Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 1. ‘Моя жизнь’: Мемуары, Рассказы (1929-1935)
Отрада земная
Летом далеко я жил от Москвы,— ‘в такой глуши поселился’,— говорили про меня.
Но красоты эта самая глушь была непомерной. Какие леса, поляны, розовой дремой зарастал мой сад. А около, у огромного соснового бора, бежали две речки, с хрустальной водой. Деревни были редки. Рожь золотилась у проезжих дорог.
Приходили ко мне люди из соседних мест. Из Москвы любили приезжать друзья — охотники и рыболовы. Однажды заехал ко мне красивый человек, Никита Макаров. Рослый, здоровый и, видимо, что деловой, и предложил мне купить охоту по лугам у большого озера. Далеко было это озеро, но я согласился.
— Что вам,— говорит,— барин? Двадцать пять рублей стоит, а отрады много получите, и утиц там — массая.
Я его спросил:
— А вы это, кто будете — торговец или крестьянин?
— Как сказать, я,— говорит,— больше по торговой части. Что придется. И крестьянствую малость. Но господ очень люблю, и они меня тоже балуют. От них в люди вышел. Им што? Им дарма жизнь дается. Все им можно. От одного господина я жить пошел. Но редко такие-то попадают. А он — с кошечкой играл, более ничего не делал. Дело господское, конечно. Вы вот живописец, поди, по церквам работаете, от рук своих живете? А то ведь разные есть дармоеды. А смотреть на их — одежа хорошая, гляди-ка: часы золотые носят. В городе много таких-то, а чего делают — и невесть. Все из господ, конечно.
— С какими кошечками играет? — спросил я ловкого человека
— Да вот — ответил он,— приехал я к нему в Костромской край. А он — с кошечкой. Она у него на коленках, а в руках у него перышко. Он меня слушает по делу, значит, а сам — с кошечкой играет. Я ему говорю: ‘Лес-то,— говорю,— господин барин, ежели бы продали. Уступите, пожалуйста, семейство мое пожалейте! Детей у меня четверо сыновей и дочь на возрасте’.
Глядит барин на меня, да и говорит:
— Да, детей у вас много. Четверо сыновей, все выйдут народ крепкий. Ишь вы какой рослый, как Еруслан. Хороши солдаты будут из детей ваших, защита от врага.
А вот я,— говорит,— бездетный и один. Зверьков люблю. Кошку, собака у меня тоже хорошая есть.
— Отчего это,— говорю я,— господин барин, женаты не были, что ли, детев-то у вас нет?
— Нет,— ответил барин,— был я женат. Вот на ней, показал он на портрет, что на стене висел. Да только она нездешняя была и уехала, соскучилась здесь. Что ей — место лесное, все не по ней. И сейчас жива — не едет. С другими там кружится. Я только деньги ей туда шлю.
— Эге,— говорю я ему,— что вы ей деньги шлете? Это совсем зря. Нет,— говорю,— нипочем не послал бы.
— А я,— говорит,— не могу, посылаю. А сколько денег задаток за лес мне вы дадите?
— Пять тыщ,— отвечаю.
— Давайте,— говорит,— и вот вам.— И подписал мне запродажную, что получил все сорок тыщ.
— И прощайте. Это вам хорошо для детей будет. Будьте здоровы,— и ушел.
— Вот барин,— думаю,— прямо клад! Счастье какое мне дал. Ну и поехал я в Ярославль. Да в ресторан, что на бульваре. И, признаться, что погулял шибко. Хор позвал, выбрал самую молодую из хора, с ней и гулял. И пришло мне в ум, уговорю я ее, эту певчушку из хора, чтобы к барину этому ее свезти, а сам думаю, да все его имение таким манером — себе. И с ней сговорился. И приехали к нему. Я за дочь ее свою выдал. Глядит это он на ее и обедать нас посадил с собой. И кошку, и собаку кормит тут же. Ишь, грех какой! Прямо вот с тарелки без стыда кормит. После обеда говорю я ему по делу, что вот насчет землицы, усадьбу ему оставить можно, а то продайте землю-то и лес еще.
