Дети набережной, Кармен Лазарь Осипович, Год: 1909

Время на прочтение: 34 минут(ы)
Лазарь Кармен

Дети набережной

(Из жизни Одесского порта)

— Вот так мороз!
— Хуже огня печет!
— Аж дух захватывает!
— А у тебя, бабушка, кто тут лежит?!
— Родной сын. Руку ему на фабрике отхватило…
Так восклицала и такими фразами обменивалась большая толпа, облепившая широкие ворота N-ской больницы.
Неприветливо было на улице. На мостовой и панелях белыми застывшими волнами лежал снег, и он сеял без конца, острый, колючий.
Каждую минуту при этом с затянутого льдом моря срывался норд-ост. Он напоминал бешеного пса, перегрызшего цепь, выл, рычал, поднимал до крыш облака снежной пыли и винтил их, терзал телеграфные провода, вывески, нагие, сморщенные акации, гнался за пешеходами, валил их с ног и обжигал ледяным дыханием.
— Господи! Когда же наконец откроют ворота!! — заскулила женщина с ребенком на руках.
— Не раньше чем через полчаса, — ответил простуженный голос.
— Я замерзну!
Какой-то нервный субъект взялся за массивную чугунную ручку калитки и стал энергично трясти ее.
— Так их, иродов, молодчина! — загудела толпа.
Калитка с треском распахнулась, и вырос больничный сторож. Он был похож на медведя в своей толстой овчине с мохнатым отложным воротником, в высокой смушковой шапке и черных валенках.
— Ну, чего?! — прикрикнул он на субъекта, дергавшего ручку.
— Легче!.. Я, брат, не из пугливых! — ответил тот задорно.
— Сказано: в полпервого пущать будут, — несколько уже мягче проговорил сторож.
— Можно сейчас! Мы не собаки!
— Тебе хорошо! — вмешались другие. — Наворотил на себя целого барана, а мы тут мерзнуть!
Но вот внимание толпы было отвлечено в сторону. К больнице со звоном подкатили аристократические сани.
Толстый румяный кучер с трудом осадил вороных. Рядом с ним восседал, подбоченясь орлом, лакей в цилиндре.
Лакей ловко спрыгнул с козел и высадил даму. Он подбежал после к воротам и густым басом и властно, точно барыня его была королевой, крикнул:
— Пропустите!
Толпа машинально раздалась, поглядывая на нее не то с робостью, не то с любопытством.
— Скоро прием?! — спросила певуче на ходу барыня.
— Скоро, скоро, ваше сия-сь! Пожалуйте! — засуетился сторож.
Она, не слушая его, величественно прошла меж двух живых стен и скрылась в открытой калитке.
Когда дама скрылась, толпа снова, и на этот раз с остервенением, набросилась на сторожа:
— А ей можно?!
— Она в шляпе?!
— Вот какие у вас порядки!
— Бедный погибать должон!..
— Не ваше дело! Кого хочу, того пускаю! А ты не лазь! — огрызался сторож.
Он оттолкнул слишком напиравшего субъекта и с грохотом захлопнул калитку.
Толпа приуныла и притихла.
Прошло несколько минут тягостного молчания. Вдруг в тишину врезался чей-то тоненький голос. Казалось, что пискнула крыса. Голос послышался снизу, с земли.
— Нет правды на свете!
Все нагнули головы и увидали затертого среди них малыша лет двенадцати — тринадцати, ростом в полтора аршина.
Как тоненькая сосулька, выглядывал он из легкой синей блузки и таких же штанишек.
На голове его чудом держалась величиной в блюдце шапочка, такая, какие носят английские моряки.
Пропищав великую истину, он смело окинул толпу быстрыми карими глазами.
Малыш этот был не кто иной, как Сенька Горох — почетный гражданин одесского карантина и видный представитель малолетних портовых стрелков, или блотиков. Он вставил свою фразу в общий хор с апломбом человека, прошедшего огонь, воду и медные трубы.
Некоторые при виде малыша с лисьей мордочкой улыбнулись, а приказчик бакалейного магазина Сидоров, стоявший с ним рядом, заметил:
— Ишь, искатель правды нашелся!
— Может быть, на том свете есть правда, — проскулила опять замерзавшая женщина.
— И на том свете нет! — отрезал, хмуря брови и шмыгая носом, Сенька.
Приказчик засмеялся. Сенька забавлял его.
— Хорошо, у кого деньги, — продолжал распространяться Сенька.
— Чем хорошо? — спросил приказчик, закуривая папиросу.
— Шмырника подмазать можно.
— Шмырника?… Это что же такое?
— Сторож.
— Ловко!
— Подмазать его, он и будет — а ни-мур-мур!
— А что такое — а ни-мур-мур?
— Ну… бархатный!..
— Вот так язык!..
— С деньгами даже к самому богу пролезешь!.. Приказчик нашел, очевидно, что достаточно уделил внимания сопляку, закурил и весь ушел в свою папиросу. Он совершенно забыл о нем, но Сенька напомнил ему о своем присутствии.
— Эх! — пропищал он громко, пильнув указательным пальцем, словно смычком, под носом. — Пропал одесский карантин!
— А что? — поинтересовался приказчик.
— Как же?! — ответил тот сокрушенно. — Декохт такой, что упаси господи!
— Декохт?!
— Ну да… голод!.. Страсть как терпит народ! Валяется по ночам в клепках и вагонах! На баржан четырех копеек нет!
— А баржан что такое?
— Да что вы, ей-богу, смеетесь? — обиделся Сенька. — Не знаете, что баржан — приют?
— Откуда же мне знать! — стал оправдываться со смехом приказчик.
Сенька пожал плечами.
— А у нас скоро опять забастовка.
— Где?
— В карантине.
— Почему же ‘у нас?’
— Я там живу… работаю…
— Вот как?! Кто бастовать будет?!
— Все как есть! Матросы, кочегары, угольщики, полежалыцики, сносчики…
— Чего так?
— Как чего?! — вспыхнул Сенька. — Что-о?! Только Русскому обществу да всяким подрядчикам наживаться?! Довольно!.. — Глаза у Сеньки сверкнули. — Вчера ночью в порту за эллингом собрание было! Барышня одна говорила!.. Вот здорово!..
— Ничего из этих забастовок не получится.
— Легче на повороте!.. Ничего, говорите, не получится?! Тогда порт спалят и город разнесут! — уверенно заявил Сенька. — Нас двадцать тысяч.
— Ишь социалист! — улыбнулся приказчик. — И откуда ты все это знаешь?!
— Эге! — Сенька гордо тряхнул головой и пильнул снова под носом. — Чтобы я не знал?… Я все знаю. Недаром в карантине родился.
— Скажите пожалуйста!.. Наступила пауза.
Сенька шмыгал, шмыгал носом, не спуская жадных глаз со вспыхивающей в усах приказчика папиросы, и тихо позвал его:
— Мунсью! А мунсью!
— Чего тебе?
— Потянуть бы разочек…
— Ах ты, абрикос! Я тебе дам потянуть! Тебе вредно!
— Ничего мне до самой смерти не будет.
— Ты давно куришь?
— Я курил еще, когда маленький был.
В толпе послышался смех.
— А теперь ты большой?
— Большой. Мне тринадцать лет… Я и водку пью.
— Ого!
— А вы что думаете?! Возьму сотку, пробку отскочь — и одним духом!
— Ой, пропадешь!
— Все равно: пить — помирать, и не пить — помирать, лучше пить — помирать, чем не пить — помирать! — отрапортовал он любимую поговорку матерых портовых босяков.
— Здорово!.. Ну, так и быть, потяни! — И приказчик отдал ему окурок.
Сенька с жадностью затянулся и с наслаждением пустил через нос две струйки дыма. Он затянулся потом еще раз и с заметным сожалением возвратил окурок приказчику. Но тот великодушно отстранил его руку:
— Не надо!
— Вот спасибо! — просиял Сенька.
— А это что у тебя? — И приказчик указал на сильно оттопыривающиеся карманы его штанишек.
Сенька хлопнул рукой сперва по одному, потом — по другому и ответил:
— Тут мандаринки, а тут кокосы!
— Кому несешь?
Сенька замялся и ответил нехотя:
— Одной женчине. Она лежит в больнице.
— Мать?
— Н-не!
— Сестра?
— Н-не!.. Бароха…[1]
[1] Подруга. (Прим. автора.)
Приказчик пропустил мимо ушей ответ, так как в этот момент открылась калитка и начался впуск.
Толпа рванулась вперед.
— А, впускают?! Вира наша! Ай да одесский карантин! — воскликнул весело Сенька, выплюнул остаток папиросы — тусклый огонек, чудом державшийся в узеньком ободке папиросной бумаги, — и кинулся вслед за приказчиком.
— Куда?! — услышал он неожиданно над самым ухом грозный окрик сторожа.
Сенька вздрогнул, остановился, бросил на него тревожный взгляд и заявил:
— В больницу!
— Зачем? Пшол!..
— Как пшол?! Зачем пшол… У меня тут знакомая лежит! — горячо запротестовал Сенька.
— Ты рассказывать?!
Сторож грубо схватил его за плечо и стал выталкивать.
Сенька густо покраснел, упал на землю и уперся руками и ногами:
— Чего толкаешься?! Ты не имеешь права!..
— Я тебе покажу — не имею права! Байструк!
— Сам байструк!
Сенька потом загнул такой комплимент, заимствованный им из обширного портового лексикона, что сторож опешил и выпустил его из своей мощной лапы, а почтенная старушка, бывшая свидетельницей этой сцены, покачала головой и проговорила:
— Ай-ай-ай! Такой маленький и так ругается!
— Я получше еще могу, — ответил вызывающе Сенька, глотая слезы.
Сторож, очухавшись, хотел снова схватить его и вышвырнуть на улицу, но помешала дама в меховой шубе и золотых очках, одна из врачей больницы. Она только что вошла во двор с улицы.
— Что тут случилось? Чего плачешь? — спросила она Сеньку.
— О-о-он ме-ме-ня би-ил!..
— Кто?
— Сторож!
Дама повернулась и резко заметила:
— И вечно вы, Константин, скандалы устраиваете! Зачем обижаете мальчика?!
Сторож стал оправдываться:
— Да как же?! Послушали бы, как ругается!
— А по-по-чему ты не пу-пу-скал меня в больницу? — спросил его, не переставая давиться слезами, Сенька.
— Тебе зачем в больницу? — ласково спросила дама и округло провела рукой по его влажной щеке.
— Знакомая тут…
— Врешь! — вмешался сторож. — Воровать пришел.
— Прошу вас молчать! — топнула ногой дама. — Как звать твою знакомую?!
— Ли-и-за.
— А фамилия?
— Сверчкова!
— Идем. — И она пошла вперед к больничному корпусу.
Сеня последовал за нею вприпрыжку, утирая на ходу рукавом слезы и бросая косые сердитые взгляды на сторожа.
Тот погрозил ему пальцем.
Сенька не остался в долгу. Соорудил из промерзших пальцев кукиш и послал ему его вместо воздушного поцелуя.

II

— Есть у нас больная Лиза Сверчкова? — спросила дама, входя вместе с Сенькой в приемную.
— Сейчас!
Дежурный фельдшер порылся в книге и ответил утвердительно.
— Какая палата?
— Палата для выздоравливающих.
— Мерси!.. Маша, — обратилась теперь дама к сиделке — толстой рябой бабе. — Проведи туда этого малыша!
— Можно, барышня!
— Ну-с, буян! Ступай! Тебя проведут к твоей Лизе!
‘Эх! — хотел сказать ей Сеня. — Хорошая вы барышня, за вас я бы с полной душой в огонь и в воду!’ — да слова не шли из горла. Он ограничился тем, что поблагодарил ее взглядом.
Маша кивнула ему головой, и они пошли.
Она долго водила его по разным коридорам и широким каменным лестницам и наконец привела в большую, светлую комнату с громадными окнами, чистыми койками и блестящим, как зеркало, полом.
Не успел Сеня оглянуть палату, как услышал знакомый, радостный голос:
— Сенечка!.. Горох!.. Сенюра!.. Марья Ивановна, сестрица!.. Он!.. Муж!
Он бросил быстрый взгляд в ту сторону, откуда донесся близкий ему голос, и увидал свою Лизу. Она полулежала на койке под одеялом, вся в белом и сама белая-белая, без кровинки на лице. Солнце пронизывало острыми лучами ее восковые ушки, похожие на лепестки розы.
Лиза вертелась на постели, как на иголках, и страстно протягивала ему свои тоненькие, высохшие руки. На вид ей было десять лет, но на самом деле двенадцать.
— Скорее! Сюда!.. Иди сюда!.. — молила она.
Около, на стуле, сидела сестрица и улыбалась Сеньке.
Сенька, весь красный, подошел к ней и сунул ей руку, высовывающуюся из короткого отрепанного рукава наподобие мерзлой рыбы. Лиза стремительно схватила ее, поцеловала и прижалась к ней бледной щечкой.
— Здорово! — процедил он, косясь на сестрицу.
— Здорово, здорово! — весело ответила счастливая Лиза.
— Так это он самый? — проговорила сестрица, с любопытством оглядывая его фигуру, которую с успехом можно было уложить в дамский несессер.
Лиза все время, что находилась в больнице, только и говорила о нем, хвалила его, бредила им.
Сенька чувствовал себя неловко в присутствии незнакомой женщины и рад был бы провалиться сквозь землю. Он уставился, как теленок, в землю и засопел и зашмыгал носом.
— Чего не садишься? — спросила, лаская его глазами и не выпуская его руки, Лиза.
— Да куда мне сесть? — проворчал он.
— На постель. Вот сюда, возле меня.
Он сел осторожно, как бы боясь испачкать белоснежную простыню, и снова покосился на сестрицу.
‘Скоро, дескать, уйдешь?’
А та и не думала уходить. Ее интересовала встреча детей, и ей хотелось послушать их беседу. Но вдруг, к великому удовольствию обоих, ее позвали, и она ушла.
— Кто она? — спросил недовольно Сенька.
— Сестрица, — ответила Лиза.
— Чья?
— Всех! Она со всеми как сестрица… Ухаживает…
— Дрянь она!
— Что ты, Сенечка?! Как можно?! Она такая добрая, славная!
Сенька ничего на это не ответил, повернулся к ней всем лицом, посмотрел на нее внимательно и усмехнулся.
— Что ты?
— Совсем на ежика похожей стала… И куда коса твоя делась?
— Остригли, — ответила она плаксиво.
— А ты чего далась, дура?!
— Насильно остригли. На испуг взяли, сказали, что, если не дамся, в погреб запрут. Я плакала, ругалась. Ничего не помогло.
Сенька покраснел, сжал кулаки и проговорил с озлоблением:
— Ну и народ здесь! Шмырник у вас, телеграфный столб ему с паклей и гаком в зубы, не хотел пустить. Бить стал… Эх, попадется когда-нибудь мне в карантине! Полжизни отниму у него!.. Чаю дают тебе? — спросил он, немного успокоившись.
— Дают.
— А кардиф (хлеб)?
— Тоже. Все дают. И бульон, и молоко, и компот.
— Ври!
— Ей-богу! Вот крест! — И она перекрестила свою плоскую, как дощечка, грудь.
Но Сеня и теперь не поверил ей. Как истый сын порта, он ненавидел больницу, смотрел на нее как на застенок и был уверен, что здесь морят голодом.
— А здорово ты поддалась, — проговорил он немного погодя не то с сожалением, не то с желанием кольнуть ее. — Бароха была первый сорт, девяносто шестой пробы, хоть в цирке показывай, а теперь смотри — ни тебе мяса, ни тебе фасона. Нос как у тебя вытянулся! Как у петрушки! На кого ты похожа?! Холера!..
— А я виноватая?
В правом глазу у нее показалась слезинка.
— Скучно тебе, должно быть, с этими жлобами. — И он указал на соседей-больных.
Часть больных лежала на койках, часть расхаживала по палате.
— Очень даже, Сенечка. Все кряхтят, охают.
— Дармоеды!.. Послать бы их в трюм или в котлы поработать! А хорошо бы теперь, Лизка, посидеть в ‘Испании’ под машиной и ‘Устю’ послушать? — проговорил он мечтательно. — Ты как думаешь?
— Хорошо!
Глаза ее заблестели, и на алебастровых впалых щечках выступили розовые пятна.
— А когда ты выхильчаешься отсюда?
— Я хотела давно уже выхильчаться, да не пускают.
— Ах, они с! — выругался Сенька и плюнул в угол. — И как это ты, Лизка, засыпалась?!
— Я не виноватая, — стала оправдываться она. — Помнишь, как у меня голова болела? Я думала, что она лопнет. Я зашла в амбуланц. Доктор тот, хохлатый, с корявым носом, чтобы ему отца и мать не видать, сунул мне под мышку стеклянную такую палочку с цифрами и говорит: ‘У тебя, голубушка, тиф. Надо в больницу отправить’. Я расплакалась: ‘Не хочу в больницу!’ — ‘Почему? Что такое?’ — ‘Там людей голодом морят и убивают’. — ‘Дурочка ты, дурочка, — стал он мне наливать масло. — Там тебе хорошо будет’. — ‘Не хочу, пустите!’ А он взял и позвал дворника. Дворник посадил меня в дрожки и повез в больницу. Так я и засыпалась.
— Надо было с дрожек плейтовать, как все делают.
— Пробовала, да не выгорело…
— Табак дело твое! — решил серьезно Сеня. — Отчего не скажешь, чтобы тебя отпустили?
— Сто раз просила, плакала, да что им! Доктор говорил, что если отпустит сейчас, у меня опять тиф будет… Возвратный…
— Грош цена всем докторам в базарный день. — Он презрительно пожал плечами. — И чего они только, телеграфный столб им, не выдумают?!
Наступило молчание.
Сеня сердитым взглядом окидывал палату, а Лиза смотрела на него с тоской.
— А я тебе, — сказал он небрежно, — всякой дряни принес. Знал, что голодом морят…
Он достал из карманов и положил перед нею на одеяло три мандаринки и две горсти кокосов.
Глаза у Лизы засветились радостью.
— Какой ты славный! — воскликнула она и живо сгребла все обеими руками. — Можно одну мандаринку съесть?
— Мне какое дело? — ответил он равнодушно. — Ешь! Твои ведь!
Она быстро очистила тоненькими, бескровными пальцами мандаринку и с живостью стала есть ее.
— Ах, какая хорошая, скусная! — восклицала она, глотая сладкий сок.
Покончив с мандаринкой, она робко спросила:
— Можно поцеловать тебя, Сенечка? — и прежде чем он ответил, она крепко обхватила его шею и стала целовать.
Больные с удивлением смотрели на них.
— Стой! Да ну тебя к свиньям! — отбивался он. — Не видишь, что смотрят?
— Ты где достал мандаринки? — спросила она потом, обгрызая мягкие, душистые и брызгающие корки.
— Как где? Известное дело! Шли биндюги с ящиками по Таможенной площади, а я как ни подскочу, как ни двину камнем в один ящик — бах, ба-бах! Мандаринки так и посыпались. Я подобрал штук десять и плейта! Биндюжники за мной. Держи, лови!.. А я как же! Дамся им!.. Окорока медвежьего!..
— Ах ты, муженек мой! — проговорила она с замиранием в голосе и тихо и радостно засмеялась. — А что у нас дома слышно?
Домом она называла карантин.
Он безнадежно махнул рукой.
— Саук и декохт[2] такой, что беги!
[2] — Холод и голод. (Прим. автора.)
Она заерзала под одеялом:
— Закурить есть?
Он отрицательно покачал головой.
— Смерть как курить хочется, — протянула она тоскливо. — Две недели табаку не нюхала.
— Купил бы ‘Ласточку’, да последние пять копеек на конку истратил.
Наступило опять молчание.
— Косоглазая Манька как поживает? — спросила она погодя.
— Что ей! Чумы не достает. Поссорилась вчера с Настей Пожарным Краном.
— Что ты?! — поразилась Лиза. — Дружили, дружили — и вдруг… на!..
— Так поссорились, что та камнем голову провалила ей!
— Из-за чего?
— Да из-за Ваньки Монаха!.. А Нюня Коротконогая с чемоданом ходит.
— Уже?? — Лиза широко открыла глаза.
— В родильный приют собирается.
— А Маруся?
— Сошлась с каким-то фрайером. Он себя штурманом дальнего плавания называет. Плавает по Николаевскому бульвару и вахту у Джереме в трактире держит, а хвастает, что лазил по Средиземному морю, ковырялся в Ледовитом океане и мотался в Дарданеллах.
Лиза звонко расхохоталась.
— А вчера, — продолжал Сеня, — было еще такое дело. У нас теперь на Таможенной костры горят. А Мишка Кавалер возьми и сбацай из костра одно полено. Хотел выменять его на шкал, да мент (городовой) накрыл его и резиной по башке. Потеха!.. А ты слышала, что бонбу возле театра бросили?!
— Опять?
— Опять, и ногу одному менту оторвало.
— Только?! — И в глазах ее блеснул злой огонек.
— Здорово взялись за них. Каждый день то одного, то другого кладут. А много крови нашей блатной они выпили! Вот бы еще Федорчука!..
Федорчук был также ментом и дежурил на таможне. Он был злейшим врагом блотиков.
— Настанет и его очередь!
— И кто кладет их?
— Социалисты!
— Фартовый народ!
— Фартовый.
Лиза, слушая его, грызла кокосы. Она давно не ела их, и они показались ей такими вкусными.
— Слушай! — сказал он ей вдруг серьезно. — Вылезай-ка ты из этой гнусной ховиры. Я без тебя, как без правой руки. Сама знаешь. Некому на цинке мне постоять, арапу к ховире отнести. Попроси опять, чтобы отпустили тебя…
— А если не отпустят?
— Тогда мы тут такой хай наделаем, что сами попросят уйти.
Вошла сестрица.
— Наговорились? — спросила она мягко.
Сенька посмотрел на нее с усмешкой.
— Это что? — И она ткнула пальцем в мандаринки и кокосы.
Голос ее звучал теперь строго.
— Это!.. Это!.. Мне принес Сеня! — пролепетала Лиза с испугом и накрыла их руками.
В глазах ее сверкнула решимость.
— Милая моя, — в голосе сестрицы зазвучала прежняя мягкость, — мандаринки, так и быть, разрешаю, а эту гадость давай! — И она потянулась руками к кокосам. — Я выброшу их!
— Нет, нет! — крикнула истерически Лиза. Сенька посмотрел на сестрицу исподлобья и спросил:
— Почему это гадость?
— Да потому!.. Если она будет их есть, то обязательно заболеет возвратным тифом. Тиф опять вернется к ней. Ты ведь не хочешь умереть, милая? Не так ли?!
— Я не умру! Все это выдумки! Лиза заплакала.
— Надо ведь человеку что-нибудь есть, — заметил угрюмо Сеня, отвернув лицо.
— Да она ест! Все, что можно, ей дают, — ответила сестрица.
— Пой, ласточка! — буркнул Сенька.
— Что? — спросила сестрица.
— Я говорю, погода хорошая…
— А мне показалось другое… Ну, вот! Заболеет от этих кокосов, и снова возись с нею. Я и так измучилась в первый раз. Она бредила какой-то Настей Пожарным Краном, Нинкой Коротконогой, каким-то ментом… Отдай, говорят, — обратилась она к Лизе.
— Не отдам! Не хочу!
Сеня сжал кулаки и косо посмотрел на выпуклый живот сестрицы, накрытый белым передником. Если бы он не дрейфил, он пустил бы в ход свой любимый прием — разбежался бы и заехал головой ей под ложечку.
Видя отчаяние Лизы, сестрица смягчилась.
— Бог с тобой! Не трону твоих кокосов. Только обещай, что не будешь есть их.
— Обещаю!
— Спрячь их сейчас же под подушкой. Лиза спрятала.
Сеня стремительно встал и бросил Лизе:
— Прощай!
— Так скоро?! Сенечка!.. Погоди!.. — залепетала она.
— Не желаю! — И он быстро направился к дверям.
— Будешь еще раз?! Сеня!.. Сенюра! Он не ответил.
— Однако твой приятель злой, — заметила сестрица.
Лиза посмотрела на нее с ненавистью и крикнула:
— Это вы, вы все злые! Мучаете! Кровь пьете! А он славный, хороший!
Она зарылась, как крот, в подушку и горько заплакала.

III

Злым и возмущенным оставил Сенька палату.
Он благополучно проскочил мимо свирепого сторожа, которому на прощанье послал еще один кукиш, и помчался в порт, в Приморский приют, где оставил с утра своих товарищей, таких же, как и он, блотиков — Мишку Неелда, Ваню Сатану и Гришу Мельницу.
Товарищи по-прежнему сидели на матрацах в углу и с прежним азартом резались в штос на щелчки в нос.
— Как бароха твоя? — спросил Сеньку Неелд, не отрывая быстрых глаз от карт.
Лицо у Неелда было постное, комичное. Ему не везло. За короткое время он получил сто сорок щелчков, и нос его раздуло, как бакан.
— Амба! — мрачно ответил Сенька, не улыбнувшись даже на его нос. — Ну и шмырник же там! — Он сжал кулаки и скрипнул зубами. — Драться полез!.. Сестрица у них тоже… с понтом барыня!.. Кокосы принес Лизе, а она давай отбирать!
— Стерва! — процедил Мельница.
— Голодом, стало быть, морят? — вставил Сатана.
— Да, товарищ!.. Ну и засыпалась же девчонка! Прямо чахотка берет!
— И какой арестант больницу выдумал? — спросил Неелд и прибавил, с треском ударяя валетом о матрац: — Пас!
Сенька постоял немного возле них и подошел к печке, погревшись, он растянулся во весь рост на ближайшем матраце, закрыл глаза и предался приятным воспоминаниям о Лизе.
А было о ком вспоминать!
Хорошая бароха! На удивление всем портовым блотикам! Хоть весь порт с фонарем исходи, другую такую не сыщешь…
Он жил с нею два года мирно, тихо, хотя частенько поколачивал и таскал ее за косу. Но без этого ведь никак нельзя. Избаловаться может женчина.
‘А что, если ее заморят голодом и она умрет?’ — подумал он, и ему сделалось жутко.
Сенька вспомнил, как они сошлись.
То было два года назад. Он был тогда совсем еще сопляком.
Прошлое его было почти такое же, какое у всех портовых блотиков. Он рано осиротел и как мячик переходил из рук в руки. Вначале он жил у какого-то сапожника, который без зазрения совести дубасил его колодкой по голове, потом — у кузнеца, у прачки и под конец, по милости одной сердобольной дамы-патронессы, попал в приют для малолетних.
