуся большому аулу, юрты которого были украшены пестрыми палацами и коврами. Громадные табуны лошадей бродили поодаль, наслаждаясь здоровою сочною травою. Со стороны аула к нам приближалась группа всадников с головами, обмотанными большими белыми чалмами. Пестрые халаты их, ярко освещенные солнцем, красиво выделялись среди суровой природы горного ландшафта. Впереди на великолепном гнедом жеребце ехал полный, дородный киргиз, с сытым загорелым и добродушным лицом, обрамленным небольшой черной бородкой. Вся фигура его выражала полное довольство жизнью. Одет он был в костюм, отличавшийся от прочих джигитов своею простотою и изяществом. Белый бешмет, перетянутый в талии широчайшим серебряным, украшенным насечкой и чернью, поясом, белая, как снег, чалма, азиатская, с серебряной рукояткой, шашка красиво блестела на солнце. Грудь его была украшена медалями, придававшими его [134] костюму еще более величественный вид. Вслед за ним ехали трое джигитов, вооруженных мултуками и шашками.
За несколько шагов до нас все туземцы слезли с лошадей и встали в почтительную позу, сложив руки на животе, как принято у них при выражении особенного уважения.
П. соскочил с лошади и подошел к белому всаднику с медалями на груди.
— Здравствуй, Махмуд-бек! — сказал он.
— А! таксыр, селамалейкум, калай-сыз (Здравствуйте, как поживаете?)? — радостно, улыбаясь своим широким ртом, проговорил киргиз.
— Что датха, как здорова? — спросил П.
— Спасибо, таксыр, слава Аллаху, здорова, она послала меня встретить дорогих гостей, — ответил Махмуд, — она очень рада будет видеть тюру, милости просим, — сказал он, обращаясь к нам.
— Господа, позвольте представить вам, это гульчинский волостной управитель Махмуд-бек, сын алайской царицы, с биографией которой я вас только что познакомил, — сказал П.
Мы соскочили с лошадей, и каждый пожал руку симпатичному киргизу.
— Ну, едем, Махмуд-бек, — сказал П., и мы тронулись в путь.
Несколько кучек туземцев, в праздничных халатах, тюбетейках и чалмах, поджав ноги, сидели, образуя на ярко зеленом фоне как бы венки, сплетенные из пестрых цветов. Разодетые киргизки, в необыкновенно больших чалмах, скрывающих их смуглые лица, озабоченно сновали из юрты в юрту, оживление в ауле было всеобщее. Очевидно, нас ждали. Но кто мог предупредить здесь о нашем приезде — право, не знаю. Я спросил П., но он отрицал совершенно, уверяя, что не посылал никого сказать, что мы будем.
— Вы не знаете киргиз, у них на этот счет особенное чутье, — сказал он, — прекрасно знали они, что мы непременно заедем к датхе, ну, и приготовились.
Около одной богатой юрты мы остановились, толпа мальчишек бросилась к нашим лошадям, взяв за поводья, они стали водить их взад и вперед.
Махмуд бек приподнял дверь юрты, мы вошли в нее, и я увидел датху. Она сидела по-азиатски на ковре, поджав под себя ноги. Она была уже не молодая, с сильно сморщенным лицом, с маленькими, слезящимися глазами, добродушно улыбавшимися нам. Она отдала какое-то приказание сыну, и в ее жестах я уловил привычку повелевать. Она была одета в парчовую [135] коцевейку, отороченную мехом, а голова ее была обмотана огромною кисейною чалмою. Мы по очереди подошли к сидящей старухе и пожали ей руку. Она узнала П. и очень ему обрадовалась.
— А Скобелев ульды! (умер) — сказала она, при чем лице ее выразило сожаление, и покачала головою.
— Давно уже, — сказал П.
— А Ионов приедет ко мне? — спросила она.
— Да, я думаю, — ответил капитан, — полковник часто вспоминает вас и наверное не проедет мимо ваших аулов.
— Да, он хороший человек, — сказала датха, — и жена его и дети хорошие, им Аллах пошлет счастья. А теперь на Памир идете? — спросила датха.
— Да, на Памир.
— Плохо там, ни корму для лошадей, ни достаточного количества баранов, ничего нет, — сказала она, — киргизы живут там бедные, тяжело вам будет, я и то приказала Махмуду и Мирза-Паясу, чтобы они вам немедленно все доставляли.
Она говорила с П. по-киргизски, а он нам переводил ее речь. После этого аудиенция наша у датхи окончилась. Вошедший Махмуд-бек объявил, что плов подан, и мы, пожав руку царицы Алая, вышли из ее юрты.
Так вот она, эта датха, о которой я так много слышал и которую так жаждал увидеть, — самая обыкновенная киргизка с виду, даже трудно себе представить, чтобы эта старуха могла когда-то играть такую важную роль.
Мы вошли в юрту, менее богатую, но более обширную, нежели юрта датхи, где уже собралось немало почетных гостей, случайно съехавшихся из соседних аулов. Здесь же был и Хасан-бек, брать Махмуда, высокий, с большой черной бородой киргиз, и Абду-Кадыр, прибывший неделю тому назад из Каратегина, и казий (Казий — судья.) города Оша, и старый мулла, и много других знатных киргиз, обладателей почетных халатов.
Все почтительно встали при нашем появлении и, обменявшись с каждым из нас приветствием и погладив свои бороды, опять чинно уселись в прежнем порядке. Во время еды плова в юрту вошел красивый, стройный киргиз с хищным разбойничьим лицом, не лишенным некоторого величия, он сдержанно улыбнулся и, поздоровавшись с П., пожал каждому из нас руку, это был Канчи-бек, старший сын датхи. Он угрюмо уселся в стороне, не вступая в разговоры и не касаясь плова. Время клонилось к вечеру, и гостеприимный хозяин объявил нам, что юрты для нас уже готовы, и мы отправились на покой. Прекрасные Кибитки, в которых были постланы на коврах легкие одеяла, [136] были к нашим услугам, и в них мы прекрасно провели ночь. Утром разбудили меня загудевшие громадные трубы, напоминающие собою библейские, с которыми по преданию евреи обходили город Иерихон, и немудрено, если от множества таких труб разрушились стены города, потому что от двух моя юрта вся тряслась, и я был принужден заткнуть уши, чтобы не лопнули перепонки.
Эти трубы скликали киргиз на тамашу (тамаша — гулянье), устраиваемую в честь русских гостей. В воздухе запахло пловом. Всадники группировались в долине, готовые начать байгу (род скачки). Наконец, перед толпою был брошен зарезанный козленок, и один из джигитов ловко подхватил его и поскакал. Все понеслись за ним, преследуя общую цель завладеть козленком и принести его к нам. Датха сидела вместе с нами на разостланных коврах и равнодушно смотрела на несущуюся толпу всадников. Я с любопытством следил за ходом игры. Вот, вот нагоняют джигита с добычей! окружили… Защелкали в воздухе нагайки, и на мгновенье все спуталось в общей массе и покрылось густым облаком пыли. Но вот снова, с отнятым козленком, вырывается из толпы всадник, и вдруг он ринулся в сторону, далеко оставляя за собою дико кричащую и несущуюся за ним толпу джигитов. Шум поднялся ужасный — ‘байга’ оживилась. Козленок, совершенно растерзанный, переходил из рук в руки, наконец одному из джигитов удалось далеко ускакать с добычей, и он, описав круг, подскакал к намешу ковру и бросил под ноги нам козленка, от которого остались одни лишь клочья.
Толпа криками приветствовала победителя, а П. вручил ему призовой халат и пятирублевую бумажку. Почти до сумерек длилась тамаша, много было выпито кумысу, все наелись досыта плову, всюду виднелись веселые лица.
— Ну, а нам, господа, пора и восвояси, — сказал П., — как раз к вечерней заре успеем.
Мы не протестовали, так как времени оставалось мало, и, попрощавшись с датхой, которая пожелала нам доброго пути, мы в сопровождении беков отправились к отряду.
Было уже совершенно темно, когда мы подъезжали к бивуаку.
— Стой, кто идет, что пропуск? — раздался грозный оклик часового.
П. сказал. И мы въехали в лагерь.
Отдыхая в своей палатке, под впечатлением радушного приема у алайской царицы, я и не помышлял о том, что через три года буду свидетелем ужасного горя, разразившегося над датхой и ее сыновьями. В 1893 году, сыновья ее были вдруг арестованы [137] и посажены в тюрьму, а по Алаю стали ходить тревожные слухи о задушении русского таможенного стражника, погибшего с двумя джигитами, во время задержания контрабанды. Началось следствие, которое выяснило, что нашa (наша — наркотическое средство для курения, сделанное из выжимков стеблей конопли), которую везли Канчи-беку контрабандисты, была задержана таможенным досмотрщиком, последний сначала соглашался пойти на компромисс с контрабандистами, но затем раздумал и был задушен ими, не имея возможности защищаться, так как револьверы его и его джигитов оказались без патронов. Говорили, что в этом деле участником был Канчи-бек, но точных улик не было, и дело было отложено областным судом для дополнительного следствия. Великое горе охватило сердце старухи матери, сыновья, ее гордость и надежда, опозорены, замешанные в гнусном убийстве, и посажены в тюрьму наравне с мошенниками и ворами. Лучше бы убила она их своими руками, если бы предвидела такое позорное дело, но все же она надеялась и глубоко верила, что сыновья ее не причастны в этом преступлении. Между тем, пока длилось дополнительное следствие, военный губернатор Ферганской области генерал-майор Повало-Швейковский усиленно хлопотал о переводе этого дела из-под ведения гражданского суда в полевой военный, ходатайство его было уважено: беки преданы полевому суду.
Я навещал в Маргеланской тюрьме несчастных и долго беседовал с ними. Трудно было представить себе, чтобы эти люди, столько лет беспорочно служившие русскому правительству, были участниками преступления. Мне от души было жаль, глядя на похудевшее, грустное лицо Махмуд-бека и Мирза-Паяса, которые судились за укрывательство преступления. Я утешал их, сколько мог, но они и сами понимали, что значило предание их военному суду. Мрачный сидел в одиночной камере Канчи-бек и все лишь молился Аллаху, соблюдая строгую уразу (пост). К нему никого не допускали. Его сердце испытывало двойное горе: в числе арестованных был и его единственный сын Арслан-бек, сидевший тоже в тюрьме, в которой томились 21 киргиз, обвиняемых в убийстве таможенных.
Судопроизводство происходило при закрытых дверях, несколько дней длились прения, судьями были командиры батальонов под председательством генерала Корниловича, которые вынесли смертный приговор девяти человекам и в числе их Канчи-беку и его сыну 12-летнему мальчику, а Махмуд, Мирза-Паяс и другие присуждены к ссылке в каторжные работы.
В неописанном отчаянии приехала ‘царица Алая’ и, несмотря на дряхлость свою и измученную горем душу, явилась к [133] военному губернатору и валялась в ногах у него, вымаливая помилование сыновьям и внуку…
Да, велико было горе матери, у которой судьба на глазах отнимала всех сыновей. Все русские и туземцы были озадачены приговором суда: ожидали полного оправдания беков, и вдруг смертная казнь. Всколыхнулось алайское население, и стали ходить слухи, что киргизы намерены освободить своих беков.
Военный губернатор понял, что ему грозит опасность со стороны киргиз, и усилил караулы. Вокруг тюрьмы ходили патрули, а около его дома дежурили солдаты. В течение всего времени суда войска спали не раздеваясь, дежуря поочередно и имея при себе боевые патроны, но все эти предосторожности были напрасны. После конфирмирования смертного приговора над Канчи-беком и киргизом Полваном они оба были отвезены в Ош, где и повешены 2 марта 1895 года, в виду своей родины, дорогого им Алая. На казнь из города Маргелана за 90 верст приехал и генерал Повало-Швейковский и руководил приведением в исполнение приговора суда. Принимая во внимание беспорочную службу Махмуда и Мирза-Паяса и несовершеннолетие Арслан-бека каторжные работы им и смертная казнь последнему были заменены ссылкою в Сибирь, по дороге куда Махмуд-бек, не выдержав тягости пути, умер.
После этого печального события датха пережила новую метаморфозу: мозг ее не выдержал тяжелого горя, помешалась бывшая Алайская царица, и теперь, в рубище, не подпуская к себе никого, сидит она и молится Аллаху о спасении души своего сына. Таким образом угас царственный род на Алае, и со смертью датхи только рассказы об ее былом могуществе и силе будут ходить из ущелья в ущелье, разносимые батырями по аулам.

VI.

Медленно движется длинная вереница серых, утомленных солдат, пробирающихся между большими каменными глыбами и поднимающихся вверх по Кизиль-артскому ущелью. Это ущелье врезывается узкою щелью в Заалайский хребет, поднимаясь от Алайской долины к перевалу Кизиль-арт, и затем с вышки его снова спускается в долину реки Маркан-су. Шумя и пенясь, бежит навстречу идущим горная речка Кок-сай, затейливо извиваясь между камнями и утесами и тем еще более затрудняя и без того нелегкое движение отряда. Чуть проходимая тропа вьется, круто поднимаясь вверх и часто пересекаемая быстрою рекой, представляет собою немалое препятствие для движущегося обоза и пехоты, не говоря уже про совьючившуюся артиллерию, которой особенно тяжело было пробираться в этих местах. 19-го июня, погода была пасмурная, облака почти спустились на землю и, казалось, что вот-вот коснешься их головою. Дорога, благодаря небольшой ширине и нагроможденным всюду камням, была чрезвычайно неудобна. Вьюки [490] поминутно задевали за большие обломки скал, лежащие на протяжении всего пути, обрывались и падали, так что бедные солдаты положительно выбивались из сил, поминутно перевьючивая лошадей. Часам к восьми поднялся холодный ветер, облака совершенно спустились на землю, снежная крупица стала гуще падать и немилосердно бить в лицо, но вскоре повалил сначала мелкий, а затем крупный снег. Закрутилась метель, кругом не видно ни зги. Спереди, сзади, с боков — все бело, все несется в каком-то фантастически-ужасном вихре. Идти приходилось положительно ощупью, наобум выбирая дорогу. Измокшие и прозябшие солдаты, одетые по-летнему, старались быстрою ходьбою хоть немного разогреть свои окоченевшие члены. Но, несмотря на всю неприглядную и тяжелую обстановку, в нашем солдате сказывался бодрый, свежий, не унывающий русский дух, тот дух, который руководил им и при переходе через Валканы и в альпийских походах Суворова. Вот под большим камнем, немного прикрывающим собою от снега и ветра, собралась кучка измокших и иззябших солдат. Как ни в чем не бывало, закручиваются ‘цигарки’, и, вслед за подбадривающим табачным дымком, слышатся солдатские остроты и разговоры:
— Ну, что, братцы, совсем зимушка-то рассейская, смотри: все уши залепило, — говорит один.
— А в Маргелане-то, поди, теперь солдаты лежат себе да фрухтой разной обжираются, — добавляет другой солдат, выколачивая о каблук трубку. — и не пойму, для ча это нас повели сюды, кому нужны эти гали (камни), — пропади они совсем, ишь сапожишки о них, проклятых, размочалил, — прибавляет он, рассматривая свои изорванные и никуда уже негодные сапоги.
Но недолго длятся привал, раздается команда. Медленно, как будто нехотя, подымаются со своих мест солдаты и снова безмолвно лезут вперед, на встречу рассвирепевшей стихии. Как ни хотелось бы подольше отдохнуть, но положительно нет физической возможности делать более или менее продолжительные привалы в такую погоду, когда даже во время ходьбы холод пронизывает до костей, а попадающий за воротник снег, тая, холодными струйками бежит по спине. Но вот, после полудня, снег мало-помалу начал стихать, туман рассеялся, и дорогу можно было уже различать на довольно далекое расстояние. Люди и обоз страшно растянулись, и кое-где, между камней, мелькали вяло идущие, измученные солдаты и вьючные лошади, сопровождаемые керекешами. Несчастные существа эти керекеши — просто жаль смотреть на них. Оборванные, при том вечно голодные, находящиеся в полной зависимости от своих караванбашей и, конечно, страшно эксплуатируемые ими, они к окончанию похода превращались просто в нищих. С какой грустью и отчаянием на лице [491] приходили многие из них к офицерам, заявляя плачевным тоном: ‘тюра, тюра, алаша кунчал!’ то есть, что лошадь, не вынеся тяжести вьюка, пала. Часто приходилось слышать такие восклицания, но кому же какое дело до чужого горя?
Стало яснее, кругом все застлано белой снежной пеленой, как бы накрыто одной сплошной скатертью и, благодаря этому, и без того мертвый пейзаж получал вид еще более грустный и удручающий. Пасмурны и недовольны лица у идущих солдат, как-то апатично переставляют ноги усталые лошади, и у каждого на лице можно прочесть одну мечту, одно лишь скромное желание — лечь и отдохнуть, еще только полчаса ходьбы и это осуществится. Кто не бывал в походах, а особенно в горных, тот не может понять того восторга, подъема духа и прелести, какие доставляет усталому, измученному человеку голубая струйка дыма бивуачной кухни, весело поднимающаяся змейкой к облакам. Будь солдат изнеможен до последней степени, он оживет, силы его возобновятся, как только он издали увидит этот соблазнительный бивуачный дымок. Но не только люди, даже лошади прибодряются, ощущая запах бивуака, и радостно ржут и рвутся из-под своих тяжелых и неудобных вьюков. Показался дымок. ‘Бивуак!’ раздается крик заметивших его. ‘Бивуак!’ разносится радостное известие по всем концам растянувшегося отряда, и все, напрягая последние силы, стараются, возможно, скорее преодолеть небольшое расстояние, отделяющее их от желаемой цели.
Около кухонного котла уже сгруппировалась кучка подошедших погреться солдат, ружья составлены в козлы, число которых увеличивается по мере подхода людей. Маленький костер, сложенный из небольшого количества захваченного топлива, мигая, еле-еле горит, распространяя вокруг себя едкий дым тлеющего сырого ‘терескена’, но все же, несмотря на эту неприятность, каждый старается ближе протянуть к нему свои окоченевшие руки. Кухонная прислуга, пришедшая раньше, поставила палатку, в которую забрались офицеры, в ожидании своих вещей и палаток. Снег продолжал падать, но не в таком обильном количестве, как во время перехода, ветра не было, но вместе с тем недоставало и топлива. Подошедшие люди были посланы собирать кизяк, которого находилось очень немного, да и тог намок и не горел. Уже подобралось порядочно народу, но обоза, конвоя его и арьергарда все еще не видно. Сидят люди под открытым небом, терпеливо ожидая своих незатейливых походных хортм, а снег все сыплет да сыплет. Только спустя четыре часа, подошел наконец и обоз с промокшими подстилочными кошмами, палатками и разными солдатскими вещами. Палатки мигом засерели на белом снежном фоне, и прозябшие солдаты стали, было, греть воду в манерках, [492] но мокрый кизяк не горел, так и пришлось лечь, не согревшись чайком.
‘Хотя бы водочки выдали!’ — ворчали солдаты, кутаясь в мокрые тулупы и лежа на сырой кошме, под промокшими палатками, но водка почему-то выдана не была, а суп с совсем недоваренным мясом поспел только к первому часу ночи, и, конечно, разоспавшиеся люди так его и не поели, и он был вылит из котлов завьючившейся с рассветом кухней. Никогда еще так скоро не были стюкованы вещи и навьючены лошади, как на следующее утро, к тому же погода прояснилась, и сквозь серые клочки снежных облаков просвечивало голубое небо, удалось ‘согреть’ и чайники. Каким вкусным показался на этот раз черствый сухарь с чаем, сильно пахнущим дымком, с каким наслаждением пили все его, начиная с командира и кончая последним керекешом. Раздалась команда: ‘в ружье!’ и отряд тронулся, круто поднимаясь на перевал Кизиль-арт. Тяжело дышится на высоте 14.000 футов, часто останавливаются солдаты запыхавшись, захватывая полною грудью, как вытащенная из воды рыба, разреженный воздух. Круто поднимается узенькая тропа, заваленная камнями, справа обрыв, на дне которого бежит речка Кок-сай, извиваясь между гранитными утесами. Перевал покрыт снегом, кругом не видно ни деревца, ни кусточка — все серо, пустынно и мрачно. Часто попадаются то с правой, то с левой стороны тропинки, трупы лошадей и верблюдов, многие из них уже совершенно истлевшие.
Вот двое солдат добираются уже до вышки, за ними карабкается еще небольшая кучка. Остановились и смотрят вверх.
— ‘А што, братцы, вот и на небо сичас запрыгну, — шутит один из них. — Смотри, ребята! — и он с криком ‘ура!’ бросается вперед, карабкаясь по снегу, и вмиг взбирается на вершину перевала. Но тут силы покидают его, и он, в изнеможении, переводя дух, садится на снег.
— Ну, и гора! Ну, и горища, дьявол тя побери! — говорит другой, остановившись и тяжело дыша, глядит вверх на скрывающуюся в облаках всю вершину перевала, разражаясь при этом целым потоком крепких русских словечек, и, как будто облегчив себя этим, ползет далее, работая руками и ногами…
Вышка перевала значительно поднимается над окрестными вершинами, и чудный вид открывается перед глазами: с боков вершины гор угрюмо и мрачно стоят у подножия перевала, а спереди зияет крутой обрыв, в конце которого виднеется долина реки Маркан-су, и каждый, видя себя выше окружающих вершин, невольно испытывает радостное чувство оттого, что забрался так высоко, выше облаков, в которых еще вчера проходил отряд. Задымились ‘цигарки’ и трубки, и вчерашнего настроения [493] как бы не бывало, все веселы, шутят, и кто-то было затянул песню, но, не встретив, однако, поддержки, оборвал ее и замолк.
— Ну, что отдохнули, братцы? — спрашивает подъехавший офицер.
— Еще бы маленько, ваше благородие, — как бы сговорившись, отвечают солдаты.
— Ну, садись!
И сам он слезает с лошади и садится на камень.
— Спасибо тебе, перевалушко, — шутит солдат, отдирая уцелевшие лоскутья подошв, — удружил ты нам сегодня, да и себя не забыл, ишь подметки да подборы себе на память оставил!
Все хохочут.
Спуск в долину реки Маркан-су довольно крут и извилист, но под гору идти не то, что в гору, а потому чуть не бегом спускаются солдаты, перегоняя один другого, и, перейдя в брод реку, идут до глубокому песку, вдоль по широкому ущелью, окаймленному невысокими, покрытыми снегом, горами.
Тяжело было идти, после трудного перевала, по рыхлой песчаной дороге, а тут еще высота 12.000 футов сильно отзывалась на непривыкших к разреженному воздуху людях. Встречный ветер, несущий целые облака пыли, также сильно препятствовал движению отряда, так что люди и лошади, тяжело дыша, еле тащили ноги. По пути поминутно попадались отдыхавшие солдаты, грустно сидевшие, без обычной болтовни, протирая от пыли глаза и уши. Воды не было — река осталась позади. Вот один тщедушный, выбившийся из сил солдатик, захватился за болтающийся конец вьючной веревки и машинально переступает ногами, буксируемый лошадью, и не замечает, как та, прижимая уши и скаля зубы, намеревается лягнуть его, чтобы отделаться от лишнего груза, но вьюк не дает ей привести в исполнение свое намерение, и животное, в бессильной злобе, покоряется своей участи.
— А что, земляк, устал? — раздается сочувственный голос казака: — садись ко мне! — и он сдвигается на круп лошади и сажает солдатика в седло.
Вообще казаки во время Памирского похода с жалостью относились к пехоте, на долю которой доставалось более тягости, чем другим родам оружия. Казаки, бывало, то и дело сажают на свою лошадь измученного линейца, а сами идут пешком, солдатик же с блаженной улыбкой отдыхающего человека покачивается на спине казачьего мастачка. Еще одно замечательное свойство оренбуржцев: во все время похода они никогда ни в чем не нуждались. Какими-то способами они доставали себе всегда все необходимое, тогда как пехота изнывала от жажды и голода.
Идет казачья сотня, а между лошадьми, семеня ногами, бежит баран, привязанным за шею чумбуром, а иной раз и делая корова. [492]
— Откуда, такие вы сякие дети, набрали скота? — кричит офицер.
— Пристал по дороге сам, ваше благородие! — отвечают казаки, и офицер, удовлетворенный пояснением, успокаивается.
Однажды мне пришлось быть свидетелем такой сценки. Едет керекеш, апатично сидя на своем вьючке, и целая вереница завьюченных белыми сухарями (Т. е. сартовскими лепешками, заготовленными для подрядчика и его прислуги, так как туземцы русских сухарей не едят.) лошадей следует за ним, связанная в одну линию хвост с поводом. Сидит керекеш и поет песню, а казак, живо смекнув, что, мол, время терять нечего, соскочил с мастака, вынул шашку да и ткнул ею снизу в один из капов. Сухари один за другим посыпались на землю, а казак, подбирая их, складывал в торбу. Когда торба была наполнена, он привязал ее к седлу и крикнул по-киргизски керекешу:
— Ей, уртак (земляк), ты так все сухари растеряешь! — и при этом указал на валившиеся лепешки.
Соскочил киргиз, увидал дыру в мешке, покачал головою и давай ее завязывать, а казака благодарит и сует ему в награду два сухаря, приговаривая: ‘Казак якши, казаку силяу (награду) биряман (даю)’. ‘Якши, якши’, поддакивает казак, пряча за пазуху сухари, и похлопывает по плечу керекеша. Другой раз случай был еще характернее. Это было около бивуака, когда отряд проходил мимо юрт отрядного подрядчика. Около одной из них киргиз возился над приготовлением плова (это было в самое время, когда солдаты ужасно голодали, а подрядчик неимоверно наживался). Уже закрыл киргиз крышкой котел и огонь выгреб — поспел значит. Проезжает мимо оренбуржец.
— Ей, уртак, апран борма (Земляк, есть ли кислое молоко с водой (питье)?) ? — кричит казак киргизу.
— Хазыр, хазыр, таксыр (Сейчас, сейчас, барин.), — отвечает киргиз и уходит в юрту. А казак скок с лошади да к котлу. Снял крышку и вывалил весь плов, часть в фуражку, а часть в манерку, закрыл снова пустой котел крышкой, сел на коня, да и был таков. Все это было сделано с поразительной быстротой и ловкостью.
Выходит киргиз с чашкой, наполненной апраном, и, не видя казака, угощает подошедших пехотных солдат.
— Апран якши (Апран хорош?)? — скаля свои жемчужные зубы, спрашивает он линейца.
— Якши, якши! — хлопая по плечу киргиза, отвечает солдат и продолжает свой путь, а киргиз идет к котлу посмотреть на [495] приготовленное кушанье, осторожно снимает крышку и замирает с нею в руках…
А между тем на бивуаке целый кружок солдат и казаков сидят на земле, едят да похваливают ‘сартовскую палаву’. И сколько таких случаев можно было наблюдать над казаками за поход и зимовку на Памирах.
По этому поводу я однажды имел разговор с одним есаулом и критиковал поведение оренбуржцев, удивляясь, что казачьи офицеры легко относятся к нижним чинам за их проделки.
— А знаете, что я на это вам скажу, — объяснил есаул, — что я, например, никогда не вздую казака, если он украдет, да не попадется. С таким, который только одними казенными харчами довольствуется, пропадешь в походе. Возьмите-ка да посмотрите на нашу службу — гоняют, гоняют, отдыху не дают, интендантство фуража не доставляет, а подлец подрядчик только о барыше думает, ведь сами знаете, как ваш солдат голодает, а коли стянет что-нибудь, так у вас его сейчас — под суд, а у нас немного проще: украл да попался — нагайкой отхлещем, а не попался — твое счастье. Вот намедни, когда мы на рекогносцировку ходили, ведь трое суток сломя голову шли, корму подножного — хоть бы травинка, а ячменя интендант, чтоб ему пусто было, видите ли, опоздал доставить. Я для своего коня запас ячменя берег в курджумахе, как золото, и в палатке вместо подушки под голову клал. Просыпаюсь это я, гляжу, а половины ячменя нет! Выкрали подлецы, из-под головы своего сотенного командира выкрали, а что поделать? Так у нас уж поставлено дело, что заставляют казака красть — ничего не поделаешь.
И есаул был прав.
Еще верст шесть протянулся отряд ущельем, затем поворотил вправо, и вдруг перед нашими глазами открылась огромная равнина, окруженная кольцом совершенно белых, снеговых гор, среди которых блестело озеро Кара-куль, на южной стороне которого была назначена завтрашняя стоянка отряда.
— Ну, ребята, завтра мы значит на эфту самую Памиру зайдем! Сам слышал, как ротный господам сказывал! — сообщает солдат собравшейся кучке товарищей, и все довольны, что наконец добрались до Памира, но никто не думает о том, сколько ему еще предстоит впереди погулять по этой каменной, горной пустыне и натерпеться всяких невзгод.

VII.

— Осмелюсь доложить!
— Что такое? — спросил я просунувшего голову в палатку унтер-офицера Белова. [496]
— Тилля умирает, пожалуйте в лазарет, доктор просит! Я вскочил и бегом пустился к лазаретной юрте. Я был дежурным по батальону, а потому меня и позвал доктор. Тилля был довольно замечательная личность. Он был простым сартом и когда-то служил у меня малайкой (лакеем), всегда отличался влечением ко всему русскому и даже охотно носил русский костюм. Это был рослый, здоровый сартенок, с сильной мускулатурой, весьма неглупый и расторопный. Когда был объявлен Памирский поход, ему во что бы то ни стало захотелось поступить солдатом в отправляющийся на Памиры отряд. Не долго думая, он явился к командиру батальона и изложил ему свою просьбу, но так как до сих пор ни один сарт в военную службу не принимался и законоположений на случай поступления узбеков добровольцами в русскую армию не было, то командир отказал Тилле в принятии его добровольцем. Однако, сартенок не потерял энергии и явился с той же просьбой к начальнику отряда, Ионову, который прямо ответил ему, что сартов в военную службу не принимают. Потерпев и здесь неудачу, Тилля отправился к губернаторскому дому и дождавшись, когда командующий войсками выходил, чтобы сесть в коляску, подал генералу прошение и еще раз изложил лично свою просьбу. После этого, через несколько дней, состоялся приказ о зачислении Тилли рядовым во 2-й Туркестанский линейный батальон. Очень скоро усвоил молодой солдат все, что требуется от рядового, и выступил в поход уже совершенно готовым солдатом, ничем не уступавшим старослужащим. Службу Тилля нес исправно, поручения исполнял точно и сразу попал на хороший счет у ротного командира. Первое время, когда бывало он сильно уставал во время тяжелых переходов, солдаты посмеивались над ним.
— Что, сарт, ноги не идут! — говорили они.
— Ничего, пойдут! — отшучивался Тилля и догонял товарищей. Только при подъеме на перевал Кизиль-арт с ним случилось странное явление. До самой вышки он бодро шел, много шутил и дышал почти свободно, когда прочие солдаты сильно задыхались.
— Ишь сарту духу хватает! — ворчали они.
Но только поднялся Тилля на перевал, как кровь хлынула у него из горла, он лишился чувств и с полчаса пролежал в бессознательном состоянии. Фельдшер кое-как помог несчастному добровольцу, и он, придя в себя, как ни в чем не бывало отправился дальше, так что даже и в околоток не явился. Только вдруг, придя на южный берег озера Каракуль, где все жаловались на сильное удушье, благодаря высоте 13.300 футов, Тилля начал задыхаться, и с ним случился второй припадок, заставивший солдат внести его в лазарет. Теперь он умирал. [497]
Когда я вошел в лазаретную юрту, то увидел перед собою полунагого человека. Я узнал сейчас же Тиллю, хотя он сильно изменился. Лицо его было сине-багрового цвета, глаза как-то странно вытаращены, изо рта текла пена, а руки были согнуты кулаками к груди. Он сильно хрипел и конвульсивно дрожал всем телом.
— Что с ним? — спросил я доктора.
— Сейчас будет готов, — сказал он мне, — доложите начальнику отряда — паралич легких. И чего было брать его в поход, жил бы себе в малайках, а тут вот… — покачал он головою.
— Высоты не вынес? — спросил я.
— Да, конечно, шутка ли такие переходы, на 14.000 футах, погодите, это еще цветочки, — указал он на умирающего, — ягодки еще впереди, много будет таких…
Вдруг умирающий как будто немного приподнялся и, издав страшный крик, как-то сильно захрипел и опрокинулся на подушку, руки его повисли, и одна спустилась на землю, он сразу осунулся и сделался каким-то особенно маленьким, как будто провалился в кровать.
— Готов, — сказал доктор, взяв руку несчастного охотника, и прибавил, обращаясь ко мне: — идите докладывайте.
Я вышел из юрты и направился к начальнику отряда.
Похоронили мы Тиллю с воинскими почестями. Мулла из ближайшего аула отчитал умершего, над могилой его киргизы поставили памятник, сложенный из каменьев, и завалили его архарьими рогами.
— Да, едва вошел отряд в область Памира, а жертва уже есть, — подумал я, направляясь после похорон Тилли в свою палатку, а с бивуака доносилась солдатская песня, и где-то гремит гармоника, неизбежная спутница русского воина. Иной раз каждая пуговица кажется тяжелее чугунной гири, и солдат со злобой срывает ее прочь, а гармоника неизменно треплется за его спиною, и лишь только придет измученный солдат на бивуак, поставит палатку и не успеет еще отдохнуть, а уж гармоника заливается, наигрывая неизбежную ‘Матаню’.
Каракуль лежит на высоте 13.000 футов, это — большое озеро с горько-соленой водою и мертвыми солонцеватыми берегами, окаймленное кольцом снеговых гор. Среди озера, ближе к северным берегам его, тянется довольно большой, скалистый остров, с такою же мертвою природою, как и берега самого озера. Мне захотелось пробраться на этот остров, тем более, что местные киргизы уверяли, что еще ни один европеец не проникал туда.
Приказав сложить парусинную лодку, я взял двух рядовых охотничьей команды, и мы поплыли по озеру. [498]
Воды его, казалось, впервые носили на поверхности своей судно и словно сердито морщились, уступая человеческой силе. На зеркальных водах озера плавало множество водяной птицы, которая близко подплывала к лодке, с удивлением поглядывая на нас. Стайка гусей подплыла почти на 8 шагов, и я, схватив ружье, приложился и выстрелил. Гром выстрела глухо пронесся над водою и замер, подхваченный эхом в ущельях окружных гор. Один гусь был убит, и тело его мерно колыхалось на поверхности озера, прочие поднявшись отлетели немного в сторону и спустились на воду. Настреляв множество дичи, мы пристали к острову, и я принялся за съемку его. Это был голый, скалистый остров, сплошь усеянный утиными гнездами, в которых находились еще неоперившиеся птенчики. Нанеся остров на планшет, я с богатой добычей вернулся в отряд, где вечером все с аппетитом ели вкусную, жареную птицу.
В 1894 году, шведский путешественник Свен-Хеддин пробрался на этот остров по льду зимою и произвел его промеры.
По берегам озера в обильном количестве растет небольшими кусточками терескен. Это растение представляет собою великолепное и единственное топливо на Памире, оно одинаково хорошо горит, как в сыром, так и в сухом виде, а также иногда, за неимением подножного корма, служило пищею для отрядных лошадей. Терескен представляет собою небольшой колючий кустик с зелено-оранжевыми, мясистыми листочками, имеющими большое сходство с листьями барбариса, и с толстым, коротким корневищем, неглубоко сидящим в рыхлой, солонцеватой почве. На Памирах его такое множество, что некоторые долины на протяжении многих десятков верст сплошь покрыты этим растением, без которого жутко пришлось бы отряду среди снегов и буранов Памира.
— Господа, — сказал нам за ужином П., — доставайте-ка на завтрашний день потеплее одежду, на такое местечко придем, просто беда.
— А в чем дело? — спросил я.
— Да на Муз-куль, где Бржезицкий китайцев порол, там ужасные морозы.
И действительно капитан был прав. Лишь только мы спустились в долину ледяного озера, как на нас повеял холодный ветер, и вскоре мороз защипал нос и уши. Дневка была необходима, так как впереди предстоял перевал Ак-Байтал в 15.070 футов, но на Муз-куле оставаться было немыслимо. Июньская зима давала себя чувствовать, мороз делался все сильнее, а ветер усиливался так, что отряд, несмотря на сорока пятиверстный переход, отодвинулся еще на 10 верст и стал бивуаком под перевалом на берегу речки Чон-су. Тут с памирским [499] отрядом случилась большая неприятность: он потерял много лошадей, которые моментально издыхали без видимой тому причины. Мы просто недоумевали, отчего появилась такая смертность на лошадей. Дохли преимущественно сартовские и русские лошади, киргизские же мастачки оставались невредимыми.
Совершенно случайно вопрос этот разрешился. Проезжал мимо отряда киргиз из ближайшей кочевки и, увидя дохлых лошадей, сказал керекешам, в чем дело. Оказалось, что под перевалом Ак-Байтал растет трава ‘ат-ульдды’ (т. е. лошадиная смерть), достаточно, чтобы лошадь съела самое небольшое ее количество, как она моментально околеет, между тем киргизская лошадь никогда не будет есть этой травы. Киргиз указал еще несколько таких же, гибельных для лошадей, мест, лежавших на пути следования отряда, и там отрядные лошади не пускались на подножный корм, а кормились ячменем из запасов, заготовленных интендантством.
Перевал Ак-Байтал (15.070 ф.) доставил немало затруднения отряду. Подъем его со стороны Муз-куля чрезвычайно крут, хотя и не очень продолжителен, затем переходить в небольшой отлогий спуск по гребню и, образуя седловину, сразу опять поднимается на 2.000 футов, а с этого места начинается крутой и неудобный спуск к реке Ак-Байтал. Здесь особенно давал себя чувствовать разреженный воздух, и только некоторая привычка, уже приобретенная людьми, способствовала отряду к более или менее успешному преодолению этой заоблачной преграды, но зато тяжело навьюченные верблюды и лошади сильно страдали, ежеминутно развьючивались и падали. Солдаты положительно изнемогали от ежеминутной вьючки. Они в полном бессилии садились на камни, ноги отказывались служить им, а по черным обветренным лицам катились целые ручьи пота, несмотря на страшный холод, царивший над перевалом.
— Сам еле ноги тащишь, а тут еще и лошади подсобляй! — ворчали они.
Спуск с перевала был значительно легче, и отряд потянулся вдоль реки Ак-Байтал, которую и перешел в брод около Рабата No 1.
— Да как же это мы, братцы, в темноте переправляться-то будем? — спрашивали друг друга солдаты, подойдя к реке уже в совершенную темноту.
— А вот так и будешь, — ответил фельдфебель: — скинешь сапоги и пойдешь.
И пошли солдатики, только многим из них пришлось принять холодную ванну, окунувшись несколько раз с головою в быстрые воды Ак-Байтала. Много вещей утонуло при переправе через эту реку и, что всего ужаснее, была потоплена отрядная [500] соль, захваченная в Бор-да-ба, которая, пока доставали ее, успела почти вся раствориться в воде.
— Посолили мы реку немного казенной солью! Солоно ей досталось, а все не так, как нам пришелся Ак-Байтал! Эх-ма! — острили солдаты.
Однако, не прошла даром эта ночная переправа, число больных увеличилось, и уже некоторые были на краю могилы, у многих шла горлом кровь и, кроме того, в отряде открылся тиф, а один канонир конно-горной батареи умирал от воспаления брюшины. Наконец, 27-го июня, отряд двинулся к реке Мургабу (верховье Аму-Дарьи) и стал бивуаком недалеко от кладбища Кара-гул, около слияния рек Ак-Байтала и Ак-су с Мургабом.
— Ну, слава Богу, отдохнем наконец, — думал каждый, напившись чайку и отдыхая в своей палатке.
— Долго здесь простоим? — спросил я, зайдя в палатку штаб-ротмистра Ш., исполнявшего должность адъютанта у начальника отряда.
— Да с недельку наверное, — сказал он: — кроме того, получено предписание до особого распоряжения не переходит на правый берег реки Мургаба.
Я был очень обрадован этим известием, двадцати пятидневный почти беспрерывный горный поход ужасно утомил меня, и я чувствовал, что не выдержу дальнейшего движения без основательного отдыха.
Ну, и поели же рыбы (Рыба из семейства Jalmoforio ‘осман’ очень вкусна, но костлява, напоминает очень форель.) солдаты за стоянку свою на реке Мургабе. Ее ловили пудами попросту палатками, так что весь отряд питался ею до тех пор, пока она не опротивела. А тут еще из г. Оша прибыл маркитант и раскинул своей гостеприимный шатер на берегу Мургаба, снабжая нас всевозможными винами и яствами за неслыханную цену. Да и не мыслимо было иначе. Половина товара его или утонула или разбилась во время ужасной дороги, пришлось наверстывать убытки, и все, несмотря на высокие цены, охотно покупали у него продукты и были довольны. Каждый день музыка по вечерам играла в лагере, солдаты собирались, пели и плясали, оживление было полное.
Между тем, с Яшиль-куля приходили все более и более тревожные слухи. Каждый день к начальнику отряда являлись Аличурские киргизы и жаловались ему на насилие афганцев, которые, притесняя киргиз, выдвигали свои посты далеко за нашу границу. Но и на китайской границе было также неспокойно. Китайцы, узнав о нашем появлении на Памирах, выслали с восточной части Памира несколько ляндз (Ляндза — эскадрон.), во главе с Джан-дарином, [501] и выстроили крепость Ак-Таш, грозя отряду, стоявшему на реке Мургабе, в случае отделения его части на Яшиль-куль, внезапным нападением.
В виду этих обстоятельств, полковник Ионов решил предпринять две рекогносцировки в глубь Памиров — одну под своим личным начальством произвести на озеро Яшиль-куль в сторону афганцев, а другую, под командой капитана Скерского, через Ак-Таш и Большой Памир на то же озеро, где оба отряда и должны были соединиться. 4-го июля выступил рекогносцировочный отряд Скерского, а седьмого — третья рота 2-го Туркестанского линейного батальона, саперная команда, вторая сотня оренбуржцев и взвод конно-горной батареи под командой самого начальника отряда двинулись к переправе Шаджан. Остающиеся роты с музыкой провожали отряд верст за десять вверх по реке Мургабу и около переправы, напившись чайку, простились с уходящими товарищами, а кругом суровые снежные вершины мрачно смотрели на небольшую, серую кучку людей, дерзавших так смело бороться с их суровой, грозной природой.

VIII.