— А дочь,— говорю,— без стеснения заняться можете с ней. Тоску маленько откинет у вас, и деньги ей лучше посылать, чем той. Потому удовольствие получите.
Он, это, глядит на меня, да мне в ответ:
— Это,— говорит,— не дочь ваша. Не может быть у такого красавца,— это он меня-то называет,— такая дочь.
— Батюшки,— думаю,— чего это? Знать, ему сказал кто-нибудь.
— Барин,— говорю,— разве не красива она?
— Ничего,— говорит,— только дрянь. Не ваша дочь. Дочь свою вы так не предложите для утехи. Врете вы, это вы,— говорит,— все для наживы. Нехорошо так. Это нечестно. И удивляет меня ваш вид богатырский. Вы — как Еруслан. А внутри вас — гниль одна…
И, значит, не простился и не показался боле. Так я с певчуньей и уехал.
— Во какое дело-то сорвалось,— сказал он, задумавшись.— Какая в господах дурость живет… С кошечкой играет… Мимочка, мимочка моя,— передразнил барина Никита Макарыч.— Скажите, пошто такой народ надобен на свете?
И он плюнул с досады.
* * *
Однажды осенью в деревне сидел я, писал с натуры большие вязы, спускающиеся по обрыву к реке. Был тихий вечер. Деревья покрылись к осени словно цветными коврами в изумительных красках.
Сзади меня лежали и сидели мужички, парни и псаломщик, смотрели, как я пишу.
Подошел Никита Макаров и тоже глядел. Одет он был хорошо. Сапоги с набором, в кожаных калошах, на жилете большая цепочка. Рубашка шелковая и поддевка хорошего сукна. Подойдя, он снял новый картуз, смеясь, поздоровался со мной и весело заговорил:
— Вот барин пишет, картину снимает. А вы что? Вы чего глядите? Это понимать надо. Снимет картину, а другая какая барыня глянет и скажет своему барину: ‘Ах, как хороша картина. Купи,— скажет,— пожалуйста, мой милый, ненаглядный, душа моя’. А тот — за кошелек: ‘Сколько стоит?’ Вот барин деньги-то и положит в карман.
Никита Макарыч говорил это весело, захлебываясь от смеха, представляя барина и барыню.
Сидевший на травке псаломщик из Покрова сказал ему:
— Нет, не то ты говоришь. Это — дело другое. Это совсем не то.
— Отчего не то? И чего ты, знаешь, что ли? — сказал Никита Макаров серьезно.
— А не то,— говорил псаломщик,— эта картина в ‘Живописную Россию’ пойдет. Чтобы знали, где какое место в России находится, отрада в чем есть. Чтобы, значит, радовались. Господа это на радость жисти сочинили. Потому это надо.
— А какая в том радость? Чего это? Вязы и вязы. Чего тут еще? — сердито сказал Никита Макаров.
— Вот ты — богатей, а дурь в тебе какая. Тебе-то все одно, что глядеть. Лес — глядишь, а как бы его срубить, продать. А господа по-другому глядят. Свое у них на уме.
— Это ты к господам подлизаешься,— сердился Никита Макаров.— А он не за деньги, что ли, гнется, кисточкой-то старается выводить? Охотно, что ли, ему так корпеть? Зря все ты. Ступай-ка ‘со святыми упокой’. Чего лезешь, понимаешь тоже? Что об себе думаешь, аллилуйщик?
Я, отложив палитру в сторону, посмотрел на спорящих. Никита Макаров в волнении вынимал из кармана поддевки орехи и грыз их, выплевывая скорлупу и зло поглядывая в разные стороны. Видно было, что он обижен. На что-то сердит.
* * *
Внизу у речки сидели мои приятели: архитектор Вася и огромного роста охотник-рыболов немец Поге, родившийся в России, но все же говоривший вовсе неправильно и с большим акцентом. Во всех карманах у него были бутылки с пивом. Он подошел ко мне и протянул нарезанную колбасу:
— Когда я эта свинья резала, вот кричала! Ужасно как! Ну, какой колбаса, попробуй, Костатин Лексееч, это роскошь.
— Варум? {От нем. warum — почему?} — говорил Кузнецов, зная это одно слово.
Оба эти приятеля приезжали ко мне ловить рыбу. Уходили на реку, домой не возвращались. Там, на берегу реки, и ночевали.
Вот эти-то охотники-гуляки подошли ко мне, когда я писал, и легли на траву у вяза. Когда шел спор между Никитой и псаломщиком, оба приятеля смотрели внимательно на спорящих осоловелыми глазами и смеялись. Псаломщик не унимался и спросил у Никиты Макарова:
— А что в жизни самое важное, самое дорогое, без чего жить нельзя? Ну-ка, богатей, скажи!
— Постой,— встав, сказал Поге,— я знаю, что. Давай пари, Вася, на дюжин пива. Я знаю, что он скажет,— показал он на Никиту Макарова.
— Давай,— согласился Кузнецов,— я тоже знаю.
— Дайте, пожалуйста, Константин Алексеевич, мне кисточка,— обратился Поге ко мне,— я напишу, что он скажет. Пиши и ты, Васенька. Тогда чья правда, тот дюжин пива выиграл.
Я дал им из альбома бумагу и карандаш. Они оба написали и положили отдельно каждую записку в кустах у вяза.
— Я тоже знаю,— сказал я.
— Нет, что вы знаете,— ответил Поге.
— Знаю то, что скажет Никита Макаров,— он ответит — ‘дети’!
— Ну разве можно, что такое дети? Дети и блоха имеет. Дети — это еще не человек. Нет, пожалуйста, постойте! Не торопитесь. Я пари с Васей держу. Ну, скажите, Никита Макаров.
Тот стал важно в позу и громко ответил:
— Деньги — не бог, а полбога есть!
Поге хохотал.
На его записке, когда мы прочли, было написано:
Этот дурака скажет деньги.
Поге выиграл пари.
— А почто вам так смешно? — обиженно говорил Никита Макаров.— Вы вот и в России держитесь за деньги. И приехали сюда за деньгами.
— А что же, по-вашему, ‘самое главное, самое нужное’? — спросил Никита Макаров у Поге.
— Радость жизни,— вдруг сказал псаломщик.— А я вот тоже вроде как славлю все. Что я? Ничего, псаломщик! Это вот списывает он, значит, то, что и я. Величает. Славит, значит, отраду земную. И псаломщик запел:
Веселися, Сионе, Ты же, Чистая, красуйся…
Ведь вот как хорошо величали Честнейшую херувим. Я в журнале видел картину такую. Эх! Хороша картина!
В это время шла по дороге баба, закутанная в платке, за спиною ее — коробок. В руках палка и корзина. Видно, прохожая, издалека. Остановилась, посмотрела на псаломщика и на нас, поставила корзину на землю, встала на колени и стала молиться на мою картину.
— Ты,— говорят ей,— чего молишься? Что тебе это, икона, что ли?
— Чего, родные? — робко спросила она сидящих.— Вот радость какую пришлось увидать. Преподобный-то, как живой глядит,— показала она картину.
И пошла, вытирая слезы концом платка.
— Какой дура баба! — засмеялся Поге, а за ним и все другие. Псаломщик, выпивая, сказал про себя: ‘Вера это…’
Еруслан — персонаж старинной русской сказки ‘Сказка о славном, могучем богатыре Еруслане Лазаревиче’.
‘Живописная Россия’ — прекрасно оформленное издание в двадцати томах, в подготовке которого принимали участие видные деятели русской науки и культуры, издавалось товариществом М.О. Вольф с конца 1870-х по начало 1900 гг.
‘Веселися, Сионе…’ — православный пасхальный кондак: ‘Светися, светися, новый Иерусалиме: слава бо Господня на тебе возсия, ликуй ныне и веселися, Сионе. Ты же, Чистая, красуйся, Богородице, о востании Рождества Твоего’.