Но здесь он удержался недолго. Приют пришелся ему не по вкусу. Кормили здесь прескверно, помоями, драли, заставляли исполнять самые грубые работы, притом к ним частенько наведывался какой-то важный господин с цацкой на красной ленте на шее и плотоядной физиономией, задабривал их грошовыми конфек-тами и проделывал с ними некрасивые вещи.
Последнее обстоятельство главным образом и заставило его бежать из этой обители вместе с Пузырем и Жеребчиком. Бежали они, конечно, в порт, о котором наслышались в приюте много хорошего и заманчивого.
Порт в их воображении рисовался чем-то вроде Запорожской Сечи.
Сенька по неопытности с первых шагов попал к шарикам — чистильщикам пароходных котлов и стал наравне с ними чистить котлы, работать на подрядчика.
Но жизнь этих вечно замурзанных детишек показалась ему скучной и тошной.
Не о такой жизни мечтал он. И какая это жизнь?! С восходом солнца, а то и с ночи залезай в потный котел, сиди весь день в нем, свернувшись как уж, и тук-тук молоточком по дымогарным трубам и заогненному ящику, отбивай накипь.
В ушах звон, точно звонят в тысячи колоколов, ноги, руки, грудь и спина ноют, соленая накипь лезет в глаза, в рот. И в результате — усталость такая, что еле добираешься до казармы, валишься на нару и сразу засыпаешь. К тому же большой уж скромностью и добродетельностью отличались шарики. Всю неделю работают, а придет воскресенье — они расползаются по родным, в церковь ходят, книжки читают.
Сенька жаждал другой жизни — вольной, размашистой, независимой.
Ему бы пошуметь, напроказить, нахулиганить, и чтобы всегда сытно было и в карманах звенели фисташки — деньги. Он поэтому на шестой же день бросил шариков и примкнул к блотикам. Эти как нельзя более соответствовали его темпераменту и желаниям.
В массе, да и в отдельности, они напоминали маленьких коршунов, которые били с налету и хватали все, что плохо лежит. Всех их было сто — сто пятьдесят. В год они причиняли порту убытков свыше чем на четверть миллиона, и с ними напрасно боролась туча ментов, капалыциков, шмырников и скорпионов.[3]
[3] — Городовые, шпионы, сторожа и таможенные надсмотрщики. (Прим. автора.)
Это был смелый, отчаянный и веселый народ, из среды которого в будущем выходили крупные и даровитые блатные — воры. Он не признавал ни власти, ни закона, ни собственности.
Впрочем, большая часть блотиков погибала, не достигая двадцати-двадцатидвухлетнего возраста от алкоголя и от пороков или зверских побоев шмырников и ментов.
И стал Сенька, подобно им, стрелять хлопок, уголь, клепки, изюм, сахар, галеты и прочие товары — все, чем богат порт, эта грандиозная житница.
Нечего говорить, что на первых порах стрельба не особенно давалась ему. Будучи новичком в блатном деле, он часто засыпался, попадался в лапы к ментам и шмырникам то с углем, то с хлопком.
Впрочем, тогда он не особенно платился за свои художества. Шмырники и менты щадили его как ребенка и ограничивались тем, что легонько потреплют его шершавыми пальцами за ухо или дадут незначительного леща и отпустят, отобрав у него настрелянное.
Неудачи эти очень печалили его, и он часто плакал… Товарищи смеялись над ним, и нередко Спиро Косой, самый великовозрастный блотик, считавший себя форменным блатным, когда выпивал лишние два-три шкала, ломался перед ним:
— И куда тебе со мной равняться, Горох! (Товарищи прозвали Сеньку Горохом.) Ты несчастный блотик, а я блатной. Ты фельдфебель, я штабс-капитан, генерал от инфантерии. У тебя духу не хватит сбацать то, что я. Нужно, брат, иметь опыт, талант в жизни, коробочку спичек в кармане и магнезию!.. Вот что я тебе скажу! Чего ты равняешь индюка до свиньи?
Сенька слушал его, и ему до слез больно становилось за свое ничтожество и неуменье бацать — стрелять.
Блотик Куцый, видя его бессилие, сжалился над ним и преподал ему мудрый совет:
— Отчего не заведешь себе барохи? Она помогать будет тебе в работе, и ты пойдешь в ход. Без барохи стрелку жить нельзя. Хорошо работать можно только вкоренную — вдвоем. Бароха и на цинке постоит тебе, и зубы заговорит шмырнику… У всех ведь барохи. И у меня. Сам знаешь…
Сенька согласился с ним, поблагодарил его и спросил:
— Но где достать эту самую бароху?
— Где? Вот еще!.. Их как собак!
— Это, положим, так!.. Но захочет ли кто-нибудь из них?…
— Захочет! — уверенно заявил Куцый. — Ты, слава богу, не калека. Мужчина первый сорт. Посмотри-ка на себя в зеркало. Рост какой, глаза, нос!.. Куропат-кин!..
Слова Куцего ободрили его, и он занялся поисками барохи.
Сенька искал долго, но ни одна подходящая не наклевывалась, и он снова повесил голову.
— Не быть мне никогда блатным, — жаловался он Куцему.
Но вот портовый бог сжалился над ним.
Идет он однажды по Практической гавани и видит: сидит на шпалах девочка в белом ситцевом платьице с мелкими голубенькими цветочками, в порванных туфельках, закрывшись концами вязаного платочка, и, как речка, разливается. Сенька подошел к ней.
— Чего, девочка, плачешь? — спросил он ее ласково. Задав этот вопрос, он подумал: ‘А хорошая из нее бароха вышла бы… Одни буфера чего стоят!’
Девочка открыла лицо, показала зеленые заплаканные глазки, розовые ушки, тоненький носик и прядь золотых волос и протянула плаксиво:
— Я го-о-лодная!
Сенька достал из кармана горсть кишмиша, только что добытого им из мешка за таможней, и сунул ей. Она схватила кишмиш с жадностью и стала грызть.
Девочка до того увлеклась кишмишом, что забыла про Сеньку.
Он же, подсев к ней, с восхищением наблюдал, как она ловко этак прокусывает своими острыми, белыми зубками кишмиш, как белка.
— Мама у тебя есть? — спросил он ее вдруг.
Она отрицательно покачала головой.
— А папа?
— Тоже нет.
— Где же они?
— Померли! — И она скороговоркой и кратко рассказала, как после отца-стереотипера, умершего от отравления кишок свинцом, и матери-прачки она осталась с маленьким Гришей круглыми сиротами. Их взяла к себе тетка Александра, но она так скверно обращалась с ними, морила голодом и била, что они вчера бежали…
— А Гришка-то твой где?
— Не знаю! — Она снова закрылась платочком и заплакала.
— Ну, чего раскудахталась? — спросил он презрительно.
— Боюсь, что пропадет. Он такой маленький. Ему пять лет.
— Не пропадет. Его доставят в участок, — с уверенностью заметил Сенька, — а оттуда — в какой-нибудь приют, и там ему хорошо будет. Бифштекс с набалдашником будет есть. — И он звонко расхохотался. Она перестала плакать.
— Может быть, хлеба хочешь?
— У-у! — мотнула она головой.
Он повел ее в бакалейную лавочку и купил ей хлеба и маслин. Девочка с прежней жадностью набросилась на съедобное.
По мере того как она ела, она становилась все веселее и веселее. На порозовевших щечках ее зайчиками заиграли ямочки, и глаза забегали, как мышенята.
— Как тебя звать? — спросил он.
— Лизой! — ответила она бойко.
— А по фамилии?
— Сверчкова!
Он сделался смелым и ущипнул ее сзади.
— Ой! — воскликнула она и посмотрела на него с удивлением. — Как же так можно?!
— А что? — спросил он лукаво.
— Больно.
— Скажите пожалуйста, какие мы нежные!
Оба захохотали.
— Ты видела когда-нибудь, как грузят баранов? — спросил он.
— Нет.
— Идем. Покажу.
И, не дожидаясь ответа, он схватил ее за руку и помчался вместе с нею по набережной.
— Ой, упаду! — смеялась она громко, поправляя на бегу сползшую косынку и растрепавшиеся волосы.
Сенька ловко лавировал меж биндюгов, вагонов, гор угля и клепок, шмыгал то в один двор агентства, то в другой, перепрыгивал то через балку, то через кучу брезентов, попутно здороваясь со встречными мальчишками, не упустил случая стянуть брошенный кем-то, должно быть, сносчиком, в кучу верхнего платья алый бумазейный пояс и наконец остановился возле небольшого черного судна, на корме которого сверкала золотая надпись: ‘Gumbert’.
Судно было сильно нагружено и сидело глубоко в воде. Через полчаса оно должно было сняться, и капитан, маленький и круглый, как мяч, генуэзец, в кепи и куртке с галунами, торопил команду и Schippshаnd1еr’ов — поставщиков товара.
Оставалось только принять на палубу баранов. Бараны в количестве пятьсот — шестьсот штук, серые, курчавые, толпились внизу у сходни и не двигались с места.
Вот уже второй час, что с ними бились-бились и никак не могли загнать их наверх. На них со всех сторон градом сыпались удары кнутовищ, палок, и чем больше их били, тем теснее они смыкались в одно неразрывное целое. Они напоминали собой кусок серого гранита. Зрелище это собрало массу праздного люда.
Капитан потерял наконец терпение и распорядился привести козла.
Привели козла и поставили его впереди упрямого четвероногого воинства, но бараны и теперь не тронулись. Не потому ли, что козел имел жалкий вид? Ну точь-в-точь мелкий чиновник, плюгавый, поджарый.
Пришлось послать за другим. Этот оказался на вид внушительнее, чем-то вроде директора департамента. Взгляд у него был пронзительный, рога в пол-аршина и кренделем, борода до земли, и весь он был черен, как сажа.
Не успел он вскарабкаться на сходню и мотнуть бородою, как серая масса заколыхалась и, подобно фонтану, с грохотом и шумом взмыла кверху, посыпалась, как из мешка, и в несколько минут затушевала всю палубу. Сходня под ними заскрипела. Несколько баранов попадали в воду.
— Ура! — раздалось в публике.
Сенька выразил свой восторг тем, что вложил в рот два пальца и свистнул соловьем-разбойником, а Лиза, вся сияющая, захлопала в ладоши.
— Теперь я покажу тебе, как бычков ловят, — сказал Сенька и повел ее в конец мола.
Над водой, на набережной, сидели рядышком тесно человек двадцать, серьезные и озабоченные, с длинными прутами и самоловами, и удили.
Сеня и Лиза присоединились к пожилому господину в чесучовом пиджаке, в наезднической шапочке и с громадным фиолетовым носом, усеянным сплошь горошинами н похожим на кисть винограда. Сидевший рядом заморыш гимназист называл его дядей.
Дяде удивительно везло. Не проходило и минуты, чтобы он не выхватывал ловко из воды бычка, и тот извивался и сверкал на солнце, как серебряный.
Лиза, когда взвивался колечком бычок, всплескивала руками и заливалась тихим, протяжным смехом.
Сеня таким образом показал ей почти все достопримечательности порта — царский павильон, судовую, общую кухню на Арбузной гавани, где на ярко и весело пылающих очажках — их там сорок — матросы с отстаивающихся в бухте судов готовят себе горячую пищу, новостроящуюся гавань, укладку массивов.
Настал вечер.
Порт сразу, точно по сигналу, осветился сотнями электрических огней, заключенных в матовые, стеклянные шары на высоких, как мачты, железных штангах, осветились пароходы в бухтах и на рейде, баржи, катера, дубки, землечерпалки, они разбросали вокруг себя по темной, зыбящейся воде слитки золота, букеты цветов, ожерелья красных, извивающихся змей, исчертили ее и исписали огненными письменами, которые под ее дыханием мешались, как в калейдоскопе, образуя фантастические чарующие узоры, затрепетал, наподобие бабочки, красный огонь маяка у входа в бухту.
Зажглись огни и наверху, в городе. Осветилось и небо. Высыпала масса звезд.
В порту сделалось таинственно тихо. Повсюду легли странные громоздкие тени от эстакады, пустых, остановившихся и как бы уснувших товарных вагонов, железных приземистых пакгаузов и массивных и тупых пароходных корм, резкая черта, отделяющая воду от набережной, стерлась, и они, казалось, слились.
На Приморской улице, в угольном складе, звонко лаяла дворняжка, и мерещилось, что лают не здесь, в порту, а там, далеко, за брекватером, что там — город, улицы, дома.
Вдоль эстакады, как вор, медленно крался одинокий локомотив, пуская вверх облака серебристого, пушистого пара…
— Постой! — хлопнул себя с размаху по лбу Сенька. — А я совсем забыл про Сименс-институт! Самое главное!.. Идем!
Он взял Лизу снова за руку и повел по хорошо вымощенной улице за таможней.
Возле одного домика он остановился и сказал:
— Вот!
Домик этот был двухэтажный, деревянный, с острой треугольной крышей и по бокам опушен зеленью. Из четырех окон и стеклянных дверей струилась на террасу масса свету.
Над домиком белела вывеска с надписью по-английски: ‘Seamen’s britisch institute’ — Британский морской институт.
Назначение его было отвлекать английских seilоr’ов — матросов, прибывающих в порт, от всяких ‘Old main top’ и ‘Old Cardiff castle’ — таверн, где они пропивали в обществе всяких мисс Фанни и мисс Лилли все свои деньги, даже фуфайки, и устроители его, местные английские крезы — экспортеры и пароходовладельцы, сделали все для привлечения к себе матросов. Они превратили его в настоящую тихую пристань, где душа матросов, мотавшихся несколько месяцев по всем морям и океанам, обретала покой и отдых.
Матросы находили здесь приветливый камелек, письма, адресованные на их имя, от родных или невесты, газеты, бильярд, их угощали музыкой на фисгармонии, пением, туманными картинами и душеспасительной проповедью на тему о вреде пьянства и курения табаку.
Сенька помог Лизе взобраться на террасу, и они прильнули к окну.
Сегодня, по случаю праздника, было много народу. Перед небольшой эстрадой, в зале, в нескольких рядах и в разных позах на стульях сидели матросы, кочегары, повара и офицеры и слушали проповедь. На кафедре стоял заезжий миссионер.
Большинство публики состояло из негров, креолов, мулатов и индусов, и черные и коричневые лица их резко выделялись среди остальных.
— Ух, какой черный! — проговорила Лиза, указывая на сидевшего близко у окна негра.
Он дремал. Круглая шляпа его сползла ему на нос, левая рука соскользнула вдоль плетеного стула, и весь он осунулся, точно собираясь съехать на пол.
Прежде чем послушать проповедь, он, очевидно, хватил изрядную дозу джину или абсенту за таможней.
Сосед его, толстый норвежец, в круглом вязаном синем берете, с кирпичным лицом, широким разрезом рта, как у акулы, и бородой, висящей клочьями вокруг воловьей шеи, — типичный морской волк, напрасно дергал его за рукав.
— Я боюсь, — прошептала Лиза, прижимаясь к Сеньке.
— Дурочка! — засмеялся он.
Миссионер окончил свою проповедь, и его сменил юнга. Он подсел к роялю и заиграл английский вальс ‘Deisy’.
Он потом заиграл британский гимн ‘God save the Queen’, и весь институт подхватил его.
Лиза зевнула.
— Хочешь спать? — спросил Сеня.
— Да!
— Идем!
Он повел ее теперь на середину набережной к кучке клепок, разбросал их, накрыл соломой и старой, валявшейся под ногами рогожей и сказал:
— Ложись!
Она покорно легла. Он лег рядом.
— Не жестко?
Она отрицательно мотнула головой.
Он потянулся и сказал:
— Мы всегда спим на набережной, как на даче. Хорошо. Правда? Прохладно и клопов нет! В приюте спать летом нельзя — заедят, анафемы!..
— Хорошо! — согласилась она, жадно вдыхая морской воздух. — Всю жизнь спала бы здесь. — Она сделала вдруг брезгливое лицо и прибавила: — У тети всегда было душно, грязно… Мы в подвале жили.
— А ты хочешь назад?
— Куда?! К кому?!
— К тете!
— Подохну лучше, а не вернусь! — ответила она решительно.
— Молодчина! — похвалил Сеня. — Оставайся тут лучше! Тут не жизнь, а рахат-лукум! Хочешь остаться?
— Хочу!
— Вот и хорошо!
— Тсс! — она приложила вдруг палец к губам и прислушалась. — Играют. Где?
До ее слуха донеслись смутные звуки вальса. Играл военный оркестр.
— На бульваре.
Она повернула голову.
Там, наверху, высоко над черным и мрачным обрывом, параллельно порту, белели наподобие бус электрические фонари, разбросанные в равном расстоянии друг от друга в длинную и прямую линию. Часть их пряталась в зелени стройных и упругих кленов и сквозила, как сквозь зеленые кружева, а часть горела свободно, разливая вокруг молочный свет, в котором плотной и разноцветной стеной двигалась публика.
— Весело там, — протянула она задумчиво.
— А ну их, — презрительно махнул рукой Сенька.
Он не любил города.
Невдалеке потом на набережной послышалось пение и звонкое притопывание ног. Пение все приближалось, и вдруг из-за ближайшего пакгауза вынырнуло странное трио — трое маленьких, поджарых, обезьяноподобных человечков с шоколадными лицами. Они были одеты в белые штанчики, желтые курточки и плоские малиновые шапочки, расшитые серебром и шелком, и на ходу дружно и бойко напевали и отплясывали кекуок, высоко поднимая короткие ноги и широко загребая вечерний воздух кистями рук, как таксы.
Лиза видела таких человечков в Сименс-институте.
— Индусы! — улыбнулся всем лицом Сенька. — Должно быть, из ‘Олд кардиф кастл’[4] идут и здорово там наштивались пивом и висками. Постой, я на минуточку.
[4] — Таверна. (Прим. автора.)
Он поднялся с клепок и направился к веселой компании.
— Гуд ивининг! — сказал он громко по-английски и развязно протянул им руку, как хороший знакомый.
Те оборвали на минуту пение, пожали протянутую руку и ответили весело, сверкая зубами и белками глаз:
— Evening!
— Гив ми смок, — обратился он к одному.
Индус кивнул головой, порылся в кармане и вручил ему плитку прессованного табаку.
— Дзеньк ю! — поблагодарил Сенька.
Он после обменялся с ними еще несколькими фразами и попрощался:
— Гуд найт!
— Good night! — И они продолжали свою дорогу, по-прежнему напевая и приплясывая.
Сенька возвратился к Лизе.
— Фартовый народ, — сказал он, укладываясь, — хотя и Магометы. Никогда ни в чем не откажут. Иной раз пенс дадут. А ты слышала, — похвалился он, — как я здорово с ними по-джонски лупил? Я, брат, образованный… Хочешь? — Он протянул ей кусочек табаку.
— А что с ним делать?
— Положи в рот и жевай. Как я!
Лиза положила в рот. Вначале табак показался ей сладким как мед, но затем таким горьким, что она быстро выплюнула его.
— Фи!
— Дура!..
Веки у Лизы стали смыкаться.
— Как красиво, — сказала она сонно и мечтательно, погружая свои усталые глаза в небо.
На темно-синем бархате низко, почти над головой, горели, неровно вспыхивая голубыми огоньками, роняя алмазные искры, как пылающие головни, и трепеща, как живые, крупные, южные звезды. Одна из них отдельно от всех повисла продолговатой слезой над брекватером, готовясь ежесекундно скатиться в воду. Золотой ободок полумесяца, точно острым ногтем, врезался между ними.
— Давай считать звезды, — предложила она.
— Ол раит! — согласился он, сплюнув на сажень прожеванный табак, как истый джон.
Они стали считать:
— Раз, два, три!..
На десятой звезде, ласково кивавшей ей и подмигивавшей, она заснула, инстинктивно прижавшись к Сеньке, как к родному брату и защитнику. Сенька обнял ее и также уснул.
Первым проснулся Сенька. Было пять часов. Порт уже кипел, жил широкой жизнью.
Гремели подъемные паровые краны, гудели пароходные гудки, тысячи портовых рабочих копались в трюмах и на палубах, по всем направлениям набережной тянулись вереницы биндюгов, эстакада скрипела и трещала под тяжестью вагонов с зерном…
Лиза спала еще. Она лежала на боку, свернувшись в комочек. Косынка ее сползла на плечи и открыла лицо, на котором играла улыбка.
— Вставай! — И Сенька дернул ее за рукав. Она открыла глаза.
— Хочешь умыться?
— Хочу.
— Так пошевеливайся! Нечего барыню играть! Лиза, зевая во весь рот, встала, оправила платьице, натянула на голову платочек, спрятала за ухо непокорную прядь волос, и они пошли к трапу, у которого, на воде, под сенью гигантского английского судна, на привязи болталась шаланда с носатым греком-перевозчиком.
Сенька спустился вниз, зачерпнул несколько раз рукой воду, размазал ее по лицу и вытерся уголком курточки. То же проделала и Лиза. Только она вытерлась подолом юбки.
— Теперь вот что! — сказал деловито Сенька. — Надо чаю напиться. А фисташек нет! Придется поработать! Сейчас самое лучшее время! Идем!
Он пошел вперед быстрыми шагами. Она за ним.
— Видишь? — сказал он, остановившись в двадцати шагах от приземистой белой стены, в широких воротах которой виднелся длинный двор, загроможденный тюками, бочками и ящиками. — Это агентство! Стань вот здесь, на цинке, настороже, значит, и гляди в обе глюзы. Я буду набирать хлопок, а ты, как увидишь шмырника (сторож), крикни: зеке! Не забудешь? Зеке! Зеке! Зеке! И сама плейтуй, тоись, — пояснил он, заметив ез большие глаза, — драло! Пониме?
— Поняла.
— Так становись!.. Господи, благослови! — И он, мелко крестясь, направился к куче громадных тюков, сложенных под стеной агентства.
Лиза пошла на указанное Сенькою место. Наивная девочка не понимала, что с этого момента она становилась соучастницей его в краже.
Она стояла на цинке больше десяти минут. Сеня в это время спешно засовывал за сорочку хлопок, выхватываемый им привычной рукой из надрезанного перочинным ножиком тюка.
В воротах вдруг показался сторож с толстой суконной палкой.
— Зеке! Зеке! — взвизгнула Лиза и метнулась в сторону.
Сенька отклеился от тюка и метнулся также. Грудь его и правый бок сильно выгорбились от настрелянного хлопка.
Сторож заметил его и крикнул:
— Держи!
Но он опоздал. Сенька нырнул под пустые вагоны и сгинул.
Сенька и Лиза встретились возле эстакады.
— Молодец! — похвалил он ее искренне. — Фартовая ты девчонка. А теперь вот что!.. Только раньше я покажу тебе что-то…
Он повел ее к какой-то развалине, остаткам сторожки, одиноко стоявшей посреди набережной. Оглянувшись по сторонам и убедившись, что никто не подсматривает, он отшвырнул ногой грязную рогожу и открыл довольно глубокую яму.
— Это моя ховира, — сказал он. — Склад, пакгауз.
На дне ямы лежали кучки рельсовых гаек и еще какой-то предмет.
Сенька стал извлекать из-за пазухи белый как пух хлопок и бросать в ховиру.
Разгрузившись, он снова старательно заделал яму рогожей и сказал:
— Гайда под арап!
Он повел теперь Лизу на Приморскую улицу, по правой стороне которой развернулись угольные склады. По мостовой медленно тянулись караваны телег с углем, и меж ними и вокруг юлили стаями блотики.
Пользуясь каждым удобным моментом, они вскакивали на задки телег, срывали куски арапа, или угля, и передавали своим барохам — девочкам, которые стояли поодаль, и те быстро спроваживали уголь по ховирам своих сожителей.
— Видишь? — спросил Лизу Сенька, указывая на работу блотиков и барох.
— Вижу!
— Учись. Учение — свет, неучение — тьма!
Сбоку неожиданно вырос Скелет, тоже блот. Руки и лицо его были выпачканы угольной пылью. Он окинул Лизу быстрым взглядом и спросил:
— Бароха твоя?!
— Бароха! — с гордостью ответил Сенька.
— Гм!.. Ничего! Жить можно!.. Ну, помогай бог, товарищ! А нынче клюет! Я три пуда настрелял!
И Скелет исчез.
Сенька кивнул головой Лизе, надвинул студенческую фуражку на нос, сунул руки в карманы и пристроился к одной телеге.
Лиза, следившая за ним издали, увидела, как вдруг он выпрямился, прыгнул кошкой на задок телеги и сгреб кусок угля фунтов в двенадцать — пятнадцать.
— Неси! — сказал он, передавая ей уголь.
Она взяла и пошла к ховире.
Лиза три раза дорогой присаживалась, так как ноша была ей не под силу, и возвратилась спустя десять минут.
Сенька давно поджидал ее. У ног его лежали три куска угля.
— Годдем! Чего тащишься, как плашкоут?! — проворчал он, посмотрев на нее злыми глазами. — Тут работа кипит, а она себе гуляить!
Он утер подолом куртки вспотевшие и выпачканные углем нос и шею и скомандовал:
— Живее поворачивайся!
Лиза с испугом посмотрела на своего повелителя и живо исполнила его приказание. Она начинала побаиваться его.
— Ну, — сказал он полчаса спустя, — на сегодня довольно! Надо только загнать (спустить) товар, и пойдем чай пить!
Сенька набил мешок углем, хлопком и гайками и вместе с Лизой поволок его по земле по направлению к Таможенной площади.
— Стоп! — крикнул он, когда они поравнялись с грязной бакалейной лавчонкой.
Сенька сунул голову в раскрытые двери и позвал:
— Шмилик!
На зов его вышел длинный и надломанный на середине, как шест, еврей в жилете поверх ситцевой рубахи с отложным воротником, в рыжеватой бородке и круглой замусоленной шапочке.
— А! Горох! — расплылся в веселую улыбку Шмилик.
— Здравствуйте, Шмилик, — проговорил скороговоркой и деловито Сенька. — Я принес вам товару.
— Товару?! Опять товар?! И куда я дену все?! У мене — агентство?! — спросил он, пожимая плечами.
Сеня нахмурил брови.
— Что у тебя? — спросил потом Шмилик так, точно вопрос этот совсем не занимал его. Он даже зевнул.
— Арап и пух (уголь и хлопок).
— Я так и знал. Может быть, хочешь, я продам тебе два телеги с арапом? Ша, качкие! — крикнул он на жену, которая бранилась с его матерью, подслеповатой старухой. — Если бы ты принес рису, — обратился он снова к Сеньке, — или кофе, вот это я понимаю, мы бы сделали дело.
Сенька закусил от злости нижнюю губу и проговорил:
— Оставьте ваши французские фокусы, Шмилик! Слава богу, не первый год знакомы! Давайте деньги, а то отнесу Фильке и задаром отдам!
— Какой ты, Горох, ей-богу! Такой маленький и такой гарачий. Ну, сколько тебе дать за все?!
Они сторговались на полтиннике. Получив деньги, Сенька повеселел и сказал Лизе:
— Теперь в ‘Испанию’!
‘Испания’ была излюбленным трактиром блотиков. Придя туда, Сенька выбрал столик возле машины и крикнул на весь зал:
— Каштан!
— Сейчас! — послышался у буфета звонкий голос, и к столу подлетел мальчишка-половой, лет двенадцати, с грязной салфеткой под мышкой.
— Полторы порции чаю и семитатних бубликов! — распорядился Сенька.
— Слушаю-с! Каштан испарился.
Лиза с любопытством оглядывала трактир. Глаза ее останавливались то на толстом буфетчике, ловко рассыпающем чай по чайникам, то на публике, на белых занавесках, на клетке с кенарем, люстре, статуе Венеры с отбитым носом и левой пяткой…
Чай и бублики стояли на столе. Над пузатым, ярко раскрашенным фарфоровым чайником клубился ароматный пар.
Лиза с жадностью протянула руку к семитатнему бублику и спросила:
— Можно?
Он утвердительно мотнул головой.
Пока она грызла бублик, жадно подбирая осыпающуюся семитать липким пальцем, Сенька налил ей и себе два стакана чаю. Отпив полстакана, он вдруг сорвался со стула и подошел к чахлому человеку с японским лицом, в белой рубахе, сидевшему за деревянной балюстрадой, у машины. Сенька сказал что-то ему, сунул в руку мелочь и возвратился к Лизе.
— Что ты говорил с ним? — спросила она.
— Сейчас узнаешь, — ответил он многозначительно.
Не прошло и пяти минут, как машина заиграла. Весь трактир наполнился звуками жалобного мотива.
Лиза встрепенулась, и глаза у нее загорелись от удовольствия.
— Знаешь, что это играют? ‘Устю’! — И он стал подпевать, покачивая в такт головой:
Вечер вечереет,
Пробочницы идут!
А мою Устю в больницу везут!..
Сеня велел потом машинисту завести ‘Сухою корочкой питалась’, ‘Марусю’, ‘По диким степям Забайкалья’, ‘Дрейфуса’ и ‘Исса’.
Машина играла без устали к полному удовольствию Лизы.
— Видишь, какое у нас веселое житье?! — сказал Сенька. — Со мною никогда не пропадешь. Я фартовый! Хочешь халвы?!
Она мотнула головой.
— Каштан! На две копейки халвы и еще один семитатний! А ты любишь меня? — спросил он ее неожиданно.
— Люблю.
— Побожись!
— Чтоб я не дождала до завтра!
— Поцелуй!
Она перегнулась через стол, крепко обхватила его шею руками и стала целовать.
— Будет, — сказал он. Она оставила его.
— Чего же это наших еще нет? — спросил самого себя с удивлением Сенька и посмотрел на дверь. — А вот они!..
В дверях один за другим стали появляться блотики со своими барохами — Петька Скелет с Манькой Беззубой, Пимка Апельсин с Нюней Коротконогой и Гришка Арбуз с Лелей Тронбоном.
Завидя Гороха, блотики направились к нему.
Послышались восклицания.
— А! Здорово! Носит тебя еще земля?!
— Менты легких не отбили еще?!
— Бароха моя! — отрекомендовал Лизу Сенька.
— Очень приютно! — комично расшаркался перед нею Арбуз.
Товарищи познакомились с Лизой. Арбуз распорядился придвинуть к столу Сеньки еще один, и все уселись тесной компанией.
— По шкалу, что ли? — спросил Скелет весело.
— Обязательно! — ответила за всех Беззубая.
— Каштан!..
Не успели приятели перекинуться несколькими фразами, как на столе уже стояла бутылка с водкой, рюмки и закуска — соленые огурцы и вобла. Скелет наполнил рюмки и провозгласил тост:
— За здоровье карантинных шмырников! Дай, боже, им черную болесть!
— Аминь! — поддержала компания хором.
Шкалы были опрокинуты.
— А ты чего не пьешь? — спросила Беззубая Лизу.
— Я никогда не пила.
— Так нельзя! Нечего ломоты строить!
— Пей! — приказал Сеня.
Лиза опростала рюмку и сильно поморщилась. Сенька подсунул ей под самый нос соленый огурец и кусок хлеба.
— Фу!.. Печет! — проговорила она, с трудом переводя дыхание.
— И какая ты бароха, коли не умеешь пить?! — воскликнула Беззубая. — Смотри!
Она наполнила чайный стакан водкой и легко опростала его в один прием.
Компания сидела за столом больше двух часов. И мужчины и женщины изрядно выпили. Не отстала от них поневоле и Лиза.
Голова у нее сильно трещала, но ей было весело. Она стучала ложечкой по тарелке и все требовала ‘Устю’.
Беззубая завела ссору с Тронбон. Скелет показывал фокусы с серебряным пятачком, а двенадцатилетний Арбуз ломался: стучал с размаху кулаком по груди и говорил заплетающимся языком, подражая великовозрастным блатным:
— Я двадцать пять лет кровь в карантине проливаю, и чтобы какой-нибудь ментяра (городовой) позволил себе слово сказать мне! Да я его, как селедку, надвое разорву!
— Да будет тебе, товарищ, тень наводить! — остановил его Сенька. — Слава богу, видели, как ты вчера плейтовал от мента!..
С этого дня Сенька и Лиза сошлись как нельзя лучше. Она сделалась ему верной помощницей. А с течением времени у нее открылся настоящий талант, приводивший в умиление Сеньку и вызывавший зависть во всех его товарищах и озлобление в их барохах.
Так наливать масло шмырнику, как она, не могла ни одна бароха.
Сенька бацает хлопок в агентстве, а она отвлекает от него внимание шмырника всякими разговорами, прикидываясь дурочкой.
— Дяденька! Скажите, пожалуйста, какой час?
— Сколько тебе, стрекоза, надо? — заигрывает с нею суровый цербер.
— Полтретьего.
— На что тебе полтретьего?
— Тятеньку проведать надо. Вы, быть может, знаете его?
— А он кто?
— Элеваторщик. На элеваторе работает. Дяденька, миленький, — продолжает она наливать масло, — вы, быть может, часом, платочек тут нашли? Обронила…
— Очень нужен мне твой платочек!
А Сенька в это время знай пощипывает из тюка хлопок и накладывает в карманы и за пазуху. Накладывает и сияет.
— Ну и бароху же послал мне господь. Дай бог ей здоровья, а не двести тысяч на мелкие расходы!..
Ловкая она была шельма! В какой-нибудь месяц перещеголяла всех барох.
Она не только хорошо на цинке стояла, но и хай (шум) делала, как никто.
Случилось так, что Сенька засыпался. Лиза в этот момент выходила из мелочной лавочки на Таможенной и видит: ведут ее ясного сокола, муженька, с двух сторон под руки мент и дворник, а сзади важно шествует сам квертель, жирный, как бекас, с аршинными усищами, портфелем под мышкой, и командует:
— В участок его, мерзавца!.. Я тебе покажу, как табак воровать!
— Выручай! — крикнул ей Сенька.
Лиза шариком подкатилась к нему, повисла у него на шее и как завизжит:
— За что вы ведете его в часть?!. Он ничего не сделал!.. Карраул! Православные!.. Ой, ой!..
Сопровождавшие его мент и дворник растерялись. Растерялся и квертель.
А Лиза не перестает хаять:
— Православные!.. Режут!..
В какие-нибудь две-три минуты Лиза собрала тысячную толпу.
— Люди добрые! — обратилась она к публике. — Я вот с братцем моим вышли на площадь, мама послала за керосином, вдруг городовой хватает его и тащит в участок. Ой, боже мой!..
Находившийся в толпе экстерн в прыщах, помятой шляпе и пенсне петухом наскочил на городового и крикнул:
— Как ты смеешь?!. Немедленно отпусти его!.. Господа, надо вырвать его из когтей этих опричников, а то они убьют его!
В толпе прошел гул. Она подалась вперед и оттерла полицейских от Сеньки.
Заварилась каша. Явился полицмейстер, казаки. А Сенька и Лиза в это время сидели в Практической гавани на клепках и как ни в чем не бывало уплетали за обе щеки воблу…
Дела Сеньки удивительно пошли в гору и даже заметно отразились на его внешности. Он округлился, стал носить ‘колеса’ на высоких подборах и курить вместо ‘Ласточки’ ‘Дюшес’ и ‘Сенаторские’.
Округлилась и Лиза.
Сенька не оставался в долгу перед своей барохой. Нередко в благодарность за любовь и помощь он делал ей обновки: покупал то новые туфли, то гамаши, брошку, колечко и водил в город в театр при чайной попечительства о народной трезвости. Их часто можно было видеть там, на галерке, рядышком, внимательно следящими за пьесой.
Когда ‘работы’ было мало, она, сидя на дубах, вышивала ему болгарскими крестиками лелю — рубаху, чинила штаны, куртку, набивала табаком гильзы или варила на массивах в котелке уху.
Часто по вечерам все блотики вместе с барохами собирались где-нибудь на набережной под звездным небом в большой кружок и устраивали литературно-музыкальные вечера. Известные всему порту — Монах рассказывал занимательные сказки, а Хандри-Мандри — пел.
Он пел ‘Стогнет, стогнет голубочек’, ‘Падший ангел беспокойный’, ‘Трубочка-заветочка’.
‘Трубочка-заветочка’ была любимой песней блоти-ков, и они заставляли Хандри-Мандри петь ее по нескольку раз.
Трубочка-заветочка
С резьбою по бокам!
Какая ты красивая,
Продай, брат, ее нам!
Ах, трубочка-заветочка
Отбита на войне!
И в память генерала
Досталась она мне!
Я трубочку-заветочку
Как око берегу,
И хороню я трубочку,
Я в правом сапогу.
Вот было сражение
Под городом Дубном,
И сохранялась трубочка
В сапоге моем!
Все бы хорошо, если бы только в Сеньке не сидел бес ревности. Стоило Лизе бросить даже равнодушный взгляд на мимо проходящего гимназиста с рыболовным прутом или на кого-нибудь из товарищей Сеньки, как он уже хмурился, подступал к ней с кулаками:
— Ты чего до них ливеруешь?
— Что ты?! Ей-богу, Сенечка, ты запонапрасно!..
— Я тебе дам запонапрасно! — И он влеплял ей затрещину.
Он следил в оба за ее нравственностью и всегда мстил за свою попранную честь.
Когда однажды блатной Рашпиль ущипнул ее за ногу, Сенька выхватил нож и сказал ему со злобой:
— Если еще раз тронешь, зарежу! Я, брат, теперь такой же фартовый, как и ты. Мне что тюрьма, что дом — все единственно.
И если бы его не удержали товарищи, он обязательно пырнул бы Рашпиля.
Досталось также от него и шарикам. Они позволили себе такую выходку: заманили в пароходный котел Лизу под предлогом познакомить ее с устройством его. Сперва они вели себя честь честью, по-джентльменски, но потом вдруг потушили свечи и давай щупать ее.
Лиза со слезами на глазах прибежала к Сеньке. Тот обозлился, созвал всех блотиков и вечером, когда шарики сходили со сходни, они набросились на них и жестоко избили…
— Удивляюсь тебе, — сказал как-то Сеньке большой практик Арбуз. — У тебя такая хорошая бароха, а ты из кожи лезешь. Возьми с меня пример. Я весь день ничего не делаю, а придет вечер, Маня принесет мне рубль, два, а то и три. Запряги Лизу, пусть одна работает.
Мысль эта очень понравилась Сеньке, и с этого же дня он предался полному dolce far niente,[5] a Лиза работала за двоих. Сама стреляла хлопок, арап и приносила выручку. Сенька от безделья пристрастился к картам. Он весь день пропадал на обрыве, над портом, в кустах и играл с чистильщиками сапог в ‘три листика’.
[5] — Сладостному безделью (итал.).
Сеньке не везло. Он проигрывал всю выручку Лизы и, не довольствуясь этим, постепенно забрал у нее все свои подарки — шелковую косынку, колечко, туфли, брошку — все… А она и не думала роптать.
Но вот она исчезла. День, два… Ее нет…
Сенька не на шутку всполошился.
— Не сманил ли ее Косой? Тот давно уже зарился на нее.
Сенька бросился к нему, но тот поклялся, что и не думал сманивать ее.
— Куда же она делась?!
Он строил тысячи предположений. Думал, что ее увезли в Константинополь, что попала под поезд…
Он затосковал, опустился и только теперь понял, как она была ему дорога и близка. Он припоминал каждую мелочь из их совместной жизни, и эти мелочи умиляли его.
Сенька вспомнил, как однажды шмырники безбожно избили его воловиками,[6] и она ухаживала за ним, растирала горячим уксусом его спину, бока. Вспомнил также следующее: он стащил у одного угольщика шапку. Тот настиг его и стал бить. Случилась тут Лиза. Она сгребла тяжелую марсельскую черепицу и как треснет ею угольщика. Тот так и растянулся.
[6] — Воловьи жилы, залитые свинцом. (Прим. автора.)
Вспомнил Сенька и зимние вечера, когда, будучи на декохте, они прятались в промерзлых вагонах, и она грела его своим телом.
Попутно Сенька припомнил, как часто он обижал ее. Однажды он застал ее за каким-то шитьем.
— Что шьешь? — спросил он.
Она вспыхнула и ответила, заикаясь:
— Ничего.
— Скажи!
— Платьице для… Зины…
— Какой Зины?
Она достала из клепок самодельную куклу, которой играла всегда в его отсутствие, и показала.
— Вот еще… вздумала!..
Он грубо вырвал из ее рук куклу, разорвал ее надвое и бросил. Она расплакалась, как трехлетняя девочка…
А как он обирал ее?!
Он был так виноват перед нею, и ему хотелось загладить свою вину.
— Господи! Если бы только она отыскалась! — молил он.
И вот он узнал от фельдшера при амбулансе Приморского приюта, что она в больнице.
Сенька пошел к ней с раскаянием. Он хотел сказать ей многое, многое. Но этот проклятый шмырник и злая сестрица испортили всю музыку.
Сенька долго ворочался на матраце, думая все о Лизе.
— Скорее бы отпустили! — проговорил он вполголоса. — Вот заживем! На все медные! — И он улыбнулся…

IV

Прошла неделя с того дня, что он навестил Лизу.
Она не являлась в порт.
Сенька прождал ее напрасно еще два дня и, как ему не хотелось, отправился снова в больницу.
По дороге его перехватила подруга Лизы — Нюша, продавщица цветов. Узнав, что он идет к Лизе, она достала из своей корзиночки два лучших белых хризантема, сунула ему в руку и велела передать ей.
Мимо Сеньки по мостовой, покрытой снегом, весело мчались сани.
‘Как только она выпишется, — думал Сенька, — обязательно возьмем сани и покатаемся’.
‘Зиму, — решил он потом мысленно, — как-нибудь проживем в Одессе, а летом махнем во Владивосток’.
Владивосток был постоянной мечтой его.
Сенька строил тысячи соблазнительных планов.
Но вот и больница!
В воротах знакомый шмырник. Тот или не узнал его, или не хотел узнать. Он молча пропустил его во двор.
Вот и знакомая палата!
Но почему не видать Лизы?! Где она?! Она лежала, кажись, вот на той койке, против дверей, а теперь на ней лежит отвратительная старуха.
Или он ошибся палатой, или она выписалась?! У кого спросить?
А вон та самая сестрица! Она входила в палату с какой-то склянкой в руке.
— Ах, это ты?!
Она вздрогнула и остановилась перед ним в сильном смущении.
— Можно Лизу… Сверчкову повидать?! — спросил он ее торопливо и с беспокойством.
— Сверчкову?
— Ну да!.. Сверчкову! — повторил он, нервно и безотчетно общипывая лепестки хризантема.
— Она… умерла, — с усилием выговорила сестрица.
Сенька побелел, внутри у него что-то порвалось, и он посмотрел на нее испуганными глазами.
— Это было позавчера, — проговорила, стараясь не глядеть на него, сестрица. — Она даже похоронена уже. А все это, — прибавила она строго, — из-за ваших глупых кокосов. Она заболела возвратным тифом. Я ведь говорила.
Голос ее из строгого сделался вдруг мягким и нежным, и она прибавила:
— Бедный мальчик.
Во время беседы к ним подковыляли несколько человек больных и оглядывали его с любопытством. Сенька стоял среди них как истукан, по-прежнему нервно общипывая хризантемы и не замечая никого. Он сделал потом невероятное усилие, круто повернулся и пошел к дверям. Какая-то женщина крикнула ему вдогонку:
— Постой!.. Мальчик! Она велела серьги свои передать тебе.
Но он был уже на улице…
Сенька долго стоял перед приземистым и мрачным зданием больницы со сжатыми кулаками и стиснутыми зубами и думал:
‘С какой стороны удобнее было бы подпалить эту гнусную ховиру?’
Постояв немного, он поплелся в порт, в трактир, потребовал водки и велел машинисту завести ‘Устю’.
Он пил и лепетал:
— Лиза!.. Лиза!..
Прошла еще неделя, и Сенька успокоился. Он обзавелся новой барохой. Новую звали Маней Толстогубой.
Так же, как и Лиза, она стояла ему на цинке, ходила с ним под арап и набивала ему табаком гильзы.
Источник текста: Л. Кармен ‘Рассказы’, М: Художественная литература, 1977.
OCR Busya, 22.05.2008.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека