— После!.. Не знаешь что ли меня?! Я живу тут близко! Мальчишка остался с разинутым ртом. Васин улыбнулся.
— Да-а, мой дорогой!..
Пахомов рассказал, что женился, и у него двое деток — Василек и Марочка, они с женой гостят сейчас у тетки в Севастополе. Он занимается переводами, но пользы от них на грош…
Васин же рассказал, что после последнего свидания их в Париже он заболел воспалением легких и лежал в санатории. Полагали, что у него туберкулез. Но сейчас он совершенно здоров, хотя приходится беречься. Он потому и поселился в Финляндии, Проклятая болезнь! Целый год из-за нее не пишет. Виньетки разве…
— Виньетки?! Чудесно!
Пахомов предоставит ему работу. У него много знакомых издателей. Кстати он переводит Гофмансталя. Не сделает ли Васин обложки?..
Зашли к Рейтеру. Кафе было полно, над столиками точно гудели пчелы. Пахло остро поджаренным маслом, кофе, свежими булками. Художник в пальто Мюнхенского покроя и зеленой тирольке выхватывал карандашом из этого аквариума для своего журнала наиболее характерные лица.
Сели у окна. Товарищи вспоминали, как они жили в Латинском квартале. Пахомов вместо того, чтобы слушать лекции в Сорбонне, пропадал на Монмартре и ухаживал за Стеллой. ‘Любопытно, что с нею? А недурно пела она свои шансонетки’…
— А ты все еще такой жизнерадостный, — улыбнулся Васин.
— О, lа!.. Взгляни-ка вон на того франта в потертом рединготе с булавкой-гербом! Претендент на Боснийский престол! Хочешь, он документы представит тебе?!. А тот желтолицый! Он задремал над своим какао… шулер!..
Васину надо было съездить на 8-мую линию. Поехали вместе. Садясь в вагон, Пахомов вспомнил, что оставил в кафе на подоконнике две нужные немецкие книжки, но махнул рукой.
Васин быстро покончил с делами. До поезда в Териоки оставалось два часа. Куда бы сходить еще? Решили в Эрмитаж.
В огромных бесконечных залах с навощенными паркетами, гигантскими яшмовыми вазами было так же мрачно, как и на улице. Туман, казалось, просочился сквозь толстые гранитные стены, и холодно поблескивали белые окна и золоченные рамы. Вяло в разбивку бродило несколько человек. В дверях дремали бритые серые служители в чулках и ливреях. Какой-то офицер отважно копировал Тициана. Только в одном зале толпились ученики-экскурсанты, все, как на подбор, малорослые, щуплые. Они тесно обступили своего педагога в мундире с золотыми пуговицами и погонами и выпуклых синих очках, вытягивали, как галчата, шеи, налезали друг на друга, боясь проронить хотя бы слово. Он говорил, указывая на гранда Веласкеса:
— Вот перед вами еще образец!..
Васина тянуло больше к Фламандской школе, — он восторгался миниатюрами Терборха, тщательной выпиской каждой детали, а Пахомова — к французской — Ватто, Фрагонару, Буше. Он любил всех этих маркиз, кавалеров, пастушков и пастушек…
Спустились в Египетский отдел. У Пахомова при виде амфор, саркофагов, светильников и виночерпиев фараонов проснулась жажда к бродяжничеству. ‘Хорошо бы очутиться опять в Александрии!’…
Васин стал торопиться на вокзал и уехал, взяв с Пахомова слово, что тот навестит его. Пахомов же забежал к Давидке, где посидел немного в кругу литераторов, а оттуда — в издательство. Он завертелся так до семи и вспомнил вдруг, что ему надо быть дома. Скоро придет Дага.
Пахомов вихрем взвился к себе на пятый этаж, скинул пальто и, немного погодя, сидел за письменным столом и рылся в бумагах и книжках. Коротенькая пузатая лампа в зеленом колпаке неполно освещала типичную петербургскую комнатку с портьерой над боковыми дверьми, дешевой оттоманкой из Апраксина, зимний пейзаж Клевера. Даги еще не было.
Паромов отыскал новенькую немецкую книжку Лейпцигского издания и стал перелистывать. Но скоро она наскучила ему. Он отложил ее и откинулся на спинку кресла. Взгляд его упал на плоскую касторовую шляпку в скромной ленте с пучком фиолетовых перьев, она черным щитом висела на стене, над комодом, проткнутая в двух местах булавками, отбрасывая тень.