— Афганца поймали, — сообщил мне на другой день после переправы поручик Баранов, разбудив меня в 5 часов утра.
Я вскочил, как ужаленный, так как мне послышалось: ‘афганцы идут’.
Поняв, в чем дело, я побежал к кружку солдат, обступивших человека в красном мундире, около которого с победоносным видом стоял киргиз. Афганец был еще молодой человек, с правильными, красивыми чертами лица. Он дико смотрел исподлобья на столпившихся солдат и видимо еще не вышел из состояния неожиданности, попав врасплох в наш лагерь.
— Где его взяли? — спросил я у киргиза.
Тот только этого и ждал, потому что начал, как трещотка, передавать мне подробности поимки афганца.
— Ехал я, таксыр, по ущелью, — говорил киргиз, — гляжу, а передо мной, точно из земли вырос, афганец. Испугался я ужасно, да вдруг вспомнил, что русские солдаты близко. ‘Кайда урус?’ (Где русский?) — спрашивает меня афганец. — Ладно, думаю, скажу я тебе, где русские. — Ничего я не слыхал об урусах, — говорю я афганцу. — ‘Ну, так проводи меня в ближайший аул’, — говорит он. — С удовольствием, говорю я, а сам и думаю, как же, [502] сведу я тебя, собаку, в аул! Уже начинало светать: когда мы подъехали к казачьим шатрам. ‘Нема бу?’ (что это такое) испуганно спрашивает меня афганец. — Урусляр (русские), говорю я ему, а сам посмеиваюсь в душе, как ловко провел я афганца. Оторопел он, да и хотел скакать обратно, но было уж поздно: двое казаков держали под уздцы его лошадь, и разведчик был стащен на землю. — Киргиз кончил и протянул мне свою руку. — Дай, тюра, силяу-ман байгуш сан тюра (Дай, барин, на чай, я бедняк, а ты барин.), — сказал он. Я положил на его ладонь монету, и он, скорчив гримасу от удовольствия, стал кланяться, приговаривая: кулдук, кулдук, таксыр (Спасибо, спасибо, ваше благородие.).
Афганца повели в юрту начальника штаба, куда направился и я. Допрос пленного производился через переводчика.
— Откуда ты? — спросил полковник В.
— С Аличурского поста, — ответил афганец.
— А много вас там?
— Больше, чем вас, — соврал афганец.
— Да ты говори правду, — рассердился на такой ответ полковник.
— Афганцы не врут! — обиженно ответил пленный.
— Не известно ли тебе, почему афганцы поставили свой пост на Аличуре?
— Ничего мне неизвестно, я простой солдат и послан разузнать, где русские, и если бы не проклятый киргиз, то я бы не попался вам в руки.
Афганец держал себя непринужденно, говорил заносчиво и видимо был ужасно раздосадован, что так глупо попался к нам в руки.
— Ты пехотный или кавалерист? — спросил я афганца.
— Рисоля! (Рисоля — кавалерист.) — ответил он.
И действительно отобранное у него оружие состояло из кривой шашки и кавалерийского карабина системы Пибоди-Мартини.
Более ничего обстоятельного не сообщил пойманный, и его показания шли совершенно в разрез с донесениями киргиз, которые уверяли, что на Аличурском посту, под командой афганского капитана Гулям-Айдар-Хана, находится небольшое число афганцев, которые ожидают свежих сил, но что подкрепление еще не подоспело, да и вряд ли подойдет к двадцатым числам июля, тогда как мы должны были быть на Яшиль-куле двенадцатого.
Тем не менее, соблюдая все меры предосторожности, мы [503] двинулись далее и, переночевав в урочище Комар-Утек, с рассветом двинулись к камню Чатыр-Таш.
— Запасись водой, ребята, — приказал ротный командир, — переход будет тяжелый.
Дорога тянулась широкой долиной, окаймленной довольно высокими горами, и поднималась террасами в гору. Встречный ветер крутил целые облака мельчайшего песку, что являлось одним из самых значительных препятствий для движения пехоты. К полудню ветер усилился, и идти положительно стало невозможно. Песок засорял глаза, трещал на зубах, набирался в нос и уши, которые так заложило, что невозможно было слышать собственных слов. Пять часов шли уже солдаты, вода была давно уже выпита, а по пути не попадалось ни одного ручейка. Сделали привал, но что за отдых для солдата без освежающей водицы, когда ему нет возможности ни освежить воспаленного лица, ни утолить жажды. У многих болела голова, а во рту засох язык. Появилось много отсталых. На каждом шагу попадались то сидящие, то лежащие люди. Уж на что был здоровенный охотник Шаронов, который, казалось, и устали не знал, и тот теперь шел, понуря голову, как-то тыкая в землю ногами. Сильные ноги его не слушались, гнулись в коленях, а воспаленные глаза были апатично устремлены в даль, где лишь виднелись облака желтой пыли, поднимаемой неугомонным ветром. На душе у него было так же безотрадно, как и кругом. Теперь, когда силы покидали его, когда жажда неистово томила внутренности, а в голове как будто стучали железным молотом, он вдруг, под впечатлением переносимых лишений, решил, что он лишний на этом свете. Вспомнилось ему на мгновение его былое житье в деревне, его женитьба на красавице, славившейся на всю округу, но воспоминание это, отрадной искоркой мелькнувшее в его воспаленном мозгу, быстро пронеслось мимо, оттесненное целым рядом тяжелых событий прошлого. Припомнилась ему рекрутчина, побои, взятки дядек. Наконец, длинное путешествие в Туркестан, тоска по родине и тяжелая служба молодого солдата. Почему-то вдруг с особенной яркостью вспомнил он, как однажды дежурный по батальону дал ему пощечину за то, что, оставаясь за дежурного по роте, он не отрапортовал ему во время. Слезы навернулись у солдата на глазах. ‘А ведь зря тогда саданул он меня’, — подумал он: — ‘я тогда и устава не знал — не обучался’. Припомнилось ему, как пришла к нему с партией и жена. Скромная бабенка была. Бывало, из дому не выгонишь, все время в работе, да избаловалась она, как и все солдатки в Туркестанском крае. Долго не подмечал он за нею ничего такого, да вдруг и застал ее с дружком за бутылкой сладкой водочки. Ох, как вскипело тогда его сердце! Оттаскал он жену за косы и избил [504] до полусмерти разлучника. Началось следствие, и посадили солдата на гауптвахту. А жене только того и нужно было. Стала его жизнь с тех пор каторгой. В батальоне солдаты издеваются, что мол ‘жену просмотрел’, а домой лучше не ходи — срам один. Он и ротному жаловался на свою бабу и бил ее, — ничего не помогало, хотел уж было руки на себя наложить, да каким-то чудом Бог его спас — одумался. Грустил, грустил он да н запил, плюнул на все. Идет он, а сам думает, за что на его долю выпала такая тяжелая жизнь! Давно не было так тяжело на душе у Шаронова, давно не лежало таким тяжелым камнем на сердце его горе. ‘Уж лучше бы околеть в горах’, — подумал он. — ‘Что за жисть! на службе тягость одна, а домой придешь, там — жена потаскуха, больше ничего’. Он остановился и глубоко вздохнул, в глазах его запрыгали кровавые круги, горы как-то странно перекосились, и он опустился на землю. Винтовка выпала из рук его и, щелкнув о камень стволом, упала на землю. ‘На стволе, должно, забоина будет’, — мелькнуло в голове солдата: — ‘ну, да черт с ним, все равно, с мертвого не взыщешь’… Какая-то нега разлилась по всем его членам, и ему хотелось бесконечно лежать тут среди этой дикой долины, далеко от людей и грустной действительности. Он слышал, как мимо него проходили люди, и их тяжелые шаги беспокоили полный покой, царивший в его душе. ‘Вот, вот поднимут’, — тревожно думал он, когда раздавались приближающиеся шаги. Но шаги стихали, и он успокаивался. Мало-помалу мысли путались в его голове, какая-то истома овладела им, и он больше ни о чем не думал…
Вдруг он вздрогнул, кто-то толкнул его. Он открыл глаза и поднял голову. Над ним стоял начальник арьергарда. Добродушные глаза поручика Гермута с участием смотрели на лежащего солдата.
— Встань, братец, до бивуака недалеко, — сказал он. Шаронов хотел подняться, но сильная боль в голове, пояснице и ногах заставила его громко застонать.
— Ой, ваше благородие, не могу, всего разломило! — проговорил он.
— Ну, прибодрись, прибодрись, я тебе помогу, — говорит офицер и помогает солдату подняться на ноги.
— Садись на лошадь, а винтовку надень за спину, — говорит он ему, как маленькому ребенку, которого учит нянька, как нужно надеть шляпу.
Шаронов покорно садится на офицерскую лошадь и благодарно смотрит на идущего пешком офицера.
— Ишь какой ‘господит-то’ наш? — думает Шаронов: — вот кабы таких было побольше, и служба другая бы пошла.
Теперь на каждом шагу стали попадаться то сидящие, то [505] лежащие, изнеможенные солдаты, дожидающиеся арьергарда, к которому присоединяются и идут кое-как дальше. Не оставаться же одному среди мертвой долины, обрекая себя на голодную смерть или на пищу шакалам, все время следившим за отрядом. А поручик Гермут на место отдохнувшего солдата сажает другого и продолжает это до тех пор, пока сам не устанет. И часто повторяются подобные сцены во время этого тяжелого, безводного пути. Да и немудрено, идя в гору, при высоте 13.000 футов, утомиться, отдохнув лишь двадцать минут в течение двенадцатичасовой ходьбы. Уже солнце спряталось за снежные вершины — шесть часов, а бивуака все еще не видно.
— Где же камень? Кто знает из прошлогодних? — спрашивает офицер.
— А вот за зфтой горкой, ваше благородие, — указывая на небольшую горку, говорит один из охотников, бывший здесь во время прошлогодней рекогносцировки.
— Как значит, этого, выйдем на верх, так и бивак увидим, если дальше не ушли, добавляет он, упирая на последнее слово, как бы боясь, чтобы и в самом деле ‘дальше не ушли’.
— Ну, ребята, подбодрись! скоро отдохнем, — говорит офицер, — уж теперь недалеко. — Но он в сам не верит своим словам: уж не сбились ли с пути? — думает он.
Длинной вереницей, еле волоча ноги, подобрались наконец солдаты на вершину небольшой горы, и радостный крик ‘бивак!’ вырывается из уст каждого. Один за другим подходят солдаты на вершинку и, положив возле себя ружья и амуницию, смотрят на большой четырехугольный камень, лежащий среди громадной равнины, под которым блистают огоньки костров и белеют, освещенные вечерним закатом, палатки прибывших туда казаков.
— И откуда такая ‘галя’ взялась, братцы? — удивляется солдат.
— Откуда взялась, оттуда и есть! — сурово отвечает старый охотник, бывалый уже в этих местах и считающий за нелепость задумываться над такими пустяками.
Офицер скачет назад и кричит отсталым, что уже виден бивак. Все как бы перерождаются от этого магического слова. Новая сила как будто вливается в их утомленные существа, и они нетвердым шагом подходят к отдыхающим на вершине товарищам. Отдохнув минут с пятнадцать, добрались измученные солдаты наконец и до желанного бивуака, пройдя вместо 46 верст добрых шестьдесят.
Камень Чатыр-Таш представляет собою довольно странное явление среди Памирской природы. Он совершенно отдельно лежит среди огромной котловины, за несколько десятков верст от окружающих гор, и кажется свалившимся с неба. Недалеко от камня стоит очень интересное строение, представляющее [506] собою надгробный памятник над могилой знатного туземца. Заинтересовавшись памятником, я пошел осмотреть его. Это строение имело вид часовни и состояло из четырехугольного корпуса с конической куполообразной крышей. С передней части устроен вход в виде небольшой пристройки со стрельчатой дверью. Внутренняя часть здания довольно обширна и освещена отверстиями, проделанными в куполе, а также окном с правой стороны. Когда я вошел в здание и очутился среди довольно обширного четырехугольного пространства, вдруг кто-то сзади подошел ко мне. Я оглянулся и вздрогнул. Передо мною стоял высокий, худой, как смерть, старик с длинною седою бородою.
— А таксыр, тюра, саломат (А, господин, здравствуй!)! — проговорил он, улыбаясь своим беззубым ртом, и только после этого приветствия я понял, что имею дело с живым человеком, до того он напоминал выходца с того света.
— Кто ты? — спросил я его.
— Киргиз! — ответил старик.
— А как тебя зовут?
— Хайдор-бий, у меня не далеко отсюда кочевки.
— Давно ты здесь живешь?
— О давно, таксыр, еще мой прадед родился на Памире.
— А не знаешь ли, чья эта могила? — спросил я.
— Нет, таксыр, не знаю, а только мой дед еще рассказывал, что это самая старая могила на Памире, и похоронен в ней святой человек.
Говорившему со мной старику было лет 80, а потому я невольно подивился долговечности памятника, сооруженного из простой белой глины. При подобной прочности, если ее возможно достигнуть нам, русским, подумал я, такие строения, сохраняющиеся так долго в полной исправности, несмотря на постоянные ветры и морозы, господствующие на Памире, можно бы смело утилизировать для военных надобностей, если не войск, которым стоять в этих местах не придется, то для станций военного телеграфа или же для помещения почтовых джигитов, которые, в особенности, обставлены в этом отношении очень скверно, тем более это было бы применимо, что способ постройки очень прост и был бы удобен за полным отсутствием в этих местах строевого леса.
Я вышел из строения, киргиз последовал за мной. — Мана Чатыр-Таш (Вот ‘Чатыр-Таш’.)! — сказал он, указывая на возвышавшийся камень. [507]
— Знаю, — отвечал я, — а откуда взялся он здесь, ведь не скатилась же с горы эта громада?
— Нет, тюра, это не простой камень, этот камень чувствует, как мы с тобой, и слышит все, что мы говорим, только не может он сам ни говорить ни пошевелиться. Давно-давно лежит этот камень на этой равнине. Это было еще в те времена, когда люди жили в мире с Аллахом, когда Всевышний часто слетал с неба и беседовал с ними. В это время Памир был богатейшею страною. Великолепные сады и луга покрывали все долины, много верблюдов и баранов паслось на траве, много зверей жило в горах, и птицы небесные пели свои песни. Да, тюра, так не поют теперь птицы, как пели они тогда. В их песнях слышались рассказы о том, как великий Аллах создал мир и человека.
Мусульманский народ жил на Памире в то время и управлял им Яр-хан, который жил в великолепном дворце, сложенном из гранита и драгоценных камней. Не было еще на свете такого дворца. Крыша его была сделана из чистого золота, вместо стекол самоцветные камни, в тенистом саду журчали фонтаны, и в них, плескаясь холодной водою и наполняя воздух веселым смехом, купались прекрасные жены Яр-хана. Хорошо жилось памирскому народу, всего было вдосталь, ни в чем никто не нуждался! Однако народ, упоенный своим счастьем, забыл вскоре Аллаха, за это великий Вседержитель разгневался на него и решил уничтожить неблагодарное племя.
В то время на пустынном озере Яшиль-куле (Яшиль-куль прежде назывался драконовым озером. В виду того, что ни один человек не посетил его берегов, благодаря трудной одолимости окружающих перевалов, об этом озере ходили разные баснословные слухи, и кочевники верили, будто на нем живут лишь драконы и разные чудовища. Рассказы о первых были занесены китайцами.), где семиглавый дракон свил себе гнездо в гранитных скалах, в одной из огромных пещер у Гур-тага, жил великан Худам. Это чудовище достигало головою до облаков и обладало неслыханною силой. Вот его-то Аллах и послал на неверных, и великан стал появляться на Аличуре в долинах Ак-су и Мургаба, производя неслыханные опустошения. В ужас пришло население, и с жаркой молитвою обратились памирцы к Аллаху, а Яр-хан, обливаясь слезами, молил Всевышнего пощадить народ его. Аллах услышал молитву хана, во время сна явился к нему и сказал: ‘молитва твоя услышана. Я хочу спасти народ твой, но для этого ты должен исполнить волю мою: пусть единственный сын твой идет навстречу великану, я буду помощником юноше, и он сломит силу чудовища’.
Виденье исчезнуло, а Яр-хан в страхе проснулся. [503]
Но усомнился неверный хан, пожалел он сына и, призвав своего визиря Ряза-Казия, сказал: ‘сегодня ночью мне явился великий Аллах, сжалился Вседержитель над народом своим и научил меня, как освободить нашу страну от нападений чудовища. Пойди ты домой и скажи своему сыну Изгару, чтобы он, набравши самых смелых воинов, шел на встречу великану. Аллах поможет ему, и мы навсегда избавимся от великого горя’. Поверил Риза-Казий словам своего повелителя и, поклонившись ему, немедленно отправился исполнить его волю. Не теряя времени, смелый юноша собрал воинов, и те, руководимые им, наточив клынчи (Мечи.) и копья, пошли против Худама.
Однако Аллах в неверии Яр-хана увидел, что далеко не исправился повелитель Памира, и, жестоко разгневанный непослушанием его, решил истребить неисправимое племя. Увидя великана, отдыхавшего на берегу озера, он сказал ему: ‘ты пойдешь и разоришь дворец Яр-хана, уничтожишь город неверных и сокрушишь все, не щадя ни детей, ни жен, ни самого хана. Только дома Риза-Казия и его семейства за то, что они с верою отнеслись к моему повелению, ты не коснешься, иначе жестоко поплатишься за каждую каплю их крови’. И вот, сокрушая все на пути своем, убивая жителей, ломая сакли и вырывая с корнями деревья, пошел Худам на Памирское ханство. Яр-хан молился в мечети, умоляя Аллаха пощадить его, а народ окружил дворец и требовал головы своего повелителя, считая его причиною всех бедствий, разразившихся над страною. Но велик был гнев Аллаха, и суд его свершился. Худам перебил всех воинов и, сожрав сына Риза-Казия, пошел на город. Погиб Яр-хан от руки великана, погиб и весь народ его, только семья Риза-Казия, скрытая Аллахом в одной пещере, осталась нетронутою. В ярость пришел, опьяненный кровью, великан, он искал Риза-Казия и не находил его. В исступлении и захлебываясь от злобы, сел великан среди равнины и стал, дерзкий, хулить Аллаха. ‘Ей, Владыка! — кричал он, — куда ты скрыл Риза-Казия, пославшего на меня воинов, отдай мне его, а не то я побросаю в небо огромные скалы, которые седыми вершинами окружают равнину. Мне не страшен Ты, Аллах, я жажду крови Риза-Казия!’
Великан умолк, и в ответ на его речи вдруг густая тьма настала над Пашром, грянул гром, и сверкнула молния, и среди вихря раздался голос с неба: ‘Отныне будешь ты лежать здесь, дерзкий червь, до скончания века, точимый дождем и ветрами, и не будет тебе покоя, пока не превратишься ты в сыпучий песок, и доколе не развеют его ветры по всему Памиру, тогда душа твоя [509] будет низвержена в вечный огонь!’ Голос затих, и настала глубокая тишина. Хотел великан насмешливо ответить Аллаху, что не страшны ему угрозы Его, но почувствовал, что окоченел его дерзкий язык. Хотел подняться Худам, но ноги и руки как бы приросли вдруг к земле и отказывались повиноваться его воле. В адской злобе он сделал страшное усилие, но напрасно. Худам превратился в камень, по одному слову Всевышнего. С тех пор стал лежать великан среди равнины, оброс мхом и принял совершенный вид камня, под которым отдыхает усталый путник (Почему камень этот и называется Чатыр-Таш, т. е. камень-шатер.). И страшно мучится Худам, видя свободного человека или караван, отдыхающий под его тенью, когда он, проклятый Аллахом, не может даже пошевелить своими окаменелыми членами. Проклял Аллах и всю страну, в которой царствовал хан-ослушник и жил дерзновенный исполин, и перестала страна эта произращать растения, и превратилась она в голую пустыню, где лишь господствуют ветр да метели.
Спасенная же Аллахом семья Риза-Казия положила начало кочевому населению Памира.
Старик кончил, и мы подходили к камню, о котором только что я слышал легенду.
— А знаешь что, тюра, — сказал киргиз, — если раскопать немного этот камень и пробить слой гранита, то можно увидеть черное тело великана Худама. Только горе тому, кто сделает это. Лишь только он увидит тело нечестивца, как сам обратится в камень.
— А вот я сейчас посмотрю, — сказал я и направился к камню.
— Ой, койсанча, тюра (Ай, оставь это, господин!), — испуганно крикнул киргиз и схватил меня за руку, — Боже, тебя сохрани!
В его голосе я подметил такой испуг и опасение за мою участь, а также и глубокую веру в то, что я неминуемо обращусь в камень, если взгляну ‘на тело Худама’, что я решил не тревожить бедного старика и, дав ему несколько монет, направился к своей палатке.
На бивуаке все уже спало, и только кое-где около откинутого полотнища виднелась солдатская фигура, затевавшая истрепанную одежду. Солнце почти совершенно погасло, скрывшись за седые хребты, и только последний луч его золотил запоздавшее облачко, которое неслось к западу, как бы догоняя умчавшихся вперед товарищей. На другой день с рассветом отряд двинулся к камню Потулак-Кара-Таш. Условия пути были те же, разве только воды было достаточно на протяжении всего перехода. [510]
Было одиннадцатое июля — Ольгин день. Конно-горная батарея праздновала свой храмовой праздник, но в виду близости противника торжества никакого не было, и нижние чины получили только по чарке, разведенного водой, спирта.
Относительно афганцев сведения были доставлены не совсем точные и противоречащие одно другому. Киргизам было приказано угнать табуны афганских лошадей и доносить немедля обо всем, что только будет известно об афганцах. Напряжение в отряде было общее. Палаток не расставляли, и никто не ложился спать, ежеминутно ожидая выступления. Кругом бивуак был окружен цепью парных часовых, и в два пункта были высланы секреты. Луна уже выплыла из-за черных силуэтов памирских вершин и играла своим серебристым светом на стали штыков и орудий, тишина соблюдалась полная. Мы сидели в палатке у ротного командира и с удовольствием попивали чаек. Разговор поддерживался на тему о предстоящем столкновении с афганцами.
— А ведь с рассветом что-нибудь да будет, господа, — сказал напитан П., — уж у меня душа чует. Бывало и раньше в походах то же самое было. Ноет душа и конец, как бы с телом прощается — уж это признак самый верный.
— А вы разве в предрассудки верите? — спросил я.
— Да, верю, и нельзя не поверить после нескольких случаев в моей жизни. Вот хоть бы во время кокандского похода. Дело было под Ходжентом жаркое, халатники раза два отражали штурм, но наконец надломились, и крепость пала. Некоторое время постояли мы в Ходженте и двинулись дальше, я был в это время ординарцем у Скобелева, который командовал кавалерией. Идем мы это однажды походом. По обыкновению, Скобелев рассказывает нам анекдоты, а мы неистово хохочем — уж очень он живо рассказывал. Все были веселы, как будто ехали на какое-нибудь празднество, а не в дело. Только один молоденький адъютант, из оренбургских казаков, сотник X., сидит в седле грустный такой, ни слова не проронил всю дорогу.
— Да что вы больны? — спрашиваю я его.
— Нет, — отвечает.
— А что же это с вами сегодня? — X. отличался всегда веселым и живым характером, а потому такое его настроение было очень подозрительно.
— Ничего, так себе, взгрустнулось, — сказал он, и больше я уже и не спрашивал его о причине его грусти.
Приехали мы на ночевку и остановились в степи. Надо заметить, что во время кокандского похода, когда шайки коканцев и кипчаков ежеминутно нападали на отряд, мы избегали выбирать место для бивуака где-нибудь в кишлаке или садах, напротив, отряд располагался на открытом месте и в следующем порядке: [511] в виде огромного карре, фронтом в поле, строилась пехота, образуя как бы бруствер укрепления, в интервалах между батальонами становилась артиллерия, далее внутри карре были составлены арбы, а также располагался и отрядный штаб. Каждый из батальонов вперед себя высылал шагов на сто парных часовых, а на двухстах шагах располагались секреты. Лишь только секрет или кто-либо из постовых замечал приближающуюся кавалерию, то, не входя в подробности о числе противников, давал выстрел. По этому выстрелу солдаты отряда, спавшие не раздеваясь, хватали ружья и строились в указанном порядке и были готовы встретить дружным залпом противника. Поражающее зрелище представляло собою подобное карре, когда оно, открывая залповой огонь во время ночи, посылало во все четыре стороны свинцовый дождь, заставлявший противника отказываться от попыток атаки. Вот и тогда, прейдя на бивуак и расставив отряд в обычный порядок, мы закусили в общей столовой и разбрелись по палаткам. Ночь была темная и довольно прохладная. Я долго не мог уснуть, все что-нибудь мешало мне, когда я погружался в дремоту. То отрядная собака, пробегая мимо палатки, задевала за веревку, то вдруг казалось, что фаланга проползала по телу — одним словом у меня была бессонница. Я уперся глазами в угол палатки, закурил папироску и задумался. Вдруг чьи-то шаги обратили мое внимание. Шаги затихли около моей палатки.
— Вы спите? — раздалось снаружи.
— Нет! — встрепенулся я, узнав голос X., — заходите.
Он низко пригнулся и как бы на корточках вполз в палатку.
— Я вам не мешаю? — спросил он, усаживаясь в ногах на постели?
— Нисколько, напротив, я очень рад, что вы заглянули ко мне, — мне что-то не спится. Не хотите ли папироску? — я протянул ему портсигар.
— Спасибо, не курю, — сказал он.
— Ах, да! Вы ведь не курите, — спохватился я и зажег спичку. В палатке стало на минуту светло. Спичка красноватым светом озарила лице сотника: оно было слегка бледно, глаза лихорадочно блестели, а волосы, как растрепанная грива, выбивались из-под папахи.
— Послушайте, Николай Николаевич, — сказал он, — я к вам с просьбой.
— С какой?
— Вот с какой, — начал он после минутного раздумья. — Меня, наверное, убьют в первом же деле…. не перебивайте, — сказал он, заметя, что я собираюсь возражать, — уж я не ошибаюсь — я буду убит, так вот я вам хочу передать 75 рублей [512] денег и это кольцо. Вы все это передайте в Оренбурге моей невесте — знаете, дочка войскового старшины Вагина, вот ей и отдайте, да скажите, что я до последней минуты думал о ней.
— Да, что это вы себя заживо хороните? — возмутился я: — бросьте это и ложитесь-ка со мною — места хватит.
— Нет, нет, я серьезно вам говорю. Нонче ночью мне матушка моя, покойница, являлась, долго плакала она надо мною и говорит мне: готовься, Миша, Господь посылает за твоей душой. Вот у меня и заныло сердце, а сердце ведь вещун.
Вижу я, что не по себе человеку, а в душе посмеиваюсь над глупостью предрассудков.
— Так возьмете? — спросил он, протягивая мне пакетик.
— Хорошо, хорошо, — сказал я, — только по-моему это совершенно вы напрасно делаете.
Я взял вещи и положил их на ягд-таш.
— Ну, прощайте, спасибо.
Он нервно схватил мою руку, и спустя мгновение торопливые шаги его раздавались за палаткой.
Больной человек, подумал я и, завернувшись в одеяло, старался задремать, и, казалось, сон распускал надо мною свои крылья.
Вдруг раздался отдаленный ружейный выстрел, который среди ночной тишины как-то продолжительно, но слабо пронесся над спящим бивуаком. Я поднял голову — все как будто было тихо. Вот еще выстрел, и за ним, словно рой пчел, что-то зашуршало на бивуаке — это выбегали из палаток люди и строились. Схватив револьвер и шашку, я через несколько секунд был около юрты отрядного штаба. Все было по-прежнему тихо, только отряд был в полной готовности. Проскакало несколько офицеров, и сотня казаков выехала в степь. Я подошел к 1-ому стрелковому батальону. Из темноты раздавались чьи-то торопливые шаги. ‘Кто идет?’ — раздался голос часового. ‘Свои — секреты!’ — послышался ответ. Несколько солдат в шинелях подошли к части. Некоторые взяли к ноге, а некоторые оставались с ружьем на плече. Офицеры столпились вокруг них.
— Видали, что ли? — спросил командир батальона.
— Точно так, ваше высокоблагородие, от нас и выстрел был.
— Много?
— Точно так, страсть сколько, — ответил солдат, — туды пошли, — прибавил он, указывая рукою по направлению к западу.
В это время как бы свист сильного ветра пронесся по степи, и, казалось, на бивуак налетал целый ураган.
— Картечь! — раздалось где-то слева по кавалерии.
— Пальба, ротами! — скомандовал полковник. Лязгнули затворы, и все замерло в ожидании, шум приближался. — Роты! — командовал [513] полковник и выждал. — Пли! — вдруг резко крикнул он. Трах, раздался дружный залп. На мгновенье блеснувший огонь осветил впереди какую-то массу.
Слева блеснула как будто молния, бум, бум, трах трах! — раздались орудийные выстрелы. Неприятельский отряд очевидно показал тыл, так как никого не появлялось. На других фасах карре было то же самое. Наши казаки бросились в темноту, и вскоре где-то издалека послышались выстрелы.
Уже рассвело. Перед 1-ым батальоном шагах в 300-ах валялось несколько убитых коканцев, а из степи показались возвращавшиеся сотни казаков, между которыми виднелись и пленные в пестрых халатах. Мимо меня проскакало двое казачьих офицеров и остановились около кибитки начальника штаба. Я пошел туда. В юрте встретил меня адъютант Б. Полковника не было.
— А знаете новость?
— Что такое?
— Сотник X. убит. Я вздрогнул.
— Не может быть, говорю.
— Пойдите, посмотрите — -его привезли, лежит в юрте.
Я чуть не бегом бросился к казачьему лазарету, сердце мое сильно стучало, когда я входил в юрту. На санитарных носилках лежал X. Лицо его было открыто, а на правом виске виднелся след запекшейся крови. Оно было совершенно спокойно, только какая-то складка легла между бровей. Зубы чуть-чуть были оскалены, но это не безобразило лица покойного. Слезы катились у меня из глаз, и я, глубоко вздохнув, перекрестился… Ну, как же не сделаешься после этого фаталистом, господа? — спросил капитан.
Наступило гробовое молчание. Рассказ П. перед делом заставил каждого задуматься. Было уже около двух часов ночи, когда в палатку вошел отрядный адъютант.
— Начальник отряда приказал выступать к Яшиль-кулю со всеми предосторожностями, — сказал он в полголоса капитану: — получены точные сведения об афганцах.
— Господа! поднимайте людей, — сказал П., и мы один за другим вышли из палатки.
Роты уже строились, и среди ночной тишины раздавалась перекличка. Выслав вперед разъезды и патрули, отряд двинулся форсированным маршем. Темень была полная. Луна скрылась уже за горами, тишина царила над суровым Памиром, и слышались только легкий шум, сопровождающий движение части, и побрякивание орудий. Начинало светать. Все ярче и ярче вырисовывались [514] контуры окружающих долину гор. Где-то неистово выл шакал. Все шли молча, у каждого на лице было что-то серьезное.
Наконец, авангард отряда подошел к небольшому обрыву над рекою Аличуроы и остановился. Казаки спешились и залегли по гребню яра. Внизу, на небольшой, покрытой травою, площадке около самой реки виднелись юрты, составлявшие лагерь афганского поста.
— Послать ко мне переводчика! — приказал в полголоса полковник Ионов. Опершись обеими руками о луку седла, он в раздумье устремил свой взор на юрты. Ему было неприятно, что афганцы не подозревали о приходе отряда, и он хотел посредством переговоров заставить их уйти с поста и оставить таким образом русскую территорию. Послать ли офицера к афганскому капитану? подумал он и даже сделал соответствующее распоряжение, но вдруг переменил свое намерение. В это время к нему подошел пожилой киргиз с сытым и плутоватым лицом. Сняв свою меховую шапку, киргиз встал в почтительную позу, готовый выслушать приказание начальника.
— Послушай, Сиба-Тулла, — сказал полковник, — спустись в афганский аул и скажи начальнику поста, что русский полковник требует его наверх для переговоров. Понял?
— Слушаюсь, таксыр, — отвесив кулдук, сказал переводчик и пошел по направлению к обрыву. Было заметно, что он дрогнул. Идти одному в неприятельский лагерь было довольно рискованно. Киргиз начал спускаться и вдруг оглянулся назад. Казачьи винтовки и белые чехлы фуражек резко выделялись на темном фоне оврага. Эта картина как будто приободрила его, и он, быстро спустившись, вошел в самую большую юрту. Посылка переводчика без русского офицера была одною из ошибок полковника Ионова. Как бы то ни было, на посту был афганский капитан и, как оказалось, человек развитой и вполне достойный уважения. Не будь этого промаха, быть может, дело бы решилось гораздо проще. Часть афганцев спала, а часть пила чай, когда Сиба-Тулла поднял опущенную дверь юрты.
— Где начальник поста? — спросил переводчик у сидевших афганцев, которые удивленно смотрели на вооруженного киргиза, в их лицах выразилось беспокойство.
— Пойдем со мной, — сказал один из сидевших афганцев и, выйдя из юрты, пошел к отдельно стоявшей желомейке. — Здесь, — сказал он следовавшему за ним киргизу, подняв висячую дверь.
Киргиз нагнулся и вошел.
Перед ним, на низеньком табурете, с чашкой в руках, сидел средних лет мужчина в белом мундире с золотыми плечевыми погонами, Стройная талия его была перехвачена ремнем, [515] на котором висела афганская сабля с сильно изогнутым клинком. Подстриженная клинышком бородка, черные пушистые усы и сросшиеся над переносицей брови придавали его смуглому лицу особенно отважный оттенок. Он пристально взглянул на киргиза. По костюму его было видно, что он готовился куда-то ехать.
— Что тебе нужно? — спросил он и поправил надетую на голове белую чалму, из-под которой на висках выбивались взбитые пучки волос.
— Меня послал русский полковник, — ответил киргиз, — который требует вас на яр для переговоров.
— Какой полковник? — удивился капитан. — Если он хочет говорить со мною, то пусть придет сюда, мы с ним напьемся чаю и переговорим, — сказал он.
— Полковник не придет сюда, а если вы не выйдете на верх, то вам будет плохо, дерзко возразил киргиз: — все равно ведь повесят!…
В это время с испуганным лицом в юрту вбежал афганец. Капитан беспокойно взглянул на него.
— Кифтан (Кифтан — капитан по-афгански.)! Киргизы нас продали, — заговорил он, — табун наш угнан, посланный на разведки джигит в руках русских, и их войско не далеко от нас.
Капитан вздрогнул. Наступила минута замешательства, которою сумел воспользоваться переводчик. Он с быстротою кошки бросился из юрты и через несколько минут доложил полковнику, что афганцы берутся за оружие.
С обрыва было видно, как перебегали из одной юрты в другую афганцы, как на пути запоясывались они и закладывали патроны в ружья. И вот целая вереница красных мундиров, во главе со своим начальником, стала подниматься на яр и скоро построилась развернутым фронтом перед нами. Их лица горели негодованием и решимостью.
Капитан сделал честь полковнику Ионову, приложив руку ко лбу и сердцу. Полковник ответил ему по-русски под козырек. Начались переговоры через переводчика.
— На каком основании вы выставили свой пост на нашей территории? — спросил полковник.
— Потому что земля эта наша, — возразил афганец и, скрестив на груди руки, принял вызывающую позу, — мы владеем ею по договору с Англией с 1873 года, — прибавил он.
— Нам нет дела до ваших договоров о нашей земле, — возразил полковник, — и я, исполняя возложенные на меня обязанности, прошу вас положить оружие и уйти отсюда прочь.
Капитан вспыхнул. [503]
— Я рабом не был и не буду, — сказал он, — а если вам угодно наше оружие, то перебейте нас и возьмите его — афганцы не сдаются, — заключил он свою речь.
— Так вы не оставите наших владений? — спросил полковник. — Я вас спрашиваю в последний раз.
— Я сказал все! — ответил афганец.
Видя, что путем переговоров ничего не поделать с афганцами, и избегая кровопролития, полковник хотел неожиданно схватить их.
‘Хватай их, братцы!’ — в полголоса передал он приказание казакам.
Но не тут-то было. Не успели наши сделать и шага вперед, как афганцы дали дружный залп, и двое из наших грохнулись на землю. Раздался глухой, раздирающий душу, стон.
— Бей их! — крикнул полковник, и все ринулось вперед. Полковник Ионов спокойно сидел на лошади, наблюдая за дерущимися, в пяти шагах от него стоял афганский капитан, который прехладнокровно стрелял из револьвера и вдруг, рванувшись вперед, подбежал к лошади полковника. Блеснул огонек, и выстрел прогремел над самым ухом начальника отряда. Как-то инстинктивно полковник подался на шею лошади, и пуля прожужжала мимо. Капитана окружили казаки. Но афганец уже успел выхватить из ножен свою кривую саблю и, как тигр, бросился на них. Вот упал уже один казак под ударом кривого клинка капитанской шашки. Вот снова она то поднимаясь, то опускаясь наносит удары направо и налево.
В нескольких шагах стоит хорунжий Каргин и смотрит на эту картину, пули свистят вокруг него, а он стоит, как будто не действительность, а какая-то фантастическая феерия разыгрывается перед ним.
— Хорунжий, да убейте же его наконец! — раздается роковой приговор полковника, и вот, вместо того, чтобы схватить свой револьвер или шашку, хорунжий, не отдавая себе отчета, хватает валяющуюся на земле винтовку раненого казака и прицеливается. Он даже не справляется, заряжено ли ружье, и спускает ударник. Выстрел теряется среди общей трескотни и шума, и только легкий дымок на мгновенье скрывает от глаз фигуру капитана. Как-то странно вытянулся вдруг афганец, взмахнул одной рукой, другой схватился за чалму, на которой заалело кровавое пятно и стремглав полетел с яра…
На одного ефрейтора наскочило двое афганцев, завязалась борьба. Ефрейтор неистово ругался, желая освободиться от наседавшего на него неприятеля, но в это время подоспел казак.
— Не плошай! — кричал он издали отбивавшемуся ефрейтору, и с этими словами шашка его опустилась на окутанную чалмою голову афганца. Вот и другой уже на земле с проколотою грудью. [517]
Страшно хрипит он, издавая звуки, как бы прополаскивая себе горло собственною кровью, и, несмотря на это, силится подняться и зарядить ружье, но силы изменяют ему, кровь хлынула горлом, и он склонил свою голову.
Не далеко от места стычки, под большим камнем, доктор перевязывает раненых, из которых один с совершенно перебитой голенью неистово стонет.
— Ничего, ничего, потерпи, голубчик, — успокаивает его доктор. — Уж мы тебе ножку твою вылечим. Давай корпии, — кричит он фельдшеру, который мечется с трясущеюся нижнею челюстью от одного к другому из раненых.
— Ой, больно, ваше высокоблагородие! — стонет раненый, пока доктор вынимает висящие снаружи осколки раздробленной кости.
Выстрелы все еще продолжаются, потому что засевшие в юртах афганцы все еще продолжают стрелять. Наконец, раздался резкий звук трубы, игравшей отбой, и пальба мало-помалу утихла. Из юрт выползли раненые афганцы.
Тяжелое зрелище представлял собою весь скат и зеленая площадка берега Аличура. Везде валялись убитые или корчились раненые, последние, силясь подняться на руки, молили о помощи.
Подошел резерв, и все сгруппировались около шеста, где лишь несколько минут тому назад стояли перед нами полные жизни люди, и где теперь валялись одни лишь обезображенные трупы.
Тихо между солдатами, нет ни веселого говора, ни песен, у каждого на уме, что, быть может, и его постигнет такая же участь, как и этих афганцев.
— Саперы вперед! — раздается команда, — рой могилу! Дружно принялись солдаты за работу, и через четверть часа яма была уже готова. Одного за другим стащили афганцев и положили в яму, а на верх всех был положен капитан Гулям-Хайдар-Хан, пуля пробила ему голову, ударив в левый висок.
— Ишь ты, тоже сражался, — сказал один из солдат.
— Известно, сражался, а то как же? — заметил другой, — тоже ведь офицер!
Мерно падала земля с лопаток на тела убитых, покрывая их одного за другим своим холодным слоем, как бы поглощая на веки павших героев. Вот белеется кусок мундира афганского капитана, но одна, другая лопатка, и все покрыто землею.
Могила зарыта, и поверх ее сложен из камней памятник. Пехота трогается дальше.
— Песельники на правый фланг! — раздается команда ротного командира, и веселая солдатская песня слышится с прикрикиваньем и присвистыванием на все лады, но в ней нет той веселой нотки, какая обыкновенно бывает заметна в обычной [519] солдатской песне. Запевало и то как-то нехотя и протяжно затягивает свою обычную арию.
Отряд подошел к восточному берегу озера Яшиль-куль и расположился бивуаком против развалин китайской крепости Суми-Таш.
Тихо на бивуаке. Нет ни обычных песен, и даже гармошки не слышно, все толкуют солдаты об ‘авангаицах’.
— Ну, и храбрые они, братцы, пра, храбрые, — говорит один солдат, сидя на корточках и покуривая трубку: — ни един, что есть, ни сдался, всех перехлопали, не положим, говорят, оружию, устав, мол, не дозволяет!
— И што тутко за храбрость! Значит, у аванганца солдат службу знает: коли на пост поставиля, так значит и стой, ‘хотя бы и жисти опасность угрожала!’ — повторил слова устава фельдфебель, — ты сам, чай, устав-от гарнизонный знаешь? А еще капрал! Ишь храбрость какую нашел! Меня коли, этта, на пост поставят, то я за тридцать верст противника унюхаю, а ён што?.. Спит себе и не видит, что наши у него на носу… Тьфу, а не офицер! — и фельдфебель сердито сплюнул, посылая ругань по адресу афганцев.
Показались носилки, на которых лежали раненые. На одной из них тяжело раненый казак Борисов еле — еле стонет. Тяжелое шествие… ‘Афганцы, афганцы!’ раздается крик, — и все бросаются смотреть пленных. Это были шугнанцы, между которыми выделялся один молодой афганец, красавец юноша. Два пучка взбитых волос, с каждой из сторон головы, красиво выбивались из-под простреленного головного убора. Пробитый пулями мундир его был изорван, видимо, во время рукопашной схватки. Он шел, высоко подняв голову, и окидывал сверкающим взглядом солдат. Шугнанцы почтительно шли с грустными лицами, видимо ожидая чего-нибудь страшного в русском лагере.
— Ишь, смотри-ко, братцы, — говорит один из солдат, указывая на афганца, — что значит судьба-то. Не суждено, так не умрет. Глянь-ко у энтого афанганца и чалма и мундир прострелен да как решето истыкан, а на ем ни единой царапины нету, а даве, когда мы в аванганскую-то юрту забежали, глянул я в ящик, а там шугнанец, повар их, сказывали, сидит, я его оттуда и выволок. Глянул, а он мертвый, пуля, значит, ему это в самый глаз угодила, как ни прятался сердешный, а нашла таки она его и в ящике под кошмами.
— Все Бог, — возразил вздохнув другой солдатик, — на все Его святая воля.
— А ‘ён’ какой веры будет? — спрашивает молодой солдат унтер-офицера.
— ‘Магометчик’, — серьезно отвечает тот. [520]
— А энто что же за вера такая будет? — интересуется солдат.
— А такая же, как и у сарта, — поясняет унтер. Удовлетворенный солдатик успокаивается. Раздается барабанный бой к обеду.
— Становись на молитву! — кричит дежурный по роте, и кучка солдат с котелками в руках нестройным хором поет ‘Очи всех на Тя, Господи, уповают!’…

IX.

— Господа, не угодно ли вымыться в бане? — спросил, входя в бухарскую палатку, где собралось не мало офицеров, капитан П.
— Что такое, в бане? — удивились мы.
— Да, и в самой настоящей, натопленной самой природою, — ответил он. — Не верите? — пойдемте, — прибавил капитан, видя недоверие, с которым мы отнеслись к его новости.
— Пойдемте, — в один голос отвечали мы. — А далеко это?
— Нет, по другую сторону дельты р. Аличура, почти против нашего бивуака.
Мы отправились.
Подойдя к реке, мы на вьючных лошадях переправились на другой берег и пошли вниз по Аличуру. На большой площадке, в низменном месте берега, стояла киргизская юрта, около которой копошилось несколько копавших землю солдат, которые при приближении нашем приостановили свою работу и вытянулись.
— Кончили, братцы? — спросил П. [860]
— Так точно, ваше высокоблагородие, почти совсем откопали, таперича юрту с боков заваливаем.
Далее по берегу виднелось несколько голых солдат, умывавшихся не в реке, а в каких-то лужах на берегу, от которых подымался пар. Когда я заглянул в стоящую здесь юрту, то так и отшатнулся назад, — она была вся переполнена паром и действительно напоминала собою парную баню. Оказалось, что весь правый берег реки Аличура, при дельте ее, покрыт теплыми и горячими серными источниками, из которых самый горячий 70® R., вода серная и свободная сера отлагается на прибрежных камнях, которые, благодаря этому, местами золотистого и зелено-желтого цвета.
— Что за прелесть! вот сюрприз! — вскрикнул я, лишь только обдало меня паром.
Все товарищи также разделяли мой восторг. Да и было отчего: полтора месяца ни разу не удалось хорошенько помыться, когда зачастую приходилось по неделям спать не раздеваясь. Как же тут не обрадоваться бане, посланной нам самою судьбою? Вода была настолько горяча, что в источник мы наливали несколько ведерок холодной воды, которую в парусиновых ведрах таскали нам солдаты.
— А отколе это вода такая берется, ваше благородие? — спросил один из солдат, выливая холодную воду в источник.
— А это, видишь, под землею огонь есть, который и нагревает протекающую близко его воду, вот она и выходит на поверхность земли горячею.
Солдат глупо улыбнулся и, подойдя к собравшимся в кружок линейцам, сказал:
— А чудно, ей, Богу, братцы, господа сказывали, что под землею огонь, так, как же это мы не сцечемся? должно, брехотня одна.
— Сказывали, значит, так оно и есть, не с твоим кауном (Каун-дыня (солдаты про глупую голову говорят так).) господские речи судить.
— Ишь, умник нашелся! — подхватил другой, и солдат сконфуженно ретировался.
— Ну, давай, что ли, чайники-то, чего рот-от разинул! — крикнул на молодого солдата ‘сердитый’ ефрейтор, дядька Максимов.
Солдат нагнулся и зачерпнул в источнике горячую воду.
— А чаю засыпал? — спросил ефрейтор.
— Сейчас, дядька Максимов, засыплю.
— А ты как засыплешь, то чайник-то в воде еще погрей!
— Слушаю.
— Ишь, благодать-то, братцы, — повернувшись к солдатам, продолжал ефрейтор. — Господь-то Бог сжалился над солдатом, что ему нечем водицы себе согреть, и готовой послал. [861]
Скоро под всевозможные прибаутки чайник переходил из рук в руки, наполняя деревянные походные чашки.
Часа через три после бани я проходил мимо солдатских палаток и слышу разговор:
— А что, Потапыч, с готового-то кипяточку у меня брюхо уж больно болит, а ты как?
— Да и у меня, дядька Максимов, тоже, должно, придется к фершалу пройти, чтобы каплев дал.
— А что и в самом деде, а то коли на работу какую назначат — беда.
И оба солдата отправились в околоток.
Между тем к вечеру число больных желудком прибывало и прибывало, а на следующий день около горячих ключей уже не было видно солдат, толпящихся с чайниками или манерками.
Когда я подходил к своей палатке, то сожитель мой, поручик Баранов, вышел из нее и направился к видневшимся вдали юртам.
— Куда это вы? — спросил я.
— Да хочу поговорить с пленными, пойдемте заодно.
— Пойдемте.
И мы отправились к противоположному концу бивуака.
На разостланной кошме, около небольшого шатра, сидело несколько шугнанцев, а в отдалении от них в красном мундире, поджав под себя ноги, — афганец. Это был еще совершенно молодой, высокий, с дышащим отвагою красивым лицом, юноша. Красный мундир чрезвычайно шел к его смуглому лицу, а черные усики красиво пушились над верхней губою, придавая молодому лицу его несколько возмужалый вид. Он бросил на нас свой огненный взгляд и поправил чалму на голове.
Подошел переводчик, и у нас завязался оживленный разговор. Афганец отвечал очень охотно, и в его тоне не было заметно и тени ненависти.
— Как тебя зовут? — спросил я.
— Гулдабан-Кудряв-хан, — ответил пленный, — я родной брат убитого вчера капитана Гулям-Айдар-хана, — и в его голосе прозвучала грустная нотка.
— А сам ты — офицер или солдат?
— Я? — вопросительно вскинул он глазами и ткнул себя в грудь пальцем: — я солдат, но я окончил военную Кабульскую школу и должен два года отслужить в войсках рядовым, и потом буду произведен в дофордары, а там и в офицеры.
— А твой брат, давно он был капитаном и на Аличурском посту?
— Видите ли, — начал афганец, — мой брат занимал очень видный пост при эмире, но когда в 1888 году у нас в [862] Афганистане вспыхнуло восстание, и брат эмира Исхак-хан отложился, то и мой брат был на стороне последнего, за это, после подавления восстания, он был лишен флигель адъютантства и долгое время был в изгнании, но потом вина его была прощена, и он получил назначение на Памир. Бедный, бедный мой брат! — прибавил афганец и покачал головой. — Что теперь будет с его семьею, если и меня расстреляют? Он низко опустил голову.
— Нет, русские не расстреливают своих военнопленных, — успокоил я афганца: — напротив, лишь только наступит возможность, все вы будете отпущены.
— А что большая семья осталась у твоего брата? — спросил Баранов.
— Нет, только жена да маленький сын, — ответил пленный, — жена его молода и красива, и, оставшись совершенно одна, она скоро погибнет — у нас в Афганистане не щадят красивых женщин. Ах, зачем вы убили Гуляма! — покачал он опять головою. — А раненые где? — спросил он.
Я сказал, что оставлены на попечении киргиз.
— Ну, значит, они умрут.
— Почему это? — удивился я, — к ним два раза в день ездит доктор.
— Все равно, — ответил афганец: — киргизы ненавидят нас и непременно прирежут их при удобном случае.
— А, пожалуй, это и правда, — сказал мне Баранов, — я тоже согласен с предположением пленного.
Распрощавшись с афганцем, мы отправились к раненым. Сердце сжалось, когда я вошел в темную юрту. Запах гниющего тела заставил невольно сделать шаг назад. На грязной кошме что-то копошилось, но глаз, не привыкший еще к темноте, не мог различать предметы. Когда был отдернут тюнтяк (Верхняя кошма, закрывающая отверстие с верху палатки.), то передо мною открылась поражающая картина: двое раненых афганцев лежали на кошме и казались мертвыми. Двое сидели с замотанными головами, а на перевязке виднелись следы крови. Один из несчастных повернул ко мне голову и что-то сказал. Это были не слова, а какие-то раздирающие душу стоны, вырвавшиеся из его простреленной в двух местах груди. Один из лежавших на земле пошевелился и поднял голову, другой оставался неподвижным. Эта неподвижность особенно обратила мое внимание. Конец ноги его, высунувшейся из-под закрывавшего его тулупа, был как будто выточен из пожелтелой кости.
— Говорит ли кто-нибудь из вас по-узбекски? — спросил я. [863]
— Да, тюра, я немного говорю, — ответил слабым голосом другой раненый, сидевший в глубине юрты.
— Бывает ли у вас доктор? — спросил я.
— Нет, тюра, не бывает, как перевязали нас первый раз, так и не приезжал. Вот один из товарищей уже вчера умер, и никто его даже не уберет из юрты. Мы просили киргиз, а те говорят: ‘вытащим всех вас, когда передохнете, собаки’.
Я слушал, не веря ушам своим, но факты были на лицо.
— Мы ничего не ели с тех пор, как поместили нас сюда, во рту горит, как в печке, а воды подать некому, киргизы совершенно отказываются помогать нам, и даже грозились прирезать нас, как баранов. Попробовал я было проползти до реки, — говорил несчастный, — но силы не позволили, хотел из юрты вытащить мертвого — тоже не мог… А вот этот, вероятно, не сегодня, так завтра отдаст Богу душу, — сказал он, указывая на лежавшего ничком товарища…
У меня слезы подступили к горлу. Баранов, понуря голову, не понимая нашего разговора, сидел устремив свой взор в сторону.
Когда я сказал ему о том, что слышал от афганца, он возмутился.
— Эхо же свинство наконец, — проговорил он. — Вот наша пресловутая гуманность к врагам, вот красноречивый пример ее, — возмутился он, и мы, обещав раненым сегодня же облегчить их участь, отправились на бивуак. Рассказ наш о состоянии раненых произвел сенсацию между офицерами, многие из них сейчас же отправились к несчастным, захватив с собою обильное количество провианта, а к вечеру афганцы эти были переведены в отрядный лазарет, двое из них были уже мертвы, а потому похоронены возле могилы своих товарищей, павших 12-го июля.
Оставалось еще осмотреть развалины китайской крепости, гнездившейся над озером, на одной из прибрежных скал, и я отправился туда в сопровождении местного киргиза. Крепость представляла собою не что иное, как четырехугольное пространство, окруженное со всех сторон, частью уже обвалившеюся, глинобитною стеною и, видимо, с проходом в северо-западной части. Здесь же стояли две могилы со старыми, полу развалившимися надгробными памятниками и китайская кумирня с камнем для жертвоприношения Сума-Таш.
— Когда построена эта крепость? — спросил я у киргиза.
— Давно, тюра, я не помню, когда ее построили, но знаю, что китайцы занимали в ней гарнизон, и их джандарин ежегодно требовал от нас, чтобы наши бии (старшины) приезжали раз в год к нему и кланялись в ноги. Конечно, каждый из них [864] подносил джандарину или барана, или яка, а кто побогаче, то и целого верблюда — в этом и состояла вся наша повинность. Вдруг в 1888 году нагрянули сюда афганцы. Китайцы хотели не допустить их до занятия Яшиль-куля, да только не смогли, и афганцы прогнали их за перевал Харгуш, разорили крепость и оставили на берегу реки Аличура своих солдат.
— Ну, а при ком вам спокойнее жилось, — спросил я, — при афганцах или при китайцах?
— Конечно, таксыр, при китайцах. Афганцы — это лютые звери, — с ожесточением в голосе говорил киргиз. — Они обирали нас, силою отнимали жен и дочерей и держали на своем посту.
Теперь я понял глубокую, мстительную ненависть, которую питали киргизы к своим истязателям.
Мы стали спускаться с горы и уже совершенно дошли до озера, как вдруг киргиз тревожно схватил меня за рукав.
— Смотри, тюра, что это? — испуганно спросил он, указывая на столб пыли, поднимавшийся в долине. Я заслонил глаза рукою от солнечных лучей и взглянул. Наш табун, погоняемый солдатами, бежал по направлению к бивуаку.
Сотня казаков пронеслась мимо меня, а в лагере была тревога. Войска становились в ружье.
— Что такое? — спрашивал я каждого, попадавшегося мне на встречу, но никто ничего не знал. Я сел на лошадь и поскакал за казаками.
— Что такое означает эта тамаша? (Тамаша — собственно празднество, а также употребляется иногда в смысле кавардак.) — спрашиваю казачьего офицера.
— А видите ли, афганский кавалерийский разъезд, не зная о стычке 12-го июля, случайно наткнулся на наши пикеты и, обменявшись несколькими выстрелами, показал тыл, — ответил мне хорунжий.
Мы ехали рысью. Киргизы скакали впереди, отыскивая следы афганских лошадей. Около ущелья следы исчезли, а потом ясно было заметно, что они расходились в две противоположные стороны. Очевидно, афганцы разделились на две партии.
После непродолжительного совещания было решено направить погоню по двум направлениям. Выло уже темно, когда мы остановились в темном узком ущелье, решив, что поиски совершенно напрасны. Лошади наши сильно утомились и были покрыты пеною. Луна своим желтым диском бледно освещала вершины гор.
— Что ж, назад? — обратился к нам капитан С., участвовавший также в погоне. [865]
В это время несколько камней скатилось с противоположного скалистого обрыва.
— Тс! господа, архары (архар (Polis ovis) — каменный баран, живущий только на снеговой линии Памира), — обратился к офицерам С., ярый и бесстрашный охотник: — они теперь спускаются для водопоя. Не поймали афганцев, то, по крайней мере, привезем архара, все же не с пустыми руками возвратимся.
С этими словами он взял у одного казака винтовку и, оставив лошадь, направился к месту, куда свалились камни. Прошло уже достаточно времени, а выстрела не было. Вдруг до нас долетел громкий голос С., кричавшего нам: ‘сюда! — афганцы!’. В один момент мы были на лошадях и подскакали к тому месту, откуда раздавался голос. Подняться на лошади было невозможно на крутой скат, и мы, оставив их коноводам и карабкаясь по камням, забрались на вершину. В нескольких шагах от капитана валялся труп павшей лошади, а не далеко от нее стоял человек. Другой сидел верхом и не скрывался при нашем появлении, очевидно, не желая оставлять товарища. Мы подошли к ним. Это были два афганских кавалериста. Просто невероятным казалось, что они поднялись по такой круче на лошадях.
— Где остальные? — спросил капитан афганца. — Это они сами знают, — ответил афганец.
Казаки сняли с них оружие, после чего один из риссоля (кавалеристов) рассмеялся.
— Отчего он хохочет, спроси его? — сказал переводчику капитан.
— Оттого, что я теперь настоящая баба! — отвечал чистым узбекским языком афганец, так что я понял его ответ, и при этом он указал жестом, что лишен оружия.
Офицеры наши, бывшие здесь, предупредили его, что русские обращаются с пленными гуманно, но он, по-видимому, мало убедился этим и возразил:
— Дайте мне чаю и лепешек, а потом вешайте, только теперь я очень голоден!
Всю дорогу он шутил и вел себя так, что приобрел всеобщую симпатию.
— Вот тебе и архар, — шутил С., — уж такого архара я никак не ожидал встретить.
У пойманного афганца было найдено письмо к убитому Гулям-Айдару, которому Файзабадский губернатор предлагал возвратиться в Бадахшан, передав пост посланному, а также и письмо от жены несчастного капитана. Но не суждено было ему читать эти строки, написанные любящей рукой. Читал их [866] начальник отряда, и слезы покатились по щекам туркестанского героя. Бедная женщина умоляла мужа скорее приехать в Файза-бад для определения сына в военную школу. Столько заботливости и нежной любви было в этом письме! Тяжело становилось при мысли, что скоро бедная афганка узнает о судьбе своего любимого мужа, и горькие слезы польются рекою из ее прекрасных глаз.

X.

Был необыкновенно жаркий день. Солнце как бы остановилось в зените и своими палящими лучами особенно пригревало каменистую почву Памира. Удивительное дело, вчера холод, даже снежок перед рассветом выпал, а теперь вдруг такая жара, что еле, еле спасаешься от нее под низкой палаткой, на которую солдаты то и дело льют воду из парусиновых ведер.
— Ух! — стонет мой сосед, валяясь в одном белье на своей походной кровати. — Просто невыносимо становится, не пройти ли нам в, юрту к капитану С., — говорит он, — там наверно прохладнее.
— А что ж, идемте, — отвечаю я.
И мы, надев на босую ногу уже изрядно истрепанные туфли, идем по направлению к виднеющейся юрте ротного командира.
Мы были не первые. В юрте капитана собралось довольно много народа, все были в костюмах, подобных нашам, т. е. вернее без костюмов, и в разнообразных положениях сидели на постланных кошмах. Посреди кружка стоял уже опустевший кунсан.
— Милости просим, — приветствовал нас хозяин. — Чайку не прикажете ли? — и он, не дожидаясь нашего ответа, позвал денщика и приказал ‘подогреть кунган’.
В юрте было свежее. Небольшой сквознячок приятно подувал на нас и, охлаждая вспотевшее тело, заставил свободно и легко вздохнуть полною грудью.
— Что нового, господа? — спросил поручик Баранов, когда мы уселись на кошме.
— Да ничего утешительного, — ответил капитан: — сидим на месте, да и только, приказаний для дальнейшего следования все еще нет, и полковник опасается, как бы нам не опоздать с углублением в Шугнан, так как иначе перевалы будут закрыты, и возвращение в Фергану отрезано.
— Да чего же он не двигается сам дальше, не дожидаясь приказаний? — спросил я, — ведь пошел же он сюда даже совершенно в разрез с предписанием? Ведь за стычку 12-го июля он не имел никакого разноса, напротив государь император прислал по поводу ее даже телеграмму: ‘иногда не мешает [867] проучить’. Следовательно, отчего же и не проучить еще раз, не правда ли, господа?
— Совершенно верно, — заметил С., — вы правы, да и сам Ионов нисколько не прочь сейчас же двинуться и занять Шугнан, это ведь его заветная мечта, и он страшно досадует теперь, что она почти неосуществима.
С., которого очень любил начальник отряда, хорошо знал положение дела, а потому мы особенно внимательно отнеслись к этой новости.
— Почему же неосуществима? — спросил Баранов.
— А по простой причине, — ответил С., — когда у одного ребенка десять нянек, то дитя зачастую остается без глаз.
Мы с удивлением взглянули на капитана, который не замедлил удовлетворить наше любопытство.
— Видите ли, господа, — сказал он. — Полковник Ионов был
еще до начала похода против назначения подполковника Громбчевского в состав отряда. Он хорошо понимал, что два медведя в одной берлоге не уживутся. Как Громбчевский, так и Ионов оба стремились к одной цели блеснуть звездой над ‘крышей мира’: Громбчевскому это удалось ранее, и он уже создал себе имя известного исследователя Памира. Теперь предстояло завоевание этой обширной области, которое было возложено на нашего начальника отряда. Вдруг к нему назначают совершенно постороннее лицо, и не под его ведение, а совершенно самостоятельно действующее на Памире, ‘начальником Памирского населения’, Подполковника Громбчейского, которому вменяется содействовать отряду в доставке перевозочных средств, проводников, а так же, как прекрасно знающему географическое положение Памира, быть руководителем отряда при переходах через исследованные Громбчевским места, карты которых еще не вышли из Туркестанского топографического отдела. Такое назначение было не особенно-то приятно Ионову, человеку самостоятельному и решительному, а потому он очень недружелюбно отнесся к Громбчевскому. Между обоими штаб-офицерами на первых же порах завязались враждебные отношения. Как вы знаете, они оба избегают встречи, и Громбчевский поставил свои юрты даже вне района расположения отряда.
— Но, причем же теперь-то Громбчевский в вопросе дальнейшего движения? — спросил я.
— А вот сейчас узнаете, — сказал капитан и, затянувшись трубкой, продолжал: — теперь, после донесения начальника отряда военному министру о необходимости дальнейшего движения, он смело бы мог, не дождавшись ответа, несомненно отрицательного, двинуться дальше. Ведь афганцы недалеко и грозят наступлением, и это обстоятельство может служить вернейшим поводом [868] к походу. Пройдет два, три дня, войска будут уже далеко, а телеграмма о возвращении опоздает, и цель Ионова будет достигнута, начнется война с Афганистаном, и на его долю выпадет слава завоевателя Памира, Шугнана и Рошана. Но вот тут-то и явилась помеха в лице начальника памирского населения. Запасы истощились, ячменя совершенно нет, так что небольшое его количество выписано с Мургаба и не сегодня, завтра прибудет с первой ротой, уже выступившей к нам. Для того же, чтобы поднять отряд и направиться в глубь Шугнана, необходим огромный транспорт, для которого у нас не имеется лошадей, ни под сухари, ни под фураж. Вот тут-то полковник и обратился к Громбчевскому, конечно, официальным путем, чтобы тот доставил ему необходимое количество лошадей для движения в Шугнан. Не тут-то было. Отлично знал Громбчевский, что начальник отряда хочет воспользоваться удобным моментом для выступления, не дожидаясь приказаний, и ответил ему, что не имеет возможности исполнить просьбу, но что на случай приказания, которое ожидается через несколько дней, им уже сделано распоряжение о пригоне табунов. Вот теперь полковнику и приходится сидеть на Яшиль-куле, досадуя на себя, что не захватил отрядного обоза. Сделал поблажку подрядчику, разрешил ему в два приема перевозить фураж, вот теперь и сидим, когда могли бы уже быть в Шугнане.
— Да, досадно, — сказал Баранов.
— Еще бы не досадно! Хорошо, если приказание будет немедленно двигаться дальше, а если нет? — тогда ведь зазимуем на этом проклятом месте, — ответил С.
Нечего сказать, приятная перспектива, — подумал я и, налив в чашку горячего чайку, стал отхлебывать его, обливаясь струями пота, который, охлаждаемый ветром, приятно-холодными струйками тёк по шее. Вдруг дверь кибитки поднялась, и согнувшись вошел в юрту казачий офицер.
— А Петр Петрович! — приветствовали мы его. Начались рукопожатия.
— А я, господа, к вам с предложением, — обратился он к нам, — не составит ли кто мне компанию поохотиться за архарами.
— За архарами? — переспросил я, — разве теперь время?
— Самое настоящее, — заметил хорунжий, — тем более, что с нами отправляется известный охотник, киргиз Хасан-бек.
— Вот охота по горам таскаться, — возразил капитан, видимо очень недовольный, что казак покушается нарушить его собрание и лишить его возможности продолжать начатую беседу. Однако ему не пришлось лишиться своих собеседников. На вызов хорунжого отозвался лишь я один. Охота на архара или киика всегда была для меня мечтою, и вот эта мечта осуществляется.
Положим, я уже и ранее охотился в горах, но охоты были все неудачны, и я ограничился лишь тем, что видел только след зверей, за которыми ползал по скалам в течение трех суток.
— Когда же едем? — спросил я.
— Да что же, с рассветом можно. Верите карабин, чая заварки две, сахару да чашку, больше ничего не нужно. Ну, так больше никто, господа? — спросил он.
Никто не выразил желания.
— Ну, до свидания, — сказал хорунжий и, отдав честь компании, вышел.
Более меня уже не интересовали разговоры, я думал о предстоящей охоте и радовался удачному времени, в которое выпал нне этот случай. [869]
Уже светало, когда мы садились на лошадей и в сопровождении какого-то киргиза тронулись в путь. Узкая тропа пролегала по краю обрыва, то поднимаясь, то опускаясь почти совершенно к шумящей реке. Два раза пришлось нам перейти в брод реку, и наконец мы свернули в одно из черневшихся ущелий, продолжая следовать за проводником. Чем дальше углублялись мы в ущелье, тем природа окружных гор заметно изменялась. Наконец на одной из зеленых площадок я увидел несколько киргизских юрт, маленькими грибочками серевших на зеленом фоне травы. Около одной стояла киргизка, у которой на руках был грудной ребенок. Увидя нас, она быстро скрылась вть ‘орту, отнуда вышел старый киргиз с почтенной наружностью.
— А саломат! саломат! тюраляр! (здравствуйте, господа) — прошамкал он своим беззубым ртом, взял под уэдцы мою лошадь одной рукой и принял поводья из рук хорунжого.
— Ей, Игам-берды! — крикнул он.
— А? — лениво отозвался кто-то на его зов из юрты, и вслед затем толстый, но еще молодой киргиз, с лоснящимися жирными, сильно выдающимися скулами вылез из узкой двери юрты и, улыбаясь во весь рот, обнажил свои ровные, сверкающие белизной зубы.
— Возьми лошадей, — сказал ему старик, и киргиз, апатично собрав поводья и заложив руки назад, стал водить лошадей.
— Хасан ек, — сказал киргиз. — Хасан уехал, завтра приедет.
Такое известие сильно огорчило нас. Без Хасан-бека, знавшего все места, как свои пять пальцев, охота была бы затруднительной. Делать нечего, мы решились ждать его до следующего дня, а там, если бы он не приехал, охотиться одним. Старик отстегнул висячую, сделанную из длинных щепочек, дверь, и мы, согнув спины, вошли в юрту. Неприятный, кислый запах чего-то прелого сразу пахнул на нас, и я просил хозяина открыть [870] тюнтяк, т. е. снять кусок кошмы, закрывавшей верхнее отверстие юрты. Яркий свет ворвался в темную кибитку, и я увидел в двух шагах ох меня киргизку, возившуюся с небольшим барашком, по-видимому, чем-то больным. Хозяин, видя, что нам неприятно такое зрелище, сморщил брови и суровым голосом крикнул ‘киг!’ (пошла), и киргизка моментально исчезла. Мы сидели на ковре. В юрту понемногу стали набираться обитатели аула, и все они, каждый погладив обеими руками бороду и проговорив свое ‘салом-а-лейкум’ (здравствуйте), протянув нам каждому обе руки, садились, поджав под себя ноги, и, сказав ‘хасан ёк’, изредка перебрасывались друг с другом фразами, а снаружи доносились распоряжения хозяина о приготовлении там угощения. Вскоре турсуки с кумысом, киргизский творожный сыр ‘крут’ — лепешки на бараньем сале, каймак — сливки, все было перед нами, а в заключение мы были угощены жареною на вертеле бараниной, да такою, что просто слюнки текли при виде немного подпеченного куска жирной баранины. Между тем для нас была приготовлена самая нарядная юрта, появились прекрасные одеяла и даже сальная свеча была вставлена в какой-то допотопный, но русской фабрикации подсвечник, какими-то судьбами попавший в эту горную трущобу Памира. Устроившись в новом помещении, мы пригласили хозяина к себе и угостили его водкой, до которой старик оказался большим охотником, проглотив стаканчик, он стал вдруг замечательно разговорчивым и веселым. Удивительное дело, как туземцы любят ‘арак’ — водку, с каким удовольствием пьют ее они, но так как по Корану спиртные напитки им запрещены, то они употребляют их чрезвычайно секретно. Русских они, в этом случае, не стесняются, но всегда просят никому не говорить.
Таким образом мы остались до сумерек в юртах и, благодаря теплым одеялам, довольно сносно провели ночь, которая не отличалась теплотою. Я проснулся почти с рассветом и первым делом пошел осведомиться, приехал ли Хасан. Какова же была моя радость, когда на мой вопрос из темноты раздался голос старика: ‘Кильды, тюра, Хасан кильды!’ (приехал, барин, Хасан приехал).
Вслед за этим из юрты вылез и сам ожидаемый охотник. Это был среднего роста, крепко сложенный, батырь со смуглым лицом и сильно выдающимися скулами. Узкие прорезы глаз, по-китайски, поднялись наружными уголками к верху, и через них лукаво проглядывали быстрые и нелишенные ума зрачки. Маленькие черные усы и на конце подбородка жалкая мочалистая бородка дополняли наружность его, что поражало в нем — это белые, как бы выточенные из слоновой кости, крепкие зубы. Вообще киргизы отличаются прекрасными зубами и объясняют это [871] тем, что не едят совсем ничего соленого и мало употребляют мяса, питаясь молочной пищей.
— Кайда, тюра, казак? (где казак?) — спросил Хасан, протягивая мне обе руки.
— Спить! — сказал я, и мы направились к нашей юрте.
— Ну, что едем? — спросил я Хасана.
— Якши, тюра! хорошо. Только знаешь что? — сказал он, — лучше выедем мы сейчас верхами, у Ходжа-Серкера в ауле оставим лошадей, поднимемся по ручью ‘екибулак’ и как раз к вечеру будем на месте, где я в прошлый раз убил киика (козла), когда он спускался на водопой, там переночуем и на утро поднимемся к снегу, а там если архаров не увидим, то наверное убьем киика.
— А разве архаров нет? — спросил я, с горечью в душе думая, что и теперь не поохочусь за архарами.
— Нет, тюра, архар есть, только уж высоко очень. Если хочешь, поднимемся и выше — ‘хоп?’ (хорошо) — занончил он свой проект. — Только, тюра, ‘итык яман!’ (сапоги плохие), — прибавил Хассан, глядя на мои выростковые сапоги. — Мои лучше — а? Хочешь, у меня есть еще пара, я тебе их дам, да и другому тюре — кедаку, достану.
Скрывшись в юрту, он вытащил оттуда два свертка кожи. Конечно, я не замедлил тщательно рассмотреть предложенную мне обувь, которая состояла в мягком сапоге без каблуков и из нескольких кусков сыромятной кожи, из них один накладывался под подошву, а остальными обматывалась вся нога, и все это завязывалось воловьими жилами. В такой лишь обуви я, возможно, бродить по горным дебрям и в особенности в погоне за кииками и архарами. Поблагодарив киргиза за ценный, в настоящую минуту, подарок, я отдарил его кинжалом и обещал дать водку, чему он особенно обрадовался, и мы пошли будить спящего товарища.
— Петр Петрович, а Петр Петрович, — тормошил я спящего хорунжого.
— Мм… за?.. — произнес он и потянувшись поднялся на руки.
— Едем! Хасан уже здесь. Он вскочил.
— Хасан! — крикнул он.
— До-бай, тюра? (что прикажете?) — спросил киргиз.
— Едем!
— Хоп, таксыр (слушаю-с).
Через несколько минут мы в сопровождении Хасана выехали в путь и направились в верх по горному ручью, берега которого были покрыты колючими кустиками терескена. Высокие скалы сурово громоздились над нами, а впереди в голубое небо [872] уходили снежные вершины одного из отдаленных хребтов, Путь, усеянный острыми осколками сорвавшихся и расколовшихся каменных глыб, был достаточно неудобен для лошадей, но наши киргизские горцы, очевидно, привыкшие к подобным путям, шли бодро, ловко лавируя между камнями. Было довольно свежо, и чем выше мы поднимались, тем холод делался ощутительнее. Наконец, стали попадаться уже целые площади не оттаявшего еще с зимы снега, вероятно, потому, что солнечные лучи не проникают в это темное, узкое, загроможденное скалами, ущелье. Таким образом, проехав без остановки часа четыре, все поднимаясь по тому же ручью, мы повернули в одно из ущелий, в котором, говорил Хассан, находится знакомый ему аул, где и предполагалось остаться на ночевку. Действительно, на небольшой равнине нам попался, на тощей, с виду заморенной, лошаденке, киргиз, гнавший небольшое стадо баранов, который, обменявшись приветствием с Хасаном, что-то сказал ему и проехал мимо.
Наконец, я увидел четыре юрты, и мы на рысях подъехали к аулу.
Та же встреча любопытных обитателей, то же угощение бараниной и кумысом, как и у Хасана, повторились и здесь, только с тою разницею, что приносила нам угощение жена аульного старшины, молодая, здоровая и чрезвычайно красивая киргизка, все время закрывавшаяся рукавом своей рубашки и скалившая прелестные белые зубы. Хасана обступила целая толпа, и мы, в отведенной нам юрте, уже пили чай и решили, передохнув немного, идти в засаду, где козель спускается на вечерний водопой.
Начинало смеркаться.
— Ну, тюра, ‘айда’ (пойдем), — сказал мне Хасавть.
Он все время обращался ко мне, так как я говорил по-киргизски. На этот раз лицо его было серьезно, за спиной был крепко приторочен мултук (ружье), а на поясе болтались разные мешочки с порохом и дробью, неизбежный нож, а также кремень и кресала.
Презабавная штука у киргиз — это их ‘мултук’, и можно лишь удивляться, как они метко и всегда удачно из него стреляют, да иначе же представить себе невозможно, так как на заряжение его употребляется не менее 20 минут. Мултук состоит из толстого, утолщенного к верхней части, ствола с нарезным каналом в 8 мм. в диаметре. Ствол привязан проволокой к куску дерева, напоминающего пистолетное ложе. Около дульной части устроена рогатина, служащая стойкою и упором во время стрельбы. Выстрел производится помощью фитиля, приставляемого к затравке. Заряд и пуля закладываются с дульной части, пуля представляет собою просто кусочек спрессованного свинца и туго забивается в дуло. Однако такое первобытное [873] оружие не мешает киргизу стрелять из него на довольно далекое расстояние и быть отличным стрелком.
В несколько минут я уже был готов, а хорунжий отказался идти, говоря, что лучше поберечь силы для завтрашней тяжелой и более интересной охоты, и хотя я сначала и подосадовал на него за подобную, недостойную охотника, леность, однако впоследствии ужасно завидовал его бодрости духа.
Мы вышли с Хасаном вдвоем и бодрым шагом стали подниматься по довольно крутому скату горы. Местами нам попадались узенькие, едва заметные тропинки, пробитые козлами, которые всегда ходят по старым путям. Уже было почти совсем темно, когда мы подошли к журчащему по камням ручейку и сели под большой, старой арчей.
— Ну, здесь, — сказал Хасан, — теперь, тюра, сиди и смотри, а я пойду вон за ту арчу.
Приведя в порядок свое оружие, он отправился по указанному направлению и скоро скрылся за камнями. Громадный диск луны как бы вынырнул из-за гор и своим медным светом озарил ущелье, живописно играя в журчащей воде ручейка. Стало довольно светло, и я даже различал арчу, за которой сидел Хасан. Все было тихо, и мне казалось, что я слышу удары своего сердца, я ждал с нетерпением желанного гостя, но, по-видимому, судьба нам не благоприятствовала.
Просидев таким образом часа два, я вдруг услышал приближающийся шорох по камням, взвел курки и приготовился. Шорох затих и вдруг снова раздался с большей силой. Каково же было мое разочарование и досада, когда вместо киика ко мне подошел Хасан.
— Нете, тюра, теперь киик уже не придет, — сказал он, — пойдем-ка в аул и с рассветом сами отправимся на поиски.
— Не повезло! — подумал я и печально побрел за Хасаном.
— Что много убили? — иронически спросил меня хорунжий.
Но мне было не до шуток, и я оставил вопрос его без ответа. С чувством полного разочарования закутался я в одеяло и крепко заснул. Однако не долго пришлось мне отдыхать. Хорунжий спал целый день, отчего ему и не спалось, и он, сговорившись с Хасаном выйти возможно раньше, в три часа беспощадно разбудил меня. Делать было нечего: несмотря на то, что хотелось страшно спать, я был менее чем через десять минут совершенно готов, а умывшись свежею водою и выпив чашку кумысу, даже почувствовал себя необыкновенно бодрым. Начинало светать, когда мы подошли к ручью, по которому ехали вчера, и стали подниматься по направлению к снежным вершинам, казавшимся в весьма близком от нас расстоянии и скрывавшимся из глаз, по мере приближения нашего к крутой горе, по [874] которой мы начали взбираться. Лезть было довольно тяжело, камни вырывались из-под ног и с шумом, увлекая в своем падении множество мелких осколков, катились вниз. Иногда попадалась небольшая, полусгнившая арча.
Ну, вот наконец вершина, — подумал я, глядя вверх и замечая, что гора будто кончается, я сбираю силы и в один мах залезаю на мнимую вышку, но, увы! передо мной открывается небольшая равнина, а дальше опять такая же и даже более высокая гора, над которой все так же близко возвышаются снежные вершины.
— Что, Хасан, скоро снег? — спросил я.
— Иок (нет), к вечеру разве доберемся, — невозмутимо лениво, небрежно переставляя ноги, сказал он.
Я сел на камень и, закурив папироску, невольно бросил взгляд и не мог не полюбоваться чудной картиной. Ручейка не было видно, и громадные камни, казавшиеся такими большими, теперь имели вид булавочной головки, а ущелье, из которого мы вышли, утопало в каком-то дымчато-голубоватом тумане. Со всех сторон возвышалась ‘нежные хребты, утопавшие в голубом небе своими, позолоченными восходом солнца, снежными головами. Дальше подъем становился все тяжелее и тяжелее. Часто приходилось чуть не ползком пролезать по таким местам, где, как сказал поэт: ‘лишь злой дух один шагал, когда, низверженный с небес, в бездонной пропасти исчез’. Голова не выдерживала, когда посмотришь вниз, и мысль о том, что легко сорваться, заставляет быть очень осторожным.
Ползя все выше и выше и часто спугивая кекеликов (Кекелик — горный рябчик.) и уларов (Улар — горная индюшка.), мы к полудню забрались на значительную высоту и пошли по гребню хребта, покрытому арчею.
— Вот туда пойдем, — сказал Хасан, указывая на видневшуюся снежную массу, как раз впереди нас: — тут, коли Аллах поможет, мы козлов увидим.
Я чувствовал сильную усталость и досадовал на хорунжего, который слегка подтрунивал надо мною и вчерашней моей охотой. Мы уселись под небольшим камнем и закусили захваченной вареной бараниной и лепешками. Становилось значительно теплее, и солнце даже довольно сильно припекало. Подкрепив свои силы, мы вскоре, карабкаясь по невероятным глыбам, добрались часам к четырем до снеговой линии.
Холод был сильный и, несмотря на солнце, давал себя чувствовать. Мы были на краю громадного обрыва. Ноги и руки, изорванные о камни, сильно болели, и отдых казался необходимым. [875]
— Здесь заночуем? — спросил я Хасана.
— Как хочешь, тюра…
Он не договорил и стал пристально смотреть вниз, где далеко в пропасти виднелись несколько деревьев арчи.
— Киики! — таинственным голосом проговорил Хасан.
— Киики? — повторили мы, и всякая усталость была забыта.
Я долго не мог разглядеть ничего там, куда указывал мне пальцем Хасан, и, наконец, увидел двух козлов, щипавших траву около небольшой арчи. Мы порешили спуститься. Киики были возле самого обрыва, на небольшом почти неприступном карнизе, и убить их там было бы бесполезно, так как они достались бы разве беркутам и стервятникам, мы решили действовать таким образом. Хасан должен спуститься и зайти по возможности в сторону и выстрелом заставить их переменить свое место, а мы предполагали спуститься и ждать, когда добыча приблизится на ружейный выстрел.
Хасан быстро исчез, а я и хорунжий стали спускаться. Спуск представлял собою совершенно крутую осыпь, покрытую сплошь осколками аспида, который катился вместе с нами, увлекая за собою массу других мелких камней, казалось, что мы плыли вместе с горой. Местами приходилось захватываться за ветви арчи или упираться ногами на попадавшиеся большие камни, которые, между тем, скользя, сопутствовали нам далее. Наконец, спустившись на достаточное расстояние, мы пошли вправо, по узкому карнизу, по тропе, протоптанной кииками, и, снова перелезая с камня на камень, со скалы на скалу, стали спускаться дальше. Киики были на расстоянии не более четырех сот шагов и видимо не замечали нас, находившихся, как раз против них, на краю страшной пропасти.
Стрелять или нет, подумал я и решил лучше еще спуститься, но было поздно: Хасан выстрелил. Глухой звук выстрела разнесся по ущельям и продолжительным, раскатистым эхом долго переливался по горам. Киики вздрогнули, насторожились и вдруг в один момент огромными прыжками бросились вправо от нас. Хорунжий выстрелил, но очевидно промахнулся. Один киик вдруг остановился и, переменив направление, стал подниматься с правой стороны, прямо на нас.
Мы притаились за камнями.
Ровные щелчки его крепких копыт о камни уже ясно долетали до нас, громкое сопенье, как от паровоза, которое всегда сопровождает киика во время бега, слышалось сильнее и сильнее, и вдруг справа от меня, шагах в 45-ти, появилась его мощная, серо-бурая, стройная фигура. Громадные рога загибались далеко на спину, длинная борода была почти прижата к груди, пораженный неожиданностью неприятной с нами встречи, он как бы вдруг окаменел и сделал быстрый поворот. [876]
Мы с хорунжим выстрелили почти разом.
Стремглав, увлекая за собою целые глыбы камней, полетел киик в зиявшую черную пропасть, оставляя за собою целый столб пыли.
Иногда видел я, как он, ударившись о камень, делая чудовищный сальто-мортале, отлетал в сторону и снова катился вниз. Наконец, около арчи, запутавшись ногами в ее корнях, торчащих над землею, он недвижно лег. Между тем новый выстрел Хасана заставил нас отвлечься на минуту от убитой добычи, но никто не появлялся, и мы стали осторожно спускаться к нашему трофею.
Как это потащим мы его оттуда, думал я, ведь в нем добрых пудов шесть, если не более.
Мы все ниже и ниже спускались и, наконец, подошли к арче. Громадный киик лежал с окровавленной мордой, голова его была прострелена одной пулей, кто из нас попал — неизвестно, каждый приписывал удачный выстрел себе. Сосчитав число шишек на рогах, мы увидели, что козлу было не более семи лет, и приблизительно весил он 5,5 пудов. Подумав и посоветовавшись друг с другом, что нам предпринять, мы порешили общими силами затащить его на верх, привязав его за ноги взятыми с собою арканами и передохнув немного, мы принялись за свою тяжелую ношу и так измучились, как еще никогда, по крайней мере, мне не приходилось. Два раза он срывался у нас, и приходилось снова спускаться вниз и затаскивать на пройденное уже расстояние. Между тем Хасана не было, и мы не могли понять, чтобы это значило. Уже совершенно стемнело, когда мы добрались до места, откуда увидел Хасан киика. Ноги и руки сильно болели. Я чувствовал, что более не в силах сделать шагу. Хорунжий был бодрее меня, но и он молчал, закинув руки за голову и лежа в растяжку на земле.
— Хасан! — громко крикнул хорунжий.
Эхо повторило его крик, но ответа не последовало.
— Куда же Хасан делся в самом деле, — сказал я, — уж не убился ли, чего доброго?
— Что вы? киргиз — да убьется! Нет. Мы с вами пять раз успели бы сломать себе шею, прежде чем он хоть раз оступился бы, — возразил мне хорунжий.
Мы оба замолчали.
Собрав немного сухой травы и наломав веток арчи и подбросив терескена, мы развели костер, и яркое пламя осветило большое пространство.
Я поудобнее устроился около огня и облокотился головою на убитого киика. Луна не всходила.
‘Эге!’ — раздался крик, и я с радостью узнал голос Хасана, [877] но каково же было наше удивление и радость, когда он свалил на землю огромную тушу. Я взглянул и даже глазам своим не поверил — это был настоящий архар. Громадные рога, загнутые спиралью, красовались на его светло-серой голове. В изнеможении Хасан сел у огня. Пот ручьями лил с него, и он, самодовольно улыбаясь, проговорил: ‘Якши архар?’ (хорошии архар).
— Да где ты встретил его? — спросил я, досадуя, что не на мою долю выпала эта добыча.
— Ух, высоко, ‘мана унда’ (вот там), — махнул в пространство рукою охотник.
Правда, что добыча Хасана была по величине значительно меньше нашей, но дотащить одному и такую было положительно подвигом с его стороны.
— Ну, что Хасан устал? — спросил я его.
— Немножко, тюра, — ответил — он. — Ну, тузук (довольно), мора. Скоро пойдем?
Я вытаращил на него глаза.
— Как! Идти в аул? Нет, я не иду ранее, чем взойдет солнце. Так, без отдыха, и ног не дотащишь.
С этим решением я стал дремать у костра, а Хасан, между тем, налаживал палки для приготовления ужина, состоявшего из куска жареной козлятины да кунгана чаю. Товарищ мой спал, положив, как и я, голову на спину убитого киика. Сон покинул меня, и я с любопытством наблюдал, как Хасан поворачивал над огнем большой кусок мяса, и соблазнительный запах жаркого приятно щекотал мой пустой желудок. Поужинав, мы завалились спать и с первыми лучами солнца направились в обратный путь. В аулах нас встретили возгласами одобрения. В лагере толпа товарищей обступила наших лошадей, рассматривая добычу. Вполне довольные, мы сидели в своей палатке, и я рассказывал впечатления об удачной охоте.
Вдруг в палатку просунулась голова адъютанта.
— Прочтите, — протянул он мне приказ по отряду.
Я прочел, но сразу даже не поверил и перечел снова. В приказе говорилось об аресте меня и хорунжаго на 3 суток за то, что мы о поездке своей не доложили дежурному по отряду.
— Вот тебе и на! — сказал я.
Приказ обошел чрез все руки, и подтрунивание товарищей посыпалось со всех сторон.
Нечего делать, пришлось отсидеть безвыходно в палатке, около которой мерными шагами расхаживал часовой. [866]

XI.

— Послать рабочих по 20 человек с роты! — раздался громкий крик дневального под самой моей палаткой. Баранов вскочил и полусонными глазами обвел палатку.
— Что такое? тревога? — беспокойно спросил он.
— Рабочих зовут! — ответил я.
— Ах, рабочих! — и он снова завернулся с головой в одеяло.
— Осип! — крикнул я денщика. — Чего изволите?
— Куда это рабочих?
— Баню строить, сказывают, что воду горячую нашли.
— Что ты врешь!
— Никак нет, извольте сами посмотреть.
Я оделся и, освежившись водой, направился к берегу реки Аличура.
— Где баню строях? — спросил я попавшегося мне солдата.
— А вон там, ваше благородие, — ответил он, указывая на противоположный берег реки, где около поставленной юрты копошились рабочие.
Я пошел к реке и на керекешной (вьючной) лошади переправился на другую сторону.
Весь правый берег Аличура был вокрых как бы небольшими лужами, наполненными чистой прозрачной водой. Над одной из таких луж была поставлена юрта. Густой пар валил сквозь верхнее отверстие ее. Я попробовал было войти в юрту, но эго оказалось невозможным, до такой степени в ней было жарко.
Я обошел все ключи, их было семь, и температура в каждом была особенная. Как оказалось по исследовании, вода в источниках была сильно насыщена серою, отчего прибрежные камни имели золотисто желтый цвет. Самый горячий источник имел 70® R., так что, когда мы пользовались природной баней, то пришлось прибавлять в источник много ведер холодной воды, чтобы иметь возможность мыться в нем. Для этой цели рабочие прокопали канавку и из реки пустили в нее холодную воду. Что за блаженство было вымыться в подобной бане, и мы все отдали ей должную честь. С самого утра и до заката солнца, когда на бивуаке раздавался оглушительный сигнал к заре, около бани-юрты толпился народ в ожидании своей очереди. Между тем солдаты нашли и другое применение этих ключей.
Аличурские горячие ключи за свое целебное свойство почитаются у туземного населения святыми. Они, как говорили мне киргизы, совершенно излечивают застарелый ревматизм, а также многие другие болезни. Афганцы и стоявшие здесь до 1888 года китайцы [879] также считали их священными и даже построили в честь этих источников кумирню с камнем для жертвоприношений Сума-Таш. Эта кумирня поставлена около китайской крепости, ох которой остались теперь одни лишь развалины. Тогда-то китайцы заняли Памиры под предводительством генерала джандарина Джан-Хунга и, подчинив себе киргиз, поставили гарнизон в выстроенной ими крепости Сума-Таш, где и находились до 1888 года. Во время афганской смуты, когда междоусобия в Афганистане заставили Абдурахмана послать свои войска на Памиры, китайцы были прогнаны, а их крепость разрушена, и только кумирня с жертвенником пощажены неприятелем. После чудной бани, так приятно подействовавшей на мое существо, я зашел в общую столовую, т. е. в длинную палатку, поставленную над двумя, вырытыми параллельно друг другу, канавами, служившими нам для помещения ног. Народу уже было много — все ожидали завтрака.
Около одного конца стола (которым была тоже земля) стопилась группа офицеров. Один из толпы метал банк, прочие понтировали.
— Бита! — раздавался равнодушный голос банкомета, и его рука, как-то особенно жадно растопыря пальцы, сгребала с положенной доски деньги.
— Господа! да будет вам — завтрак подан, — кричал с другого конца палатки капитан С. — Да ну вас с вашим завтраком. Здесь серьезная игра, а он со своим завтраком! Ешьте на здоровье, если голодны! — сердито отозвался штабс-капитан, очевидно сильно уже проигравшийся и питавший надежду отыграться.
Мы уселись на еду и, окончив трапезу, направились по своим палаткам, оставив игроков доигрывать свой штосс.
День был жаркий, в палатке стола невозможная духота, я было лег отдохнуть, но пот градом лил с моего лица, и я выполз наружу.
— Чаю хотите? — окликнул меня из палатки военный инженер С-ов, один из самых симпатичных офицеров отряда.
— С удовольствием выпью чашку, — ответил я и направился к палатке капитана. Я очень любил побеседовать с этим человеком, а тут еще надеялся, что он сообщит мне что-либо относительно нашей судьбы. Но нового я ничего не узнал — мы продолжали сидеть в ожидании распоряжений, а распоряжений никаких не поступало. Становилось просто невыносимо.
У С — ва я застал есаула В., он сидел на ягтане и пил коньяк.
— С легким паром! — сказал он, протягивая мне руку. — Правда, прелестная баня?
— Чудо! — ответил я и присед на складной стул. [880]
— А вот Николай Николаевич интересные вещи мне рассказывает, — сказал капитан, обращаясь ко мне, — об этой рекогносцировке, что за два дня до нашего выступления была произведена Скерским.
— Да разве ваша сотня ходила? — удивился я, обращаясь к есаулу, — а я думал — третья.
— А то как же, — конечно, наша.
— Ну, так рассказывайте, — перебил нас капитан.
Я превратился в слух и приготовил записную книжку. Эта рекогносцировка меня очень интересовала, и я только ждал случая услышать о ней что-либо. И вот случай представился.
— И так, господа, — начал есаул, — расставшись с отрядом 5 июля, наша сотня двинулась вверх по реке Ак-су. Погода стояла хорошая, лошади шли бодро, да и мы, под впечатлением товарищеского завтрака, чувствовали себя прекрасно. Часу в третьем дня, миновав местечко Аю-Кузы-Аузы, где сделали небольшой привал, подошли мы к обрывистому берегу реки Ак-Буры, где и остановились на ночевку. Стоянка была довольно сносная, тем более, что травы для лошадей нашлось достаточно, но за то ночью вдруг выпал снег, который с первыми лучами солнца начал таять, и к выступлению только в некоторых лощинках оставались следы июльской зимы. Целью нашей рекогносцировки было обойти Малый и Большой Памиры, а также очистит от китайцев крепость Ак-Таш, которую они построили на нашей территории, после чего и соединиться на озере Яшиль-куль с отрядом.
Чуть свет казаки стали седлать лошадей и вьючить обоз, и мы, напившись чайку и пропустив на дорогу ‘по единой’, выступили в путь. Однако этот переход не особенно-то отличался удобством. Только что миновали мы могилу Гудар, как по пути стали попадаться топкие болота, образовавшиеся от собравшейся с окрестных гор воды. Лошадь ежеминутно увязала в размякшей глине, а тут еще одно обстоятельство, при этом весьма неприятного свойства, заставило вас прийти в отчаяние. Только что моя лошадь успела выкарабкаться на клочок сухой земли, как начальник партии обратил внимание на странный темноватый туман, низко державшийся над видневшимися впереди болотами.
— Смотрите, — сказал он, — а ведь это какое-нибудь мерзкое испарение. Говорят, что в этих дебрях скопляются удушливые газы. Однако же это на нашем пути?
— Все равно не минуешь, надо ехать, — ответил я и с этими словами дал коню нагайку и рысью врезался в видневшийся туман.
Что вдруг со мною сделалось, одному Богу известно.
Я бросил поводья и стал нещадно бить себя по лицу, в [881] которое впилось по крайней мере тысячи три самых злейших болотных комаров, показавшихся нам туманом.
Лошадь моя мотала головой, махала хвостом и вдруг, несмотря на усталость и убийственный путь, понесла меня карьером по направлению к ущелью Шинды-Аузы. Я обернулся назад. Сотня скакала за мною. Казаки махали руками, и до меня долетела ругань, направленная по адресу проклятых комаров. Зрелище было до того комическое, что я, несмотря на то, что лицо мое страшно горело и чесалось, от души хохотал, глядя на борьбу человека с комарами и бегство от них. Комары были такие мелкие, что забирались даже под одежду, и долго приходилось потом почесываться и помнить это ужасное место. Однако неприятель наш продолжал преследовать сотню до самого ущелья Шинды-Аузы, где на выручку явился внезапно налетевший порыв холодного ветра. Комары сразу исчезли.
— А, вот и аулы! — услышал я возглас одного из казаков.
Взглянул и к своему удовольствию увидел несколько юрт, уютно расположившихся под одной из нависших скал. Увидя приближающуюся сотню, киргизы выехали к нам на встречу. Это были киргизы, считающие себя китайскими подданными. Типом своим они немного отличались от алайских кочевников и скорее походили на китайцев или дунганов, чем на киргиз. Один ив них, очевидно старшина, на дряхлой кляченке подъехал к нам и, соскочив с лошади, прижав руки к животу, поклонился.
Сотенный переводчик сейчас же появился на сцену, и мы стали допрашивать старшину о китайцах, но он отвечал нам неопределенно, и я даже подметил в его ответах, что он вполне симпатично относился к китайцам. Надо заметить, что памирские киргизы сильно поддерживают китайцев, любят их и с большой охотой подчиняются воле уполномоченных богдыхана. Во-первых, эта симпатия истекает уже из того, что китайцы не берут никаких податей с кочевого населения, не притесняют своих подданных кочевников, а только требуют, чтобы один раз в год аульные старшины ездили в крепость Таш-Курган, на поклон к джан-дарину. Конечно, подобное иго вполне сносно для киргиз, и они с удовольствием несут его, тогда как другая часть кочевников страдает под властью афганцев, варварски обращающихся со своими подданными (К русским киргизы относятся также недоверчиво, и когда мы были на Памирах, то не могли узнать ничего достоверного о китайцах, а последним был известен каждый шаг Памирского отряда. Между тем об афганцев нам доносилось киргизами все, и вообще они очень сочувствовали, когда отряд прогонял афганские войска.). [866]
Старшина нам сказал, что китайцы занимают гарнизон в крепости Ак-Таш, что несколько китайских ляндз недавно были здесь и скоро опять приедут. Говорил, что китайцы хорошие стрелки, одним словом старался пугнуть нас, надеясь, что мы возвратимся назад. Вслед за тем, соблюдая восточное гостеприимство, он предложил нам занять лучшую юрту. Конечно, мы не отказались от этого и вскоре приятно потягивали чаек, лежа на мягких киргизских кошмах. Между тем, на всякий случай были выставлены пикеты в ту сторону, откуда могли появиться китайцы. Небо мало-помалу заволакивалось тучами, пошел дождь, который лил в продолжение целой ночи. Холод был ужасный, и только юрты выручили нас от весьма неприятного положения, в котором мы бы очутились, сидя под палатками во время такого ливня. Все было спокойно. С рассветом вернулись пикеты, не привезя никаких сведений о китайцах. Мы тронулись к Ак-Ташу. Здесь значительная высота местами (17.000 ф.) особенно давала себя чувствовать. Лошади изнемогали, и дыхание их становилось похожим на шипение паровой машины. Мы ехали, выслав вперед разъезд. К полудню был задержан разъездом китайский кавалерист и представлен к начальнику партии. Это существо вызвало всеобщий дружный смех. Не то старая баба, не то какое-то странное чучело сидело на тощей кляче с закинутой за спиною магазинкой. Это необыкновенное существо махало руками и что-то без умолку говорило. Мы вызвали местного киргиза, который переводил нашему переводчику то, что говорил китаец. Трудно было вести разговоры с подобного рода парламентером, который не давал возможности дослушать переводимой фразы и снова начинал свое. Он говорил, что китайцы в крепости, что теперь их очень немного, но что вот на днях шесть ляндз явятся на помощь, и тогда мы будем принуждены уйти отсюда. Между тем, пока длилась эта канитель, я рассматривал наружность китайца. Знаете, если взять для сравнения самую старую и безобразную киргизку, то можно составить некоторое представление о памирском китайце. Его безбородое, похожее на печеное яблочко лицо, на котором гашиш и опиум положили отпечаток какой-то дряблости и тусклости, придают ему отвратительный вид. Полугнилые черные зубы и узкие прорезы глаз, поднятых наружными уголками кверху, довершают безобразие слуги богдыхана.
— Скажи ему, что он может ехать, мы скоро будем в крепости, — сказал начальник партии.
Переводчик перевел это китайцу, и тот понесся обратно, наделяя свою клячу усиленными ударами нагайки.
Мы двинулись к крепости и через полчаса были под стенами ее. Никого не было видно, как будто бы ни одной души [883] никогда и не было на Ак-Таше. Небольшая глинобитная курганча возвышалась на одном из предгорий и равнодушно смотрела на нас своими черными бойницами. Мы въехали в укрепление, и следующая картина представилась моему взору: целая толпа таких же чучел, какое уже попалось вам на встречу, стояла со сложенным перед собою оружием. Лица их, как будто отчеканенные одним и тем же штампом, были необыкновенно схожи между собою, а головы, повязанные синими платками, украшенными белыми узорами, с торчащими кончиками на затылке, напоминали деревенских баб.
— Да никак это бабы! — раздавалось между казаками. — Ей-Богу, ‘бабы’, а не солдаты, тьфу, ты, гадость какая! — сердился урядник. Обмундировка этих солдат состояла из куртки без рукавов, сделанной из плотной грубой материи с кругами на груди и спине, на которых гласила надпись, с какого года на службе состоит воин, какого рода оружия, чин, звание и фамилия, а также название ляндзы. Длинный коричневый полукафтан с боковыми разрезами, спускавшийся до самой земли, имел вид сарафана. По бокам коленкоровые набедренники, спускавшиеся до колен, поддерживались такого же цвета чулками. На ногах их пестрели узорами вышивки желтые сапоги, подбитые войлоком.
Я подошел к одному из них и взял лежащую перед ним магазинку. Китаец вздрогнул, покосился на меня, но сейчас же успокоился, лишь только я положил обратно его собственность. Это была магазинка Винчестера и при том в весьма сносном состоянии. Ни ржавчины, ни царапин не было видно. Однако не у всех оказалось подобное оружие. Тут были и мултуки (фитильные ружья) и даже шомпольные ружья тульской фабрикации и английские скорострельные карабины, а также две или три, не помню, берданки. За то холодное оружие было у всех одинаково и отличалось выдержанностью китайского стиля. Оно состояло из клынча (прямая шашка) длиною в 1,5 аршина с прямым обоюдоострым клинком и костяною рукояткою с предохранительным кружком, сделанною из чешуи какого-то животного — думаю, что — или) из кожи змеи или шкуры крокодила.
Их начальник, ксуак, т. е. унтер-офицер, объяснил нам, что он не хочет драться, или вообще вступать в ссору с русскими, так как не уполномочен на это своим правительством, но что если мы займем крепость, то придут китайские ляндзы красного и синего знамени и прогонят нас. Несчастный китаец думал, что мы намерены задержать его гарнизон, и даже выразил крайнее удивление, когда ему было сказано, чтобы он убирался восвояси. Лишь только переводчик передал это, как китайцы схватили свое оружие, повскакали на лошадей и, захватив значок свой, понеслись, перегоняя друг друга, и скоро исчезли в ущелье. Они, [884] по-видимому, ужасно боялись, как бы мы не передумали нашего великодушного решения и не вернули их обратно.
Вообще, надо заметить, что пограничные китайские войска не отличаются боевою подготовкой и только называются солдатами, на деле же они никуда не годятся. Они набираются преимущественно из китайцев, уроженцев провинций Кашгар и Анси, и охотно несут регулярную службу за 6 лан в месяц, т. е. на наши деньги около 12-ти рублей. Между тем иррегулярное войско и по наружному виду и по качеству представляет полную противоположность первому. Оно состоит из кашгарских каракиргиз и изображает что-то подобное нашим казакам. Их скуластые плоские лица, черные чалмы, длинная пика и винтовки за плечами придают им весьма внушительный и воинственный вид. Они прекрасно владеют пикою и метко стреляют. Мне пришлось однажды видеть, как подобный кавалерист убил из винтовки бегущего памирского зайчика. Однако, эта кавалерия очень незначительна, да и мало полезна для китайцев, так как, не получая никакого вознаграждения, отбывает свою повинность и, для существования своего, занимается грабежом, нередко нападая и на китайцев.
Лишь только уехал храбрый гарнизон из крепости, я пошел осматривать и наносить план ее на походный планшет. Это укрепление было попросту четырехугольное пространство, обнесенное глинобитной стеною, вдоль которой с внутренней стороны тянулась стрелковая ступень. По фронту фасы его имели 34, а в глубину 32 шага с 17-ю бойницами по длинным и 13-ю по коротким фасам. Здесь было устроено также помещение для гарнизона и лошадей. Несколько мешков ячменю да немного муки, которые трусливый гарнизон впопыхах оставил в крепости, достались нам, и наши лошади на славу поужинали китайским кормом, а мы, переночевав в ней и отправив донесения, с рассветом выступили дальше.
Дорога наша тянулась по довольно широкой долине и вела к рекам Ак-су и Кара-су. Я любовался на мертвенно-грозные скалы, резко выделявшиеся на голубом небе. Иногда орел, распустив огромные крылья, высоко парил над нами, высматривая себе добычу. Но вряд ли мог царь птиц здесь что-нибудь высмотреть. Скалы, камни и песок, отсутствие живности, вот обстановка, которая окружала нас. Миновав несколько небольших подъемов, мы спустились к реке и перешли в брод Ак-су, а затем, миновав небольшое ущелье, переправились и через Кара-су. Последняя переправа была очень неудобна. Малейшая неосторожность всадника или неверный шаг лошади — и оба они наверное погибнут безвозвратно, так как река при достаточной глубине так быстротечна и несет такое множество камней, что [885] лошадь ежеминутно рискует получить страшный удар в ногу, и тогда уменье сдержать ее является спасителем всаднику — иначе же конец. Раз лошадь упала, ее уже не поднимешь — быстрые воды унесут и ее и седока.
После переправы ландшафт сильно изменился. Кое-где попадалась зеленеющая трава. Киргизские аулы с большим количеством баранов и яков стали встречаться все чаще и чаще. Следуя болотистым берегом реки Кизиль-Рабат, оставя аулы в правой стороне, мы стали заметно подниматься на перевал того же имени.
— Однако, господа, мы заночуем под перевалом, — сказал нам начальник партии.
— Почему же это? ведь еще рано, и мы смело перевалим через него, — заметил ему я.
— Вот то-то и дело, что не перевалим. Меня особенно предупреждали на счет этого места, и даже на карте Ионов мне отметил его, как самое неприятное. Здесь царит так называемый ‘тутек’, — сказал он.
— Тутек? Что это такое? — удивился я.
— А видите ли, — объяснил мне капитан, — тутек значит удушье, происходит оно от того, что в этом месте, благодаря свойству почвы, а также безветрию, скопляется угольная кислота, которая, приблизительно, на протяжении более половины человеческого роста, держится над землею. Этаких мест довольно много на Памирах, и они являются истинным бичом для путешественника, потому что раз только человек или лошадь упадет на землю, то подняться им не суждено, они наверное задохнутся. Я вас прошу, господа, — сказал он нам, — особенно следить за людьми, чтобы они не отдыхали и не садились на землю для различных надобностей — упаси Бог, если даже будут чувствовать себя совершенно больными — это здесь неминуемо. Ну, как же я могу решиться, не запасшись свежими силами, преодолеть такую преграду?
Конечно, мы вполне согласились с мнением начальника и охотно переночевали под перевалом.
При подъеме было очень холодно. Сырой ветер пронизывал меня до костей, проникая даже сквозь теплый бешмет. Крупные осколки скал загромождали и без того узкую тропу, так что все время приходилось лавировать между ними, а также поминутно пересекать текущие с перевала ручьи. Несколько небольших озер, лежащих по склону горы одно выше другого и соединенных шумящими протоками, попалось нам по пути, но они были совершенно мертвы. Ни птицы на их водах, ни рыбы не было заметно в них, и только пустынная масса воды мрачно смотрела среди серой, неприглядной обстановки. Вот около этих то озер [886] мы и почувствовали тутек. Я не знаю, что в это время чувствовали другие, но я постараюсь передать вам то ощущение, которое переносил я, и то, что видел я, наблюдая сотню и товарищей. При подъеме ко второму озеру меня начало душить. Ворот казался узким, и я расстегнул его, но это не помогало. В ушах стоял шум, а в висках стучала кровь. Удары сердца становились очень неровные. То вдруг казалось мне, что оно переставало биться, дыханье захватывало, и я в испуге невольно хватался за грудь и щупал пульс на руке — мне казалось, что я умираю. Биение пульса было еле-еле слышно. Это явление очень скоро проходило. Несколько раз кровь лила из носа, а как я заметил, то у многих слюна была сильно окрашена кровью. Лошади сильно сопели и поднимали кверху свои морды. Я чувствовал полное ослабление. Рука моя устала держать повод и свалилась на луку, шашка оттягивала плечо, голова склонялась, и вдруг на меня напала полная сонливость. Мне хотелось спрыгнут с лошади и свалиться на камни и заснуть. О, сколько бы я дал тогда за осуществление моей заветной мечты. Каждый камень, бросавший тень на песок, манил меня под свою сень. Лошадь моя стала спотыкаться, так что пришлось слезть и идти пешком. Казаки все уже спешились. Две вьючные лошади издохли, а все остальные страдали острым катаром кишок.
— Кто там сел? — услышал я голос капитана.
— Моченьки нет, ваше высокоблагородие, — живот подвело.
— Встать! — крикнул капитан, — экий ишак этакий! Умирать тебе захотелось что ли? Вот спустимся с перевала, и все пройдет.
Казак неохотно поднялся и, сгибая колена, поплелся далее. Часа полтора спустя, издохло еще три казачьи лошади. Тяжело было видеть, как боролось бедное животное со смертью, как задыхалось оно, лежа на земле, не в силах подняться на ноги, как молил его кроткий взгляд о помощи.
Положение мое становилось критическим. Живот болел нестерпимо — хотелось кричать, и памирская болезнь разразилась со всей своей силой.
Мне напоминает это положение морскую болезнь с той разницей, что некоторые выносят ее, здесь же каждого постигает совершенно одинаковая участь — каждый должен отдать дань Памиру — и мы ее отдали.
Спустившись с перевала и потеряв нескольких лошадей, мы остановились на берегу реки Кара-су южнее кладбища Джарты-Гумбез и навестили могилу ефрейтора Лохматкина, умершего от тутека во время первой рекогносцировки генерала Ионова в 1891 г. Печально смотрел на нас одинокий крест, сколоченный из палок походной носилки, на которой и умер первый русский солдатик на Памире. [887]
С каким удовольствием, несмотря на холод и на ветер, выкупался я в реке, тем более, что лишь только спустились мы в долину Малого Памира, как силы наши возобновились, и болезненное состояние исчезло. Мы даже были в весьма хорошем настроении духа и подшучивали друг над другом.
Далее нам предстоял путь к Большому Памиру по отвратительной дороге, ведущей к озеру Виктории (Зор-куль). Ветер продолжал дуть в лицо. Несколько озер попалось нам по пути, и целые стаи гусей и уток держались на водах их, так что выстрелом из винтовки мне удалось убить сразу двух. Наконец, мы спустились по очень неудобному и каменистому откосу и вышли на котловину, окаймленную со всех сторон кольцом снеговых гор. Котловина эта тянулась с востока к западу, имея продолговатую форму. Густые белые облака затянули небо, как бы сплошною пеленою, и только иногда солнце, прорываясь через их сероватую массу, освещало седые, закутанные в облака, мрачные вершины, которые, как бы любуясь своим величием, отражались в зеркальных водах громадного Зор-куля, напоминавшего кусок зеркала, положенного среди этой котловины. Несмотря на июль месяц, здесь было очень холодно, и только успели мы поставить палатки, как повалил снег, закрутилась метель, и июльская зима нисколько не уступала северным февральским. В какой-нибудь час все уже было бело, и толстый слой снега покрыл всю котловину, а окрестные горы были почти незаметны под закутавшей их белой пеленою. Не скажу, чтобы было приятно ночевать в палатке, тем более, что раздобыть огня и топлива для согревания воды не было никакой возможности, и оставалось одно средство — это закутаться в теплый тулуп и, завалив себя кошмами, постараться, если позволит холод, уснуть, что я и сделал. На сей раз холод оказался снисходительнее и не особенно беспокоил меня и только иногда пробегал вдоль спины. Я спал крепко, а между тем снег все сыпал и сыпал, и слой его, все прибывая и прибывая, заваливал мое незатейливое жилище, и наконец я с палаткой совершенно скрылся под ним.
Пройдя рекою Памир, мы преодолели значительный перевал Каинды и стали подниматься на Хоргуш. Чудная картина, представляющая собою резкий контраст Памирской природе, открылась перед нашими глазами на перевале. Он весь был покрыт зеленым ковром сочной травы, на котором пестрело всевозможными колерами множество полевых цветов. Но только мы спустились к озеру Чукур-кулю, как опять серая пустыня сурово открылась перед нами. Здесь нас встретили киргизы и сообщили, что на Аличуре стоят афганцы. Приняв все меры предосторожности, в полной готовности на отпор в случае внезапного [888] нападения, мы двигались к Яшиль-кулю. Я ужасно желал скорее встретиться с афганцами, мне хотелось сильных ощущений, но не суждено мне было испытать их, они выпали на вашу долю, счастливцы. Какая страшная досада охватила меня, что не днем раньше мы пришли на Яшиль-куль. А все тутек проклятый, не будь его, не дневали бы, и мои мечты осуществились бы. Ну, да еще впереди много предстоит. Поживем — увидим.
Есаул встал.
Мы поблагодарили его за любопытное сообщение, пожали друг другу руки и разошлись по палаткам.

XII.

Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!
— Что такое?
— Слышали, господа? — сказал, войдя в нашу палатку, батальонный адъютант.
— Ничего не слышали, да говорите скорее. Поход? Двигаемся дальше? — спросили мы в один голос.
— Да, как раки, назад идем на Мургаб.
— Да быть этого не может. Что за чушь, — сказал Баранов.
Я тоже не верил.
— Ишь Фома неверный. Читайте, — сказал адъютант, подавая книгу приказов моему сожителю, — а кстати прослезитесь и распишитесь, — прибавил он.
Действительно, в приказе было сказано, что согласно распоряжению военного министра — далее не двигаться, а возвращаться на Мургаб для постройки там укрепления для зимовки
— Вот тебе и Шугнан! — сказал Баранов, — и чего это Ионов сидел. И без провианта бы дошли. Положим, уж лучше [143] идти назад, чем без цели сидеть на Яшиль-куле, — ворчал мой сожитель.
Я был с ним вполне согласен, и мне ужасно надоело это торчание здесь. Но теперь — вопрос, идем ли мы все обратно в Маргелан, или зазимуем на Памире? Все ходили недовольные, грустные, а тут еще слухи о холере заставляли семейных беспокоиться о судьбе своих семейств. Каждая почта привозила известия о смертности, начавшей проявляться и среди русского населения. Уныние было всеобщее.
— Когда же выступаем? — спрашивали мы друг друга, но никто ничего не знал.
Настало 22 июля, день тезоименитства государыни императрицы, был назначен парад. Накануне с утра все чистилось, и все, по возможности, приводили себя в парадный вид, хотя это было довольно мудрено, потому что у большинства вместо одежды висели какие-то отрепья, а сквозь сапоги торчали портянки — вид был довольно жалкий. Но свойство русского солдата таково, что если приказано быть в парадной одежде, то, стало быть, это так и надо — хоть выдумай, а будь в целой рубашке, чембарах и чехле. И действительно, все были если не прекрасно, то сносно одеты, и отряд имел достаточно парадный вид. В день парада с праздничными лицами выстроился батальон развернутым фронтом, a артиллерия приготовилась для производства салютационной стрельбы.
Вот идет начальник отряда. На нем белый китель с шарфом. Офицерский георгиевский крест красуется в петлице, штабные чины следуют за ним. — ‘Смирно!’ — раздается команда. — ‘На плечо!’ — ‘Слушай, накраул!’ Музыка играет встречу.
— Здорово, братцы! — слышится голос начальника.
— Здравия желаем, ваше высокородие! — гудят в ответ сотни здоровых грудей.
Полковник берет чарку с водкой и, подняв ее к верху, говорит:
— Ребята! вот нам на ‘крыше мира’ приходится отпраздновать торжественный день тезоименитства нашей матушки-царицы. Пусть наши молитвы о ней и громкое искреннее ‘ура’ принесут ее величеству счастье и долгоденствие. За здоровье матушки-царицы ‘ура’!
И при грохоте орудий долго разливалось по ущельям эхо дружного, громкого, русского ‘ура’. Затем, после тостов и церемониала, нижние чины пили водку, а у начальника отряда был обед для офицеров.
Иду я на другой день мимо юрт, в которых помещались пленные, как вдруг меня окликнул кто-то из юрты: ‘тюра, бери кель’ (господин, пойди сюда).
Я подошел. Смотрю: на кошме в кибитке сидят афганцы, [144] а между ними и захваченный их офицер, который говорил по-узбекски.
— А! Саломат, тюра, калой-сыз? (Здравствуй, как здоровье?) — спросил он.
— Спасибо. — И я пожал протянутую руку.
Я любил этого афганца, что-то неотразимо-симпатичное было в выражении его лица. Часто я заходил поговорить с ним и на сартовском языке беседовал по несколько часов. Теперь лицо его выражало необыкновенную тоску.
— Правда, что нас расстреляют? — спросил он.
— Что? — вытаращил я на него глаза. — Откуда ты это взял?
— Да вот керекеши говорят, что будто приказ пришел такой.
— Нет, нет, будь спокоен, — сказал я ему: — это все вранье. Вас наверное на днях отпустят.
— Эх, не верится мне что-то — видно, не увижу я Файзабада. А знаешь, тюра, у меня в Файзабаде жена и сын остались, жалко их, без меня они пропадут. А жена-то красавица какая! Вот, и у Гулдабака невеста осталась, тоже поди ждет, — сказал он, указывая на молодого афганца, уцелевшего после стычки.
Афганец не понял, о чем говорят, но видя, что речь коснулась его, улыбнулся, оскалив свои чудные зубы.
— А жалко, тюра, что лошадей наших продали. Я слезами обливался, когда вчера аукцион был. Ведь мой-то конь вырос со мною, это питомец мой… эх… — афганец тяжело вздохнул.
Я понимал его, и мне было стыдно за это распоряжение. Действительно, к чему было продавать афганских лошадей? ‘Vae victis!’ (‘Горе побежденным’.) вспомнилось мне.
Афганец сидел, низко опустив свою красивую голову, и видимо о чем-то думал. Вдруг вскинул на меня своими глазами и совершенно неожиданно спросил меня:
— Хочешь, тюра, я расскажу тебе про себя?
— Очень буду рад, пожалуйста.
Я видел, что пленному хотелось поделиться с кем-нибудь своим горем и радостью, он хотел видимо в рассказе утопить то ужасное чувство неизвестности, которое переживал. Когда он увидел во мне человека, расположенного к нему, у него явилось желание познакомить меня поближе с собою и, кроме того, хотелось отблагодарить за внимание к себе. Он, очевидно, подметил, с каким любопытством я отношусь к его рассказам и даже многое записываю, вот он и решил доставить мне удовольствие.
— Знаешь, тюра, я не афганец, — начал он, — я узбек, сарт по рождению. Родился я в Коканде, в то время, когда ханством управлял Худояр-хан. Отец мой был серкером [145] (сборщиком податей) и состоял на ханской службе. Мать моя, как я помню, была женщина красивая и молодая. Знаю, что про нее рассказывали, что такой красавицы еще не бывало в Коканде. Жили мы не бедно, и каждый день толпа родственников приходила к нам есть пелау (плов). Был у моего отца брат — ученый мулла, который учил молодых людей в медрессе (университет). Часто он приходил к нам и всегда сидел до глубокой ночи. Отец его очень любил и когда уезжал надолго, то поручал наш дом его надзору. Мать моя тоже ласково относилась к нему. Однажды отца не было дома, время было осеннее, дождь целый день лил, как из ведра, так что я не выходил на улицу. Дядя мой сидел пасмурный, как и погода, он даже с матерью почти не разговаривал. Так прошел день, и я, помолившись Аллаху, лег в углу сакли, закутавшись в одеяло. Было уже поздно, когда меня разбудил тихий разговор. Я насторожил свое ухо и различил голос дяди, говорившего, очевидно, моей матери. Я не понимал тогда, что он говорил ей, и только помню, что мать каким-то печальным голосом говорила: ‘Нет, нет, нельзя, Аллах не велит, нельзя!’
Вдруг что-то случилось странное. Мать взвизгнула и бросилась в сторону, а в темноте раздалось какое-то рычание…
Я быстро вскочил на ноги и бросился туда, откуда мне послышался крик.
В это мгновение сильная рука дяди схватила меня за ворот рубашки, и я полетел в противоположный угол сакли.
— Спи, ахмак (дурак), — раздалось мне вслед, и я, перепуганный, лег на свое ложе и закутался одеялом.
Дядя зажег чирак (светильник), и я увидел, что лицо его было искажено злобой. Мать моя сидела на полу и плакала. Я хотел броситься к ней на шею, целовать ее, плакать вместе с нею, но я не смел, я боялся дяди и знал, что если я только двинусь с места, то он изобьет меня. Я лежал молча и думал, о чем может плакать моя мать. Дядя хотя и злой человек, соображал я, но он любит мою мать, я сам сколько раз слышал, когда он ей говорил об этом, и, размышляя на эту тему, я крепко уснул. Когда я проснулся, мать моя еще спала — дяди не было. К полудню вернулся отец и привез для матери шелковую рубашку, а мне надел шитую золотом тюбетейку, я очень обрадовался, а мать моя, потом, когда отец ушел в мечеть, начала плакать. Вдруг она подошла ко мне и, схватив меня на руки, прижала к своей груди и зарыдала. Я тоже начал плакать. Затем она порывисто оставила меня и ушла в соседнюю саклю. Несколько минут я стоял на месте, но вдруг что-то как будто потащило меня за матерью, и я побежал туда, куда ушла она. В сакле было мрачно, и я сначала никого не [146] заметил, только какой-то тихий храп раздавался в потемках. Я окликнул мать — ответа не было. Тогда я распахнул ставни. Моя мать лежала в углу сакли, лужа крови была около нее, зубы были сильно оскалены, на шее зиял сильный разрез, а рука конвульсивно сжимала нож. Я тогда не понял, что она зарезала себя, но я понял, что совершилось что-то ужасное, и в страхе бросился назад в саклю и, забившись в угол, просидел до вечера. Я видел, что прибежал отец, стал что-то кричать, я слышал, как дядя мой кричал на отца, что он убил жену. Но я тогда своим детским умом понял, что не отец причина смерти матери, и обвинял дядю, как убийцу ее. Теперь я понимаю все, но тогда это темное дело было для меня чернее ночи. Видел я, как связали моего отца и увели. Дядя остался хозяйничать в доме. Никто на меня не обращал внимания — матери я больше не видел. Через два дня у нас в городе только и было речи, как будут казнить моего отца за то, что он зарезал свою жену, и толпа народа пошла на базарную площадь.
— Ну, пойдем вместе, — сказал мне дядя: — увидишь, как твоего отца зарежут за то, что он убил твою мать. Вот и тебя также казнят, если ты такой же будешь, — сказал он.
Мне было ужасно страшно, но вместе с тем очень хотелось посмотреть, как это зарежут отца. Я видел, как баранов режут, и мне тогда только было непонятно, куда же это денется отец, когда его зарежут. Я спросил об этом дядю, но он меня выругал дураком и ударил по затылку.
На площади было много народа. Посреди возвышалось лобное место. Преступников было 30 человек, были между ними молодые и старые, между последними я узнал и отца. Он, понуря голову, стоял, сложив на животе связанные руки. Пришел мулла и прочитал молитву, и вот одного за другим стали брать какие-то люди, что-то делали с ними и потом бросали их на землю. Вот и отец мой подходит к джигиту в красном халате. Взглянул я, и мне показалось, что отец глядит на меня своим добрым взглядом — мне вдруг почему-то стало его жалко, а вместе с тем ужасно хотелось увидеть, как это его зарежут. Палач взял его за бороду, и более я ничего не видел — его бросили, где лежали и остальные казненные. Не знаю почему, мне вдруг сделалось так страшно, что я затрясся, как в лихорадке, и, рыдая, побежал по улице. Опомнился я у городских ворот, подумал мгновение, какая-то неестественная сила управляла мною — я вдруг решил не идти обратно и направился вперед по Маргеланской дороге. Солнце уже совершенно зашло за Алайские горы, когда я присел у дувана (Дуван — забор.) кишлака. Я сильно утомился, голод [147] мучил меня, но усталость взяла перевес, и я крепко уснул. Проснулся я рано утром — кто-то толкал меня в бок.
— Чего ты тут лежишь! — спрашивал меня старик с длинной белой бородою. — Откуда ты?
Я сказал.
— А отец твой где?
— Отца зарезали.
— А мать?
— И мать зарезали.
— Ах, ты несчастный, — сказал старик, — ну, пойдем со мной. Я последовал за ним в саклю. Какие-то люди с черными бородами, какие бывают только у таджиков, сидели вокруг подноса, на котором лежали лепешки. Мне дали чашку чаю и нан (Нан — хлеб.). Я с удовольствием утолил свой голод. Люди, бывшие в сакле, говорили по-таджицки, и я ничего не понимал, но замечал, что речь идет обо мне. Один из них дал старику денег и, взяв меня за руку, повел из сакли.
— Садись, — сказал он мне, указав на ишака, жевавшего клевер.
Я сел, а сзади меня уселся и таджик — мы отправились. Ехали мы долго по таким большим горам, что мне часто делалось страшно, и я боялся, что сорвусь и упаду в пропасть. Таджик меня не бил, не ругал, поил чаем и кормил — одним словом обходился хорошо. Таким образом, мы и приехали в Файзабад. Вот тут-то и началась моя новая жизнь.
Меня продали одному афганцу, Мусса-Мамату, который взял меня вместо сына и, когда мне исполнилось 11 лет, отдал меня в школу. Учился я хорош, выучился писать и читать, и вот меня мой новый отец повез в Кабул, где и определил в военное училище. Трудно было мне учиться в этой шкоде. Там воспитывались дети именитых афганцев, и мне приходилось переносить побои и насмешки, но я сносил все терпеливо и пробыл пять лет в Кабуле. Мне стукнуло 16 лет, и я уже был выпущен солдатом в афганскую гвардию, куда попал, благодаря своему росту и наружности.
Маджир, командир полка, полюбил меня, и через год я был дофордаром, т. е. унтер-офицером. Я часто ходил в гости к своему начальнику, и мы жили душа в душу. Но вот и мое сердце забило тревогу. У Маджира была дочь — красавица писаная. Полюбил я ее всею силой молодой любви, и не ускользали от меня и ее долгие взгляды, когда, бывало, я сиживал вечерами у отца ее. Взял я да и признался Маджиру в моих чувствах к его дочери. Обрадовался даже старик, спросил свою Ляйлю, [148] хочет ли она за меня замуж идти, а она только этого и ждала. Ну, и сыграли свадьбу. Эх, как счастлив-то я был! Через год у меня и сын родился — обрадовался я, что не дочь, у нас, у афганцев, считается позором, если первенец девочка родится. А тут еще эмир мне и офицерский чин пожаловал, только ты, тюра, не говори, пожалуйста, никому, что я офицер. Прошло два года, а тут вдруг восстание вспыхнуло. Расстался я с женой и целый год воевал Шугнане и Рошане, да Аллах милостив, остался невредим — в каких перестрелках-то бывал, и хоть бы одна пуля задела, а вот теперь попался в западню, точно волк какой. Уж умирать так в бою, а теперь расстреляют, как собаку. Как подумаю, так просто руки на себя наложить готов, а тут еще сердце ноет, что с женой да с сыном станется… У афганца сверкнули слезы, но он быстро оправился.
— Ну, кулдук, тюра, вижу, что меня любишь, и я тебя люблю. Узнай, пожалуйста, когда с нами покончат.
— Ничего с вами не сделают, отпустят вас домой к себе с Богом, вот и все, — сказал я.
Афганец грустно улыбнулся и ничего не возразил, и в его взгляде я прочел уверенность в своем предположении и полное недоверие к моим словам.
— Ну ‘хош’ (Хош — прощай.), — сказал я, пожав ему руку, и отправился к себе в палатку.

XIII.

Настало 25-е июля — день выступления, и полковник Ионов сделал распоряжение, за час до отправления авангарда, освободить пленных и снарядить их, как следует. Узнав об этом, я забежал в афганскую юрту.
— А саломат, тюра! — приветствовал меня афганец.
— Собирайся, сейчас домой вас отпустят.
— Не может быть.
— Я тебе говорю.
Афганец перевел сотоварищам принесенную мною весть.
— Кулдук (Спасибо.), — сказал он, — -но в его тоне все-таки слышалось недоверие.
— Говорил я тебе, что отпустят вас — так и вышло.
В это время в юрту вошел дежурный по отряду с переводчиком.
— Скажи им, что они свободны, — сказал он. — Им дадут лошадей, провианту, и они могут себе ехать на родину. [149]
Как просияли лица у несчастных пленников, когда переводчик сообщил им о давно ожидаемой свободе.
Они повскакали со своих мест и стали одеваться. Через полчаса афганцы сидели на лошадях.
— Ну, прощай, тюра, — сказал мне мой приятель, — да пошлет Аллах на твою голову счастья и здоровья, — и он пожал мне руку.
Как доволен был он, какое праздничное выражение было на его лице. Он красиво сидел в седле и ожидал, когда разрешат ему двинуться в путь.
— В ружье! — раздалась команда.
Все бросились к своим местам, и роты, колыхаясь, начали равняться. Небольшая вереница пленных потянулась мимо нас. Они улыбались и, кивая головой офицерам, говорили: ‘хош, тюра’, ‘хош, тюра’, то есть, прощайте, господа. Около камня Чатыр-Таш отряд опять разделился на две части: пехота и артиллерия двинулись прямо к Мургабу, а сотня, уже ходившая на Ак-Таш, была назначена в новую рекогносцировку, для объезда самых отдаленных частей Памира, которые по донесениям киргиз были заняты китайцами.
— Ну, с Богом, отправляйтесь, напитан, — напутствовал полковник Ионов капитана С., начальника рекогносцировки.
— Сотня, справа по три, шагом марш! — раздалась команда. Мы направились вверх по реке Аличуру и, оставив его в левой стороне, потянулись то левым, то правым берегом реки Гурумды. Чудную картину представляли собою горы, окаймляющие долину. Они отвесными стенами возвышались над рекою и неровными зубчатыми вершинами, напоминающими сказочные замки, резко выделялись на чистом и особенно ярком здесь небе. Мы поднимались к перевалу Тетер-Су и, войдя в ущелье, остановились на ночлег.
— А вот завтра опять тутек испробуем, — сказал есаул В.
— Да разве и на этом перевале он есть? — спросил я.
— Не на самом перевале, а по ту сторону его, это все-таки не так несносно: тысячи на четыре футов ниже.
Я с трепетом ожидал ужасов тутека и вспоминал рассказы о нем есаула. Подъем на перевал был почти незаметен, путь, пролегающий по каменистому грунту, оказался превосходным, и если бы не снег с ветром, то все было бы прекрасно.
При спуске с перевала я стал ощущать слабость, явились симптомы удушья, но не в сильной степени, только голова очень разболелась. Как говорили казаки, здесь тутек был несравненно слабее, чем на Малом Памире. По другую сторону перевала погода резко изменилась, необычайный зной являлся на смену снега и ветра, так что мы сняли все верхнее платье и остались в рубашках. Таким образом, благополучно миновав тутек, мы [150] вступили в долину реки Кормчи и раскинули палатки под перевалом Бендерского. Местность эта представляла собою узкую лощину, окруженную заоблачными хребтами. Жалкая полусгоревшая трава небольшими островками проглядывала на берегу реки, и природа Памира была здесь не менее мертва, как и в других частях его.
— Ваше высокоблагородие, — окликнул есаула казак.
— Чего тебе?
— Траву нашли.
— Где?
— Да вон в этом ущелье, — указал казак на чернеющуюся перед нами щель. — Всего версты три будет, — просто выше пояса трава.
Мы приказали подать лошадей и отправились. Действительно, только успели палатки наши скрыться за скалами ущелья, как мы были поражены метаморфозой ландшафта. Высокая, достигающая колен трава, великолепные ручьи с чистой зеркальной водою, мелкий кустарник — все служило поводом к предположению заключения, что в таком оазисе суровой ‘крыши мира’ должна обитать какая-нибудь тварь. И действительно, не успели мы проехать и двух верст, как казак подъехал ко мне и, указав на небольшой откос, сказал полушепотом: ‘гляньте, ваше благородие, — архары’.
Шагах в пятистах от нас паслось целое стадо горных баранов — это были самки. Самцы никогда не ходят стадами, а самое большее по трое, чаще же они бродят в одиночку. Мы спешились, взяли у казаков винтовки и стали подкрадываться к стаду. Архары долго не замечали нас, так что нам удалось подкрасться к ним шагов на сто. Сердце мое сильно билось. ‘Вот и по архарам постреляю’, — думал я.
— Ну, довольно, стреляйте, — шепнул мне есаул.
Два выстрела грянули разом и, подхваченные эхом, понеслись по ущельям. Архары вздрогнули и, как горох, рассыпалась по скату. Результат был удачен: две жертвы валялись на траве. Приказав казакам взять обе туши, мы, в надежде убить еще хоть одного архара, побрели по откосу и направились к зеленевшемуся кустарнику.
— Что это? собака? — удивленно спросил я, указывая на необыкновенного зверя, остановившегося в недоумении против нас.
— Какого черта собака, это здешний медведь, — сказал есаул и прицелился.
Медведь оставался неподвижным. Он очевидно первый раз видел людей и относился к нам очень доверчиво, давая возможность хорошенько себя разглядеть. Это был маленький, [151] величиною с волкодава, медведь, скорее похожий на собаку, чем на медведя. Его грязно-серо-бурая шкура была в каких-то плешинах, по-видимому, он был очень стар.
— А ну его к черту, — сказал есаул и опустил ружье: — куда нам с ним возиться — не увезем.
Медведь невозмутимо стоял в той же удивленной позе и, только когда мы повернули в сторону, вдруг побежал обратно. Однако, более нам ничего не удалось встретить, мы к вечеру вернулись в лагерь и закусили вкусной архариной.
На перевале Бендерского опять ‘тутек’ — что за наказание. Но вот мы оставили за собой Малый Памир и вышли на большую широкую равнину, с левой стороны которой тянется гряда закутанных в облака снеговых гор Гинду-куша. Эта долина местами покрыта высокой травой, а местами пересечена болотами.
— А вот и Базай-и-Гумбез, — сказал начальник разъезда, указывая на один надгробный памятник, возвышавшийся среди нескольких могилок.
Я приблизился к нему и стал осматривать эту замечательную могилу, имеющую историческое значение, а также служащую самым южным пунктом наших Памирских владений. Это было небольшое четырехугольное строение, поставленное на невысоком фундаменте и увенчанное куполообразною крышею. Маленькая дверь на восток и небольшое окно довершали архитектуру этого строения. Я вошел в здание. На меня пахнуло чем-то затхлым, неприятная темнота царила в склепе, и только тощий луч света врывался в маленькое окно. Ничего особенного не представляло собою это строение.
— Кому принадлежит эта могила? — спросил я капитана С., знакомого хорошо с историей Памира.
— Как кому? Базаю-датхе.
— Знаю, но кто собственно был этот самый Базай? — спросил я.
— Базай-и-датха был одним из тех уполномоченных губернаторов, которые высылались кокандскими ханами для управления Памиром. На этом самом месте, где вы теперь видите могилу, стояло небольшое укрепление, да вот и следы от него, смотрите, — указал он на развалившиеся глинобитные стены. — Вот в этом укреплении и жил Базай-датха со своим гарнизоном. Однажды, когда он собирал подать с кочевников и после сборов вернулся в крепость, на нее ночью напали ваханские и канджутские разбойники, это было в 1864 году. Укрепление было разрушено, а Базай и его гарнизон были мученически убиты и похоронены на этом месте, где впоследствии в память Базай-и-датхи и поставлен был кокандцами этот памятник, носящий название Базай-и-Гумбез, т. е. могила Базая. [152]
— А знаете ли что, господа? ведь мы недалеко от перевала Ионова (Сухсурават — название по расспросным сведениям до открытия перевала полковником Ионовым.), где наш начальник отряда чуть не погиб в 1891 году, отыскивая его, — сказал нам полковник разъезда. — Мы здесь днюем, и я бы вам советовал проехаться и осмотреть его — говорят, это самый красивый и самый высокий из всех перевалов (23.000 футов), да, кроме того, он представляет собою прямой путь Индию, с него берут начало истоки реки Инда.
Я не замедлил выразить желание отправиться на перевал — есаул обещал составить мне компанию. Пообедав и дав отдохнуть лошадям, мы отправились в путь. Сильно изломанная, узкая тропа, извиваясь, поднимается вверх по почти отвесному скату горы. С правой и с левой стороны высятся огромные голые скалы как бы вылитые из чугуна, а вниз и взглянуть страшно, тем более, что ехать пришлось по самому краю обрыва, на дне которого бежит быстрая река, откуда доносились до нас как бы раскаты грома. Это гремели катящиеся по дну реки камни, увлекаемые исполинскою силою потока. Шум реки соответственно суживанию ущелья все усиливался и, наконец, дошел до того, что я не слышал даже самого громкого собственного крика. Великолепная сочная трава покрывала весь наш путь, и целый ковер цветов ласкал мой, утомленный однообразием, взор. В одном месте, под отвесной, закутанной в облака, горою, нам попались три небольшие строения, из них два без крыш. Строения эти были без всякой связи сложены из камня. В этих первобытных жилищах приютилось несколько ваханцев. Живут они очень бедно, несколько баранов составляли все их богатство. Едва поравнялись мы с этими убогими строениями, как оттуда вышло несколько ваханцев с накинутыми на плечи лохмотьями. Они протягивали к нам руки и просили милостыни. Как удалось мне узнать, эти люди бежали в дебри Памира от афганских казней и принуждены скрываться здесь, питаясь дичиной и разными корнями. Большинство из них занимается разбоем, нападая на заплутавшиеся караваны, а очень небольшая часть сеет даже пшеницу, но этим могут заниматься только жители Вахана, так как хлеб не вызревает выше 9.000 футов. Вообще, ваханцы — рослый красивый народ, принадлежащий к арийской расе, находятся почти в диком состоянии и живут по долине Вахан-Дарьи. Длинные волосы, черные как смоль, блестящими локонами спадают по плечам. Большие черные глаза, окаймленные широкими, сросшимися над переносицей, бровями и нос с небольшой горбинкой придают им весьма суровый и хищный вид. Они очень напоминают своей внешностью афганцев, хотя [153] несравненно красивее последних. Речь ваханцев до того мелодична, и они так приятно владеют языком, что мне казалось, что предо мною одичалые французы, и только хорошо вслушавшись, я различил азиатское наречие. Ловкость в ваханце развита необыкновенно. На моих глазах один из них поймал сидевшую птицу (грифа). Что за чудное зрелище было, когда полуголый дикарь, почти приникнув к земле, без всякого шума, переползая по скалам, подкрадывался к намеченной жертве и вдруг, не дав ей опомниться, схватил её руками. Кроме ловкости, ваханцы еще неутомимые ходоки и на протяжении 10 верст не отстают от бегущей лошади. Ваханские женщины отличаются необыкновенной красотою. Это настоящие восточные красавицы, каких мы видим лишь на рисунках и которых редко встречаем в наших среднеазиатских областях Туркестанского края. Я долго издали любовался молодою ваханкой, смотревшей на меня своими большими черными, с поволокой, глазами, но, когда я подошел к ней ближе, чувство отвращения овладело всем моим существом. Красавица была так грязна и издавала такой ужасный запах, что я скорее отвернулся от нее, впечатление, которое произвела на меня ее красота, сразу уступило чувству омерзения.
Оставив Таш-хану, где оставаться на более продолжительное время было невозможно, так как ни нам, ни лошадям не давали покоя комары и мошки, мы двинулись дальше. Удушье на высоте 19.000 футов настолько ощутительно, что удивляешься, как можно в подобных местах жить более или менее продолжительное время. Я положительно задыхался, и только намерение преодолеть во что бы то ни стало этот высокий перевал удерживало меня, чтобы не вернуться обратно. Подъем на самый перевал был ужасен. Сначала на высоте 20.000 футов с трудом, проваливаясь, шли мы по рыхлому снегу, затем, поднявшись выше, полезли без всякого признака тропинки. С большими затруднениями достигли мы, ведя в поводу лошадей, до ледников, по которым со всех сторон текла вода, и, выбрав более или менее сухое местечко, решились переночевать здесь. С помощью захваченного терескена мы развели огонь и согрели воду, которую нам удалось вскипятить в 5 минут, но за то чай почти не заваривался. Это явление объяснялось той значительной высотою, на которой мы находились. Привязав лошадям торбы с ячменем, мы кое-как продремали до рассвета, и едва забрезжил первый луч, как мы полезли на вышку перевала (23.000 футов). На этот самом месте чуть не погиб полковник Ионов, когда, застигнутый на вышке перевала вьюгой, он со своими казаками не мог двинуться ни вперед, ни назад. Сам начальник отряда, голодая вместе с казаками в течение пяти дней, согревался, лежа между казаками, и все они погибли бы, если бы один из наших офицеров случайно не отыскал пропавший разъезд. [154]
Вышка перевала представляет собою огромную массу снега, окруженную небольшими снежными холмами. Осмотрев перевал и записав температуру — 2®, мы двинулись обратно и к вечеру были в лагере. Надо было дать отдохнуть лошадям, так как на следующий день разъезд выступал дальше.
Через два дня мы были на Ак-таше. Я отправился посмотреть на китайское укрепление, но от него не осталось и следа. Оказалось, что для разрушения его была выслана с Мургаба вторая рота.
— А что китайцы были здесь? — спросил я киргиза, аульного старшину.
— Были, тыксыр, были, — сказал он мне.
— Ну, и что видели, что сделали наши с их крепостью?
— Видели, — отвечал киргиз, и их джандарин очень сердился и говорил, что лишь только вы уйдете с Памира, то они все равно здесь новую крепость построят.
Вообще дипломатия китайцев меня забавляла, они играли с нами в прятки. Лишь только мы оставляли какой либо пункт, они сейчас же появлялись там, но лишь отряд выступал, чтобы прогнать их, они накануне, предупрежденные киргизами, исчезали. Наконец, наше скитание по дебрям Памира окончилось, мы прибыли на Мургаб и соединились с главными силами отряда.

XIV.

— Ну, что решен вопрос, где поставить укрепление? — спросил я военного инженера Серебренникова, входя к нему в палатку.
— Да, слава Богу, с этим порешили, и теперь остается повозиться над выработкой типа зимних помещений.
Он отложил в сторону планшет и карандаш и, предложив мне походный табурет, уселся на кровать. В палатке было немного душно, и пришлось поднять два противоположные полотнища, чтобы продувало.
— Вот подлый климат, — сказал капитан, сегодня лето, завтра зима, а там, наверное, и дождь будет.
— Да, скверно, — согласился я: — не знаешь, во что одеться, если уходишь версты за две от укрепления. Так где же будет поставлено укрепление?
Капитан взял карту и стал мне объяснять географическое и стратегическое положение будущей крепости.
— Вот, видите ли, река Мургаб, а тут в него впадают Ак-Су и Ак-Байтал, т. е. скорее не впадают, а все три реки сливаются, образуя Мургабх. Вот тут около кладбища Кара-Гул, [155] на обрыве к реке Мургабу, высотою 8-10 сажен. Находясь, таким образом, в центре Памирской территории, оно приобретает еще одно огромное значение тем, что ляжет в узле славных Памирских дорог, так что пройти по Памирам, миновав его, хотя и возможно, но очень затруднительно. Если вас интересует, я познакомлю вас с проектом тех хором, в которых, быть может, и вам придется прожить эту зиму.
— Пожалуйста, это очень любопытно.
— Видите ли, я еще не окончательно решил прибегнуть к этому типу помещений, но так как, сколько я ни ездил и ни искал и вблизи не нашел подходящего строительного материала, то пока остановился на следующем. Хочу я утилизировать юрты для помещения в них и гарнизона и офицеров, кухни, лазарета и т. п. Для этой цели будет поставлена юрта и вокруг нее пять юрт меньшей величины, которые, непосредственно прилегая к средней, соединяются с последней проходами. Таким образом, образуется улитка с одним только входом. Вместо кроватей предполагаются нары, которыми будет служить земля, т. е. посреди каждой юрты сделается углубление. Печи, конечно, железные придется делать здесь же из привезенного железа. Таких улиток поставим по числу людей, рассчитывая каждую на взвод. Теперь вопрос остается открытым, как заслонить эти строения от сильного ветра и снега. Этот вопрос я разрешил таким образом: крыши юрт завалить терескеном и густо смазать все глиной, а также и бока, к которым присыпать песок и таким образом, чтобы образовался откос градусов в 45. Я вполне убежден, что эти строения, за невозможностью пока построить что-либо капитальнее, будут вполне сносными для привыкших уже к невзгодам людей. Одно досадно, что до сих пор не известно, сколько человек остается зимовать, и это очень затрудняет составление окончательных проектов. Что касается печей для выпекания хлеба, то они останутся такими же, как и теперь, но также будут прикрыты юртою. Как-нибудь уж эту зиму пробьемся, ничего не поделать, ведь спали на снегу и под палатками, а на будущий год уж выстроим более капитальные строения. Ужасная досада, что леса нет. Ездил я на Кудару и недалеко от зимовок памирского разбойника Сахип-Назара нашел березу и тополь, но они очень коротки и непригодны к постройке, да наконец и перевозка оттуда весьма тяжела. Вот с речки Джан-Каинды удалось привезти несколько деревьев, тоже неважных. Но за то скольких лошадей они нам и стоили!
— А что много разве издохло?
— Да штук семь и в два раза более искалечено. Особенно тяжело досталось бедным лошадкам при переправе через перевал Пшарт. Да и не мудрено. Лесины привязывались к [156] лошадям в роде оглобель, у которых один конец волочился по земле, конечно, это не легко, но другим способом никак не перевезешь.
— Да, с таким строительным материалом трудновато будет сооружать здания, — сказал я.
В палатку вошел денщик и поставил на землю медный чайник.
— Чайку, с коньяком? — предложил мне капитан. Я не отказался.
Мало-помалу в палатку капитана собралось еще несколько человек, все любили симпатичного Адриана Георгиевича и охотно навещали его. Он всегда относился ровно ко всем и никогда не имел врагов.
— Так завтра работаем? — спросил кто-то.
— Да завтра, господа, завтра, — сказал капитан, наливая в кружки, в глиняные чашки и жестяные стаканы чай и угощая собравшихся коньячком.
Раздался сигнал, и музыка грянула марш.
— Ну, вот и обед наконец!
Все стали и толпою направились в общую столовую.
На другой день, чуть свет, отряд, вооруженный в боевую амуницию, с лопатами, кирками и носилками отправился к месту работы, все люди были рассчитаны на две смены: одна оставалась в лагере, а другая работала до обеда, затем возвращалась, и место ее заступала вторая смена. Офицеры и унтер-офицеры наблюдали за рабочими, которые резали на берегу дерн, производили трассировку и копали рвы. Работа кипела дружно, и сердце радовалось при виде этих сотен людей, сооружающих на крыше мира уголок, в котором придется им провести суровую зиму, и откуда русский флаг, как доказательство могущества России, будет виден всему свету. Изо дня в день кипела работа, и укрепление незаметно вырастало. К 25-му августа фасы были готовы, ров очищен, устроены барбеты для пулеметов. По типу своему укрепление это представляло редут усиленной полевой профили, почти квадратной формы, с барбетами в двух передних углах для пулеметов и орудий. Впоследствии, вместо улиток, военным инженером Серебренниковым, с помощью только небольшого гарнизона Памирского поста, были сооружены полууглубленные землянки, каждая на полуроту, удобно приспособленные для помещения нижних чинов гарнизона и сложенные ив сырцового кирпича, с достаточным количеством света. Над землею они возвышаются немного менее 2 аршин и, благодаря великолепно устроенным печам и крыше, вполне защищают живущих в них от холода и сырости, о чем вполне свидетельствует хорошее состояние здоровья чинов Памирского гарнизона. Лазарет и кухня [157] находятся в двух отдельных зданиях, поставленных над землею также из сырцового кирпича. Кроме этих зданий, там же поставлен флигель (над землею), служащий жилищем для офицеров, имеющих в нем каждый по отдельной комнате, за исключением начальника отряда, которому отведено их две. Офицерская столовая, заменяющая собрание, дополняла комфорт Памирского жилища. Склад вещей, пороховой погреб и метеорологическая будка находятся также в укреплении, а вне его построена только баня. Все здания и само укрепление капитально выстроены, как я уже сказал выше, по проекту и под руководством военного инженера Серебренникова, имя которого останется памятным в истории присоединения Памира, он, при невероятно тяжелых условиях, построил первое русское укрепление на ‘крыше мира’, которое явилось на Памире истинным чудом. Шведский путешественник Свен-Гедин, долго работавший на Памире, неоднократно посещал наше укрепление и следующим образом отзывается о нем в своих корреспонденциях в ‘Туркестанских Ведомостях’. ‘Крепость, — говорит он, — выстроена удивительно хорошо и практично и делает честь офицерам, которым принадлежит инициатива этом деле. Я уверен, что пришлось преодолеть громадные затруднения, чтобы достичь до этого великолепного конца, который свидетельствует, что значит энергия и предприимчивость’…
Начальник инженеров Туркестанского военного округа, генерал-майор Клименко, в августе 1894 года, осматривал постройки Памирского укрепления (Капитан военный инженер Серебрянников производил постройки на Памире в конце 1892 года и в 1893 и в 1894 годах. Кроме того, статья его ‘О строительных материалах на Памире’, помещенная в ‘Военно-инженерном журнале’ в 1895 году, удостоена была премии.) и нашел, что ‘все выполненные войсками работы по возведению укрепленного поста, с зимними бараками и землянками, вполне удовлетворительны и заслуживают величайшей похвалы, особенно за выполнение таких работ в самый короткий срок, с 23 июля по 31 октября 1893 года, при весьма ограниченном числе рабочих рук’. В настоящее время около укрепления раскинулся небольшой базарчик, где продаются, привезенные из Ферганы, необходимые жизненные продукты.
Погода вдруг резко изменилась и сделалась отвратительной, каждый день шел снег, по ночам везде замерзала вода, начались непогоды, а о нашей участи ничего не было известно, будем ли мы зимовать все, или часть возвращается в Фергану.
‘Ведь это черт знает что такое’, — ворчали мы. При таком положении дел, если продлится еще с неделю наше неопределенное положение, и мы будем оставлены здесь на зиму, то ничего не удастся выписать из Маргелана — перевалы закроются, а между [158] тем на нас остались лохмотья. Все бродили пасмурные и ругались на свою судьбу. Только 23 августа вопрос разрешился: было получено предписание оставить 160 человек пехоты, 40 казаков и 8 офицеров, остальным же возвращаться в Маргелан.
Задав обед остающимся товарищам, отряд 25 августа двинулся на озеро Шор-куль (12.300 футов).
‘Ну, вот, слава Богу, и обратно’, думал каждый, ‘по горло надоело это сиденье на одном месте’. Грустны были лица у оставленных солдатиков, они считали себя приговоренными к смерти тем более, что о Памирских морозах киргизы рассказывали всевозможные ужасы. Остались они в полной готовности бороться с суровой природой Памира, устраивая себе своими руками зимние жилища, без достаточного количества теплой одежды и запасов, без ропота, с полным сознанием своего долга и убеждением, что за Богом молитва и за царем служба не пропадают.

XV.

21-го сентября, после долгого скитания по горам и долам Памира, отряд вступил в г. Маргелан.
Рваная обувь, истрепанная одежда, измученные лица, свидетельствовали о том, что перенесли солдаты за этот тяжелый поход. Но каково было тем, которые остались зимовать на ‘крыше мира’.
Скучно и однообразно тянулись дни на Памирском посту. Работы по сооружению улиток, заготовка терескену на зиму и другие работы занимали большую половину дня. Почта приходила раз в неделю, и все с жадностью хватались за письма и газеты, читая в них новости, совершавшиеся полтора месяца тому назад. Наконец, прибыл и начальник гарнизона, капитан генерального штаба Кузнецов. Произвел смотр, и все опять втянулось в старую колею. В начале октября месяца вдруг выпал глубокий снег, покрыв своею пеленою и укрепление, и юрты. Температура заметно падала, наступили морозы, прибыл и транспорт, доставивший все необходимое шаджанцам, а вслед за ним закрылись и перевалы. Сообщение было прекращено, почта не приходила, и небольшая семья шаджанцев мирно зажила своей серенькой жизнью, отрезанная от всего мира громадной снежной стеной. Морозы все усиливались, и Памирская зима разразилась со всеми своими вьюгами и метелями. Ежедневно на ближайшую высоту высылался наблюдательный пост, на случай появления противника, были отправлены разъезды в сторону афганцев, но все было тихо, никто не появлялся, да и кому бы в голову пришло двинуться теперь в поход, когда из юрты носу высунуть нельзя, а если [159] выходить на воздух, то только разве по службе. Хлеб пекли хороший, суп с консервами или щи из сушеной капусты были великолепны, баранина имелась своя, водка, вина и коньяк были — чего же лучше? Даже книги и карты, всегдашние спутники офицера в походе, и те имелись и разнообразили скучные длинные вечера.
Вот с наступлением сильных морозов удушье сделалось необыкновенно чувствительным. Бывало во время сна хватаешься за грудь и чувствуешь, будто кто-то мощной рукой давит горло. Вскочишь, закричишь, но напрасно — еще хуже становится от движения, наоборот нужно, по возможности, оставаться спокойным, так как пароксизм удушья и без того был вызван резким движением во сне. Утром иногда во рту появлялась запекшаяся кровь, и многие жаловались на необыкновенную слабость.
Наступили и дни Рождества Христова, и на ‘крыше мира’ зажглась первая елка.
Заботами капитана Кузнецова раздобыли дерево, солдатики наделали украшений, и свечи самодельные появились, и вот 24.-го декабря в одной из самых больших юрт поставили ‘елку’, украсили ее и зажгли. Сколько торжества-то было! Гармошка, скрипка, гитара, все появилось на сцену, даже и спектакль, неизменный ‘Царь Максимилиан’, сошел блестяще. По приказанию начальника гарнизона, была выдана водка и угощение для солдат, а офицерство по своему справляло этот торжественный день, ознаменовав его небольшой кутежкой.
Наступил и новый год, первый новый год, встреченный русскими на Памире. Скромно встретили его шаджанцы, пожелав друг другу счастья и здоровья в наступающем 1893 году. Уже нескольких человек не досчитывали они, а недалеко от крепости уже успело вырасти маленькое шаджанское кладбище, приютившее под свою сень вечных памирцев.
Ужасно тяжело действовала на всех в укреплении смерть кого-либо из членов отряда. Вез священника, без обряда погребального, хоронились покойники, провожаемые своими товарищами. Грустно было видеть эту картину.
На руках, в сплетенной самими корзине, несли шаджанцы погибшего собрата. Уныло раздается нестройное пение ‘Святый Боже!’. Слезы выступают из глаз при звуке погребального пения. Вот и крест, наскоро сколоченный из оставшихся от построек брусков.
Положили покойника в яму. Начальник отряда читает отходную и провозглашает вечную память, горнист играет погребенье, барабан бьет отбой.
Могила зарыта, и все идут грустные, молчаливые, у каждого на душе, что вот-вот и его очередь скоро придет.
Мало-помалу привыкали памирцы к зимовке, и она уже [160] казалась им в порядке вещей. Но вот наступил март. Стало заметно теплее. Перевалы один за другим открывались, а вместе с ними возобновилось и почтовое сообщение. Целая груда газет, писем, известий, появилась в укреплении, все ожили, приободрились в надежде скорой смены. Наступила и пасха. В страстную субботу все приводилось в порядок, украшалось и готовилось к параду. Куличи, пасха, все было заготовлено из навезенного киргизами молока, и вот над крышей мира впервые раздалось ‘Христос Воскресе’. Салюты из пулеметов нарушили тишину, царившую над укреплением. Первый раз слышали седоглавые вершины этот радостный возглас, и они, освещенные весенним солнцем, будто вторили горсточке православных воинов, собравшихся у подножия их. ‘Воистину Воскресе!’ будто отвечало эхо их черных ущелий. Пасхальный парад, затем христосование офицеров с солдатами, питье водки, пляска, гармония и разные солдатские игры, длились три дня, а потом наступили и занятия. Во время зимы, когда гарнизон не мог производить строевых учений, благодаря суровой погоде, офицеры занимались словесными занятиями с нижними чинами, но лишь только наступили первые дни весны, как наступили правильные занятия. Маршировка, гимнастика, ротные учения, рассыпной строй, а параллельно с тем стрельба и сторожевая служба велись самым исправным образом. Начальник отряда, заботившийся, как отец, о солдатах, был требователен к службе.
Отрадно было видеть, как любили солдаты капитана Кузнецова, приятно было слышать отзывы их о своем начальнике. ‘Капитан наш — отец’, — говорили шаджанцы. Сами солдаты, помимо начальства, собрали деньги и поднесли шашку на память своему командиру с надписью. Тронутый капитан с благодарностью принял подарок, но вернул затраченные деньги солдатикам. Но вот наступил май месяц, и афганцы стали появляться, тревожа казачьи пикеты, выставленные отрядом. Донесение за донесением летели с Памирского поста, и, наконец, шаджанцы узнали, что из Маргелана выступает большой отряд.
В июле месяце, уже в чине генерал-майора, прибыл на Памирский пост Ионов в качестве начальника памирских отрядов, а в долину Большого Алая вступил большой резервный отряд, состоящий из 2-го туркестанского линейного батальона, конно-горной батареи и No 6 казачьего Оренбургского полка, часть которого и направилась к Шаджанскому укреплению.
Прибыл на Памирский пост и сменный отряд, который должен был остаться на зимовку. Афганцы не переставали угрожать нападением на наши посты и намеревались двинуть войска свои на наше укрепление — нужно было дать им серьезный отпор. Для этой цели генерал Ионов предпринял целый ряд [161] серьезных рекогносцировок. По двум путям им были двинуты два отряда. Один, под начальством подполковника генерального штаба Юденича, направился вверх по реке Гунту, а другой, под начальством капитана генерального штаба Скерского, выступил 19-го июля по реке Шах-Даре.
Ну, и досталось же шахдаринскому отряду. Путь его пролегал по искусственно устроенным балконам, которые самими же солдатами устраивались высоко над бездонными пропастями. Многие лошади, теряя равновесие, обрывались и падали в ревущую реку. В некоторых теснинах, а иногда и по узким карнизам, солдаты протаскивали на руках вьюки, лошади расседлывались, так как в очень узких местах они не могли иначе проходить. Иногда ветхие балконы не выдерживали тяжести даже пешего человека, и пришлось приложить немало старания, дабы хоть немного укрепить эти места.
Вообще, горная часть Памира, прилегающая к Шугнану, отличается неприступностью и суровостью природы. Спуски и подъемы крайне круты и неудобны и представляют собою огромное препятствие путешественнику. Но невозможно умолчать о тех великолепных видах, которые на каждом шагу встречаются среди горных трущоб Шугнана. Там природа, несмотря на свой мертвый колорит, отличается замечательным разнообразием. Громадные обломки скал громоздятся друг над другом, а среди них, шумя и разлетаясь в миллионы брызг, падает с неимоверной высоты горный поток. Темная, голая скала, на которой гнездится узкий, чуть заметный карниз, местами дополненный балконами, мрачно смотрит на движущихся солдат своей огромной массой, и каким ничтожеством кажется человек, ползущий по ним, в сравнении с этой величественно-дикой природой.
Одним из живописнейших мест в Шугнане является спуск к ущелью Кара-Донг, где узкая дорожка, извиваясь между камнями, то круто спускается, то поднимается над довольно глубокою пропастью, на дне которой красиво зеленеются кустарники дикого тальника.
— Афганцы, ваше высокоблагородие, — доложил присланный из разъезда казак.
— Далеко? — спросил начальник отряда.
— Никак нет, ваше высокоблагородие, верст на пять отсюда. Значит, это у них там крепость поставлена, а они позицию вдоль берега Шах-Дары заняли и мост через нее сломали.
— А как приблизительно много их?
— Да так сотни с три будет, ваше высокоблагородие.
— Господа офицеры, приведите людей в порядок, — скомандовал начальник отряда. [162]
Быстро пехота подтянулась и двинулась дальше в полном боевом порядке. Все ждали, что вот, вот настудить столь жданный момент. Лишь только отряд вышел из ущелья, пред ним раскрылась довольно широкая равнина, спускавшаяся к реке Шах-Даре. Мост оказался сломанным. По другую сторону реки ясно различались афганцы, и виднелась их крепость Рош-Кала. Отряд наступал шагом и только успел подойти к реке шагов на 400, как с противоположного берега сорвались дымки, будто целый рой пчел, прожужжали над головами пули, и вдогонку им раздался дружный залп афганцев.
Частый огонь из новых мзгазинок заставил афганцев прекратить стрельбу и дать возможность нашим силам занять позицию. Под руководством капитана Серебренникова, была выбрана и укреплена позиция, укрепление которой было, во-первых, усложнено тем обстоятельством, что афганцами были заняты командующие высоты, и она являлась открытой для неприятельских выстрелов, а, кроме того, грунт, представлявший собою сплошной камень, не поддавался никакому инструменту, так что окопы пришлось устраивать из каменных плит, которые хотя, и предохраняли стрелков от пуль, зато давали осколки и были опасны не менее выстрелов. Вот для устранения такого неудобства военным инженером были утилизированы капы (мешки) с ячменем и сухарями, заменявшие наружный скат гласиса и вполне обеспечивавшие стрелков от осколков. Когда же мешки опоражнивались от провианта, то их засыпали землею.
Время от времени, в особенности во время работ, афганцы открывали огонь, который иногда вырывал из строя людей. Щелкнет пуля о камень и, швырнув его, запоет, как майский жук, или застонет, увлекая целый веер осколков камня. День и ночь тревожили афганцы отряд, а вступать с ними в бой было немыслимо: какая-нибудь полурота не могла одолеть несколько сотен противника, ожидали подкрепления. Между тем, 18-го августа, афганцы с утра не открывали огня, и вскоре было замечено, что крепость опустела. Оказалось, что, по предписанию Абдурахмана, они оставили позицию и удалились из Шугнана. 20-го августа, прибыл и генерал Ионов, а затем и подкрепление, и приказал восстановить мост.
Кое-как, с помощью веревок и остатков дерева, связали висячий мост, который напоминал перекинутую чрез реку соломинку. По нем один за другим и переправились солдаты, а также перенесли кое-что из провианта и фуража. Лошади были переправлены вплавь, а часть груза и людей переправилась на гупсарах (Гупсар — шкура животного, наполненная воздухом.). [163]
Отсюда отряд направился на встречу отряду, следовавшему рекою Гунтом, который также был задержан афганцами около селения Ривака. Оба отряда встретились около местечка Харога, где и простояли до 15-го сентября, произведя частью сил две рекогносцировки: одну вниз по реке Пянджу до крепости Кала-и Вамар в Рошане, которая и была занята, а другую вверх по той же реке до аметисговых копей.
В 20-х числах сентября, все рекогносцировочные партии и отряды были уже на Памирском посту, а с 30-го сентября по 2-ое октября, сначала сменный, а затем резервный выступили обратно в Фергану, оставив на Памирском посту на зимовку новый отряд. Афганцы с этого времени уже не появлялись в наших владениях. Шугнан и Рошан были очищены от них навсегда, и эмир Абдурахман обязался не переступать русской границы. Между Россией и Англией завязались дипломатические переговоры о проведении новой границы между русско-афганскими владениями, и обе державы в 1895 году выслали своих комиссаров на раздел ‘крыши мира’. Памирским походом заканчивается окончательное завоевание Средней Азии (В память этого в 1896 году отчеканена медаль: с лицевой стороны изображены 4, вензеля ‘Николай I, Александр II, Александр III, Николай II’, а с левой — ‘за походы в Средней Азии с 1853-1895 гг.’ для ношения на георгиевско-владимирской ленте.). Этот поход является одним из самых тяжелых походов в смысле климатических условий, а также служит красноречивым доказательством, что нет такой преграды, через которую бы не перешел русский воин.

Борис Тагеев.

————————————————-

Текст воспроизведен по изданию: Памирский поход. (Воспоминания очевидца) // Исторический вестник, 1898, NoNo 7(гл. IV), 8(гл.VIVIII), 9(гл. IXXI),10 (гл. XIIXV).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека