‘Отелло, или Венецианский мавр’, Аксаков Сергей Тимофеевич, Год: 1828

Время на прочтение: 6 минут(ы)

Аксаков С. Т.

‘ОТЕЛЛО, или ВЕНЕЦИАНСКИЙ МАВР’
Трагедия в пяти действиях

**************************************
Аксаков С. Т. Собрание сочинений в 5 т.
М., Правда, 1966, (библиотека ‘Огонек’)
Том 4. — 480 с. — с. 3-222.
OCR: sad369 (15.08.2006).
**************************************

17 июня, 1828 года.

Мы не станем излагать содержания пиесы, всем известной, она уже двадцать лет играется на театрах обеих столиц с большим успехом и нередко. Приступая к разбору игры действующих лиц, предварительно только скажем, что пиеса и особенно характер Отеллы обезображены: сначала г. Дюсисом, а потом русским переводчиком, который придал еще пиесе напыщенный слог, всего менее ей приличный, ибо Шекспир не придворный декламатор и писал не по классическим рамкам французских трагедий. Из этого следует, что сыграть трагедию ‘Отелло’, как она есть, на русской сцене с желаемым совершенством — невозможно.
Роль Отеллы, пламенного, ревнивого до бешенства африканца, г. Мочалов играл прекрасно, характер в целом был выражен верно, нет сомнения, что, обладая сильнейшими физическими средствами, он мог бы выполнить его превосходнее, но от г. Мочалова зависит, чтобы мы никогда об этом не вспоминали. Мы видели в этой роли всех лучших русских актеров: гг. Яковлева, Мочалова (отца) и г. Брянского. Г-н Яковлев торжествовал в Отелле, и — не совсем справедливо, несмотря на его превосходные средства для выполнения этой роли в совершенстве. Довольно сказать, что он ее декламировал с напевом и некоторые черты характера неверно понимал. [Вскоре после представления ‘Отеллы’ Иван Афанасьевич Дмитревский, в одном дружеском обществе, доказал торжествующему г. Яковлеву, что он не понял роли в первом действии и в сенате представлял не великого человека, всегда благородно-скромного, но какого-то буяна (так выразился И. А. Дмитревский). Все без исключения и сам Яковлев были убеждены в истине его слов.] Впрочем, ярость, бешенство он выражал несравненно. Г-н Мочалов (отец), уступая ему в целом, имел счастливейшие минуты в переходах от бешенства к глубокому чувству нежности и страстной любви. Г-н Брянский играет эту роль вообще ровнее, благороднее, или, лучше сказать, пристойнее обоих, но что за Отелло, у которого не кипит в жилах кровь, не льется пламя знойных степей африканских?
По нашему мнению, отлично были выражены г. Мочаловым следующие места: в первом действии защитительные ответы Отеллы в сенате. С каким благородством, достоинством и скромностию сказал он: ‘Вспомни, что ненавидимый тобою мавр спас твое отечество’, и потом с каким простосердечием произнес он: ‘Вот средства, вот опасное искусство, коими любовь обоих нас прельстила’. Во втором действии Пезарро говорит: ‘Но для вельмож сих ты не что иное, как простой выслужившийся воин’. Отелло возражает: ‘Простой выслужившийся воин! Дерзкое название сие обязывает их по крайней мере ко мне благодарностию. Так! благодаря их презрению, поддерживаемый самим собою, я достоин названия воина, вышедшего заслугами. Все сии вельможи, утвердив между собою законами права рождения, не совсем безрассудно поступили. Будучи одним знатным происхождением важны в свете, оно в глазах их все в себе заключает. Что бы осталось им, если б они не имели предков! А я, сын знойной степи, сын природы, обязанный всем самому себе и ничем гнусному обману, я шествую в мире без страха, без угрызения совести, во всей своей силе, во всей своей свободе’. С какою благородною гордостию сказал г. Мочалов этот монолог, какая мимоходом сверкнула колкая насмешка в словах: не совсем безрассудно поступили! Последние строки возбудили в душе зрителей удивление к великому человеку — всем одному себе обязанному! Так же превосходно сказал он, при описании Пезарры действий ревности: ‘О, бедственное состояние!’ Это был стон, вырвавшийся из сердца, предчувствующего, какою мукою ревности будет оно терзаться. В четвертом действии вопли его еще за сценою: ‘Измена, адский умысел!’ показали нам, каким гневом кипит Отелло. Слова: ‘Нет, Пезарро, нет, она невинна, она непричастна злодейству. Можно ли ее винить за то, что она прелестна’ и пр. были сказаны с такою истиною, верностью, что можно было подумать: слава богу. Отелло образумился. С глубоким, ужасным и холодным отчаянием произнес он: ‘Друг мой! минуты для меня драгоценны: я люблю республику’ и пр. Сердце замирало от страха, когда Отелло, говоря с притворною холодностию, вдруг предался всей ярости своей: ‘В крови, столь гнусной, в крови, столь для меня ненавистной, я хочу видеть обоих их погруженными’ и проч., но вторичный переход в бешенство, в том же монологе, после некоторого успокоения, который никем, никогда не выполнялся: ‘Но нет, чувствую, что моя злоба, выходя из пределов, возбуждает меня ко мщению. Иду напиться кровию лютейшего врага моего…’ — был выполнен удивительно и показал нам неистощимый огонь артиста. Сожаление о Брабанцио было выражено с глубоким чувством: ‘Брабанцио, добродетельный старец’ и проч. Душа возмущалась, когда говорил Отелло: ‘О, почто оставил я знойные степи, почто не умер неизвестным на берегах африканских’. И потом: ‘Друг мой! ветры, носясь с яростию над главами нашими, предвозвещают бурю, вой свирепых тигров, как бы предостерегая, в лесах раздается, а женщина, с спокойным вероломством лаская нас, поражает кинжалом!’ В пятом действии, когда на слова Эдельмоны: ‘Отелло, сколько ты переменился’, — он отвечает: ‘Еще, если б угодно было богу испытать меня несчастиями, еще, когда бы он поразил обнаженную главу мою всякого рода бедствиями, уничижениями, когда бы он повергнул меня во все горести нищеты, когда заключил бы меня в узы и разрушил все мои надежды, я бы нашел в удрученной душе моей несколько терпения. Но сделать меня предметом общего посмеяния, видеть себя столь жестоко оскорбленным, и от кого? — от женщины, в которой полагал я все мое блаженство’ и проч. В этом монологе слова: ‘Я бы нашел в удрученной душе моей несколько терпения’ — были превосходно произнесены: мы живо почувствовали всю силу характера, которую показал бы этот человек в несчастиях другого рода! Но в четвертом действии, в двух местах, г. Мочалов превзошел все наши ожидания, превзошел самого себя, это было торжество одного таланта. Никакое искусство не может достигнуть такой степени совершенства, с каким он сказал по прочтении письма: ‘О, вероломство!..’ Из глубины души растерзанной, убитой вырвались эти звуки, слабо произнесенные, но всем слышные и потрясающие сердца. Слова же: ‘О, крови, крови жажду я!’ были произнесены в неистовстве самим Отеллою. [Мы говорим о спектакле удачном. К сожалению, г. Мочалов играет не всегда одинаково, и, восхищаясь им сегодня, нельзя твердо надеяться того же удовольствия в следующем представлении той же пиесы.] Теперь заметим места, которые показались нам слабо или неверно выраженными. Во втором акте: ‘Ах! вспыльчивость Брабанцио приводит меня в трепет…’ было произнесено с излишним жаром и криком, также и небольшой монолог: ‘Как! чтобы я был ревнив! чтоб я поработил себя гнусному сему чувству! чтоб я стал влачить адскую жизнь горестного сего состояния!’ и проч. Если б выражение, данное г. Мочаловым, было верно, как мог бы Пезарро отвечать: ‘Как я рад, узнав истинные твои мысли. Теперь я могу показать свободнее совершенную мою к тебе привязанность и открыть тебе, что мой долг велит’. Начало четвертого акта (кроме восклицания: измена! адский умысел!) показалось нам несколько слабо. [Впрочем, должно было сберечь себя для конца четвертого акта.] Слова: ‘Обмани меня, но возврати мне прежнее мое блаженство!’ были холодно произнесены, а слова: ‘Но, может быть, она сняла ее (повязку) без всяких причин, из прихоти, приличной ее полу…’ были сказаны слишком разговорно, даже близко к комическому тону. После слов раскаяния: ‘А я собой гнушаюсь…’ не надобно становиться с такою важностию на колени, как делал это г. Брянский, но едва ли не падает Отелло к ногам Эдельмоны и у Шекспира, если и нет, то переход: ‘Вот грудь моя, рази, рази ее’ надобно отличить явственнее, с большею чувствительностию, с противоположностию прежнему бешенству: в Отелле и раскаяние должно быть чрезмерно. В пятом акте слова: ‘О, будь еще невинна, будь невинна!’ были сказаны с жаром и силою, также без оттенка перехода и без глубокого чувства нежности. Впрочем, это дело сценическое, мы слыхали сии выражения лучше сказанные г. же Мочаловым. [Покойный отец его один раз так произнес их, что они остались на целый век в памяти у многих.] Натуральность игры г. Мочалова казалась иногда впадающею в излишнюю простоту (тривиальность), но причиною сему, нам кажется, напыщенный тон других действующих лиц и слог перевода, дико и неприятно отличавшийся какою-то надутостию от простоты его игры, к тому же, когда все декламируют по нотам, странно слышать одного говорящего по-человечески. От излишних криков г. Мочалов удерживался, что в этой роли чрезвычайно трудно. Хотя с сожалением, но мы должны заметить дурные привычки г. Мочалова, как-то: ходить раскачиваясь, сгибаться, пожимать часто плечами, не удерживаться на одном месте в порывах страстей и хлопать ладонями по бедрам. Чем выше дарование, тем сильнее желание видеть его в полном блеске, и ему ли не победить таких ничтожных недостатков? Безделица иногда разрушает очарование, презренная паутина мешает видеть солнце. Благородство во всех движениях есть неотъемлемое свойство лиц, им представляемых.
Г-н Третьяков, артист с истинным дарованием и, как нам известно, любящий свое искусство, в роли Пезарры был гораздо ниже своего таланта: он выражал характер неверно и увлекался общим духом декламации. Пезарро не громкими восклицаниями, не жаром выражений растравляет ревность в Отелле, но насмешливым тоном, холодностью — потому-то Отелло ему и верит. Ему приличнее всех была простота обыкновенного разговора.
Истина заставляет нас сказать, что все прочие артисты играли очень дурно. Напыщенное методическое чтение по каким-то однообразным нотам, мертвая холодность, отсутствие всякого искусства составляли характеристику игры их. Под сей несчастной методой даже нельзя узнать, имеет ли кто дарование, или нет: она, как смерть, равняет всех и потому убийственна для таланта. Должно, впрочем, сказать правду, что г-да актеры и актрисы, которых мы так строго осуждаем, лет пятнадцать тому назад считались бы хорошими артистами, но теперь в трагедиях, верно, не понравились бы образованной публике ни Лапин, ни Плавильщиков, ни Шушерин, ни Дмитревский: все они (прошу заметить — только в трагедиях) не говорили, а читали, декламировали нараспев. Итак, единый способ — обратиться к натуре, истине, простоте, изучить и искусство представлять на театре людей не на ходулях, а в настоящем их виде.
Июня 19 дня.

ПРИМЕЧАНИЯ

Впервые: ‘Драматическое прибавление к ‘Московскому вестнику’, 1828, No II, стр. 1-8, за подписью: Любитель русского театра.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека