П. А. Вяземский, Гинзбург Лидия Яковлевна, Год: 1986

Время на прочтение: 47 минут(ы)

Лидия Гинзбург

П. А. Вяземский

П. А. Вяземский. Стихотворения
‘Библиотека поэта’. Большая серия. Издание третье.
Л., ‘Советский писатель’, 1986

1

Вяземский, выступивший на общественно-литературном поприще в 1810-х годах и сошедший с него в конце 1870-х, прошел долгий и сложный путь, в высшей степени характерный для его социальной группы.
Петр Андреевич Вяземский родился в 1792 году в Москве. Потомок удельных князей, он принадлежал к старинной феодальной знати, оскудевшей по мере укрепления самодержавно-бюрократического режима.
О своем отце, князе Андрее Ивановиче, Вяземский писал в 1865 году: ‘…20-ти лет с небольшим был он уже полковником и командовал полком. Не знаю, чему приписать такое скорое повышение, но верно уже — не искательству, чему служит доказательством, что, находясь под начальством князя Потемкина в турецкую войну, был он с ним в неблагоприятных сношениях: слыхал я, что князь находил молодого человека чересчур независимым и гордым’. {Вяземский П. А. Допотопная или допожарная Москва // Полн. собр. соч. Спб., 1882. Т. 7. С. 90. В дальнейшем ссылки на это изд. (Спб., 1878—1896. Т. 1—12) даются сокращенно — с указанием тома и страницы. Ссылками на т. 8 сопровождаются цитаты из ‘Старой записной книжки’. Об А. И. Вяземском см.: Нечаева В. Отец и сын. Юношеские годы П. А. Вяземского: По неизданным материалам Остафьевского архива // ‘Голос минувшего’. 1923.} А ведь Потемкин был жалованный князь из мелких дворян.
Выслужившиеся фавориты, ‘случайные люди’, пришлые бюрократы из прибалтийских баронов, лишенные местных интересов и вековых претензий русского барства, — ко всему этому оплоту полицейского государства у Вяземского вражда была в крови. Аристократическая фронда, обессиленная сознанием дворянской зависимости от абсолютизма, — вот атмосфера, воспитавшая Вяземскего.
В 1805 году А. И. Вяземский поместил сына в петербургский иезуитский пансион, некоторое время учился Петр Андреевич и в пансионе при Педагогическом институте. В 1806 году он вернулся в Москву, где пополнял свое образование, беря частные уроки у профессоров Московского университета. В 1807 году А. И. Вяземский умер, оставив пятнадцатилетнему сыну крупное состояние. После смерти отца Вяземский поступил на службу. Он числился в Межевой канцелярии, но служба эта была в значительной мере фиктивной.
Сознательно чуждаясь официальных, бюрократических кругов, юный Вяземский ведет рассеянную жизнь, азартно играет в карты, но в этот же период складываются прочные литературные связи, надолго определившие его творческий путь.
В беззаботное существование независимого аристократа и светского любителя литературы ворвались грозные события двенадцатого года. Вяземский вступил в военное ополчение и участвовал в Бородинском сражении, где под ним была убита лошадь, а другая ранена. Вместе со сверстниками он переживает победоносное окончание войны, бурный подъем национального самосознания (на первых порах совмещавшийся еще в дворянских кругах с восторженным отношением к Александру I), большие политические надежды, которым не суждено было осуществиться.
Литературные отношения Вяземского с самого начала определились его близостью к Карамзину, главе нового направления (Карамзин был женат на старшей сестре Вяземского — Екатерине Андреевне, и старый князь Вяземский, умирая, поручил сына руководству Карамзина). Уже на рубеже 1810-х годов Вяземский сближается с будущими арзамасцами — Жуковским, Батюшковым, Денисом Давыдовым, В. Л. Пушкиным, Блудовым, Александром Тургеневым.
Эта ‘дружеская артель’ (выражение Вяземского) постоянно собиралась в его московском доме в 1810—1811 годах. К этому времени складывались уже те литературные принципы, которые через несколько лет провозгласит ‘Арзамас’.
Устремления образованного, осваивавшего европейскую куль’ туру дворянства встретили в 1810-х годах отпор со стороны политических и литературных консерваторов. Представителем этих кругов выступил А. С. Шишков. Он утверждал, что вместе со словами, которые Карамзин и карамзинисты заимствуют из французского языка, в русский идеологический обиход вторгаются либеральные идеи, конституционная и даже революционная терминология. Единственным безопасным источником обогащения русской речи Шишков считал старославянский язык. Шишков возражал против сглаженного, светского, европеизированного стиля Карамзина, Дмитриева и других русских сентименталистов, он отстаивал литературную традицию русского XVIII века с ее высоким одическим пафосом я ее бытовым просторечием в ‘низких’ жанрах (басне, сатире, комедии), приспосабливая эту традицию к своим идеологическим требованиям. Впоследствии литераторы-декабристы использовали традицию патетики и просторечия для воплощения идей русской дворянской революционности.
Свои взгляды Шишков развернул в трактате ‘Рассуждение о старом и новом слоге российского языка’. Вокруг ‘Рассуждения…’ завязалась борьба. В 1811 году возникла полуофициальная ‘Беседа любителей русского слова’, возглавляемая стариками — Шишковым, Хвостовым, Державиным.
В 1815 году организован был ‘Арзамас’ — общество молодых последователей Карамзина. {Об Арзамасе и о роли в нем Вяземского см.: ‘Арзамас и арзамасские протоколы’ / Под ред. М. С. Боровковой-Майковой. Л., 1933, Гиллельсон М. И. П. А. Вяземский: Жизнь и творчество. Л., 1969 (гл. вторая). См. также книги М. И. Гиллельсона: Молодой Пушкин и арзамасское братство. Л., 1974, От арзамасского братства к пушкинскому кругу писателей. Л., 1977.} ‘Арзамас’ возник в противовес ‘Беседе’, и напыщенная ‘Беседа’ пародировалась, высмеивалась в самом уставе общества, в его шуточных обрядах и правилах. В ‘Арзамас’ вошли лучшие поэты той поры — Жуковский, Батюшков, Денис Давыдов, начинающий Пушкин, среди них Вяземский. Арзамасцы в своих теоретических выступлениях и в своей творческой практика разрабатывали новый литературный язык, свободный от архаической книжности, от славянизмов. Разрабатывали нормы того стиля, который Пушкин потом назовет ‘школой гармонической точности’.
Для поэтов арзамасского круга существенное значение имела традиция французской ‘легкой’ поэзии XVIII — начала XIX века. На русской почве они также создают легкий, гармонический слог (средний стиль), искусно варьируют условные и изящные поэтические формулы. Высокого совершенства эти стилистические принципы достигают в творчестве Батюшкова. Молодой Вяземский тоже отдает дань и увлечению французскими образцами, и опытам в духе русского гармонического стиля.
Настал любви условный час,
Час упоений, час желаний,
Спи, Аргус, под крылом мечтаний!
Не открывай, ревнивец, глаз!
Красавицы! Звезда свиданий,
Звезда Венеры будит вас!
…Приди ко мне! Нас в рощах ждет
Под сень таинственного свода
Теперь и нега, и свобода!
Птиц ожил хор и шепот вод,
И для любви сама природа
От сна, о Дафна, восстает!
‘Весеннее утро’)
В этом стихотворении Вяземского 1815 года узнаем характерные ‘батюшковские’ черты — мифологические образы, устойчивые формулы условного поэтического языка (‘час упоений’, ‘крыло мечтаний’, ‘звезда свиданий’, ‘таинственный свод’, ‘шепот вод’ и т. д.). В раннем творчестве Вяземского представлены элегии, песни, альбомные стихи и проч. Но подлинное призвание раннего Вяземского, сфера его поэтической самобытности не в альбомных мелочах и даже не в элегической лирике, в которой Жуковский и Батюшков утверждали новое понимание душевной жизни. Вяземский — присяжный сатирик ‘Арзамаса’, бессменно стоящий в первом его боевом ряду, всегда готовый пустить эпиграммой в Шишкова, Хвостова, Кутузова, Карабанова, Шаховского и прочих столпов ‘Беседы’. Наряду с этим Вяземский, уже в начале своего литературного поприща, выступает как мастер излюбленного арзамасского жанра — дружеских посланий.
В конце XVIII — начале XIX века просвещенное русское дворянство создавало литературу, свободную от всякой официальности и парадности. Оно стремилось выразить в этой литературе свои идеи, переживания, вкусы, свой быт. Самое интимное, ‘домашнее’ выражение жизни осуществлялось в так называемых дружеских посланиях, с их культом независимости, изящного ‘безделья’, с их враждой ко всему официальному и казенному. Образцы дружеских посланий в русской литературе дали Карамзин и Дмитриев, за ними последовали Жуковский, Батюшков, Вяземский, молодой Пушкин. В 1810—1820-х годах Вяземский создает ряд посланий к Жуковскому, Батюшкову, Блудову, Денису Давыдову, А. Тургеневу, В посланиях поэтические условности, мифологические атрибуты и прочее своеобразно сочетаются с элементами конкретной, эмпирической обстановки. Элегическая лирика карамзинистов замыкалась в кругу специально поэтического языка, в дружеском же послании поэт не считает нужным сохранять однородность просеянного слога. В его речь проникают обиходные слова и шуточные, домашние словечки:
Иль, отложив балясы стихотворства
(Ты за себя сам ритор и посол),
Ступай, пирог, к Т<ургеневу> на стол,
Достойный дар и дружбы и обжорства!
(‘Послание к Т<ургеневу> с пирогом’)
Шуточный тон дружеских посланий открывал дорогу бытовому, конкретному слову, расширяя возможности лирической поэзии. {Этой конкретности не следует, впрочем, придавать чрезмерное значение. Предметный мир дружеского послания — это наборы условных и устойчивых атрибутов бытия его героя — мудреца, эпикурейца и ‘ленивца’.} При этом чрезвычайно важно, что, несмотря на бытовой и шуточный элемент, дружеские послания вовсе не попадали в разряд комических жанров. Лиризм, раздумье, грусть находили в них доступ. Дружескому посланию принципиально была присуща эмоциональная — тем самым и стилистическая — пестрота, впоследствии мы находим ее в лирических отступлениях ‘Евгения Онегина’, поднятую на новый поэтический уровень.