Прошлой неделей был ливень, и Дага, не желая попортить шляпки, оставила ее и попросила у Маши шаль.
Но отчего она не идет?.. Однако, он начинает тосковать по ней.
А забавна их первая встреча! На Забалканском останавливает его высокая, красивая девушка. Через плечо дорожная сумочка, в руке — коробка конфет и высохший букетик. — Как пройти на Коломенскую? — спрашивает. — Прямо!.. Если угодно, провожу, нам по дороге, — Идут. Начало осени. В лицо дует холодный ветерок, накрапывает дождик. — Брр! А у нас на юге теплынь, — говорит она, — Там все еще в летних нарядах, на улицах — фиалки, розы…
Есть женщины, которые всю жизнь бродят одинокие жаждут тепла, ласки, и, не находя, вянут и гибнут. Такова Дага. Она всегда внушает ему скрытую жалость и хочется пригреть, приласкать ее, как сестру. Тоже Андалузка. Судьба будто нарочно свела. Обе мечтательны, любят все красивое, изящное, и обе с юга. И так славно они устроились. Крошечный письменный столик, зеркальный шкафик, на столике в двух колонках — Олла Гансон, Пшибышевский, Д’Аннунцио, Метерлинк, вазочка с фиалкой, или гвоздикой, по стенам репродукции с Беклина и Штука… На днях он пил у них чай. Был Гейер — вечный студент, опять приволок конфеты. Он влюблен в Дагу. Но какой он некрасивый! Рыжий, лысый, обрюзглый, говорит длинно, скучно, редко смеется и носится вечно с Бальмонтом:
‘Ландыши, лютики!’.
* * *
Тихонько постучались.
— Войдите!
Бесшумно откинулась дверь, и показалась Дага — высокая, в черном саке до колен, меховой боярской шапке, со скунсовой муфтой в опущенной руке и темными мерцающими глазами. Часть круглого, бледного лица и шеи ее была освещена золотом коридорной лампочки и, как росинки, блестели на шапке мелкие капельки дождя.
Несколько минут стояла она в дверях, молча, не двигаясь.
— Чего же вы?.. Пожалуйте!
Она тихонько поздоровалась и, не спеша, стала раздеваться. Пахомов помогал ей.
Скинула сак и осталась в легкой голубой блузке. Поправила перед зеркальцем блестящие черные волосы, раскинутые двумя крылами и скрученные в узел над высоким круглым лбом. В блузке она была тоньше, нежнее.
— Возьмите! — сказала она, порывшись в саке.
Вчера они смотрели в витрине портрет Гейне. Удивительный портрет! Он так понравился Пахомову, и она приобрела его.
— Какая вы добрая!
Даге вдруг стало холодно. Впрочем, ей всегда было холодно. Всегда у нее зябнут кончики пальцев.
— Противный Петербург, — проговорила она, ежась. — To ли наша милая Полтава…
Пахомов протянул ей плед. Она накинула его на плечи и сунула руки в муфту.
— Сейчас согреетесь.
Маша внесла самовар. Стало уютнее, теплее. Пахомов налил ей чаю и пододвинул печение.
— Событий никаких?
— Какие у меня события?.. Один день похож на другой. Встаешь в десять, пьешь кофе, идешь в университет. Сегодня можно было и не идти, лекция скучнейшая. Письмо от родных разве…
— Что пишут?
— Да все то же. — Она сделала легкую гримасу. — Домой зовут. Никак не помирятся, что четвертый год болтаюсь здесь-там. ‘Срам, девица одна’… Но я не поеду, не могу. Жалею, что этим летом поехала, только огорчила их, с утра ухожу в лес, или к реке…
— Сватали, небось. — Пахомов усмехнулся.
Дага слегка покраснела.
— Уж, конечно. Папа обещал все, что пожелаю, только бы замуж вышла… Да, забыла, Гейер заходил.
— Ла-андыши, л-лю-тики! — запел Пахомов.
