Жил он в селении давно заброшенного казенного рудника, чуть не тридцать лет, жалование получал грошовое, а доходов не было никаких.
Да и ждать их было не от кого: мужики все бедные, захудалые, к пашне не приспособились, а горных работ поблизости не было, и бились они как недобитые волки…
И церковка в селе была маленькая, деревянная, некрашеная, без колокольни. Напротив сторожки, на вкопанных в землю столбах, висели (с маленьким) семь колоколов. Вот и вся колокольня.
В первые годы, когда отец Порфирий, полный сил и здоровья, только что приехал, обыватели в церковь ходит не любили. Случалось даже так: в какой либо Двунадесятый праздник трапезник Саватеич звонит, звонит в колокол, поющий пронзительным альтом, дождется пять старух и бежит — возвещает:
— Пришли, батюшка!..
— Много?
— Да нет… не шибко… Да я еще позвоню!.. — и, вернувшись в сторожку, откуда была протянута длинная веревка к колоколу, снова усердно, переменяя руки, звонит.
Батюшка празднично оденется, возьмет в руки большой коричневый костыль с металлическим набалдашником и торжественно идет в церковь.
На клиросе уже бубнит псаломщик Иван Петрович, голос которого не поддавался ровно никакому наименованию. Тут было все: густая октава и пискливый дискант, тенор и бас, и просто какая-то хрипота, но не было ничего такого, что можно было бы отнести к голосовым средствам.
Когда он читал сорок раз ‘господи помилуй’, так у него выходило что-то вроде:
— Помилось, Мамирос… Папирос… По вино сходи, по вино сходи!
Но зато он добросовестно загибал после каждого звука пальцы, чтобы не просчитаться, и после каждого десятка клал поясной, а после всех четырех — земной поклон.
И вот, когда отец Порфирий, войдя в церковь, услышит этот голос своего сотрудника и, оглянувшись, увидит прислонившихся у печки пять старух, да стоящего возле свечного ящика церковного старосту, — то покачает головой и, подняв глаза к полинявшему иконостасу, с шумным глубоким вздохом произнесет:
— Боже Милостивый, всякую мя оставил? — и, коснувшись рукою амвона, войдет в алтарь и станет медленно облачаться.
— А, может быть, еще придет кто-нибудь? — горько мечтает он.
Дедушка Саватеич, раздувая угли в кадиле, долго заглядывает через северные двери в алтарь, ожидая молчаливого знака.
А порученный Саватеичем своей внучке колокольный звон все ноет и ноет…
Служит отец Порфирий долго и благолепно, с чувством и будто не слышит, что Иван Петрович на красивые, полные молитвенного экстаза, ектеньи отвечает небрежно и торопливо своим хриплым лающим голосом.
Иногда старухи устанут от продолжительной службы и сначала шепчутся между собою, а затем и вовсе уйдут по домам, но отец Порфирий служит, забыв про все на свете.
Придя домой в такой день, он не говорит ни с кем ни одного слова.
Матушка, робкая и бледная женщина, и тогда уже мать трех живых, да двух умерших детей, предупредительно загнав в кухню ребятишек, молча наливает ему чаю, подвигая поближе румяное печенье и душистое варенье и все думает, о чем бы заговорить таком, что было бы приятно отцу Порфирию. Но никогда так и не удавалось ей ничего такого придумать.
Заляжет, бывало, отец Порфирий на кровать в темную свою спаленку и лежит до вечера.
Бывало, что и запивал и пил много, но никогда не мог напиться до повала.
Покраснеет, снимет рясу и быстро ходит по зале, громко разговаривая с собою:
— Да… Что ж такое, что я из пономарей?.. Да я благороднее всякого дворянина… Не здесь мне надо было прозябать, не в попы мне надо бы идти, а в инженеры!.. Ведь моими-то руками сталь ломать можно, — добавлял он, смотря на свои здоровенные руки, будто для инженера нужна только физическая сила.
И начинает пробовать силу своих рук на стульях, либо на других предметах домашней утвари, и когда что-либо начинало трещать в руках отца Порфирия, матушка врывалась в залу и со слезами на глазах умоляла:
— Батюшка, родименький!.. Да в чем же мебель-то виновата?..
— Постой! — отстранял ее отец Порфирий и продолжал свои упражнения.
II
Ребятишек тогда было еще немного, маленькие они были, в глаза не бросались, да и думать о них еще рано: слишком полон молодой здоровой жизни был сам отец Порфирий.
Бывало, если по старинному случаю, из ближайшего волостного села Шумилихи, приедет волостной писарь и, остановившись у батюшки, расскажет о каких-либо и самим им вскользь услышанных новостях, то отец Порфирий весь воспламеняется восторгом и начинает громко, долго и торопливо говорить.
Ничего никому не даст вымолвить — все говорит только сам, потому что слишком много накопилось у него в душе желаний, да и говорить он был мастер.
И разговоры чаще всего вел на технические темы. О каком-то поповском сыне, убежавшем против воли отца из семинарии и поступившем в техническое училище, он сообщал в вечер по три, по четыре раза:
‘Да только годов через семь и приезжает к отцу-то… А отец-то был в то время уже протопопом… — строго вставляет отец Порфирий. — Остановился у крыльца и, не выходя из повозки, спрашивает:
— ‘Отец Егорий дома?..’
А тот выбегает на крыльцо, запахивает подрясник, думает, что инженер какой, и спрашивает так раболепно:
— ‘Чем могу служить?..’
А Митька-то встает из повозки и улыбается во всю рожу:
— ‘Что, отец Егорий, все еще сердишься на меня?..’
Тот оторопел, батюшка ты мой!’
Тут отец Порфирий обрывает рассказ, делает совсем серьезное лицо, сильно жмет пальцами в плечо уставшего слушать писаря и торжественно сообщает самое главное:
‘Попили чайку, а он из чемоданчика и вытаскивает штучку: этак повернет — молоток, этак сделает — стамеска и долото, а затем еще раз щелкнет — тисы. Да и говорит отцу-то:
— Тысячу целковеньких получил в награду, отец Егорий!..’
И, от всей души ударив по плечу злополучного писаря, отец Порфирий с громким раскатистым хохотом восторженно произносит:
— Гений, сукин сын!..
Другой раз дня два не отпускает от себя писаря и, угощаясь с ним домашними настойками и горячими рыбными пирогами, говорит безумолку.
А уедет писарь, — он все ходит, ходит по зале и напряженно о чем-то думает.
Раз после таких долгих раздумий с взлохмаченными волосами вбежал в комнату жены и с радостным криком сообщил ей:
— Ну, жена, молись Богу, чтобы удача была: я задумал великое дело…
Перепуганная матушка вся затряслась и не могла произнести ни единого слова: думала, что он помешался. А отец Порфирий, не переставая счастливо улыбаться, быстро ходил по тесной комнатке жены и начал детально развивать перед нею какие-то хитрые планы на технические темы.
— И изобрету!.. — уверенно скрепил он свою длинную речь и пошел на двор, чтобы облюбовать место в завозне для предполагаемой технической мастерской.
И, действительно, с этого дня отец Порфирий начал жить единственной мечтою о своем изобретении. Скопив кое-какие деньжонки, он поехал за двести верст в город, накупил разных книжек по физике и математике, чуть ли не на все свои деньги набрал различных инструментов и материалов и счастливый вернулся домой.
Матушка удивлялась, может быть, даже сердилась про себя, но ничего сказать отцу Порфирию не смела. И продолжала опасаться за его рассудок.
Через год усиленной, настойчивой работы, у отца Порфирия что-то стало налаживаться. Это можно было видеть по довольному лицу, по хорошему аппетиту и по необычайной разговорчивости его с матушкой.
Службу он стал совершать поспешно и не так внимательно, а если трапезник докладывал, что в церковь пришло ‘не шибко много’, то отец Порфирий радостно объявлял ему:
— Ну, и хорошо… Скажи им, Саватеич, что в другой раз помолимся.
И не служил совсем, отдаваясь всецело своей работе.
Если ему в такой день удавалось что-либо сносно обточить или выстрогать, он после обеда надевал самую парадную рясу и высокую с большими полями шляпу, брал свой архиерейский костыль и отправлялся гулять по коротенькой, грязной улочке селения.
Шел он медленной, царской поступью и крепко и размеренно постукивал костылем о землю, отчего металлический набалдашник на костыле строго позвякивал.
Если где хороводились девки, то они робко застывали на месте, неловко потупляя глаза, а если где нибудь на старом крыльце сидели старики, то они, сняв шапки, умолкали на время. Старухи любопытно выглядывали из окон, а маленькие ребятишки спешили спрятаться за воротами.
И все это потому, что все селение знало, что поп что-то страшное строит у себя в завозне. Что никого не впускает к себе и что даже днем работает при огне, затворившись.
Некоторые говорили, что батька у себя в завозне с чертом видается, потому, дескать, и обедню стал редко служить.
Но отец Порфирий, погруженный в свои творческие замыслы, ничего такого не слыхал о себе и, идя по селу, перед всеми снимал шляпу и приветливо произносил своим мягким, певучим голосом:
— Доброго здоровья, старички!
Или
— Здорово, молодицы!..
И все они казались ему добрыми и приветливыми, и даже вопрос, почему они не ходят в церковь — не причинял отцу Порфирию такой боли, как в первые годы.
III
Но не удалось отцу Порфирию его изобретение. Без тяжести ходит его вечный двигатель, и очень подолгу ходит, а как только чуть-чуть положить что-либо — баста, станет.
Сначала отец Порфирий приостановил свою работу на время, надеясь дойти до конца, додуматься на досуге. Но после того, как в завозню во время жары, ворвались лошади и что-то поломали в его моделях он пришел в отчаянье и навсегда распростился с мечтой об изобретении своей машины…
Снова начал усердно служить, плакать за литургией и пить после нее.
И опять потянулись тоскливые годы, один за другим.
Непрошеные появлялись на свет дети, росли оборванные и сопливые, играли с деревенскими ребятишками, приучались ко всякой всячине, дрались между собой и плакали, и каждый день помногу ели.
У отца Порфирия сверкнула в бороде седина.
— Неужели это все?.. — недоумевая и ужасаясь, думал он в периоды особенно тяжкого одиночества.
— Неужели так-таки и зачахну, никому ненужный и неведомый?.. — шептал он сам с собою и приходил в отчаянье при мысли, что никому не нужна его прямота и честность, его разум и религия…
Но проходила мимо окон корова, или летел со стула маленький сынишка, или дрались во дворе две собаки, — мрачная мысль вспугивалась, и отец Порфирий снова погружался в мелочи заботливого хозяина, ворчливого мужа или многотерпеливого иерея.
Как-то незаметно он прирос к своему маленькому хозяйству, требующему хлопот и мелочной раздражительности, и нередко ему самому приходилось ездить за чащей или травою, ругаться с домашними и драть кнутом изморенную лошадь.
А потом, в минуты средоточия и просветления, он горько каялся во всем и видел всю бренность своего печального жития, всю убогость его смысла…
И была для него великим утешением вера в то, что, может быть, еще все как-нибудь исправится, и он применит свои желания и силы к чему-либо такому, что удовлетворит, насытит его алчущую душу.
— Еще не поздно!.. — обольщал себя отец Порфирий, подсчитывая свои годы.
И ждал. Ждал своего лучшего. Он ждал его от времени, но забывал, что время не ждет, и седина в бороде все гуще да гуще, что старшей дочери Марии стукнуло уже семнадцать лет…
— Боже мой, она и грамоте не знает! — вспомнил отец Порфирий, глядя на сформировавшуюся фигуру девушки, обезображенную тяжелой работой и скверно сшитым платьем. И сыну пятнадцать лет, а он бегает в дырявых штанах и с волосами, напоминающими стоячие перья, хулиган хулиганом… Даже противный какой-то…
— И тоже ни аза не знает, — с ужасом думает отец Порфирий, отвертываясь от своего первенца, — что же я думал?.. Ведь их, — думал он о своих детях, — совестно в люди вывести!
Ему вспоминается знакомый священник соседнего крестьянского прихода, отец Иван, у которого семеро сыновей, и все учатся. Один в академии, трое в семинарии, да трое в духовном. И еще вспоминается отцу Порфирию, что отец Иван ездит в собственном тарантасе, имеет двухэтажный дом, громадное хозяйство, пасеку. И хорошие люди у него бывают, и он у людей в почете.
— Приход у него богатый, большой, и прихожане богомольные, не то что мои захудалые пьяницы…
Шевелится также ненависть к отцу Ивану.
— За свадьбы по полсотни берет, а с каждого покойника либо корову, либо лошадь… Обдирало!.. — говорит отец Порфирий, быстро ходя по своей зальце.
Но еще более его угнетало другое. Он озлоблялся на отца Ивана за то, что тот являлся господином, крохами со стола которого кормился отец Порфирий.
Приход отца Ивана велик, но прихожане его не любят, да и платить ему дорого не охота, а отец Порфирий никогда не просит. Дадут — спасибо, и не дадут — тоже. Поэтому многие приезжают к нему из прихода отца Ивана, и отец Порфирий чувствует и свою вину в том, что он исполняет требы чужого причта, и всю вопиющую несправедливость в том, что у отца Ивана целое царство, а у него какие-то огрызки…
И все эти волнения отца Порфирия переходили в глухую щемящую тоску, и он снова и надолго запивал. Выпивши же, бродил по селу с всклоченными волосами, в развернутом подряснике, и своим видом окончательно отталкивал от себя своих духовных овец.
Однажды, когда он пьяный заснул где-то на травке у огорода, молодые мужики над ним жестоко подшутили. Они насадили в его спутавшиеся косы репья, и отец Порфирий так с репьем через все село и пошел домой, не замечая громких насмешек своих прихожан.
Зато, когда он протрезвился и узнал об этом, он долго плакал и ходил молчаливым и печальным.
IV
Обрушилось на те места, где жил отец Порфирий, бедствие. После радостной весны, когда уже хлеба заколосились, а травы поспели для косьбы, — налетели тучи черной саранчи и стали уничтожать все на полях и лугах.
Население всполошилось. Пораженное ужасным зрелищем, оно первое время совершенно растерялось и ждало светопреставления и страшного суда. Все бросили свои повседневные работы и с суеверным страхом посматривали на небо, не отверзлось ли оно, и не трубят ли архангелы о воскресении мертвых.
Шепотом передавались от одного к другому жуткие известия, Бог весть кем и когда сказанные, раздавались крики отчаянья и плача, даже домашний скот вернулся с полей и понуро спрятался во дворах. Всюду по земле черной густой тканью лежала саранча и своим кишением наводила смертный ужас. Нельзя было ступить на землю, чтобы не чувствовать отвратительного хруста крупного прожорливого гнуса.
Поистине, это было неописуемое испытание. Все, что день назад цвело и было зелено, превращалось в пожарище, даже деревья в один день чернели, потеряв свою листву, и в воздухе стояло такое оглушительное стрекотание, что в пору было потерять рассудок…
Бледный, растерянный, вернулся отец Порфирий со своей пашни, и, не найдя Саватеича, сам начал звонить в колокол, призывая всех набатным звоном.
Когда зазвучал набат, то прихожане вспомнили, что еще есть надежда на спасение, есть Бог, которому скорее, скорее надо молиться и каяться в грехах.
И они потекли в церковь. Сюда пришли теперь все, и старые и малые, и, прячась под темными и низкими сводами, пытливо заглядывали на иконостас, и ждали выхода отца Порфирия.
А он стоял в ризнице и плакал.
Вот он, поседевший, с запыленными волосами и в темном траурном облачении с крестом в руках выходит на амвон и слабым, рыдающим голосом произносит:
— Молитесь… Молитесь, братие! — Он первый тяжело опустился на колени…
И пала вся густая толпа, пала, стуча лбами о пол, послышались глухие стоны, слезы и рыданья в ней. Загнанные в маленькую церковку люди казались горстью той самой саранчи, которая пожирает хлеб и травы, горстью, крепко стиснутой в ладони и потому беспомощно-жалкой.
После краткого молебна отец Порфирий, впервые увидавший в своем приходе такую большую паству, сказал горячую проповедь, призывая своих прихожан к терпению и борьбе с несчастьем. В заключение он объявил, что надо идти по полям крестным ходом и всеми силами вооружиться против всепожирающего врага.
И вот, по его совету, был собран со всего села и с заимок громадный табун крупного и мелкого скота, а вслед за ним двинулась толпа, вооруженная железными ведрами, заслонками, трещотками и даже жестяными плицами.
Саранчу топтали лошади, пугали звоном и криком, а впереди всей этой пестрой, живой лавины, под сенью хоругвей и с крестом, шел отец Порфирий и совместно с хрипатым Иваном Петровичем изнеможенно пел простое и горькое:
— Спаси нас, Сыне Божий!
И вся процессия утопала в туче смрадной, жадной и отвратительной саранчи. Она цеплялась в волосы, лезла за воротник, в голенища богомольцев и трещала, жрала, сжигала, наводняла смертью воздух.
А люди шли и плакали, молились и проклинали.
И неизвестно почему: потому ли, что слабый, усталый голос отца Порфирия, подкрепленный надтреснутым криком Ивана Петровича, был услышан на небе, или просто потому, что саранча отдохнула и наелась, на третий день крестного хода по пашням она стала тучей за тучей подниматься с земли. А на четвертый день к обеду в воздухе нависла ее такая туча, что померкло солнце, и к вечеру поля очистились от нашествия ужасного гнуса, исчезнувшего в синем небе.
Как раз в то время, когда на одной из заимок отец Порфирий только что отслужил благодарственный молебен, к заимке подъехало несколько всадников — крестьян, прихожан отца Ивана.
Сойдя с коней, они, бледные и опечаленные, бросились к нему в ноги и сказали:
— К твоей милости, батюшка!.. Заставь за себя вечно Бога молить!.. Заступись за нас перед Господом Богом!.. Задушила! — Вся к нам на пашни свалилась!
Мужик с седой почтенной бородою, без шапки и в красной опояске поверх бархатного кафтана, даже всхлипнул.
— А отца Ивана, почему же не просите? Ведь вы его прихода.
— Мы тебя просим, батюшка! Отца Ивана мы просили, он и служит да не помогает. Какая уж молитва, коли с греха, не от всего сердца, ежели!..
Отец Порфирий задумался.
— Батюшка! Ради Христа!.. Разорила окаянная… У меня у одного до сорока десятин! — опять всхлипнул старик и вновь вместе с другими повалился в ноги.
— Господи!.. Помоги и благослови! — с чувством сказал отец Порфирий и зашагал на чужие пашни, за десять верст, пешком, впереди уставших богомольцев.
V
О том, удалось или не удалось отцу Порфирию прогнать саранчу из чужого прихода, ходили разноречивые толки. Но достоверно известно, что отец Иван донес о богослужении его в чужом приходе благочинному, а тот архиерею, и отец Порфирий был призван к ответу.
Благочинный, маленького роста, заслуженный и чистый человек, деликатно и тихо, бархатным голосом спросил у отца Порфирия:
— Было ли так, как здесь написано, отец Порфирий?
Отец Порфирий, затаивший в себе оскорбленное чувство еще дома, твердо и вызывающе ответил:
— Истинно так, отец благочинный!
— Придется, в таком случае, понести за это должную кару, ибо вы нарушили церковный устав, — сказал тогда отец благочинный, назидательно улыбаясь.
— Я нарушил еще больше, отец благочинный, — тем же твердым тоном ответил отец Порфирий. — Я совершил тяжкое преступление, за которое полагается даже и низложение: я десятки раз исповедовал умирающих, я крестил и хоронил, не только в приходе отца Ивана, но и в приходе отца Сергия Успенского, а приход отца Сергия, как вам известно, находится в другой епархии…
Благочинный все шире и шире открывал глаза и уже строго спросил отца Порфирия:
— Вы надо мною смеетесь или шутите?
— Я говорю истинную правду, я каюсь вам, отец благочинный!
— Да как же ты смел? — засипел благочинный, теряя прежнее достоинство и учтивость.
— Господа Бога боялся, отец благочинный! — горько и раздельно говорил отец Порфирий, — потому что больные и умирающие, неимущие что дать отцу Ивану и отцу Сергию со слезами просили меня, и я не имел жестокости отказать им. Заимки моего прихода и отца Сергия стоят рядом, их разделяет только речка, и если у моих прихожан не хватает к ужину ложки, то прихожане отца Сергия одалживают, и ложка летит через речку из епархии в епархию. А когда умирает там человек и просит об исповеди, то это, отец благочинный, поважнее ложки…
— Я прошу тебя оставить шутки!
— Мне не до шуток, ваше пресвитерство!
— Ты дерзкий поп!.. Замолчи!
— Нет, не замолчу, доколь язык мой глаголет истину, и словами Христа Спасителя спрошу вас:
— ‘За что Меня задушаешь?..’
Благочинный был бледен и ничего не мог выговорить, он только пятился от отца Порфирия и трясся всем телом. Но отец Порфирий угрожающе шел за ним и говорил:
— И еще сказал Спаситель: ‘Горе вам, вожди слепые, оцеживающие комара, а верблюда поглощающие. Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что затворяете царство небесное человекам!.
— Или вы, может быть, отец благочинный, забываете эти слова, так я вам напоминаю: евангелие от Матфея, глава 23…
Но благочинный не слушал его, он, оскорбленный неслыханной дерзостью, ушел к себе и больше не вышел к отцу Порфирию.
А через месяц отец Порфирий поучил указ консистории об увольнении его за штат…
VI
Увольнение отца Порфирия не было для него неожиданностью. Он ждал этого удара, но он не был для него таким тяжким, как тот, которым ранено его сокровенное и святое чувство — вера. После того, как он приехал от благочинного, он как-то особенно изменился и внешне и внутренне, ни на кого не сердился из домашних, не интересовался хозяйством, плохо ел, а главное, не пил. Он совсем даже не прикасался к вину, хотя оно стояло у него под кроватью. Он молча слонялся то по комнатам, то по двору, то уходил далеко в поле и подолгу сидел там на камне или прямо на земле.
Иногда он горячо сам с собою говорил, жестикулируя и качая головою, и думал, думал… Он перебрал всех знакомых своих священников, и не находил ни одного, который бы жил так, как живет он…
Иногда он быстро шел домой и хватался за библию, отыскивал нужные места и просиживал над ними целые ночи…
От листов старой библии пахло бумажной плесенью… Это напоминало о бренности жизни, о тлении и уносило думы туда, откуда пришла эта толстая книга и ее неразгаданные мудрости.
‘И раскаялся Господь, что создал человека на земле и воскорбел в сердце Своем,’ — вслух перечитывал отец Порфирий из книги Моисеевой…
— ‘И возненавидел я жизнь потому, что противны стали мне дела, которые делаются под солнцем, ибо все суета и томление духа.’ — читал он из Екклесиаста…
Читал и останавливался над прочитанным, задумывался и тяжело вздыхал. Или снова, спешно листал страницы, отыскивая что-то, что успокаивало бы его, что ответило бы на тайный вопль смущенной души его, утопающей в страшных сомнениях.
Но не находил, видно, что не находил, так как сердито закрывал книгу, и, сцепивши в коленях руки свои, понуро сидел так целыми часами, не двигаясь…
Однажды после такой бессонной ночи он увидел себя в зеркало и замер на месте.
Он был уже старик, смятый, побежденный жизнью и бессмысленными усилиями борьбы с нею.
Желтый, седой и морщинистый, с поблекшим взором, он казался себе таким теперь маленьким и жалким.
И так стало больно, так жалко себя, что ничего из жизни не вышло, что так-таки и не сделал он ничего хорошего, никому не пригодился, несмотря на все лучшее, что всю жизнь берег в душе своей…
Как-то странно, безнадежно — печально ущемила мысль о близости смерти, о небытие, да, о вечном, вечном небытие — и ослабла, обмякла его душа, обомлела и сжалась в комочек, забилась в уголок, маленькая-маленькая, может быть, — ничто…
— И ничто, ничто!.. — шептал отец Порфирий, — навеки, навеки!.. Откуда пришел?.. Куда уйду?.. Навсегда, навсегда!..
Он шел в поле, чтобы уйти от тоски, от дум своих, но и там безнадежной скорбью звучало это холодное:
— Навсегда, навсегда!..
Беспомощный стоял посреди поля старый человек в рваном подряснике, с закрытыми глазами и бледным лицом, человек проживший жизнь неведомо когда, не причинивший никому зла и никому не понадобившись…
И не было у него никаких желаний, ни каких желаний, кроме сознания своей смертельной усталости и пустоты.
Умер отец Порфирий вскоре, без страданий и сожаления, оставив большую нищую семью.
Над его могилой, на неогороженном сельском погосте, коровы давно уже и крест уронили…