2

Молодой Вяземский принадлежал к той общественной прослойке, которая считала себя солью русской земли и с гордой уверенностью смотрела в будущее. Он знатен, и в то же время он просвещенный дворянин, носитель передовых настроений и мыслей. Традиции русского вольтерьянства, религиозного вольнодумств’, просветительской философии сочетаются в его сознании с патриотическим воодушевлением периода наполеоновских войн, с политическими требованиями и чаяниями, которые это воодушевление вызвало к жизни. Занятия литературой, при всем их принципиальном дилетантизме, осознаются в своей важной общественной функции — построения новой русской культуры, борьбы за нее против староверов и рутинеров. На сегодняшний день — независимость, литературное ‘аматёрство’, светские успехи, в будущем — обеспечено гражданское поприще большого масштаба, государственная деятельность ждет князя Вяземского. {Таково социальное самосознание молодого деятеля, оно не исключало личной склонности Вяземского к меланхолическим настроениям.}
Из этих ожиданий, казалось бы столь несомненных, ничто не осуществилось.
Либеральные иллюзии и чаяния скоро разбились о реакционную политику Александра I: на международном поприще — Священный союз трех деспотов — русского и австрийского императоров и прусского короля, внутри страны — аракчеевщина. Перелом в жизни Вяземского совпал с периодом, когда складывались декабристские организации (1817—1818). В 1818 году распался ‘Арзамас’. Перед самым концом была предпринята неудавшаяся попытка придать этому литературному обществу новое направление. Вместе с декабристом М. Ф. Орловым Вяземский принадлежал к числу сторонников включения общественно-политических вопросов в сферу деятельности ‘Арзамаса’, в 1817 году он составил проект издания арзамасского литературно-политического журнала. {См.: ‘Арзамас и арзамасские протоколы’. С. 239—242.}
В 1817 году Вяземский принял решение поступить на службу (о чем он подумывал еще в 1815 году). Этого требовали прежде всего материальные обстоятельства, так как двадцатипятилетний Вяземский успел, по собственному его выражению, ‘прокипятить’ на картах полмиллиона. К тому же на Петра Андреевича оказывали давление старые друзья его отца, считавшие, что наследнику имени Вяземских пора занять в обществе место, принадлежащее ему по праву рождения.
Когда нужда в деньгах и родовая честь вынудили Вяземского избрать себе служебное поприще, он вступил на него не как исполнительный чиновник, заранее готовый угождать начальству, но как человек с определенными политическими идеями и пожеланиями.
Осенью 1817 года Вяземский ушел из Межевой канцелярии, когда все еще числился, и был определен в Варшаву (выехал туда в феврале 1818 года), в канцелярию Н. Н. Новосильцева, который из 1815 года носил звание полномочного делегата при Правительствующем совете Царства Польского. Новосильцев поручил Вяземскому иностранную переписку, а также переводы и редактуру бумаг государственного значения. В 1818 году Вяземский, в частности, переводил речь, произнесенную Александром I на открытии польского сейма. Речь эта, выдержанная в либерально-конституционном духе, возбудила надежды на преобразование русского государственного строя. В том же году Вяземский был привлечен к участию в подготовке проекта конституции для России (Государственная уставная грамота Российской империи). Этот втайне разрабатывавшийся проект был положен под сукно. Такая же участь постигла записку по вопросу об освобождении крестьян, поданную Александру за подписью Вяземского и еще нескольких лиц (1820 год).
Карьера, на которую Вяземский мог рассчитывать по своему происхождению и положению в обществе, пресеклась в самом начале. В 1821 году Вяземский был отстранен от службы и удален из Варшавы. В литературе о Вяземском преобладает мнение, что запрещение вернуться из отпуска к месту службы было вызвано ‘польскими симпатиями’ Вяземского и полицейской перлюстрацией его писем, содержавших крайне резкую критику действий правительства. Ю. М. Лотман в качестве главной причины удаления Вяземского из Варшавы выдвигает его тесные связи с антиправительственно настроенными молодыми представителями русского общества Варшавы, в частности с кружком вольнодумцев офицеров лейб-гвардии Литовского полка. Наиболее активные из них были преданы суду и разжалованы в солдаты. {См.: Лотман Ю. М. П. А. Вяземский и движение декабристов // ‘Ученые записки Тартуского государственного университета’. Тарту, 1960. Вып. 98. С. 82—112.}
Ю. М. Лотману возражает С. С. Ланда, настаивая на версии ‘польских симпатий’ и перлюстрации писем. {Этой точки зрения придерживается и австрийский исследователь Г. Вытженс в своей обстоятельной монографии о Вяземском. См.: Wytrzens G. Pjotr Andreevic Vjazemskij. Studiezurrussischen Literatur und Kulturgeschichte des neunzehnten Jahrhunderts. Wien, 1961. S. 27—34.} ‘Что же касается, — утверждает С. Ланда, — событий в Литовском полку (разгром в 1822 году кружка оппозиционных офицеров), то они не имели никакого отношения к высылке Вяземского, так как произошли едва ли не спустя год после нее’. {Ланда С. С. Дух революционных преобразований: Из истории формирования идеологии и политической организации декабристов. М., 1975. С. 357.}
В 1820—1821 годах политическая тема достигает высшего накала в стихах Вяземского, в его обширных письмах к друзьям. {Особенно обширную систематическую переписку Вяземский вел с А. И. Тургеневым, вплоть до смерти Тургенева в 1845 г. Переписка эта издана в первых четырех томах ‘Остафьевского архива князей Вяземских’. Спб., 1899—1909. См. также: ‘Архив братьев Тургеневых’. Пг., 1921. Т. 1. Вып. 6: Переписка А. И. Тургенева с кн. П. А. Вяземским (1814—1833).} В цитированной уже статье Ю. М. Лотман показал, насколько Вяземский был близок к установкам декабристского Союза благоденствия, как энергично он действовал в духе просветительских задач этой организации, оставаясь в то же время чужд конспиративной тактике декабристов. В 1821 году на месте умеренного Союза благоденствия возникли Северное и Южное тайные общества с их ориентацией на военный переворот. Это был сигнал к отчетливому размежеванию революционных и либеральных элементов в декабристских и околодекабристских кругах. Вяземский остался на прежних позициях. Идеологически это отдалило его от декабристов в последние годы перед восстанием. Все же он поддерживал литературные и личные отношения с группой ‘Полярной звезды’, самой боевой в Северном обществе. Характерно, что именно Александр Бестужев, соиздатель альманаха, сделал попытку вовлечь Вяземского в тайное общество. Таким образом, о существовании общества Вяземский не только догадывался — он знал. Знал, но уклонился. {В позднейших примечаниях к своей ‘Исповеди’ 1829 г. Вяземский писал, явно смягчая картину: ‘Некоторые попытки, разумеется, весьма неопределенные и загадочные, были пущены на меня, но нашли во мне твердое отражение’ (Вяземский П. А. Т. 9. С. 107). Материал об отношениях Вяземского с декабристами собран в статье: Кутанов Н. [Дурылин С. Н.] Декабрист без декабря // ‘Декабристы и их время’. М., 1932. Т. 2. С. 201—290.} В 1825 году, примерно за три месяца до восстания, Вяземский с горечью писал Пушкину: ‘Оппозиция — у нас бесплодное и пустое ремесло во всех отношениях: она может быть домашним рукоделием про себя… если набожная душа отречься от нее не может, но промыслом ей быть нельзя. Она не в цене у народа’. {Пушкин А. С. Полн. собр. соч. М.,, Л., 1937. Т. 13. С. 222. В дальнейшем ссылки на переписку Вяземского с Пушкиным и на заметки последнего даются по этому изд. ([М., Л.], 1937—1949, Т. 1—16) сокращенно — с указанием тома и страницы.}
Оппозиционные настроения Вяземского отразились в ряде его сатирических и вольнолюбивых стихотворений — ‘Сибирякову’, ‘Петербург’, ‘Уныние’, ‘Во имя хартии свободы…’, ‘Деревня’, ‘Куда летишь? К каким пристанешь берегам…’ и других. В поэме (‘Спасителя рожденьем…’) наряду с выпадами против литературных врагов — шишковцев развернута острая сатира на министров и прочих сановников Александра I. Вот, например, строфа, посвященная сибирскому генерал-губернатору Пестелю:
Пронырливый от века
Сибирский лилипут,
Образчик человека,
Явился Пестель тут.
‘Что правит бог с небес землей — ни в грош не ставлю,
Диви, пожалуй, он глупцов,
Сибирь и сам с Невы брегов
И правлю я, и граблю!’
Басня ‘Доведь’ направлена не только против временщиков вообще, но непосредственно метила и в Аракчеева.
Ряд вольнолюбивых и сатирических стихотворений (‘Петербург’, ‘Цветы’, ‘Воли не давай рукам’, ‘В шляпе дело’, ‘Того-сего’, ‘Давным-давно’) Вяземский печатает в ‘Полярной звезде’ Рылеева и Бестужева. Издатели ‘Полярной звезды’ дорожили сотрудничеством Вяземского. 20 февраля 1825 года Рылеев писал ему: ‘Будьте здоровы, благополучны и грозны по-прежнему для врагов вкуса, языка и здравого смысла. Вам не должно забывать, что, однажды выступив на такое прекрасное поприще, какое Вы себе избрали, дремать не должно: давайте нам сатиры, сатиры и сатиры’. {‘Литературное наследство’. М, 1954. Т. 59. С. 145.} Нашумевшее в свое время ‘Послание к М. Т. Каченовскому’ (1820) имело целью защитить Карамзина от нападок его врагов, но и в это послание проникли политические, вольнолюбивые мотивы!
Внемлите, как теперь пугливые невежды
Поносят клеветой высоких душ надежды.
На светлом поприще гражданского ума
Для них лежит еще предубеждений тьма…
…В превратном их уме свобода — своевольство!
Глас откровенности — бесстыдное крамольство!
Свет знаний — пламенник кровавый мятежа!
Паренью мысли есть извечная межа,
И, к ней невежество приставя стражей хищной,
Хотят сковать и то, что разрешил всевышний.
Центральное место среди вольнолюбивых произведений Вяземского этой поры занимает стихотворение ‘Негодование’ (1820), широко распространявшееся в списках.
В ‘Негодовании’ Вяземский говорит о бесчеловечных формах крепостного гнета, о деспотизме власть имущих:
Он загорится, день, день торжества и казни,
День радостных надежд, день горестной боязни!
Раздастся песнь побед вам, истины жрецы,
Вам, други чести и свободы!
Вам плач надгробный! вам, отступники природы!
Вам, притеснители! вам, низкие льстецы!
В то же время в ‘Негодовании’ ясно видно, сколь умеренны были политические требования Вяземского, его практическая программа. С. Ланда пишет по этому поводу: ‘…В написанных почти одновременно стихотворениях ‘Негодование’ и ‘Табашное послание’ Вяземский — пламенный обличитель всех язв современной ему России, трибун, возвещающий неизбежное торжество свободы над силами невежества и рабства, и вместе с тем осторожный и умеренный политик, рекомендующий обращаться лишь к легальным формам борьбы’. {Ланда С. С. Дух революционных преобразований. М., 1975. С. 226.}
В ‘Негодовании’ поэт обращается к свободе:
Ты разорвешь рукой могущей
Насильства бедственный устав
И на досках судьбы грядущей
Снесешь нам книгу вечных прав,
Союз между граждан и троном,
Вдохнешь в царей ко благу страсть,
Невинность примиришь с законом,
С любовью подданного — власть.
Подобные иллюзии были еще распространены на рубеже 1820-х годов. Молодой Пушкин тоже писал:
Увижу ль, о друзья! народ неугнетенный
И рабство, падшее по манию царя?
Отход от гармонического стиха карамзинской школы, от подражаний французским ‘легким’ поэтам намечается в творчестве Вяземского именно в тот период, когда ему пришлось искать средства для выражения общественных идей, выходивших за пределы кругозора писателей сентиментализма.
Для Вяземского поэзия мысли, которую он неустанно пропагандирует, — не поэзия философских умозрений, но поэзия сочувствия и соответствия обществу. Понятно, что творческие задачи, стоявшие перед Вяземским 1820-х годов, не могли быть разрешены средствами карамзинской школы с ее гармонической поэтикой. Полемический темперамент Вяземского, его интерес к быту, к политике в злободневности не укладывались в эти границы.
По групповым и тактическим соображениям Вяземский в печати тщательно избегал всего, что могло прозвучать полемикой ‘ Карамзиным, но практически он был принужден искать новые средства художественного выражения на путях, далеких от традиций учителя. Вяземский знал и ценил литературную культуру XVIII века, культуру Державина и Фонвизина, во всей ее широте, не только с ‘высоким штилем’, но и с просторечием и со всей стилистической самобытностью и смелостью. Языковая культура XVIII века открывала возможности решения новых и актуальных литературных вадач.
У Вяземского подобного рода тенденции наиболее отчетливо сказались в его опытах политической оды (одическими стихами он откликается уже на события Отечественной войны 1812 года). Обращение к оде было естественно: торжественная и приподнятая одическая речь как бы придавала особую значительность высокому предмету произведения. Наряду с официальной, придворной одой существовала вольнолюбивая ода Радищева, Рылеева, молодого Пушкина. К традициям вольнолюбивой оды примыкает и ‘Негодование’ Вяземского:
Но ветер разносил мой глас, толпе невнятный.
Под знаменем ее владычествует ложь,
Насильством прихоти потоптаны уставы,
С ругательным челом бесчеловечной славы
Бесстыдство председит в собрании вельмож.
Приподнятость тона, нагромождение образов, обилие славянских слов (глас, чело, председит и т. д.) — всем этим ‘Негодование’ приближается к оде XVIII века. Наряду с одической традицией Вяземский развивает сложившуюся в XVIII веке традицию сатиры, эпиграммы, сатирической басни. Излюбленная его стиховая форма — куплеты с повторяющимся, иногда варьирующимся припевом, куплеты сатирического содержания — от обличения взяточников до литературной полемики со старовером Каченовским.
В своих литературных опытах молодой Вяземский выступает и как ученик французских просветителей, и как наследник национальной культуры русского XVIII века.
Но вот на рубеже 1820—1830-х годов возникают толки и споры о романтизме — и каждый активный русский писатель этой поры должен определить теперь свое отношение к новому кругу вопросов.

3

В своих критических и полемических статьях 1820-х годов {О Вяземском-критике см.: Мордовченко Н. И. Русская критика первой четверти XIX века. М., Л., 1959. С. 173—182, 201— 213, 280—313, Гиллельсон М. И. П. А. Вяземский: Жизнь и творчество. Л., 1969 (главы 3, 4, 5, 7, 10), Дерюгина Л. В. Эстетические взгляды П. А. Вяземского // П. А. Вяземский. Эстетика и литературная критика. М., 1984. С. 7—42.} Вяземский выступает как один из самых энергичных защитников и пропагандистов нового, романтического направления. Для понимания деятельности Вяземского этих лет необходимо поставить вопрос: чем же был романтизм для этого человека, смолоду впитавшего рационалистическую, просветительскую культуру XVIII века?
Декабристский романтизм 1820-х годов — это совершенно своеобразная национальная форма романтизма. О западноевропейском романтизме конца XVIII — начала XIX века Маркс говорил, что это — ‘первая реакция на французскую революцию и связанное с ней Просвещение’. {Письмо К. Маркса к Ф. Энгельсу от 25 марта 1868 г. // Маркс К. и Энгельс Ф. Соч.: 2-е изд. Т. 32. С. 44.} Романтизм то смыкался с церковной и монархической идеологией, то выступал как революционный, протестующий. Но самый характер романтического протеста также определялся послереволюционной атмосферой. Примером в первую очередь является байронизм с его трагическим индивидуализмом, ‘демонизмом’, разочарованием.
Понятно, что деятелям 1810—1820-х годов, выступавшим в условиях подготовки дворянской революции, гораздо ближе те явления мировой культуры, которые связаны с предреволюционным и революционным подъемом: просветительская философия, руссоизм, радикальный сентиментализм, выдвинувший проблемы народности и истории.
Создание самобытной национальной литературы, раскрывающей насущные жизненные вопросы, — вот великая культурная задача, поставленная передовыми людьми 1820-х годов (разрешена она была позднее). Поэтому из круга романтических идей в качестве основной выделяется идея народности, на Западе созревавшая еще в недрах позднего Просвещения, проникшая в романтическую идеологию как наследие умственного движения, возбужденного Лессингом, Гердером, Гёте.
Русская просветительская идеология могла быть выражена художественными средствами классицизма, особенно гражданского классицизма с его вольнолюбивыми аллюзиями. В 1820-х годах на рационалистическую почву начинают наслаиваться романтические темы, романтические литературные формы. Гражданственный классицизм и революционный романтизм своеобразно скрещиваются в своей трактовке героической личности, хотя исходят при этом из разных социальных и философских предпосылок. {См.: Гинзбург Л. Проблема личности в поэзии декабристов // Гинзбург Л. О старом и новом. Л., 1982.}
С одной стороны, герой с его страстями и с его гражданственностью, герой — тираноборец, отчизнолюбец. С другой стороны, мощный протестующий дух, романтическая ‘избранная личность:’. В декабристском романтизме они порою сливаются. Творчество Байрона воспринимается в первую очередь как могучая проповедь тираноборчества и свободы. Байроновский трагизм в какой-то мере находит себе соответствия в глубоких противоречиях, присущих сознанию дворянских революционеров, — в скептицизме, в иронии, от которых до конца не свободны даже некоторые активные декабристы, а тем более люди декабристской периферии.
В сознание Вяземского романтизм входит именно через поэзию Байрона, о котором Вяземский говорил: ‘Краски его романтизма часто сливаются с красками политическими’. {‘Остафьевский архив’. Т. 2. С. 171.} Вяземский знакомится с поэзией Байрона в 1819 году, и его письма этой поры отражают потрясающее воздействие этого открытия, ‘Я все это время купаюсь в пучине поэзии, — пишет Вяземский А. Тургеневу из Варшавы, — читаю и перечитываю лорда Байрона, разумеется в бледных выписках французских. Что за скала, из коей бьет море поэзии! Как Жуковский не черпает тут жизни, коей стало бы на целое поколение поэтов!’ И характерно, что далее, в том же письме, Вяземский связывает байронизм с собственными своими неудовлетворенными порывами к жизни деятельной, насыщенной, напряженной! ‘Это также мой сон: или за Байроном пуститься по всему свету вдогонку за солнцем, или в губернском правлении — за здравым рассудком и правдою, бежавшими из России, или… Развернитесь скорее передо мною, туманные завесы будущего! Раскройте бездну, которая пожрет меня, или цель, достойную человека! Полно истощевать мне силы в праздных и неопределенных шатаньях! Судьба, промысел, боже, случай, направьте шаги мои!.. Я не по росту своему шагаю, не туда иду, куда глаза глядят, куда чутье манит, куда сердце призывает. Там родина моя, где польза или наслажденье, а здесь я никого не пользую и ничем не наслаждаюсь. Сделайте со мною один конец, или выведите мою жизнь на свежую воду, или и концы в воду! Вот тебе и моего байронства’. {‘Остафьевский архив’. Т. 1. С. 326—328. О восприятии творчества Байрона его русскими современниками см.: Алексеев М. П. Русско-английские литературные связи (XVIII — первая половина XIX в.) // ‘Литературное наследство’. М., 1982. Т. 91. С. 428—448 и др. (по указателю имен).}
Для Вяземского декабристской поры романтизм — это прежде всего литературное выражение вольнолюбия, поэзия народов, борющихся за независимость, и личностей, протестующих против угнетения. При этом романтическое раскрепощение литературной формы находит у Вяземского политические аналогии. ‘Провалитесь вы, классики, с классическими своими деспотизмами! Мир начинает узнавать, что не народы для царей, а цари для народов, пора и вам узнать, что не читатели для писателей, а писатели для читателей’, {‘Остафьевский архив’. Т. 1. С. 359.} — пишет Вяземский А. Тургеневу в 1819 году.
И романтизм как освободительное движение в литературе, и романтизм как новую поэзию, развивающуюся на основе народности, Вяземский, рационалист и ученик просветителей, воспринял органически. В то же время он равнодушен к ‘туманному’ немецкому романтизму с его идеалистической эстетикой, натурфилософией, религиозными устремлениями. В романтизме Вяземский увидел то, что было в нем наименее ‘мечтательным’ и наиболее позитивным, то, что в эпоху доромантическую было уже намечено самыми смелыми и последовательными умами позднего Просвещения, интерес к историческому, национальному, идею освобождения личности, борьбу за новые свободные формы в искусстве. Именно эти взгляды на романтизм Вяземский выразил в своих программных статьях 1820-х годов, посвященных ‘Кавказскому пленнику’, ‘Бахчисарайскому фонтану’, ‘Цыганам’ Пушкина.
Не случайно, что самые веские критические высказывания Вяземского 1820-х годов связаны с Пушкиным. В этом как бы отразилось особое значение Пушкина в творческой судьбе Вяземского. Оно было решающим, несмотря даже на то, что Вяземскому свойственна своего рода недооценка Пушкина (к этому я еще вернусь).
Отношения между поэтами завязались, когда Пушкин был еще лицеистом и видел в Вяземском одного из своих учителей, они продолжались до смерти Пушкина. В конце 1810-х и первой половине 1820-х годов Пушкин и Вяземский встречались не часто. Вяземский жил в Москве, а с 1818 года — в Варшаве, потом их разлучила ссылка Пушкина. И все же в эти годы Вяземский — один из ближайших друзей Пушкина, с которым он ведет постоянную, оживленную переписку, очень важную по затрагиваемым темам. После приезда, в 1826 году, Пушкина из Михайловского в Москву начинается период частых дружеских встреч. Позднее — в 1830-х годах — в отношениях Вяземского и Пушкина наступило заметное охлаждение, но и в 1836 году Вяземский — деятельный сотрудник пушкинского ‘Современника’.
Через все перипетии не всегда ровных личных отношений проходят неизменные творческие контакты. Взаимное воздействие, взаимные высокие оценки, реминисценции, явные и скрытые цитаты — все это неоднократно отмечалось нашими историками литературы. Постановка проблемы поэтического взаимодействия Вяземского и Пушкина принадлежит И. Розанову. {См.: Розанов И. Н. Князь Вяземский и Пушкин (К вопросу о литературных влияниях) // Беседы. Сб. Общества истории литературы в Москве. М., 1915, Т. 1. С. 57—76.} Далее эту тему более или менее подробно разрабатывали М. Алексеев, П. Бицилли, С. Бочаров, В. Вацуро, М. Гиллельсон, К. Соколова, И. Тойбин, Г. Фридлендер. Из отдельных сопоставлений и наблюдений возникает связная картина творческих отношений Пушкина и Вяземского. Начиная с 1820-х годов влияние Пушкина активно формировало Вяземского-поэта. Некоторые же стихи Вяземского явились прямым откликом произведения Пушкина. Например, ‘Дорожная дума’ — на ‘Дар напрасный, дар случайный…’, ‘Еще тройка’ — на ‘Бесы’ и т. д. В свою очередь в творческой памяти Пушкина прочно хранились стихи Вяземского и от времени до времени всплывали то эпиграфом (к ‘Евгению Онегину’, к ‘Станционному смотрителю’), то реминисценцией, то упоминанием в примечании (к ‘Онегину’, к ‘Медном всаднику’). Можно считать установленным, что стихотворение Вяземского ‘Петербург’ использовано Пушкиным в ‘Деревне’, а позднее в ‘Арапе Петра Великого’ и что это произведение является одним из источников ‘Медного всадника’. В ‘Станционном смотрителе’ с его эпиграфом из стихотворения Вяземского ‘Станция’ исследователи отмечают своего рода полемику с этим произведением — противопоставление русского и польского вариантов темы почтовой станции и ее обитателей. {См.: Фридлендер Г. М. Поэтический диалог Пушкина с П. А. Вяземским // Пушкин. Исследования и материалы. Л. 1983. Т. 11. С. 170—173. В этой статье имеются библиографические указания на основные работы, посвященные теме ‘Пушкин и Вяземский’.}
К. Соколова проследила за той длительной второй жизнью, которую обретает в поэзии Пушкина элегия Вяземского ‘Первый снег’. {См.: Соколова К. И. Элегия П. А. Вяземского ‘Первый снег’ в творчестве Пушкина // Проблемы пушкиноведения. Л., 1975. С. 67—86.}
Согретый вдохновенья богом,
Другой поэт роскошным слогом
Живописал нам первый снег
И все оттенки зимних нег,
Он вас пленит, я в том уверен,
Рисуя в пламенных стихах
Прогулки тайные в санях…
Наряду с эпиграфом к первой главе ‘Евгения Онегина’ эти строки из третьей строфы пятой главы — самое прямое обращение Пушкина к элегии ‘Первый снег’. Но есть и реминисценции менее заметные. В первоначальной редакции первой главы, в строфе IX (в окончательном тексте заменена точками) имеется строка: ‘Летит горячность молодая’, у Вяземского: ‘скользит горячность молодая’. С ‘Первым снегом’ перекликаются описания зимы в четвертой и седьмой главах ‘Евгения Онегина’, в стихотворениях ‘Зима. Что делать нам в деревне…’, ‘Зимнее утро’, ‘Осень’. В ряде случаев у Пушкина нет явного цитирования Вяземского, но есть напоминание о его элегии.
В качестве эпиграфа к первой главе строка из ‘Первого снега’ ‘И жить торопится и чувствовать спешит’ переосмыслена, изъятая из любовно-элегического контекста, она стала девизом современного человека, художественному исследованию которого посвящен ‘Евгений Онегин’.
Эпиграф появился только во втором его издании, в 1829 году. Вяземский именно в этом году работал над своим переводом романа Бенжамена Констана ‘Адольф’, в котором и он и Пушкин видели замечательный опыт изображения современного человека, охлажденного и разочарованного. {См.: ‘Адольф’ Бенжамена Констана в творчестве Пушкина // Анна Ахматова о Пушкине: Статьи и заметки: 2-е изд., дополненное. Горький, 1984. С. 51—89.} ‘Адольф’ вышел в 1831 году, {Адольф. Роман Бенжамен-Констана. Спб., 1831. Издание открывалось посвящением Пушкину. Вяземский в нем писал: ‘Мы так часто говорили с тобою о превосходстве творения сего, что, принявшись переводить его на досуге в деревне, мысленно я относился к суду твоему, в борьбе иногда довольно трудной мысленно вопрошал я тебя, как другую совесть…’} но уже в конце 1829-го Пушкин посвятил готовящемуся переводу исполненную заинтересованности заметку (напечатана в первом номере ‘Литературной газеты’ за 1830 год). ‘Бенжамен Констан’, — писал в ней Пушкин, — первый вывел на сцену сей характер, впоследствии обнародованный гением лорда Байрона’. {Пушкин А. С. Т. 11. С. 87.} Вяземский в предисловии к переводу повторил формулировку Пушкина: ‘Характер Адольфа верный отпечаток времени своего. Он прототип Чайльд Гарольда и многочисленных его потомков’. {Вяземский П. А. Т. 10. С. VII.}
Так Вяземский переводом ‘Адольфа’ возобновил с Пушкиным диалог о современном, романтическом человеке, начатый несколькими годами ранее по поводу персонажей пушкинских южных поэм (кавказского пленника, Алеко).
Споры вокруг романтизма приобретают в России особую остроту именно с появлением южных поэм Пушкина, выдвинувших новые для русской поэзии проблемы — героя и характера. ‘Разговор между издателем и классиком с Выборгской стороны или с Васильевского острова’, напечатанный Вяземским в виде предисловия к первому изданию ‘Бахчисарайского фонтана’, — в эти годы самое яркое теоретическое выступление в защиту романтизма и Пушкина. Статья была воспринята как манифест нового направления. В апреле 1824 года Пушкин писал Вяземскому по поводу этой статьи: ‘Не знаю, как тебя благодарить, Разговор — прелесть, как мысли, так и блистательный образ их выражения. Суждения неоспоримы. Слог твой чудесно шагнул вперед’. {Пушкин А. С. Т. 13. С. 91.}
Ведущим деятелям русской культуры первой половины 1820-х годов присуще равнодушие к философским истокам и обоснованиям романтизма (в отличие от ‘любомудров’ и вообще русских романтиков, действовавших уже в последекабристский период). Это равнодушие приводило к своеобразным противоречиям: защита романтизма сочеталась со скептическим отношением к самому понятию, к термину романтизм. Скептические суждения по этому поводу неоднократно высказывал Пушкин. Но он же пользовался формулой ‘истинный романтизм’, применяя ее к своим творениям. Скептицизм характерен и для многих высказываний Вяземского. Даже в своих статьях 1820-х годов он отмечает неопределенность понятий классического и романтического. В ‘Письмах из Парижа’ (1826—1827) Вяземский писал: ‘Нет сомнения, что так называемый романтизм (надобно, кажется, непременно ставить или подразумевать оговорку: ‘так называемый’ перед словом романтизм, ибо название сие не иначе, как случайное и временное, настоящий крестный отец так называемого романтизма еще не явился) дает более свободы дарованию, он покоряется одним законам природы и изящности, отвергая насильство постановлений условных’. {Вяземский П. А. Т. 1. С. 226.}
В первой половине 1820-х годов Вяземский-критик выступает как защитник и истолкователь русского романтизма, в собственную же его поэтическую практику новые веяния нашли доступ, ограниченный иными навыками и традициями.
В русской лирике 1820-х годов — в первую очередь у Пушкина и Боратынского — новые веяния породили стремление к изображению индивидуальных явлений душевной жизни, тем самым к освобождению от готовых, повторяющихся элегических формул, суммарно обозначавших чувство и настроение.
В 1818 году написано послание Вяземского к Ф. И. Толстому. В целом это типичное арзамасское шуточное послание, но первые одиннадцать строк — характеристика Толстого — выпадают из общего тона. Здесь Толстой уже не условный адресат карамзинистских дружеских посланий, перед нами — психологический портрет,
Под бурей рока — твердый камень!
В волненье страсти — легкий лист!
Эти строки послания Пушкин воспринял как ключ к романтическому характеру, — он хотел взять их эпиграфом к ‘Кавказскому пленнику’ и отказался от своего намерения только из-за личных столкновений с Федором Толстым.
Однако все это лишь разрозненные психологические штрихи. ‘Первый снег’ — ‘романтичен’ не столько трактовкой лирически-психологической темы, сколько тем, что в условный, отрешенный от повседневной действительности элегический мир внесено национальное начало. Лирическая тема вплетается в подробности описания русской природы:
Здесь снег, как легкий пух, повис на ели гибкой,
Там, темный изумруд посыпав серебром,
На мрачной сосне он разрисовал узоры.
Рассеялись пары, и засверкали горы,
И солнца шар вспылал на своде голубом.
В 1819 году Вяземский писал А. И. Тургеневу: ‘Отчего ты думаешь, что я по первому снегу ехал за Делилем? Где у него подобная картина? Я себя называю природным русским поэтом потому, что копаюсь все на своей земле. Более или менее ругаю, хвалю, описываю русское: русскую зиму, чухонский Петербург, петербургское рождество {Вяземский имеет в виду свой ноэль ‘Спасителя рожденьем…’} и пр. и пр., вот что я пою. В большей части поэтов наших, кроме торжественных од, и то потому, что нельзя же врагов хвалить, ничего нет своего. Возьми Дмитриева, — только в лирике слышно русское наречие и русские имена, все прочее — всех цветов и всех голосов, и потому все без цвета и все без голоса… Вот, моя милуша, отчего я пойду в потомство с российским гербом на лбу, как вы, мои современники, ни французьте меня. Орловский — фламандской школы, но кто русее его в содержаниях картин?’ {‘Остафьевский архив’. Т. 1. С. 376—377. О художнике А. О. Орловском см. в наст. изд. примеч. к стихотворению ‘Памяти живописца Орловского’.}
Репутацию лирического поэта создали Вяземскому две элегии 1819 года — ‘Первый снег’ и ‘Уныние’ (обе высоко ценил Пушкин).
‘Уныние’ представляет собой своеобразное скрещение жанров — это своего рода политическая элегия, в которой личная, лирическая тема тесно связана с темой гражданской. И тут сразу сказывается закваска XVIII века. Высокая гражданская тематика в поэзии Вяземского неизменно вызывала одический стиль (‘Негодование’, ‘Море’, ‘К ним’ и т. д.). В ‘Унынии’ элегическо-романтическое заглавие, элегическая интонация сочетаются со славянизмами, архаическими оборотами, затрудненным синтаксисом:
Кумир горящих душ! Меня не допустила
Судьба переступить чрез твой священный праг,
И, мой пожравшая уединенный прах,
Забвеньем зарастет безмолвная могила.
Поэзия Вяземского не могла органически проникнуться романтизмом прежде всего потому, что Вяземскому присуще иное понимание личности в ее отношениях с обществом. В 1820-х годах Вяземский-теоретик выступает в защиту романтизма, но Вяземскому — поэту той поры, в сущности, чужд погруженный в себя лирический герой, тон исповеди, непосредственное обнаружение ‘внутреннего человека’.
К ‘внутреннему человеку’ еще в конце XVIII — начале XIX века обратился русский сентиментализм, окружив его атмосферой чувствительного морализирования, напряженного внимания к движениям ‘сердца и воображения’. Этот тон душевной жизни отразился в произведениях и письмах Карамзина, Жуковского, братьев Тургеневых, но не Вяземского, взращенного на культуре русского вольтерьянства, с первых шагов впитавшего рационализм.
Впоследствии русский последекабристский романтизм культивировал самоуглубление, самоосознание, романтическую любовь, склонную исповедоваться, романтическую дружбу, требовательную, исполненную конфликтами и примирениями. Все это питало культуру 1830—1840-х годов, и мимо всего этого Вяземский прошел, как человек другого поколения.
У Вяземского не оказалось бы недостатка в материале, если бы он захотел пойти по пути автопсихологических признаний. Вяземский был ипохондриком, подверженным длительным припадкам хандры и подавленности. Ему пришлось пережить почти всех своих детей (за исключением одного сына), испытать множество сердечных увлечений, крушение честолюбивых надежд, тяжелые, оскорбительные отношения с правительством — и все это оставило лишь скупые следы в его гигантской переписке, в его записных книжках, меньше всего похожих на исповедь, на интимный дневник. То же относится к лирике Вяземского, за исключением поздней (к ней я еще вернусь). Эпистолярная и мемуарно-документальная проза Вяземского была выражением того внешнего человека, каким Вяземский являлся в обществе и каким описал его современник: ‘Вяземский, с своими прекрасными свойствами, талантами и недостатками, есть лицо, ни на какое другое не похожее… Он был женат, был уже отцом, имел вид серьезный, даже угрюмый, и только что начинал брить бороду. Нетрудно было угадать, что много мыслей роится в голове его, но с первого взгляда никто не мог бы получать, что с малолетства сильные чувства тревожили его сердце: эта тайна открыта была одним женщинам. С ними только был он жив и любезен, как француз прежнего времени, с мужчинами холоден, как англичанин, в кругу молодых друзей был он русский гуляка’. {Вигель Ф. Ф. Записки. М., 1892. Ч. 4. С. 123.}
В 1810—1820-х годах Вяземский занят не индивидуалистическим, самоуглубляющимся человеком, но человеком в его деятельности, в его гражданской функции. Себя и своих друзей в эту пору он мыслит как представителей самого образованного, свободомыслящего, богатого силами слоя русского общества.
Всем этим настроениям положила конец декабрьская катастрофа.

4

Опальное существование Вяземского началось в 1821 году. Он не служит, деятельно занимается литературой. Много времени проводит с семьей в родовом подмосковном имении Остафьево. К этой поре относится эпизод сотрудничества Вяземского с Грибоедовым. Они познакомились в Москве, в апреле 1823 года. В конце того же года написали совместно водевиль ‘Кто брат, кто сестра, или Обман за обманом’.
Вяземскому, недавно вернувшемуся из Варшавы, принадлежит ‘польский колорит’ пьесы и, в основном, ее стихотворная часть. В январе 1824 года водевиль был поставлен, успеха у публики не имел и быстро сошел со сцены. Авторы этому своему произведению не придавали значения и даже не пожелали объявить на афише свои имена.
В статье ‘Дела иль пустяки давно минувших лет’ (1873) Вяземский рассказал о соавторстве с Грибоедовым и о том, что он был из числа первых слушателей ‘Горя от ума’, которое Грибоедов прочитал ему с глазу на глаз.
В 1824—1825 годах Вяземский и Грибоедов объединились в полемике с М. А. Дмитриевым и А. И. Писаревым, которые напали сначала на водевиль, а позднее выступили в ‘Вестнике Европы’ против ‘Горя от ума’, частично напечатанного в ‘Русской Талии’ на 1825 год. Враждующие стороны обменивались язвительными эпиграммами. {См. ‘Русская эпиграмма второй половины XVII — начала XX века’. Л., 1975. (Б-ка поэта, БС). С. 261—262, 281—282, 356—357, 723, 733—734. В своих позднейших мемуарных записях (публиковались частично в 1840-х гг., изданы в 1854-м) М. А. Дмитриев, умалчивая о столкновениях с Вяземским, упоминает его с уважением (см.: Дмитриев М. А. Московские элегии. Стихотворения. Мелочи из запаса моей памяти. М., 1985. С. 223, 266).} К 1824 году относится и полемика Вяземского с М. Дмитриевым по поводу предисловия к ‘Бахчисарайскому фонтану’, Дмитриев обвинял его в недооценке национального своеобразия русской литературы и в неясности определения понятия романтизм.
Вяземский поддержал Грибоедова в журнальной борьбе, но отношение его к ‘Горю от ума’ было не однозначным. О комедии Грибоедова Вяземский говорит, кроме упомянутой статьи, в книге ‘Фонвизин’ (1830), в статьях 1860—1870-х годов ‘Допотопная или допожарная Москва’, ‘Грибоедовская Москва’ (помещены в т. 7 Полного собрания сочинений). В сдержанном тоне Вяземский неизменно признавал ‘Горе от ума’ замечательным явлением русской драматургии, он подчеркивал, что один из первых приветствовал пьесу Грибоедова, и тут же переходил к критическим замечаниям. Они касались и образа Чацкого, некстати взывающего к тем, кто не может его понять (об этом писал и Пушкин), и несценичности комедии, и даже ее языка: ‘…Небрежность языка и стихосложения доведены в ней иногда до непростительного своеволия...’ (‘Фонвизин’). {Вяземский П. А. Т. 5. С. 143.} В поздних статьях Вяземский, отдавая дань таланту Грибоедова, выдвигает концепцию ‘антигрибоедовской Москвы’, Москвы Карамзина, И. И. Дмитриева, Нелединского-Мелецкого, князя Андрея Ивановича Вяземского. ‘Пора, наконец, перестать искать Москву в комедии Грибоедова. Это разве часть, закоулок Москвы. Рядом… была другая, светлая, образованная Москва. Вольно же было Чацкому закабалить себя в темной Москве’ (‘Грибоедовская Москва’). {Там же. Т. 7. С. 378.} Суждение, характерное для Вяземского, с его культом высоких традиций прошлого.
В 1823—1825 годах Вяземский и Грибоедов активно общались, во личная, дружеская близость между ними не возникла. До конца своих дней Вяземский в стихах и прозе возвращался к воспоминанию об ушедших из жизни друзьях — от Карамзина и Дмитриева до Пушкина, Боратынского, Языкова, {См., например, стихотворение ‘Поминки’ (‘Дельвиг, Пушкин, Боратынский…’), датируется предположительно 1864 г. Об отношениях Вяземского с Боратынским см. монографию норвежского исследователя: Xетсо Гейр. Евгений Боратынский: Жизнь и творчество. Осло, Берген, 1973, по указателю.} но имя Грибоедова не встречается в поминальных списках поэта.
В конце 1825 года Грибоедов после двухлетнего отпуска вернулся на Кавказ, к своим служебным обязанностям. Там в 1826 году он был арестован по подозрению в принадлежности к тайному обществу. Вяземского дело декабристов не коснулось так прямо, но оно потрясло его до глубины:
В вас нет следов житейских бурь,
Следов безумства и гордыни,
И вашей девственной святыни
Не опозорена лазурь.
Кровь ближних не дымится в ней,
На почве, смертным непослушной,
Нет мрачных знамений страстей,
Свирепых в злобе малодушной.
Это строфа из стихотворения ‘Море’, написанного летом 1826 года, после того как до Вяземского в Ревель дошло известие о казни пяти декабристов. Посылая ‘Море’ Пушкину, Вяземский писал: ‘Ты скажешь qu’il fant avoir le diable au corps pour faire des vers par le temps qui court. {что надо быть одержимым, чтоб в настоящее время сочинять стихи (фр.).} Это и правда! Но я пою или визжу сгоряча, потому что на сердце тоска и смерть, частное и общее горе’. {Пушкин А. С. Т. 13. С. 289.}
Вяземский не принадлежал к декабристским организациям, но атмосфера дворянской революционности питала его мысли, его поэтическое творчество. Он крайне болезненно пережил расправу над декабристами, среди которых было столько людей, лично и идеологически ему близких. В записных книжках есть ряд откликов на суд, на казнь — все они полны сарказма и гнева. {Вяземский П. А. Записные книжки (1813—1848) / Под ред. В. С. Нечаевой. М., 1963. См. особенно книжку пятую.} Но после разгрома восстания возможности активной дворянской оппозиции были исчерпаны, к концу 1820-х годов Вяземский скрепя сердце пришел к убеждению, что нет у него другого пути, как искать примирения с правительством.
Вяземскому припомнили грехи его либеральной молодости. Так он получил решительный отказ на свою просьбу о прикомандировании к главной квартире во время турецкой кампании 1828—1829 годов. В крайне оскорбительной форме ему запретили издавать газету, которую притом он издавать не собирался. В 1829 году Вяземский представил Николаю I ‘Записку о князе Вяземском, им самим составленную’ (в т. 2 Полного собрания его сочинений она напечатана под заглавием ‘Моя исповедь’), в ней он объяснял свою общественную позицию. ‘Моя исповедь’ написана смело и С достоинством. Доказывая в ней свою лояльность, Вяземский в то же время критикует действия правительства и не скрывает свой конституционный образ мыслей. ‘Нельзя не подчинить, — пишет Вяземский в ‘Исповеди’, — дел своих и поступков законной власти, но мнений могут вопреки всем усилиям оставаться неприкосновенными’. И он подчеркивает, что своим мнениям ‘оставался предан и после их падения’. {Вяземский П. А. Т. 2. С. 91, 101.}
Сочтено было, что ‘Записка’ составлена в недостаточно верноподданническом тоне. Вяземский написал Николаю оправдательное письмо. Наконец, в 1830 году он был назначен чиновником особых поручений при министре финансов (хотя просил о должности по министерству просвещения или юстиции). По министерству финансов Вяземский прослужил около двадцати лет, и в течение двадцати лет он не переставал считать свое пребывание в этом ведомстве тяжелым недоразумением и с отвращением относился к своей службе.
‘Вчера утром в департаменте читал проекты положения маклерам, — отмечает Вяземский в записной книжке. — Если я мог бы со стороны увидеть себя в этой зале, одного за столом, читающего, чего не понимаю и понимать не хочу, куда показался бы я себе смешным и жалким. Но это называется служба, быть порядочным человеком, полезным отечеству, а пуще всего верным верноподданным’. {Вяземский П. А. Записные книжки. С. 169.} В 1845 году Вяземский был назначен на совсем уже неподходящую для него должность директора Государственного заемного банка.
По этому поводу он писал: ‘<Правительство>… неохотно определяет людей по их склонностям, сочувствиям и умственным способностям. Оно полагает, что и тут человек не должен быть у себя, а все как-то пересажен, приставлен, привит наперекор природе и образованию. Например, никогда не назначили бы Жуковского попечителем учебного округа… А если Жуковскому хорошенько бы поинтриговать и просить с настойчивостию, то, вероятно, переименовали бы его в генерал-майоры и дали бы ему бригаду, особенно в военное время’. {Там же. С. 287.}
Признав для себя неизбежным подчиниться требованиям грубой и бездарной власти, Вяземский все же долго сохранял оппозиционные настроения. В его сознании борются противоречивые начала. Исполненные горечи замечания о положении дел в николаевской России рассыпаны в письмах, в записных книжках Вяземского 1830-х, даже 1840-х годов. {Например, в 1844 г. Вяземский записывает: ‘Одна моя надежда, одно мое утешение в уверении, что он <Николай I> и они увидят на том свете, как они в здешнем были глупы, бестолковы, вредны, как они справедливо и строго были оценены общим мнением, как они не возбуждали никакого благородного сочувствия в народе…’ / Вяземский П. А. Записные книжки. С. 283). О противоречиях последекабристской идеологии Вяземского (особенно 1830-х годов) См.: Тоддес Е. А. О мировоззрении П. А. Вяземского после 1825 года // ‘Ученые записки Латвийского гос. университета’. Вып. 2 (Пушкинский сборник). Рига, 1974.}
В конце 1820-х и в 1830-х годах отвращение Вяземского к лакействующей бюрократии нисколько не уменьшилось, чему свидетельство убийственная сатира ‘Русский бог’, написанная в 1828 году (в 1854 году ее опубликовала в Лондоне Вольная русская типография Герцена):
Бог голодных, бог холодных,
Нищих вдоль и поперек,
Бог имений недоходных,
Вот он, вот он, русский бог.
…Бог всех с анненской на шеях,
Бог дворовых без сапог,
Бар в санях при двух лакеях,
Вот он, вот он, русский бог.
В бумагах К. Маркса сохранился специально для него сделанный перевод ‘Русского бога’.
В 1825—1827 годах Вяземский покровительствовал Н. А. Полевому и вместе с ним издавал ‘Московский телеграф’, самый передовой журнал того времени, пропагандировавший романтическое направление, притом Полевой трактовал его в плане социальной проблематики. В ‘Московском телеграфе’ напечатаны статьи Вяземского: ‘Жуковский. — Пушкин. — О новой пиитике басен’, о ‘Чернеце’ Козлова, ‘Письма из Парижа’, ‘Сочинения в прозе В. Жуковского’, »Цыганы’ — поэма Пушкина’, ‘О сонетах Мицкевича’ и другие (кроме того, ряд мелочей под разными псевдонимами). Со временем, однако, все яснее обнаруживалось, что дворянскому либералу Вяземскому не по пути с буржуазным демократом Полевым. В конце 1827 года Вяземский порывает с ‘Московский телеграфом’.
В 1830-х годах Вяземский дважды выступал как критик и полемист от имени группы, сплотившейся сначала вокруг ‘Литературной газеты’ Дельвига (1830—1831), потом вокруг ‘Современника’ 1(1836). Эта группа — Пушкин, Жуковский, Вяземский, Боратынский, Дельвиг, Денис Давыдов, Плетнев — получила от своих врагов ироническую кличку ‘литературных аристократов’. Между тем в 1830-х годах принадлежность к этой группе отнюдь не противоречила оппозиционным настроениям некоторых ее участников. ‘Аристократы’ ‘Литературной газеты’ Дельвига и пушкинского ‘Современника’ противопоставляли себя не разночинной демократии, которая в 1830-х годах еще не существовала как самостоятельная идейная сила, но тому николаевскому мещанству и чиновничеству, которое обслуживали своими печатными органами Булгарин, Греч, Сенковский.
Как бы ни расшифровывали современники термин ‘аристократия’ — по признаку ли происхождения, по признаку ли принадлежности к классу крупных землевладельцев, наконец по признаку близости ко двору (последний вид ‘аристократизма’ особенно характерен для России, где монархия чуждалась родового дворянства и стремилась возводить на первые ступени случайных людей) — все эти категории с трудом применимы к так называемым ‘литературным аристократам’ 1830-х годов.
Из них только Вяземский был родовым аристократом. Но уже захудалое шестисотлетнее дворянство Пушкина, как и баронство Дельвига, представляло сомнительную ценность с точки зрения ‘высшего света’ николаевских времен. Жуковский — незаконный сын дворянина средней руки и пленной турчанки. Плетнев, присяжный критик группы, неизменный и полноправный участник всех ее начинаний, происходил из среды духовенства и занимался педагогической работой.
Если происхождение Жуковского или Плетнева до известной степени заслонялось их служебным положением и покровительством двора, то, напротив, общественное положение Дельвига, Боратынского было самым незначительным.
Решающее значение для группы, объединившейся вокруг ‘Литературной газеты’, а позднее ‘Современника’, имели совсем иные моменты. Прежде всего — сознание преемственности, принадлежности к высокой традиции русской литературы. В этом плане очень существенно было литературное воспитание, полученное в таких учебных заведениях, как Царскосельский лицей, Благородный пансион при Московском университете (оттуда вышли Жуковский и братья Тургеневы), где воспитанники формировались в атмосфере определенной литературной культуры и традиции.
Но в 1830-х годах для Вяземского своим человеком является и Крылов (сын бедного армейского офицера, сам начавший свое служебное поприще в должности ‘подканцеляриста калязинского нижнего земского суда’). Прежнее отрицательное отношение Вяземского к Крылову как к сопернику И. И. Дмитриева (1810—1820-е годы) было бы в 1830-х годах вопиющим анахронизмом. То обстоятельство, что Крылов отчасти примыкал к ‘Беседе’, потеряло свою остроту, само наличие традиций — даже чуждых — мыслилось уже как некоторая самодовлеющая ценность.
С понятием традиции, культурной преемственности связано понятие авторитета. Литературная иерархия для Вяземского была важной и принципиальной. В частности, в вопросе об авторитетах Вяземский — чистейший карамзинист. Для старших учеников Карамзина характерно сочетание новаторской литературной практики с лояльностью по отношению к прошлому, для них существует ряд писателей (Ломоносов, Державин, Дмитриев, Карамзин), по отношению к которым нарушение пиетета считается, независимо от литературных симпатий, неприличным.
Историческое значение писателя измеряется сочетанием литературных трудов и достижений с гражданскими и научными. Отсюда повышенный интерес к таким явлениям, как Державин-министр, Ломоносов-естествоиспытатель, Карамзин-историк. Историческая наука не считалась тогда делом специалиста, но чем-то вроде промежуточного поприща между литературным и гражданским.
В представлении Вяземского авторитеты, украшенные литературной славой, возрастом и гражданскими заслугами, являлись необходимым условием для соблюдения высокого стиля литературных отношений. Ни в коей мере не обязательно соглашаться со всеми мнениями авторитета, допустимо выражать свое неудовольствие в частных письмах, быть может даже распространять на учителя эпиграммы в дружеском кругу, но в пределах литературы для публики авторитет — это знамя, неприкосновенность которого необходимо всячески охранять, ибо только оно обеспечивает успех в борьба с претензиями ‘литературной улицы’.
В этом иерархическом складе мышления находят свое объяснение многие литературные суждения Вяземского. Именно по иерархическим основаниям в большей степени, чем по эстетическим, Вяземский в свое время настаивал на предпочтении Дмитриева Крылову. Отсюда же культ Карамзина и крайняя нетерпимость в проявлениях этого культа, побуждавшая Вяземского смотреть на каждого противника ‘Истории государства Российского’ как на нарушителя общественной благопристойности. Именно попытка Н. Полевого поколебать авторитет Карамзина была непосредственной причиной разрыва Вяземского с кругом ‘Московского телеграфам ‘Полевой у нас родоначальник литературных наездников, — писал Вяземский в 1846 году, после смерти Полевого, — каких-то кондотьери, ниспровергателей законных литературных властей. Он из первых приучил публику смотреть равнодушно, а иногда н с удовольствием, как кидают грязью в имена, освященные славою и общим уважением, как, например, в имена Карамзина, Жуковского, Дмитриева, Пушкина’. {Вяземский П. А. Записные книжки. С. 286—287.}
Пушкин, впрочем, никогда не являлся для Вяземского в полной мере ‘законной литературной властью’ — несмотря на всю силу пушкинского воздействия на его творчество (о чем выше шла речь). Как ни странно, но в представлении Вяземского Пушкин так и остался ‘младшим’ поэтом, выдающимся, но все же ‘младшим’. В ‘Приписке’ 1875 года к статье о ‘Цыганах’ Вяземский приводит характерный факт: Пушкин был недоволен его разбором ‘Цыган’, он находил, что Вяземский говорит ‘иногда с каким-то учительским авторитетом’. {Вяземский П. А. Т. 1. С. 321. В 1845 году Вяземский составил помещенное в ‘Москвитянине’ объявление о подписке на памятник Крылову. В нем наряду с Ломоносовым, Державиным, Карамзиным Крылов провозглашен создателем русского литературного языка. Имя Пушкина в этом списке не названо (см.: Гиллельсон М. И. П. А. Вяземский. С. 391.)}
В вопросе о социальном положении писателя точка зрения Вяземского типична для представителя культурной верхушки дворянства, мечтавшей (в высшей степени тщетно) о некоторой общественной независимости и об идеологическом влиянии на власть. Если не считать 1819—1821 годов — наиболее оппозиционного периода Вяземского, когда его прельщала роль ‘народного трибуна’,— то идеал Вяземского — это писатель-дворянин, в силу своих гражданских и литературных заслуг достигший такого положения, что он может давать ‘советы царям’. Однако в николаевском режиме не было никаких оснований для подобной идиллии. И Вяземскому остается проповедь аристократического дилетантизма. ‘По большей части, — утверждает он в 1847 году,— пишут у нас те, которым писать нечего и не о чем. Те, которым писать было бы о чем, не имеют привычки или дичатся писать’ (‘Взгляд на литературу нашу в десятилетие после смерти Пушкина’). {Вяземский П. А. Т. 2. С. 348.}
Те, которым не о чем писать, — это цеховые писатели, профессионалы, живущие гонораром. Они-то и лишены опыта дворянского ‘общежития’, опыта высшего света, правительственных и дипломатических сфер, государственной службы, помещичьего хозяйства, войны, те, кто владеет этим опытом, ‘боятся причислить себя к известному ремеслу и вписаться в известный цех сочинительства’. {Там же.}
И все же Вяземский с его историческим чутьем, с его интересом к общественным условиям деятельности писателя не мог остановиться на концепции, сложившейся в XVIII столетии. Современность требовала писателя-профессионала. Вяземский мог тешиться теорией дворянского ‘аматёрства’, любоваться этим явлением в прошлом. Но он очень хорошо понимал, что XIX век принес новые формы литературных отношений.

5

В кризисную для оппозиционного дворянства последекабрьскую эпоху Вяземский был не в силах выйти на пушкинский путь широкого понимания государственных задач. В то же время Вяземский 1830-х годов не стал, подобно Боратынскому, поэтом скорби, захлестывающей одинокую душу. Тем менее мог он проникнуться новыми философскими и литературными устремлениями, устремлениями ‘любомудров’ или русских революционных романтиков этой поры. Но среди колебаний и противоречий, несмотря на неясность целей, неизбежную в эти годы для людей его социального слоя, Вяземский вырабатывает все же некую индивидуальную, характерную манеру, вернее, он развивает линию, очень рано наметившуюся в его творчестве.
С середины 1820-х годов в России возникает напряженный интерес к проблемам истории. Под знаком историзма совершаются открытия Пушкина. В этом же русле движется и творчество Вяземского — критика, прозаика, поэта.
Историзм Пушкина — бесконечно широкий охват действительности в ее развитии, в ее прошлом и настоящем. У Вяземского историческое и социальное часто предстают раздробленным, фактическим, частным.
‘История литературы народа должна быть вместе историею и его общежития, — пишет Вяземский в книге о Фонвизине в 1830 году. {Книга ‘Фонвизин’ одновременно свидетельствует о том, что Вяземскому были доступны веские исторические обобщения.} — Если на литературе, рассматриваемой вами, не отражаются мнения, страсти, оттенки, самые предрассудки современного общества, если общество, предстоящее наблюдению вашему, чуждо господству и влиянию современной литературы, — то можете заключить безошибочно, что в эпохе, изучаемой вами, нет литературы истинной, живой, которая не без причины названа выражением общества’. {Вяземский П. А. Т. 5. С. 1.}
В литературу, по убеждению Вяземского, должны вторгаться политика, злободневность. Эти требования Вяземского особенно полно выражены в его ‘Письмах из Парижа’ (1826—1827), в замечательной для своего времени монографии о Фонвизине (написана в 1830, издана в 1848 году), в статье ‘О Сумарокове’.
Взгляд на литературу как на выражение общества (как и своя эволюционные теории) Вяземский мог, в общей форме, усвоить из французских источников, но интересно дальнейшее развитие этого взгляда. В приведенной только что цитате наряду со словом общество Вяземский употребляет слово общежитие — и это характерно. Писатель перерабатывает живой опыт общежития. ‘Он первый внес себя и окружающую жизнь в литературу свою’, {Вяземский П. А. Т. 2. С. 173.} — говорит Вяземский о Сумарокове в посвященной ему статье.
Для Вяземского самые ценные показания литературы о жизни относятся к единичным, неповторимым фактам. ‘Разбросанные заметки, куплеты, газетные объявления и т. д. сами по себе малозначительны, взятые отдельно, но в совокупности они имеют свой смысл и внутреннее содержание. Все это отголоски когда-то живой речи, указатели, нравственно-статистические таблицы и цифры, которые знать не худо, чтобы проверить итоги минувшего. Мы все держимся крупных чисел, крупных событий, крупных личностей, дроби жизни мы откидываем, но надобно и их принимать в расчет’. {Там же. Т. 8. С. 506—507.}
Как мемуарист Вяземский питал чрезвычайный интерес к политическим анекдотам, характерным бытовым мелочам, ко всевозможной злобе дня. {В какой-то мере это характерно и для Пушкина, о чем свидетельствует его ‘Table-talk’, исторические заметки, ‘Дневник’.} Он писал по этому поводу: ‘Соберите все глупые сплетни, сказки, и не сплетни и не сказки, которые распускались и распускаются в Москве на улицах и в домах… — выйдет хроника прелюбопытная. В этих сказах и сказках изображается дух народа. По гулу, доходящему до нас, догадываюсь, что их тьма в Москве, что пар от них так столбом и стоит: хоть ножом режь. Сказано: la litterature est l’expression de la societe, {Литература — выражение общества (фр.).} а еще более сплетни, тем более у нас нет литературы. У нас литература изустная. Стенографам и должно собирать ее. В сплетнях общество не только выражается, но так и выхаркивается, заведите плевальник’. {Вяземский П. А. Записные книжки. С. 201—202.}
Вяземский был не только теоретиком, но и практиком этой ‘обиходной литературы’. Он автор многочисленных мемуарных очерков. В течение десятков лет он создавал свои записные книжки, состоявшие из размышлений, анекдотов, подхваченных на лету разговоров, бытовой хроники, документов. {В 1870-х гг. Вяземский, под заглавием ‘Старая записная книжка’, частично публиковал этот материал (в основном в ‘Русском архиве’), подвергая его переработке. Издана выборочно: Вяземский П. А. Старая записная книжка / Под ред. Л. Гинзбург. Л., 1929. Вступ. статья к этому изд. перепечатана: в кн. 1 Гинзбург Л. О старом и новом. Л., 1982. В изд.: Вяземский П. А. Записные книжки (1813—1848) / Под ред. В. С. Нечаевой. М., 1963 — материал напечатан в первоначальной редакции.}
Если бы собрать и систематизировать высказывания Вяземского, посвященные тому, что он называл ходячей, домашней, обиходной литературой, то получился бы довольно обширный свод.
В каких-то, разумеется высоко почитаемых им, формах литературы должны были выражаться ‘дух времени’, большие культурные движения, высокие гражданские и нравственные задачи, — но сам он тяготел к монтажу неповторимых, обиходных фактов.
‘Мне часто приходило на ум написать свою ‘Россиаду’, не героическую, не в подрыв херасковской, не ‘попранную власть татар и гордость низложенну’ (боже упаси!), а ‘Россиаду’ домашнюю, обиходную, — сборник, энциклопедический словарь всех возможных руссицизмов, не только словесных, но н умственных и нравных, т. е. относящихся к нравам… В этот сборник вошли бы все поговорки, пословицы, туземные черты, анекдоты, изречения, опять-таки исключительно русские, не поддельные, не заимствованные, не благо- или злоприобретенные, а родовые, почвенные и невозможные ни на какой другой почве, кроме нашей. Тут так бы Русью и пахло — хотя до угара и до ошиба, хотя до выноса всех святых!.. А у нас нет пока порядочного словаря и русских анекдотов’. {Вяземский П. А. Т. 8. С. 340—341.}
По записным книжкам можно проследить интерес Вяземского к салонным поэтам-острословам С. А. Неелову, И. П. Мятлеву, А. М. Белосельскому, к Ф. В. Ростопчину — его агитационным ‘афишкам’ и злободневным комедиям — и другим представителям ‘обиходной литературы’. Нетерпимый критик профессиональных писателей, Вяземский в то же время как бы любуется неквалифицированностью этой продукции. Стихотворная беспомощность светских дилетантов вроде Белосельского и А. М. Пушкина, корявые размеры и ни на что не похожий стиль Неелова, заведомо дурацкие ‘амфигури’ неизвестных авторов ‘из общества’ — все это привлекало Вяземского потому, что являлось для него гарантией нелитературности этой литературы и тем самым ее пригодности ‘выражать общежитие’.
Нужно ввести жизнь в литературу и литературу в жизнь — Вяземский много раз варьирует эту формулу.
Характерно, что и в высоких образцах поэзии Вяземский любил и умел находить злободневность. ‘Поэту должно искать иногда вдохновения в газетах, — писал Вяземский А. Тургеневу в 1821 году.— Прежде поэты терялись в метафизике, теперь чудесное, сей великий помощник поэзии, — на земле. Парнас — в Лайбахе’. {‘Остафьевский архив’. Т. 2. С. 171. В Лайбахе в 1821 г. заседал Священный союз трех монархов — русского, прусского и австрийского.} Отсюда У Вяземского замечательная по смелости и новизне оценка Державина, в котором он усмотрел не только торжественное парение, но и остроту конкретных описаний. Интересны в этой связи такие отзывы Вяземского (например, в ‘Письмах из Парижа’ 1826—1827 годов), как: ‘Державин… в лучших одах своих был иногда горячим и метким памфлетером и публицистом’. {Вяземский П. А. Т. 1. С. 223.} Даже в заметке о Ломоносове Вяземский не побоялся написать фразу: ‘Вот пример политической или газетной поэзии из оды пятнадцатой…’ {Там же. Т. 8. С. 43.} Речь идет об оде ‘…На победы… над королем прусским одержанные’.
Жадный собиратель ‘дробей жизни’, Вяземский и собственную свою литературную судьбу мыслил как дробную, разорванную. В ‘Автобиографии’ Вяземский писал: ‘Друзья мои убеждали меня собрать и издать себя… Когда был я молод, было мне просто не до того. Жизнь сама по себе выходила скоропечатными листками. Типография была тут в стороне, была ни при чем. Вообще я себя расточал, а оглядываться и собирать себя не думал’. {Там же. Т. 1. С. 1.} Ту же тему развивает Вяземский в письме 1876 года к Е. Д. Милютиной: ‘Вы хотите, чтобы я написал и свой портрет во весь рост. То-то и беда, что у меня нет своего роста. Я создан как-то поштучно, и вся жизнь моя шла отрывочно. Мне не отыскать себя в этих обрубках… Бог фасы мне не дал, а дал мне только несколько профилей’. {Там же. Т. 10. С. 290.}
Но и профили Вяземского были характерны.
В 1820-х годах ‘чистая’ лирика вытесняется из творчества Вяземского злободневными, памфлетными, фельетонными формами, стихами, которые, подобно его записным книжкам, являлись непосредственным ‘выражением общежития’.
Вяземский разрабатывает подсказанную французской поэзией форму куплетов с повторяющимся, иногда варьирующимся припевом. Припев этот обычно является и заголовком стихотворения: ‘Пиши пропало’, ‘Да, как бы не так’, ‘Того-сего’, ‘Всякий на свой покрой’, ‘В шляпе дело’, ‘Семь пятниц на неделе’ и т. п. Стихотворения этого типа у Вяземского часто строятся так, что куплеты, посвященные обличению общечеловеческих пороков (традиция, восходящая еще к XVIII веку), морализированию, довольно безобидному, чередуются с куплетами резко злободневными, порой и прямо политическими.
Вот, например, два соседних куплета из стихотворения ‘Семь пятниц на неделе’:
‘Женюсь! Нет, путь женатых скользк.
Подам в отставку! Нет, ни слова!
В Париж поеду! Нет, в Тобольск!
Прочту Сенеку! Нет, Графова!’ —
Так завсегда по колесу
Вертятся мысли в пустомеле,
Вот что зовется — на часу
Иметь семь пятниц на неделе.
Устроив флюгер из пера,
Иной так пишет, как подует!
У тех, на коих врал вчера,
Сегодня ножки он целует.
Флюгарин иль Фиглярин, тот
Набил уж руку в этом деле,
Он и семь совестей сочтет,
Да и семь пятниц на неделе.
Первый из этих куплетов обличает ‘общечеловеческого’ пустомелю, второй — вполне определенного литературного и политического врага, Булгарина. Образ Флюгарина — Булгарина здесь, в свою очередь, обобщен, но это обобщение политически конкретное, злободневное.
В куплетной форме написан и ‘Русский бог’ — самая сильная из сатир Вяземского.
Уже в 1823 году Вяземский циклизует стихи под фельетонным заглавием ‘Заметки’. Эта форма проходит последовательно через всю его поэтическую деятельность. Один из таких циклов в виде эпиграфа снабжен фразой, знакомой по записным книжкам: ‘L’esprit court la rue’. {‘Ум рыщет всюду’ (фр.).}
He удовлетворяясь традиционными сатирическими формами, Вяземский создает своеобразный, в 1820—1830-х годах новый на русской почве тип ‘газетного стихотворения’, стихотворного фельетона (этому жанру предстояло развиться в русской сатирической поэзии второй половины XIX века).
В 1825—1826 годах Вяземский пишет такие вещи, как ‘Станция’, ‘Коляска’ — род фельетонного обозрения из окон кареты или кибитки. На этих произведениях несомненно сказался опыт первых глав ‘Евгения Онегина’. В той же манере написаны ‘Зимние карикатуры’ (1828) с их восхитившей Пушкина ‘фламандщиной’. {В январе 1831 г. Пушкин писал Вяземскому: ‘Стихи твои прелесть… Обозы, поросята и бригадир удивительно: забавны’ (Пушкин А. С. Т. 14. С. 139).}
В заключительных строках ‘Коляски’ Вяземский подчеркивает связь с романом Пушкина, текстуально используя посвящение ‘Евгения Онегина’:
Друзья! Боюсь, чтоб бег мой дальный
Не утомил вас, если вы,
Простя мне пыл первоначальный.
Дойдете до конца главы
Полупустой, полуморальной,
Полусмешной, полупечальной,
Которой бедный Йорик ваш
Открыл журнал сентиментальный.
Куда заносит дурь и блажь
Своей отваги повиральной.
Все скажут: с ним двойной подрыв,
И с ним что далее, то хуже,
Поэт болтливый, он к тому же
Как путешественник болтлив!
У Пушкина в ‘Посвящении’ ‘Евгения Онегина’:
Прими собранье пестрых глав,
Полусмешных, полупечальных…
Тон непринужденной разговорной речи, свободные переходы от темы к теме сближают дорожные обозрения Вяземского и с лирическими отступлениями ‘Онегина’ и с дружескими посланиями 1820-х годов. Но специфика этих обозрений в стихах именно в их злободневности, фельетонном тоне и слоге.
Стихотворение ‘Зимние карикатуры’ на три четверти посвящено зарисовкам зимнего путешествия в кибитке, но под конец эти зарисовки непосредственно переходят в сатирическое изображение московского барства:
С умильной радостью, с слезой мягкосердечья
Уж исчисляет он гостей почетных съезд,
И сколько блюд и сколько звезд
Украсят пир его в глазах Замоскворечья.
…И, хриплым голосом и брюхом на виду
Рожденный быть вождем в служительских фалангах.
Дворецкий с важностью в лице и на ходу
Разносит кушанья по табели о рангах.
Здесь уже Вяземский выступает не только современником Пушкина, испытавшим его могучее воздействие, но и учеником мастеров сатиры и комедии XVIII века. У русских писателей этой поры, прежде всего у Державина, он учился конкретности словесного образа, свободе и разнообразию языка, еще не подвергшегося карамзинистскому сглаживанию. ‘Своенравный гений его, — писал Вяземский в статье 1816 года ‘О Державине’, — испытавший богатство и свойство языка почти нового, пробил себе путь особенный…’ {Вяземский П. А. Т. 1. С. 16.} Через голову своих непосредственных учителей — Карамзина, Дмитриева, Жуковского — Вяземский возвращается к истокам русской поэзии XV11I века. У писателя сколько-нибудь даровитого подобные возвращения никогда не бывают механическими. Вяземский — поэт своего времени, работающий на современном материале. Но остается исходный державинский принцип — свободное словоупотребление, не ограниченное специально поэтическим отбором, оно позволяет Вяземскому вбирать в свой стих газетную и бытовую речь — слова, понятия, собственные имена, подсказанные сегодняшним днем:
Хозяйство, урожай, плоды земных работ,
В народном бюджете вы светлые итоги,
Вы капитал земли стремите в оборот,
Но жаль, что портите вы зимние дороги.
На креслах у огня, не хуже чем Дюпень,
Движенья сил земных я радуюсь избытку,
Не рад я проклинать, как попаду в кибитку,
Труды, промышленность и пользы деревень.
Обозы, на Руси быть зимним судоходством
Вас русский бог обрек, — и милость велика:
Помещики от вас и с деньгой и с дородством.
Но в проезжающих болят от вас бока.
(Зимние карикатуры’)
Это стиль, близкий к прозаическому, умышленно небрежный, разговорный, не чуждающийся бытовых оборотов и простых, обиходных слов. Литературный язык, ориентирующийся на устную речь, конечно, карамзинистская установка. Но Карамзин имел в виду идеальные нормы салонной речи образованного дворянства, Вяземский же решительно расширяет рамки, открывая литературный язык дворянскому и народному просторечию. В приведенных только что строках характерное для фельетонной поэзии Вяземского сочетание просторечия (‘и с деньгой и с дородством’, ‘болят бока’) с терминологией публицистической и даже научной:
В народном бюджете вы светлые итоги,
Вы капитал земли стремите в оборот…
Проникновение в стих деловой и научной речи отнюдь не ограничено у Вяземского рамками фельетонного жанра. Интересно в этом отношении стихотворение 1825 года ‘К мнимой счастливице’. Чуждое и сентиментально-элегическому и романтическому духу, это стихотворение представляет собой в высшей степени рациона’ диетический анализ некоторых явлений душевной жизни:
Умеренность — расчет, когда начнут от лет
Ум боле поверять, а сердце меней верить,
Необходимостью свои желанья мерить —
Нам и природы глас и опыта совет.
Но в возраст тот, когда печальных истин свиток
В мерцанье радужном еще сокрыт от нас,
Для сердца жадного и самый благ избыток
Есть недостаточный запас.
А ты, разбив сосуд волшебный
И с жизни оборвав поэзии цветы,
Чем сердце обольстишь, когда рукой враждебной
Сердечный мир разворожила ты?
Есть, к счастью, выдержка в долине зол и плача,
Но в свет заброшенный небесный сей залог
Не положительный известных благ итог,
Не алгеброй ума решенная задача.
Анализирующий тон этого этюда, посвященного одной женской судьбе, притягивает и оправдывает элементы деловой и научной речи, неожиданно сближающие это стихотворение со стихотворным фельетоном ‘Зимние карикатуры’:
Не положительный известных благ итог,
Не алгеброй ума решенная задача…
Недаром Пушкин в мае 1826 года иронически писал Вяземскому: ‘Твои стихи к мнимой красавице (ах, извини: счастливице) слишком умны’. {Пушкин А. С. Т. 13. С. 278.}

6

Своеобразие поэтического и прозаического стиля Вяземского постоянно отмечали современники: одни, как Пушкин, — с горячим одобрением, другие — Карамзин, например, — с неудовольствием. Щепетильные карамзинисты неоднократно упрекали его в отступлении от правил. Даже Жуковский в 1810-х годах в дружеском послании, обращенном к Вяземскому по поводу его стихотворения ‘Вечер на Волге’, писал:
Переступившее ж последнюю ступень
На небе пламенном вечернее светило
В прекраснейших стихах ее переступило,
Да жаль, что в точности посбилось на пути,
Нельзя ль ему опять на небеса взойти,
Чтоб с них по правилам грамматики спуститься,
Чтоб было ясно всё на небе и в стихах?
Вяземский, однако, во все времена сознательно допускал грамматические погрешности. Он считал себя прежде всего мыслящим поэтом, всегда готовым ради наилучшего выражения мысли пожертвовать легкостью и даже правильностью стиха.
В 1853 году Вяземский заносит в ‘Записную книжку’: ‘Mery Beck писала Лизе (Валуевой): ‘que je n’etais pas son poete favori parce qu’elle me trouvait trop profond et qu’elle preferait Joukovski’. {что я не являюсь ее любимым поэтом, так как она считает, что я слишком глубок, — и предпочитает Жуковского (фр.).} Я отвечал ей: ‘И таким образом вы, матушка Мария Ивановна, жалуете меня в немцы и проваливаетесь в моей глубокомысленности… Вы отчасти правы. Вы в стихах любите то, что надобно в них любить, что составляет их главную прелесть: звуки, краски, простоту. Этого всего у меня мало, а у Жуковского много. Только в стихах моих порок не тот, который вы им изволите приписывать. Это было бы еще не беда, а беда та, что я в стихах моих часто умничаю и вследствие того сбиваюсь с прямого поэтического пути, что вы и принимаете за глубокомысленность». {Вяземский П. А. Т. 10. С. 43.}
Глубоким стариком Вяземский писал, оглядываясь на свой творческий путь: ‘Странное дело: очень люблю и высоко ценю певучесть чужих стихов, а сам в стихах своих нисколько не гонюсь за этою певучестью. Никогда не пожертвую звуку мыслью моею. В стихе моем хочу сказать то, что сказать хочу: о ушах ближнего не забочусь и не помышляю. Не помышляю и о том, что многое не ладит стихами, стихи или поэзия всего не выдерживают. Коровы бывают очень красивые, но седло им нейдет. Мысль, стихом оседланная может никуда не годиться. Мое упрямство, мое насильствование придают иногда стихам моим прозаическую вялость, иногда вычурность… В стихах моих я нередко умствую и умничаю. Между тем полагаю, что если есть и должна быть поэзия звуков и красок, то может быть и поэзия мысли’. {Вяземский П. А. Т. 1. С. XLI—XLII.}
Вяземский писал о себе, что он создан ‘поштучно’, Гоголь называет его стихи ‘пестрым фараоном всего вместе’. {Гоголь Н. В. В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность // Полн. собр. соч. М., 1952. Т. 8. С. 390.} О скрещении у Вяземского разных стилей, несовместимых поэтических пластов (нередко в одном стихотворении) говорят и современные литературоведы. ‘Это — разные словесные миры, и они продолжают жить своей жизнью. Они не гармонизованы, не сцеплены воедино, как умел это делать Пушкин…’ {Семенко И. М. Поэты пушкинской поры. М., 1970. С. 138. О совмещении разнородных стилей пишет также С. Рассадин, противопоставляя негармоничность Вяземского ‘абсолютной гармонии Пушкина’. См., Рассадин С. Спутники. М., 1983. С. 276—287.} — пишет И. М. Семенко, анализируя стихотворение Вяземского.
Установка на преобладание мысли оправдывала для Вяземского ломку языка, неологизмы, нарушение синтаксических и вообще грамматических норм именно потому, что Вяземский считал русский литературный язык начала XIX века еще не подготовленным для выражения философской и политической мысли. Пушкин придал русскому слову небывалую силу. И все же в 1820-х, даже в 1830-х годах Пушкин, Вяземский, Боратынский сетуют на недостаточность русского ‘метафизического языка’, — так они называли язык отвлеченных понятий. Вяземский высказывается на эту тему неоднократно: ‘…Наш язык происходит, пожалуй, от благородных, но бедных родителей, которые не могли оставить наследнику своему ни литературы, которой они не имели, ни преданий утонченного общежития, которого они не знали. Славянский язык хорош для церковного богослужения. Молиться на нем можно, но нельзя писать романы, драмы, политические, философские рассуждения’. {Вяземский П. А. Т. 8. С. 39.}
Итак, наряду с языком философии, науки, политики, ‘метафисическим языком’, языком мысли, предстоит создать язык чувства и утонченного общежития, который в предисловии к переводу романа Бенжамена Констана ‘Адольф’ Вяземский называет языком ‘светской, так сказать, практической метафизики’. Для этого Вяземский считал нужным ‘изучивать, ощупывать язык наш, производить над ним попытки, если не пытки’. {Вяземский П. А. Т. 10. С. XI.}
Пушкин отнесся к работе Вяземского над переводом ‘Адольфа’ с большим интересом. В заметке 1829 года (О переводе романа Бенжамена Констана ‘Адольф’) Пушкин, откликаясь на высказывания Вяземского о ‘светской практической метафизике’, писал: ‘Любопытно видеть, каким образом опытное в живое перо к<нязя> Вяземского победило трудность метафизического языка, всегда стройного, светского, часто вдохновенного. В сем отношения перевод будет истинным созданием и важным событием в истории нашей литературы’. {Пушкин А. С. Т. 11. С. 87.}
В прозе Вяземский считал необходимым вырабатывать язык, пригодный для выражения политической и философской мысли, для психологического исследования. Вяземский-поэт ставил себе аналогичные задачи, но решение их определяла специфика стихового материала. С середины 1820-х годов в русской литературе настоятельно выдвигается требование ‘поэзии мысли’. Требование было почти всеобщим, но толковали его по-разному. Здесь и синтез мысли и чувства, провозглашенный начинающим Белинским, и натурфилософские опыты молодых русских шеллингианцев (‘любомудров’), и упрощенная имитация философской тематики, свойственная низовому, вульгарному романтизму.
Вяземский занимает особую позицию. Он далек от шеллингианской концепции искусства как высшей формы познания, от романтического погружения в тайны природы. Вяземский — наследник русских и французских просветителей, и его поэзия мысли рационалистична. Элемент размышления, даже рассуждения он вносит порой и в свою элегическую или пейзажную лирику, и в свои бытовые стихи. Вот почему сам Вяземский писал, что в стихах он нередко ‘умничает’, а Пушкин отметил, что элегия Вяземского ‘К мнимой счастливице’ — ‘слишком умна’.
В связи с вопросом о мысли и о ее выражении в поэзии Вяземский рассматривал даже отдельные технические моменты. Так, на’ пример, в рифме он видел опасность ущемления поэтического смысла: ‘Русскими стихами (т. е. с рифмами), — писал Вяземский А. И. Тургеневу, — не может изъясняться свободно ум, ни душа. Вот отчего все поэты наши детски лепетали. Озабоченные побеждением трудностей, мы не даем воли ни мыслям, ни чувствам’. {‘Остафьевский архив’. Т. 3. С. 76.}
Тему соотношения между стиховой формой и мыслью Вяземский затронул уже в послании ‘К В. А. Жуковскому’ (1819):
Как с рифмой совладеть, подай ты мне совет.
Не ты за ней бежишь, она тебе вослед,
Угрюмый наш язык как рифмами ни беден,
Но прихотям твоим упор его не вреден…
…Но я, который стал поэтом на беду,
Едва когда путем на рифму набреду,
Не столько труд тяжел в Нерчинске рудокопу,
Как мне, поймавши мысль, подвесть ее под стопу
И рифму залучить к перу на острие.
Ум говорит одно, а вздорщица свое.
Хочу ль сказать, к кому был Феб из русских ласков, —
Державин рвется в стих, а втащится Херасков.
В стихах моих не раз, ее благодаря,
Трус Марсом прослывет, Катоном — раб царя,
И, словом, как меня в мороз и жар ни мечет,
А рифма, надо мной ругаясь, мне перечит.
Вяземский считал нужным раскрепощать рифму и другие стиховые элементы. Новые и смелые для своего времени, необычные созвучия расширяли круг рифмующихся слов, тем самым уменьшая власть рифмы над смыслом, над мыслью, подлежащей выраженью:
Николай!
Как Олай
Заторчит пред тобой,
Поклонись ты ему,
Изувеченному
В поединке с грозой!
(‘Поручение в Ревель…’)
По поводу этого стихотворения, напечатанного в 1833 году, Вяземский — в феврале того же года — писал И. И. Дмитриеву: ‘Вы тут {в альманахе ‘Альциона’) найдете мою стихотворную карикатуру ультраромантическую, написанную для шутки и с умыслом подделаться под некоторых французских поэтов новейшей школы’. {‘Русский архив’. 1868, N 4/5. Стб. 627.} Характерно, что критика обсуждала эту пародию всерьез. И, конечно, в 1830-х годах написать такую вещь, хотя бы и шуточную, мог только человек, искавший непроторенных дорог. {В цитированной уже работе И. М. Семенко сопоставляются некоторые стихи позднего Вяземского со стихотворениями русских поэтов XX века.}
Стилистические опыты Вяземского неразрывно связаны с тем, что он осознавал себя поэтом мыслящим, политическим, злободневным — словом, поэтом, чей материал не укладывается в рамки традиционного и ‘гладкого’ стиля.