— Ах!.. Я сказалась больной и выпроводила его. Господи! Как мало нынче живых людей! Люди или чересчур серьезны, или мрачны. Нет ясности, смеха, беззаботности. Главное — беззаботности!.. Право, город иногда представляется мне кладбищем. Ходишь, и навстречу холодные мертвые лица. Редко услышишь громкий голос…
Она помолчала, сощурила по привычке глаз и задумчиво прибавила:
— Есть еще люди жестокие, без сердца!..
Пахомов вспомнил о каком-то Генрихе, которого она некогда любила и о котором ни разу не заговаривала. Он знал о нем по секрету от андалузки.
Печальная история. Они встретились в Швейцарии. Он был очень даровит, умен. Она отдавала ему всю нежность души, но он оказался жестоким, и она ушла, затаив глубоко на всю жизнь обиду и грусть. Грусть эта отразилась в ее больших серых глазах, во всей фигуре — робкой, усталой и тихом слабом голосе.
Пахомов, желая отвлечь ее от мрачных мыслей, рассказал о встрече с Васиным.
— Я не говорил вам о нем? Прекраснейший малый и недурной художник. Картина его ‘Пасека’ была даже в салоне…
Дага оживилась.
После двух чашек пересели в тень на оттоманку. Дага забралась на нее с ногами вместе с муфтой, плотнее закуталась в плед и улыбнулась счастливой улыбкой.
Заговорили об искусстве. Она перечитывала Мутера.
— Какая прелесть! Читаешь и будто погружаешься в светлое озеро. Рубенс, Мурильо, Ватто!.. Когда-то я мечтала попасть в Париж, чтобы повидать все эти Сен-Жермены, Монмартры, Булонский лес, парижанку. А сейчас поехала бы исключительно ради Лувра.
— Едемте, — сказал Пахомов весело.
— Когда угодно! — глаза ее блеснули. — Счастливый, вы так много путешествовали. Франция, Германия… Где вы еще были?
— В Италии, Египте, Норвегии.
— И в Норвегии!
— Я провел там месяц. Я любил гулять по глухим улицам Христиании. Идешь вечером, солнце садится, и все розово — снег, крыши, острия башенок, деревья… Возвращается домой молодая, голубоглазая норвежка. Она медленно входит на крылечко и, прежде, чем открыть дверь, поворачивает голову и бросает тебе приветливый взгляд… А в Александрии на берегу любил я наблюдать, как голые бронзовые проводники купают верблюдов. Верблюды сидят по горло в воде, тонкие морды их обращены к морскому простору, и чуть покажется волна, отчаянно трубят, вытягивают гибкие шеи и порываются вскочить. Тут же сбоку купается важный, жирный шейх. Он устроился на берегу в роскошной палатке, и его поджидает слуга — рослый черный араб, в красных бумажных штанчиках и фесе. Араб стоит у самой воды с вытянутыми руками, и на них бережно покоится тонкое, расшитое по краям золотом, полотенце. Араб раболепно следит за каждым движением господина. Куда тот повернет голову, туда и он…
— Люблю путешествовать!.. Мне кажется — люди мрачны оттого, что топчутся на одном месте среди одних и тех же лиц. Это порождает озлобленность, мелкую зависть, недоверие. Не даром на Востоке принято ‘менять воздух’ так же, как белье, одежду. Целыми семьями, с матрацами, подушками, слугами кочуют из Смирны в Бейрут, из Бейрута в Каир, Алеппо, Александретту…
Дага кивала головой.
— Мы ушли от природы. Путешествия тем и хороши, что все время находишься в общении с нею…
Дага любила эти вечера и тихие беседы.
За окном плещет дождь, видно, как по черному стеклу, освещенному зеленой лампой, извиваются тоненькие чешуйчатые струйки: где-то глухо цокают в лужах копыта, дребезжит трамвайный колокольчик: холод, слякоть. А тут тепло, уютно. Журчит самовар, за тяжелой красной портьерой в соседней комнате звенят чашками и спорят молодые голоса. Ей так хорошо, что она никогда не уходила бы отсюда…
Бледные щеки ее порозовели, глаза стали больше, прозрачнее.
Рука ее неожиданно оказалась в его руке, и он поднес ее к губам.
— Только этого не надо!.. Голубчик! — проговорила она умоляюще. — Будем сидеть спокойно, молча, без слов.
* * *
Васин писал, что переехал на зимнюю квартиру и ждет его.
‘Приезжай, угощу чайкой и ершами’.
Пахомов выбрал солнечный, слегка морозный день и поехал с Дагой, Дага была очень рада этой поездке, как и всему, что отрывало ее от будней. Радовала еще перспектива провести весь день с Пахомовым,
Всю дорогу Пахомов был необычайно весел, смеялся над собой, Дагой, пассажирами. ‘А права, хорошо поступила тетка, что задержала у себя Валю и детей!’
Поезд был скорый, Гельсингфорский, он шел с малыми остановками и быстро примчал их в Териоки.
Васин жил в трех верстах от станции, и надо было прорезать сеть кривых уличек и часть леса. Крутом было пусто, дачники разъехались, и вместе с ними исчезли толпы девиц в лиловых и розовых шарфах и золотых обручиках в высоких прическах, оравы футболистов в полосатых фуфайках, гимназисты, ярославцы-зеленщики, ягодники — ‘крупная малина, по воробью!’, болгары с обезьянками, грибники, картинные итальянцы — ‘а bon marche’ с ласковыми, оливковыми глазами, исчез старик финн, появлявшийся раз в неделю неизвестно откуда на тележке со своими ‘ливками, метана’, и по обеим сторонам дачки стояли заколоченные. Кой-где на поредевших клумбах дозревали убогие северные астры, крохотные маргаритки, настурции, мотался по ветру меж двух сосенок свалявшийся продырявленный гамак, и на площадках для крокета торчало забытое ‘масло’ и валялись — измочаленный шар и поломанный молоток. У иных террас скучали каменные седобородые гномы в красных колпаках и синих куртках и такие же аисты, ласкавшие купеческий глаз. Трепались на заборах и столбах клочки плакатов — ‘студент-филолог, знающ…’, ‘парикмах…’.
Лето умирало, и в умирании его было столько великолепия, трогательной красоты! Бедные, глупые горожане! Они взяли от него самое малое, незначительное, главное начиналось сейчас.
Березы, обступившие домики, стали, как будто, чище, белее, и белизной своей на голубом небе резали глаза. К ним прижимались широкие ели, светлые от солнца по краям и темные, как бархат, в углублениях, сосны, рябины, клен. И по ним бродили багрянец и золото. Как огромные букеты, поднимались они кверху своими кронами.
Медленно, бесшумно падал лист за листом, ложась на белые улички, как на полотнища. Все вокруг было устлано ими. Оранжевые, золотые, бледно-изумрудные, лиловые, они лежали на ступеньках террас, крышах, срубах колодцев, садовых скамьях, в канавках и на крупе встречной, рыжей финской лошадки, запряженной в двуколку. И было пустынно, тихо.
Дага шла, как завороженная, тесно прижимаясь к Пахомову и прислушиваясь к печальной мелодии осени. Как близок и родствен ей окружающий пейзаж: разве на душе ее не та же осень, листопад?!
Пахомов перелез через забор одной дачки и нарвал ей пучок маргариток и пышный красный букет из листьев клена, который так шел к ней. Она посмотрела на него с признательностью. Он вдруг обнял и поцеловал ее. И она не сопротивлялась.
Открылся лес. Та же тишина, краски, опавшие листья. Золотыми рельсами убегали вдаль две глубокие колеи, набитые желтыми листьями. Дага и Пахомов ступали, как по разноцветному ковру.
Местами меж деревьев проглядывал вереск — лиловый и одуряющий летом, а сейчас серый, выдохшийся. С шумом грузно снялся ворон, и карканье его гулко облетело весь лес.
Из-за дерева вышел неожиданно финн в грязных сапогах, без шапки и загородил дорогу. Глаза у него были мутны, волосы торчали во все стороны и на боку у пояса болтался нож. Дага вскрикнула.
— Что? — спросил Пахомов, сжав палку.
— Missa on venajan puoli! — прохрипел он.
— Как?!
— Где это шаммая… русшкая торона (сторона)?!.
Это был загулявший батрак. Он слонялся по пустынным дачным улицам, не зная, как попасть домой, в Белоостров.
Пахомов показал ему рукой. Но тот не двигался, тупо уставясь в него и сопя, как кабан.
* * *
Домик Васина, как и все, был бревенчатый в два этажа со стеклянной терраской на огромных морских голышах, и его окружал садик с реденькими березами и соснами. Перед самой калиткой в садике была наметена горка листьев.
Васина дома не оказалось, он ушел на почту. Пахомов и Дага присели на скамью.
И здесь наблюдалось точке умирание, так же медленно опадали листья. На соседнем заборе сидели тучей скворцы, и каждую минуту прибывали высыпками все новые. Вскоре забор весь почернел. Птицы собрались к отлету и галдели, как переселенцы на вокзале.
В переулке мелькнула знакомая желтая куртка и берет. Васин искренно обрадовался Пахомову и Даге.
— А мы разминулись! Я шел берегом, я очень люблю залив. Он ввел их в дом. Васин придал своей комнатке вид лесного уголка. По всем стенам простирали зеленые лапы ветви старой и молодой ели, а по письменному столу, полкам и этажерке был разложен свежий мох и расставлены в стаканах и вазочках пучки вереску, папоротника и кленовых листьев. Торчал вереск и по краям продолговатого зеркала в красной раме. В углу валялись — гитара, ящик с красками, недоконченный набросок пастелью и пестрая материя.
— Как хорошо у вас! Как в сказке! — сказала Дага.
Васин распорядился подать кофе и достал бутылочку с остатками коньяку.
— Ого! Три звездочки! — воскликнул Пахомов. — Да ты барон! Обязательно переберусь к тебе!
— И я! — подхватила весело Дага.
— Пожалуйста, весь верх к вашим услугам! Будем шататься вместе по лесу, а зимой на парусах по заливу. Видали?.. Стал на лыжи, парус за спину и вжжжи-иг!.. Наст под ногами дымится… Махнем в Кронштадт, не то в самый Питер…
— Надо познакомить тебя с Андалузкой.
— Непременно, непременно! — вставила Дага.
— Кто она?
— Подруга моя, Маррика. Пахомов окрестил ее Андалузкой. У нее смуглое лицо и черные-пречерные волосы. Она сегодня захлопоталась, а то приехала бы.
— Жаль.
Васин налил всем коньяку.
Как и в первый раз, товарищи перебирали прошлое. Оба увлеклись и сыпали воспоминаниями. Об их проказах можно было бы написать объемистый том. Кто только не фигурировал в них — и почтенная высоконравственная консьержка со спицами в руках, м-сье Жирард — изобретатель подводного аэроплана, м-сье Жак — фаготист из Гранд-опера, мисс Кемпль — член армии спасения, Иван Степанович Трубников — фабрикант самоваров из Тулы…
Дага никогда так много и звонко не смеялась.
Васин потом рассказал о своих хозяевах-баптистах. Оба старики. Ему шестьдесят пять, ей шестьдесят лет. По воскресеньям к ним собираются соседи и поют псалмы, старик играет на фисгармонии. У них такая толстая старинная библия в медных застежках и широкая двухспальная кровать, на которой спят сорок лет…
Смешно передал, как летом изводили его зеленщики, коробейники, особенно же квартет из швабов, ходивших от дачи к даче и игравших один и тот же вальс на духовых инструментах. ‘А вчера выбросило на берег утопленника. Вероятно, ехала пьяная компания из Сестрорецка и перевернула шлюпку. Он лежал ничком, уткнувшись в песок, в драповом пальто, без шапки с белыми алебастровыми руками и ушами, и был похож на куклу’…
Часто во время рассказа раздавался оглушительный гул, и домик на своих голышах вздрагивал, а стекла и посуда звенели. Стреляли с судов под Кронштадтом, там шли маневры.
* * *
Выпили кофе и пошли к заливу. Мостки и кабинки, уродовавшие его, были убраны, и он был свободен. Только в стороне уцелел мостик. Хозяин его или загулял, или задержался в городе. Он не позаботился даже отвязать, прикрепленную канатом, к ступенькам шлюпку, и она гарцевала по волнам, как лошадь.
Вдали, на светло-розовом горизонте чернели дымящие трубы и форты Кронштадта, и среди них из мутной и холодной воды поднимался, блестя на солнце золотой искоркой, купол собора.
Побродили по берегу. На песке валялись, выброшенные волной, щепы, кучи накрошенного камышу, обрывки просмоленных сетей, головешки костров.
— А какой чайкой вы собирались угостить? — спросила Дага Васина. — Ах, есть тут прелюбопытный субъект, Пров, сапожник. — Чем занимаешься? — спрашиваешь его. — Сапоги готовлю! — Он и сапожник, и охотник, и рыбак. Женат на чухонке, пьет. От нечего делать он подстрелил чайку… А вот и он!
Невдалеке стоял, сунув руки в карманы пальто, в сапогах и картузе с черной бородкой мужчина лет сорока. Он смотрел на залив, и в повороте головы его и взгляде было что-то ястребиное. Васин поздоровался с ним.
— Ерши есть?
— Кажись. Дети недавно вернулись с сетями.
— А чайка как?
— Да ничего!
— Посмотрим! — и все четверо двинулись к нему.
Пров жил в переулке, в лачуге. Когда они подходили, навстречу им пошел жирный, белый кот, он на ходу тянулся, вертел хвостом, облизывался.
— Шельма! — усмехнулся Пров. — Уж поел рыбы.
Вошли в низкую мрачную комнатку с запахом кожи и рыбы. У верстака спиной к окну сидел белокурый красивый юноша и держал на коленях берестяную корзину со скомканными влажными сетями. В сетях крупинками серебра поблескивала и трепетала всякая рыбешка — ерши, салака, ряпушки. Мальчик находился в тени и, как золотой гребень, светились его волосы. Он осторожно и ловко высвобождал из мелких сетей ершей, бросал их в сторону. Рядом сидела девочка. Она тоже выбирала ершей, но так неудачно, что наколола себе два пальца и перевязала их тряпицей.
В следующей комнате было светлее, опрятнее. На стене висели — ягдташ, ружье и солдатский тесак. А в углу стояла огромная клетка с чайкой. У чайки было подбито крыло. Она задыхалась и широко раскрывала клюв. Левый глаз ее, налитый кровью, горел, как рубин. Иногда она настораживалась, точно сквозь стены слышала шум залива и крик товарок.
— Надо добить ее, — сказал Пров,
— Что вы! — ужаснулась Дага.
— А так, что ли, лучше?.. Мучается…
Васин накупил ершей и попросил хозяйку сварить уху.
— А вы остались бы на денек-два — сказал он Пахомову и Даге. — Зажжем вечером на берегу костер, а утром отправимся к Щучьему озеру. Ночью, быть может, случится пожар. Сейчас — сезон. Весело! Гремит труба, дача трещит, сыплются искры, сосны и березы освещены, как днем, а добрые финны стоят в кружок и спокойно посасывают трубки…
* * *
Дага все больше и больше привязывалась к Пахомову. С ним было так легко, весело. Он был такой живой, беззаботный. Вдруг посреди улицы нахлобучит котелок, затянет американскую песенку и станет откалывать ‘джигу’, подражая загулявшему негру, точно он находится в Нью-Йорке, где прожил два года рабочим.
Завтрашний день не существовал для него, он жил, как мотылек, отдаваясь настроениям. С каким шиком, сидя в биргалке за кружкой пива и перелистывая ‘Fliegende Blatter’ или ‘Neue Freie Presse’, он курил двухкопеечную сигару. Он был богаче Рокфеллера. Он вечно жил в замках, и на протяжении от Разъезжей до Пяти Углов раздавал миллионы — жертвовал на всякие музеи, астрономические обсерватории на высочайших точках, санатории в горах, ученые экспедиции к полярному кругу. Особенно он благодетельствовал художникам и литераторам. Славные ребята! Одному дарил царскую яхту, другому виллу в Аббации, или окрестностях Неаполя, третьего, для поправления здоровья, отсылал в кругосветное плавание…
Но жизнь хохочет над мечтателями. Она часто больно ударяла его по лицу и железной ногой наступала на горло, и он скрежетал зубами…
Дага по-прежнему навещала его, по-прежнему вели они тихие беседы.
Беседы эти начинали нравиться ему, да и она сама — всегда такая робкая, хрупкая, зябкая, Он делился с нею своими мечтами, планами, грел ей руки, и когда она не являлась, скучал.
Два месяца длились эти встречи. Приближался срок приезда Вали. Дага день ото дня становилась грустнее. Да и он.
Ах, Валя, Валя! Тоже одна из его ошибок и, пожалуй, самая крупная!.. И должно же было его забросить в этот город, где столько солнца, сирени, акаций, ландышей, сверкающее море, мягкие бархатные ночи с яркими голубыми звездами?! Он увидал ее в одной конторе за кассой. У нее была нежная персиковая кожа, большие темные глаза, и она часто и лукаво облизывала кончиком языка губы, хорошо играла на мандолине. И он сразу влюбился. Поднес ей пучок свежих ландышей и спустя неделю стоял с нею под венцом в чужом фраке, окруженный незнакомыми толстыми дамами в шуршащих атласах и звенящих браслетах… Она давит его своим деспотизмом, контролирует каждый его шаг, движение… Впрочем, он не винит ее, она так настрадалась с ним… Вечная необеспеченность… Чего стоит один переезд через океан в эмигрантских помещениях и жизнь в этом дьявольском ‘Brodway Street’ в Нью-Йорке!..
Как всегда, Дага сидела на оттоманке, закутавшись в зеленый клетчатый плед, и слушала с улыбкой Пахомова. Он сидел рядом, держа ее холодную руку в своей, и болтал. Ему наскучили переводы, хотелось бы засесть за оригинальный труд. О, он уверен, что напишет хороший роман…
И в эту минуту вошла Маша с телеграммой: ‘Встречай, завтра’.
Пахомов молча передал ее Даге. Она оглянула и ничего не ответила, лишь странно побелели и дрогнули губы.
‘Завтра, завтра!’.
‘Итак, конец тихим вечерам!.. Но это невозможно! Она будет кричать! Ведь она его любит, сейчас только остро почувствовала она, как дорог он ей, дороги эти смеющиеся глаза, тонкое подвижное лицо, быстрая, образная речь!.. Он вдохнул в нее весну, согрел ее озябшую душу!..’.
Встала на миг перед нею ее комнатка на Васильевском с крошечным письменным столом, увядшей фиалкой в вазочке и ‘Весенним хороводом’ Штука на стене, и, Боже, какой чужой, неуютной показалась она ей!.. Маррики нет, уехала на юг к родным…
Дага машинально повернулась к окну, и в глазах ее мелькнул испуг. Там, за окном, в густой тьме прятался город — огромный, равнодушный и, казалось, простирал ей свои холодные объятья.
А Пахомов шагал взад и вперед. Он думал, что завтра надо искать квартиру, денег… После долгой разлуки с женой будет любовная вспышка, покажется возможным мир, покой. Но вскоре вновь наступить мрак, в котором он будет биться, как птица с выколотыми глазами.
* * *
На следующее утро Васин приехал в город и, зайдя к Пахомову, был поражен — в комнате его точно расположился табор. На полу лежали раскрытые пузатые чемоданы, из которых горбом выпирали — блузки, белье, зубные щетки, альбомы, валялись картонки от шляп, скомканные газеты, бечевки, стоял плетенный сундук с теплым платьем, и по всем стульям были разбросаны верхние и нижние юбки, корсет, туфли. А на стене над комодом, где висела шляпка Даги, висел капот.
Тот же беспорядок был и на столе. Он весь был выложен свертками с колбасой, ветчиной, сыром. И среди этого хаоса шумно возились мальчик и девочка. Мальчик трубил в охотничий рог. Пахло сильно нафталином.
На кушетке, вытянувшись, лежала в нижней лиловой юбке и матине, скрестив ноги в красных ботинках, красивая полная женщина с персиковой кожей. Она чистила мандарин. Сбоку лежала мандолина, а перед нею стоял Пахомов в пальто и помятом котелке, унылый, растерянный.
— Ничего подобного!.. Все ложь!.. Ведь я тебя прекрасно знаю! — бросала она ему.
Пахомов смущенно представил Васина.
— А?!. Очень рада! Расскажите, как он вел себя!
— Да безукоризненно!
— Воображаю!
В дверь просунулась голова горничной.
— Пожалуйста, пусть дети не шумят!.. Генерал спят!
У Васина от нафталина и всего этого беспорядка закружилась голова. Он посидел еще немного и попрощался.
— А я думал, — сказал он на пороге вполголоса Пахомову, — увезти тебя и Дагмару Самойловну к себе. Я припас для вас парус и лыжи, у нас снег.
Пахомов махнул рукой.
На лестнице он догнал Васина и озабоченно спросил:
— Есть рубль?
———————————————————-
Первая публикация: журнал ‘Пробуждение’ NoNo14-15, 1913 г.