7

Уже с 1840-х годов все то, что составляло содержание литературной жизни Вяземского, оказалось исчерпанным. На сцене теперь — Белинский, борьба западников и славянофилов, развитие русской реалистической прозы. Проблемы, волновавшие Вяземского, теряли свою остроту, его соратники по литературному делу сходили со сцены, умирали.
С годами примирение Вяземского с правительством становилось все более прочным. Формирование новой, разночинной интеллигенции, углубление стихийного крестьянского протеста против крепостного права — все это побуждало поместное дворянство и даже его либеральных идеологов искать опору в твердой правительственной власти. Резким поворотным пунктом для Вяземского, как и для многих других, стал 1848 год, испугавший его призраком европейской революции. В 1848 году Вяземский написал стихотворение ‘Святая Русь’ — декларацию ненависти к революции и преданности монархии. К 1850-м годам позиция Вяземского вполне определилась в рядах охранителей сословной монархии против всего, что ей угрожало. На Крымскую войну он уже отозвался стихами в духе официальной идеологии (сборник 1854 года ‘К ружью’ и другие стихотворения).
Если в 1830-е годы Вяземский активно выступает против влияния реакционной мещанской журналистики, возглавлявшейся Булгариным, Гречем, Сенковским, то начиная с 1840-х годов полемический пафос Вяземского прежде всего направлен против явлений новой, демократической культуры. В 1840-х годах начинаются (они не прекращались уже до самого конца) враждебные выступления Вяземского против демократических сил русской литературы, в особенности против гоголевской школы и Белинского. В этом отношении характерны две большие статьи Вяземского 1847 года — ‘Языков и Гоголь’ и ‘Взгляд на литературу нашу в десятилетие после смерти Пушкина’.
По мере того как стареющий Вяземский укреплялся на охранительных позициях, его интерес к народному, национальному началу — некогда столь прогрессивный — принимает окраску официального патриотизма. Это сказалось, например, на стихотворении 1853 года ‘Масленица на чужой стороне’. У Вяземского появляется разухабистый русский стиль, близкий к тем фальшивым подражаниям крестьянскому стилю, которые вошли в моду вместе с официальной народностью времен Николая I. В одной из строф стихотворения 30-х годов ‘Памяти живописца Орловского’ Вяземский как бы раскрывает идеологическую подоплеку этого стиля:
Все поверья, всё раздолье
Молодецкой старины —
Подъедает своеволье
Душегубки-новизны.
Николай I терпеть не мог Вяземского, которого до конца считал фрондером и человеком декабристской закваски. После смерти Николая положение изменилось: в 1855 году Александр II назначил Вяземского товарищем министра народного просвещения, а в конце 1856 года поставил его во главе цензурного ведомства. На этом посту Вяземский придерживался умеренного образа действий, возражая против цензурных крайностей и злоупотреблений. {См.: Гиллельсон М. И. П. А. Вяземский. С. 339—343.}
В. С. Нечаева, рассматривая общественную позицию позднего Вяземского, подчеркивает, что она характерна не только осуждением демократических сил, ‘но и презрительно-насмешливым отношением к другим общественным группам: и к либералам западной ориентации, и к славянофилам, и к идеологам крайней реакции, подобным Каткову’. {Вяземский П. А. Записные книжки. С. 344.}
В 1858 году Вяземский оставил министерство народного просвещения, до конца жизни он числился сенатором, членом Государственного совета, обер-шенком двора. Он не только бывал при дворе, но имел свободный доступ в домашнее окружение Александра II. Однако в эти годы Вяземский не принимал реального участия в государственных делах. Много времени он проводит в разъездах по Европе.
В 1850—1870-х годах Вяземский достиг, таким образом, высокого официального положения, в котором ему отказывал николаевский режим. Но именно вторая половина жизни Вяземского отмечена возрастающей мрачностью. Хандра становится постоянной, настойчиво звучащей темой его стихов. Ее стимулы — смерть трех взрослых дочерей (одна из них умерла еще в 1835 году), утрата всех почти друзей и соратников, одиночество… Вяземский страдал длительными припадками нервного заболевания — оно сопровождалось мучительной бессонницей. Общавшийся с Вяземским в период одного из таких припадков Тютчев писал жене в июле 1851 года ‘…Рассудок князя находится в довольно плачевном состоянии Рассудок его серьезно болен…’ {Тютчев Ф. И. Соч.: В двух томах. М., 1984. Т. 2. С. 159.} Обострение болезни наступало периодически. В стихотворениях ‘Бессонница>, »Зачем вы, дни?’ — сказал поэт…’, ‘Жизнь наша в старости — изношенный халат…’ и многих других отразились настроения этих лет.
В литературе господствовали теперь враждебные Вяземском’ новые силы. Сначала с ним спорили, над ним смеялись. Потом наступило самое страшное, то, что Вяземский сам назвал заговором молчания. С этим его не могли примирить официальные почести и юбилеи. В атмосфере прижизненного забвения Вяземский приходит к жестокой самооценке. За полгода до смерти, в июне 1878 года он написал на титульном листе сборника ‘В дороге и дома’: ‘Пересматриваю написанное мною. Я в припадках хандры своей часто бываю очень недоволен стихами моими и нахожу, что Белинские, Некрасов с компанией едва ли не правы в строгих своих о них суждениях. Говорю теперь серьезно и добросовестно. По мнению моему, здоровие обманчиво и обольщает нас. Одна болезнь наводит нас на правду, на грустную правду’. {Авторский экземпляр ‘В дороге и дома’ с пометами Вяземского // Отдел редких книг Гос. Библиотеки СССР им. В. И. Ленина.}
Ожесточившийся и усталый, Вяземский пытается перечеркнуть все им сделанное. Между тем поздняя поэзия Вяземского — явление чрезвычайно своеобразное. Личная позиция стареющего Вяземского — уединенность, отрешенность от окружающей литературной жизни. Но как поэт он вовсе не остался чужд современным веяниям. Это и несомненное воздействие Тютчева, {О взаимном влиянии, которое Тютчев и Вяземский оказывали друг на друга см.: Благой Д. Д. От Кантемира до наших дней. М., 1972. Т. 1 (статья ‘Тютчев и Вяземский’).} и даже воздействие фельетонной и сатирической манеры враждебных Вяземскому поэтов ‘Искры’ и ‘Современника’ 1850—1860-х годов. В иных стихотворениях, полушуточных-полускорбных, умышленно небрежных и угловатых, по-новому преломляется старая фельетонная, разговорная интонация Вяземского.
Поздняя поэзия Вяземского, крайне неровная по своей поэтической ценности, по темам и стилю являет собой разнообразную картину. Здесь в изобилии пейзажная лирика, политические стихи и фельетонно-сатирические, стихи — воспоминания об умерших друзьях и стихотворные обращения к разным лицам — отголосок посланий прежних лет и проч.
Но чем дальше, тем явственнее обозначается среди всей пестроты некая цепочка стихов резко индивидуальных, отмеченных тем, что Боратынский назвал ‘необщим выраженьем’. Это своего рода цикл, хотя и лишенный формальных признаков циклизации. Его образуют стихи о болезни, бессоннице, смерти, загробном существовании, которое Вяземский отрицает или не приемлет.
Скоропреходящая жизнь, неизбежность смерти — темы, породившие неисчислимое количество стихов. Но в стихах Вяземского на эти темы — необычайная обнаженность личного переживания, столь противоположная установкам его ранней поэзии. О жизни и смерти говорит не обобщенное лирическое Я, но биографически конкретный Вяземский, страдающий бессонницей, тщетно принимающий хлорал. Вяземский ушел от традиционного элегического решения темы: размышление над быстротечностью жизни, скорбь, или ропот, или примирение с законами божественного промысла. Вместо того у Вяземского комплекс переплетающихся противоречивых мотивов.
Поэт ждет избавления от постылого, затянувшегося существования, а смерть запаздывает, обманывает его ожидания. В то же время смерть страшна и отвратительна своими физическими атрибутами и подробностями:
А нас и корчит, и томит
Болезнь пред роковой могилой,
Нам диким пугалом грозит
Успенья гений белокрылый.
(‘Цветок’, 1876)
В посмертной публикации после этой строфы следует еще несколько строк, отсутствующих в дошедшем до нас автографе. Они окончательно проясняют тему:
Страшна не смерть, а страшны нам
Ее обряд и обстановка,
Страданье днем и по ночам,
А там в путь дальний упаковка…
Еще в 1841 году в письме к Тургеневу Вяземский определил свое душевное состояние фразой: ‘Жить не хочу, а умирать не желаю’. {‘Остафьевский архив’. Т. 4. С. 139.} Отсюда уже в 70-х годах, в стихотворении ‘Куда девались вы с своим закатом ясным…’ возникает образ ‘живого мертвеца’, как бы предсказывающий мотивы блоковских ‘Плясок смерти’.
Иллюзии загробного блаженства Вяземский отверг. Этой мыслью проникнуты его поздние стихи. Об этом с полной ясностью он писал к Жуковскому в том же 1841 году, после смерти второй своей дочери: ‘Я ближе, нежели другие, был к этой страшной загадке, которою должна разрешиться тайна нашего назначения, я схватился грудь с грудью с этою тайною, я два раза был в этой неопалимой купине скорби и не вынес из нее никакого утешительного или ободряющего убеждения, вынес одну безнадежность, одно чувство, одно слово: нет!’ {‘Русский архив’. 1900, N 3. С. 388.}
В противоречивую психологическую вязь стихов Вяземского 1860—1870-х годов вплетается еще одно звено. Он не просто не верит в загробные утешения, но он их не хочет. Через многие стихи проходит необычный мотив воли к полному уничтожению, к небытию или, по выражению Вяземского, ничтожеству. {В. И. Даль так определяет значение слова ничтожество: ‘…небытие, состояние уничтоженного, обращенного в ничто или не существующего’.}
Жизнь так противна мне, а так страдал и стражду,
Что страшно вновь иметь за гробом жизнь в виду,
Покоя твоего, ничтожество! я жажду:
От смерти только смерти жду.
В первом стихотворении цикла ‘Из собрания стихотворений ‘Хандра с проблесками» (предположительно 1876) Вяземский прибывает ‘Ничтожества сон непробудный!’. В четвертом стихотворении того же цикла на обещания бессмертия души отвечает строфой:
Благодарю! С меня довольно!
Так надоел мне первый том,
Что мне зараней думать больно,
Что вновь засяду на втором.
Вера в бессмертие души — краеугольный камень христианского религиозного сознания. Вяземский то утверждает свое неверие, то вступает с идеей бога в своеобразные, очень личные и враждебные отношения. Так Вяземский создает образ ‘злопамятливого бога’ (‘Все сверстники мои давно уж на покое…’) или бога-палача:
Свой катехизис сплошь прилежно изуча,
Вы бога знаете по книгам и преданьям,
А я узнал его по собственным страданьям
И, где отца искал, там встретил палача.
(‘Свой катехизис сплошь прилежно изуча…’)
В богоборчестве Вяземского сочетались не преодоленная до конца инерция религиозных представлений (был период, в 40—50-х годах, когда Вяземский пытался найти облегчение в религии), навыки вольтерьянца начала XIX века и вольнодумца 1820-х годов, наконец атмосфера атеизма второй половины века.
Именно в атеистическом или полуатеистическом сознании второй половины XIX века созрело переживание непостижимости, несообразности смерти разумного человека. Об этом и о смысле или бессмыслице конечного существования И. С. Тургенев в 1865 году написал философский очерк ‘Довольно’, Толстой в 1870-х годах — главы ‘Анны Карениной’, посвященные нравственному кризису Левина. Желание ‘ничтожества’, сведение счетов с ‘злопамятливым’, безжалостным богом — все это было до предела биографически личным и в то же время отразило веяния отвергаемого Вяземским времени.
Тематика богоборчества, пресыщения затянувшейся, исчерпавшей себя жизнью, жажды ‘ничтожества’ нашла для себя особое словесное воплощение, столь отличное от пышного стиля пейзажной лирики Вяземского. Для стихов о хандре он выбирает словарь жесткий, умышленно прозаический, именно потому точно выражающий его поэтическую мысль.
Стихотворению ‘Желание’ (1858) предшествует эпиграф из Боратынского — ‘Не искушай меня без нужды…’, — настраивающий на ожидание элегического тона. Стихотворение кончается строфой:
Бесплодны будут заклинанья.
Отстань, не искушай меня,
В одном отсутствии желанья
Хочу провесть остаток дня.
Словом ‘отстань’ измеряется расстояние, которое поэзия Вяземского прошла от элегии 1820-х годов. Трагическое часто выражается теперь языком, сочетающим обиходную разговорность с резкой угловатостью гротеска.
Вяземский писал, и много писал, до самого конца, до последнего дня своей жизни. Свои поздние стихи он почти не печатал. Если бы можно было их напечатать, едва ли они привлекли внимание современников.
В последние годы жизни Вяземский принял участие в подготовке Полного собрания своих сочинений, предпринятом его внуком С. Шереметевым. Вяземский умер в Баден-Бадене 86-ти лет 10 ноября 1878 года. Похоронен был близ могил Карамзина и Чуковского, на кладбище Александро-Невской лавры в Петербурге. Тем же 1878 годом датирован первый том Собрания его сочинений, но до выхода его Вяземский не дожил.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека