Для историка общественности нет сейчас более привлекательной задачи, как следить на основании публицистической и художественной литературы за тем, как постепенно из кровавого горнила империалистической войны зарождался — или вернее возрождался — в огненном ореоле бессмертный феникс революции.
Таких произведений не только публицистического, но и художественного характера уже и теперь довольно много во всех странах западного мира.
В настоящей статье мы хотели бы обратить внимание русского читателя, лишенного возможности читать книги на иностранных языках, на два романа, где этот процесс смены войны революцией или воинственных устремлений революционным возмущением изображен особенно и наглядно и художественно.
Оба романа принадлежат писателям с мировым именем.
В одном дан хорошо очерченный тип воинственного империалиста, в другом — монументальный образ пролетария — большевика. В обоих этих романах не мало места отведено русской революции, фактору первостепенного международного значения. В одном из них о России только говорится, во втором — в конце действие даже происходит в России (на крайнем Севере).
Один из этих романов принадлежит немецкому писателю Келлерману, другой — американскому писателю Синклеру.
II.
Среди очень многочисленных произведений текущей немецкой литературы, рисующих рождение революции из политой кровью почвы войны, как перворазрядный художественный памятник высится ‘Девятое Ноября’ Келлермана, — роман, написанный таким же отчетливым почерком, с таким же мастерством, как и его всем известный ‘Туннель’.
Германская империя вступила в пятый год войны. С каждым днем все мучительнее сказываются ее последствия. Население питается уж только репою да капустою. Дети родятся без ногтей на пальцах и с размягченным черепом. Нарядная столица обезлюдела и опустилась. На улицах почти нет движения. Лишь изредка пройдет с музыкой отряд отправляемых на фронт. Мало похожи солдаты на тех, которые выступили в день всеобщей мобилизации. Теперь берут стариков,
стр. 205
больных и даже полукалек. Изредка проедет телега, запряженная тощим конем и управляемая женщиной. По ночам город погружен в кромешный мрак.
Впрочем, аристократия и буржуазия живут не хуже, чем до войны. К их услугам первосортные рестораны, куда простых смертных не пускают и где можно достать все, что угодно, от зернистой икры и до шампанского. Придворные круги устраивают бал-маскарады, тратя баснословные деньги на костюмы и угощение. У разбогатевших на войне спекулянтов всю ночь можно весело провести за игрой, вином и с женщинами.
Придворная и финансовая знать охвачена безумной жаждой наслаждения, — в предчувствии конца. Шопотом (ибо французский язык под запретом) передается из уст в уста старый лозунг гибнущего дворянства XVIII в. — Apres nous le deluge — ‘После нас хоть потоп’. В светских кругах воцарилось беспорядочное половое смешение. Светская дама — любовница заодно и отца, и сына. Кульминационный пункт светских праздников — появление на эстраде почти совершенно обнаженной балерины. За большим светом тянется чиновничья буржуазия. Барышни отдаются первому встречному, кто их может ‘устроить’ — не выгорит дело с генеральским сынком, берут разбогатевшего спекулянта.
В эту безудержную вакханалию беззаботно-лихорадочного наслаждения то-и-дело врываются режущим диссонансом эпизоды и последствия войны: но веселящийся тыл спешит отмахнуться от ужасов фронта. В светском дворце бал-маскарад ‘Али-Баба и разбойники’, все в восточном вкусе — обстановка, костюмы, даже танцы. Показывается гвоздь вечера — голая балерина. Бьет полночь. Танцовщица остановилась в соблазнительной позе… И вдруг мы на фронте. В лесу бухает батарея тяжелых дальнобойных орудий. В окопах — офицеры, среди них муж светской дамы, во дворце которой бал. С воспаленными глазами, с пересохшим горлом исполняют они свои служебные обязанности. Вдруг оглушительный грохот. Море огня. От живых людей остались одни клочки обуглившегося мяса… А во дворце нагая танцовщица снова задвигалась и бьет через край вакхический экстаз…
Правящая каста состоит из выживших из ума царедворцев-сановников — вроде тугоухого лица, близкого к его величеству, или рейхсканцлера, очерченных легкими силуэтами, бросающими однако косвенно-яркий свет на самую касту, представителями которых они являются. Полным светом освещен лишь их военный коллега, генерал Хехт-Бабенберг*1, типический представитель юнкерского класса, владелец больших поместий в Восточной Пруссии (одно из них он, впрочем, вынужден продать, даже для этих ‘избранных’ жизнь становится непосильно дорога), империалист до мозга костей, завоевательные мечтания которого далеко оставляют позади даже официальную программу воинствующих националистов, и до мозга костей военный, в глазах которого человеческий род делится на командиров и на пушечное мясо, а для штатских профессий нет места в подлунной. В начале войны генерал командовал на фронте. В его секторе находилась, между прочим, высота, известная под названием высота ‘четырех ветров’. Генерал почему-то вообразил, что она ключ не только для сектора, которым он командовал, но и вообще чуть не всего запфронта. Он решил удержать ее во что бы то ни стало. Такой же точки зрения держался почему-то и французский генерал. Из-за обладания
_______________
*1 Хехт — значит ‘щука’.
стр. 206
высотой и разгорелся адский бой. Генерал, однажды во время обстрела, поднялся наверх и, конечно, глазом не моргнул. Однако, вторично на этот подвиг он уж не отважился. Тем безжалостнее гнал он туда своих солдат. Целые батальоны взрывались на воздух. Высота стала ненасытным кладбищем. В генеральном штабе обратили в конце концов внимание на эту нелепую бойню. Высота вовсе не имела того стратегического значения, которое ей придавал генерал. Его перевели в тыл. Он приписал это интригам. Место дали ему, впрочем, в высокой степени ответственное. Работы было видимо-невидимо. Только при его пунктуальности военного человека можно было с ней справиться. Ровно в девять появлялся он на своем месте, ровно в час автомобиль отвозил его в ресторан и т. д., ровно в восемь вечера садился он дома за стол с детьми. Да, эти дети! Генерал не узнавал в них свой древний род.
Сын (Оттон) был на фронте ранен. Там он видел все ужасы бойни. Он вовсе не был трусом. Под ураганным обстрелом втащил он однажды в окоп раненого французского офицера. Он приехал в отпуск глубоко разочарованным. От былого ‘патриотизма’ не осталось ничего. В победу германского оружия он не верит. Хочется одного только — наслаждаться. Девушку из буржуазной семьи, отдавшуюся ему в надежде устроиться, он бросил, чтобы стать любовником любовницы отца. На улице он жадно обнажает мысленно всякую проходящую женщину. Ехать на фронт ужасно не хочется. Собирая утром свои вещи он неосторожно выстрелил из револьвера и ранил себя в палец. Просто неосторожность! Так по крайней мере дело было представлено командующему. Таких позорных фактов не было во всей великой истории рода Бабенбергов!
А дочь! Руфь была сначала сестрой милосердия в госпитале, где плакала над муками раненых, потом оборудовала общественную столовую, где познакомилась с призванным студентом, социалистом-интернационалистом. В ее комнате отец находит такие книги, как сочинения Маркса, Лассаля. Впрочем, почему ей и не интересоваться учением социалистов, — ведь социал-демократы оказались славными ребятами и без прений вотировали все военные кредиты… Потом она часто стала пропадать. Ее видели на каких-то нелегальных собраниях. Он уже получал анонимные доносы. А однажды отец нашел на своем столе письмо — она навсегда ушла.
Распадаются старые связи, разлагаются вековые устои и принципы. Уж не пробил ли час кончины старого мира?
Однажды выходя из ресторана после обеда, генерал, пройдя несколько шагов, остановился как вкопанный.
Как? Это что? Он зашатался. Как? Возможно ли? Или там (по улице Вильгельма, где императорский дворец) съ ума сошли? Он явственно чувствовал, как почва под ним заколебалась. Возможно ли? В Берлине!? Под липами?! Краска выступила на его лице.
Напротив, на крыше, развеваемое дуновением свежего ветра, весело, как нечто само собою понятное, сверкало — кроваво-красное знамя.
Взоры всех обращались к нему. Подумайте: красное знамя в городе, где даже красный галстук был небезопасен для жизни его носителя, где шашки полицейских автоматически зарубили бы каждого, кто осмелился бы махнуть красным платком, чтобы высморкаться. А здесь наверху на крыше — как явление самое естественное — сверкает целое красное знамя на настоящем флагштоке. Прохожие вытягивали шеи, не веря глазам своим.
Далеко кругом распространялось сияние красного знамени, извещая мир о победе русского народа над владыкой виселиц, нагайки и рудников*1, сверкая над безбрежным морем крыш Берлина.
_______________
*1 Как видно, Келлерман совершенно не понял смысла нашей октябрьской революции.
стр. 207
— Они рехнулись! — Генерал имел в виду улицу Вильгельма. И он погрузился в мрачное раздумье. Знамя, пропитанное кровью коронованных особ и высоких сановников! Бесстыдно! Позорно! И показалось ему: над собою он слышит шорох и треск распада.
То было знамя над посольством Советской Социалистической Республики России!
Все учащаются признаки, что красное знамя революции, столь ненавистное генералу, взовьется и над Вильгельмштрассе.
Вот дом, набитый жильцами, все больше беднотой. Трагические в нем разыгрываются порою сцены. Призванный на фронт чахоточный интеллигент отравляет газом себя, жену и малолетних детей — без него они все равно погибнут от голода. Здесь же живет и призванный в армию студент, тот, который оказал такое большое влияние на дочь генерала (Аккерман, ‘Сеятель’). Для него ясно, что это за война и что это за общество, породившее войну. В его комнате собираются какие-то странные молодые люди — среди них порою и девушка (говорят, дочь высокопоставленного военного) — и всю ночь напролет идет между ними жаркий спор.
Для этих молодых людей не существовало ничего священного. Министры — просто дураки и преступники. Генералы — расфранченные шуты! Дипломаты — самодовольные франты! Такой же разбойничьей шайкой были для них государственные люди иностранных держав. Германское правительство — это банда анархистов, толкающих страну в пропасть.
Совсем иного мнения были они об этих русских… Воры, разбойники — так их называли все. Для них это были святые.
Да, совершенно заново надо построить мир, и они, эти молодые люди, одни только и знали, как это сделать.
Долго обдумывал студент, как бы целесообразнее бросить в массы свой новый лозунг. И вот, однажды, когда к вокзалу подходили отряды отправлявшихся на фронт, он поднялся на кучу камней и крикнул: ‘Долой войну’. Его схватили, избили, посадили в автомобиль, хотели увезти, на улице образовался затор, арестованный воспользовался суматохой, бежал, кинулся в подъезд дома, поднялся по лестнице на чердак, затем на крышу, откуда что-то кричал вниз в толпу, как вдруг свалился, как подкошенный: кто-то выстрелил*1.
Но неизбежна гибель старого мира.
Задуманное генеральным штабом последнее наступление — после удач первых дней (генерал уже успел выпить за победоносную отчизну) — разбилось о железные стены союзных армий. Фронт дрогнул. Солдаты хлынули вспять.
Революция была неизбежна*2.
На улицах Берлина раздается ружейная и пулеметная трескотня. В штабе хозяйничают восставшие солдаты. Генералу ничего не осталось, как переодеться в костюм провинциального помещика и бродить в тоске по неузнаваемому городу. Мчатся, как бешеные, авто, переполненные матросами. На одном промелькнуло лицо дочери генерала. Новое жгучее встало над страною солнце.
Оно поднялось с широких равнин России, обрызганное слезами и кровью, перешло через Вислу, обрызганное слезами и кровью перейдет оно через канал, отделяющий Францию от Англии, чтобы снова появиться по ту сторону моря, распаляя лучами своими стальные крыши небоскребов. Будет время и оно поднимется и из волн Тихого океана над странами, где живут народы желтой расы.
_______________
*1 Интеллигент Аккерман — отнюдь не Карл Либкнехт. Он мистик и пацифист, а не революционный коммунист. Этот тип лежит вне интеллигентски-бюргерского поля зрения Келлермана.
*2 Картина революции в общем мало удалась Келлерману, представляя сюжет, непривычный для его таланта, ограниченного буржуазными тенденциями.
стр. 208
III.
Между тем, как Келлерман в своем романе пролетариату отвел более чем скромное место и не дал ни одного ярко очерченного образа рабочего-революционера, известный американский писатель Синклер (автор ‘Джунглей’, ‘Миллионера’ и ‘Метрополиса’) поставил в центре своего романа ‘Джимми Хиггинс’, изображающего нарастание революционной волны в Америке, простого рядового американского пролетария, ‘одного из тех скромных героев, на которых едва ли обратишь внимание при встрече с ними на улице, но которым создают движение, призванное совершенно видоизменить мир’.
И если уж Келлерман в трех местах своего романа отдал дань должного революционной России, знаменоносцу мировой социалистической революции, то роман Синклера звучит почти на каждой странице восторгом перед исторической ролью русского пролетариата, чтобы завершиться настоящим апофеозом революционного большевизма.
Действие первой части романа происходит в американском городе Лисвилль, где социалистическая партия, считаясь с возможностью вовлечения Америки в империалистическую войну, устраивает митинг, на который приглашен в качестве оратора кандидат, выдвигаемый партией на пост президента. Все почти хлопоты по устройству митинга выпали — как всегда — на долю скромного, немного наивного, но преданнейшего члена партии — Джимми Хиггинса. Проголодавшись, Джимми заходит в кофейню, где случайно встречает приглашенного оратора, в котором нетрудно узнать портрет упрятанного в тюрьму ‘демократическим’ правительством Америки Деббса. Деббс (хотя он и не назван по имени) приглашает Джимми прогуляться и высказаться и дорогою на его предложение тот рассказывает свою историю, историю не ‘интеллигента’, примкнувшего к социализму, не ‘вождя’, а самого обыкновенного дюжинного рядового, одного из тех, на плечах которых покоится живучесть и непобедимость пролетарского движения.
Отец его — безработный — бросил семью еще до рождения Джимми. Мать умерла, когда ему было три года. Говорила она на каком-то иностранном языке, — на каком, он не помнит. Девяти лет он поступил на лесопильню, где работать приходилось 16 часов в сутки и где его нещадно колотили. Он не выдержал и сбежал. В продолжение десяти лет он был босяком. В конце концов он кое-чему научился и вот теперь он работает на машинном заводе. Он женат. Женился он на девушке из дома терпимости, которая была не прочь покончить со своим позорным ремеслом. У него двое ребят.
— А как вы стали социалистом?
Это произошло как-то само собой. На заводе был парень, с утра болтавший о политике. Сначала Джимми сторонился его. ‘Политика’ казалась ему не более, как средством щеголять в крахмаленных воротничках и жить за счет рабочих. Потом он задумался, а когда потерял работу, то стал почитывать. И вот он понял, что вне социализма для рабочего нет спасенья. Это было три года назад.
— И вы не потеряли своей веры?
Нет. Что бы ни случилось, он будет работать и впредь для освобождения пролетариата. Может быть, сам он и не доживет до этого времени, зато дети его будут в этом отношении счастливее, а для счастья своих детей всякий готов работать, как вол.
Вся жизнь ‘рядового’ Джимми, ‘массовика’ Джимми, рассказанная в романе Синклера, вплоть до его мученического конца — яркое
стр. 209
подтверждение этих слов. И даже когда его дети погибли во время взрыва порохового завода, он, когда перегорели в его сердце ужас и скорбь, знал только одну задачу, одну цель, один идеал — бороться, страдать и умереть за дело своего класса.
Как подлинный социалист (а не ‘социалист’), Джимми прекрасно понимает (или вернее чувствует своим пролетарским нутром), что война затеяна капиталистами ради империалистических целей и что американскому рабочему нет никакого основания становиться на сторону какой-нибудь из конкурирующих и борющихся коалиций. Он поэтому участвует во всех мероприятиях местного комитета социалистической партии, имеющих целью помешать вовлечению Америки в мировую бойню. Однако, события складываются так, что из противника войны Джимми постепенно и как-то незаметно для себя превращается в ее сторонника. Некоторую роль в этом превращении ярого антимилитариста в идейного, а потом и в фактического соратника союзников сыграло то обстоятельство, что, с одной стороны, местный комитет партии получил деньги на издание боевого антивоенного органа, сам того не подозревая, от агента германского императора, а с другой стороны сам Джимми работал одно время в предприятии, принадлежавшем немцу, тоже оказавшемуся германским агентом-шпионом. Хотя Джимми и был противником войны, но быть сотрудником и помощником кайзера он вовсе не намеревался. К этому присоединилось неприязненное отношение к Германии после нарушения нейтралитета Бельгии и потопления ‘Лузитании’. Окончательно же толкнуло его на путь воинственности позорная политика германских социал-демократов по отношению к советской России, к большевистскому правительству.
Как ни интересна первая часть романа Синклера в смысле разрисовки психологии рядового американского пролетария-массовика, ощупью бродящего в потемках отравленной империализмом атмосферы, где почти единственной для него путеводной нитью является его здоровый пролетарский инстинкт, для нас особенное значение имеет вторая половина романа, где выпукло обрисовано симпатическое отношение к октябрьской революции и к русскому большевизму со стороны американского рабочего-социалиста.
Уже известие о низвержении царя наэлектризовало Джимми. Отчетливо сознавалось, что в ворота мира стучится железным кулаком социальная революция. Повсюду народы сбросят вековой гнет рабства. Трудящиеся возьмут себе то, что им принадлежит по праву. Как адское навождение, навсегда исчезнут деспотизм и война. С величайшим вниманием вслушивался Джимми в речь русского эмигранта Павла Михайловича, приехавшего из Нью-Йорка в Лисвилль на митинг. С величайшим интересом следил он за разъяснениями, которыми сопровождал его приятель, русский еврей-портной, статьи в русской газете ‘Новый Мир’, выходившей в Нью-Йорке. Так узнал он о борьбе в России двух партий, из которых одна называлась — он так и не понял, почему? — ‘меньшевиками’, а другая — и ей принадлежало все его сочувствие — ‘большевиками’. Всех американских социалистов, сторонников Керенского, он считал теперь или обманутыми дурачками, или подкупленными Уолл-стритом (биржей). Когда американское правительство решило послать в Петроград комиссию с целью воздействовать на ‘лойяльность’ русского народа (‘будьте верны договорам и платите долги’), во главе которой стоял известный адвокат одного из крупных трестов, Джимми был вне себя и вполне одобрил принятые партией меры разоблачить перед большевиками подлинный лик
стр. 210
комиссии. А когда в Лисвилль пришло известие об октябрьской революции, он чувствовал себя на седьмом небе и словно шествовал на облаках.
Наконец-то — впервые в истории — власть принадлежала пролетариату, правительству, составленному из таких же, как он сам, рабочих. Армия распускается. Рабочие возвращаются домой. Предприниматели изгоняются из фабрик и заводов. Место их занимают рабочие советы (т.-е. фабрично-заводские комитеты).
Каждое утро Джимми стремглав летел к киоску, покупал газету и тут же жадно проглатывал ее, забыв о завтраке.
Первым делом русских большевиков было издание воззвания к германскому пролетариату. Массами ввозились листовки в Германию контрабандой, сбрасывались с аэропланов, и, читая, как германские генералы протестовали против этого приема перед русским правительством, он весело и громко расхохотался.
А потом пришло известие о стачках в Германии, о солдатских бунтах — не конец ли настал для германского империализма? Однако, буржуазия и военщина подавили ‘беспорядки’ и германские войска вторглись в Россию. Германские социалисты (их было в армии не мало) получили приказ стрелять в — красное знамя! Как они ответят? Протестом или подчинением? Джимми весь насторожился! И что же? Послушные команде офицеров, солдаты-социал-демократы стреляли в красное знамя пролетариата так же тупо-усердно, как раньше в трехцветное знамя царя. Лифляндия и Украйна ограблены! Финский пролетариат задушен! Войска кайзера в двух шагах от Петрограда. Правительство большевиков вынуждено переехать в Москву. А газеты германских социал-демократов (почти без исключения) приветствуют все эти позорные события с восторгом. Словно кто-то ударил Джимми кулаком в лицо. В довершение всего — брест-литовский мир! Разве не ясно, какого сорта мир будет продиктован кайзером? С ним надо покончить. Это долг всякого пролетария. Многие американские социалисты, даже немцы по происхождению, стали в ряды армии. Долго крепился Джимми — он все оставался антимилитаристом — и наконец нашел выход из запутанного, затруднительного положения. Он пойдет на войну не как солдат, а как рабочий. На французский фронт требовались обученные рабочие, и он предложил свои услуги, как специалист по ремонту автомобилей. На него одели мундир из хаки, и с первой партией он на пароходе отправился во Францию. Не мало пришлось ему слышать от матросов об объявленной Германией подводной войне, от которой гибли подчас и непричастные к войне пассажиры — женщины и дети — и эти рассказы тоже не могли его расположить к немцам, которые все более представлялись ему в образе ‘гуннов’. Не успели они доехать до берега Франции, как Джимми на опыте познакомился с прелестями подводной войны. Мина пустила ко дну пароход, сопровождавшая его миноноска подобрала Джимми и отвезла в Лондон, в госпиталь.
Здесь однажды он видел короля.
— Вы солдат? — спросил его король, подходя к его койке в сопровождении сестры милосердия.
— Нет, механик — рабочий.
— Нынешняя война — война машин, — любезно заметил король.
— Я социалист, — вдруг неожиданно объявил Джимми.
— Разве?
— Ручаюсь.
— Но я вижу, вы не принадлежите к тем социалистам, которые восстают против собственной страны!
стр. 211
— Я долго к ним принадлежал, потом изменил свой взгляд. Но я все-таки социалист. На этот счет можете быть уверены, господин король.
Король переглянулся с сестрой, а Джимми почувствовал себя вдруг пропагандистом.
— После войны все пойдет иначе, — продолжал он, — т.-е. для пролетариата.
— Для всех, — поправил его король.
— Рабочий получит то, что он сработал. У нас дома рабочий работает часов двенадцать под-ряд и не в состоянии скопить хотя бы столько, сколько нужно на похороны. А в Англии говорят еще хуже.
— Да, и у нас нищета отчаянная, — признался король. — Придется подумать, как помочь.
— Другого средства нет, кроме социализма! — воскликнул Джимми.
Король с сестрой отошли к следующей койке. Джимми зря потратил свой талант пропагандиста.
Когда он выздоровел, его отправили во Францию, на фронт, приписали к авто-роте, дали поручение отыскать какую-то батарею и передать важный пакет, батареи он так и не отыскал, а вместо нее наткнулся на — сражение. Германцы прорвали фронт у Шато-Тьерри. Положение было самое критическое. Надо было отстоять позицию во что бы то ни стало до прихода подкреплений. Не долго думая, Джимми бросил свой велосипед, влез в окоп, взял винтовку и принялся, — он — антимилитарист, — стрелять в наступавших ‘гуннов’, пока ему не прострелили руку. Но именно его мужество спасло положение. Подошли американские подкрепления и битва при Шато-Тьерри — начало краха германской армии — была выиграна. В награду Джимми был произведен — в сержанты!
Во время своей вынужденно-боевой карьеры он встретился, между прочим, довольно неожиданно с владельцем того самого машинного, а потом снарядного завода в Лисвилле, где он долго работал. В силу разных обстоятельств молодой миллионер должен был покинуть светское общество и родину и жить инкогнито на французском фронте.
Вся Европа и Америка были в это время поглощены проблемой о большевиках. Предали ли они в самом деле демократию ‘гуннам’ или же — как они сами утверждали — они расчищают человечеству путь к демократии, более совершенной? Хозяин держался, конечно, первой точки зрения, как все американцы в армии, за исключением несколько доподлинных радикалов. Когда он узнал, что и Джимми из числа этих радикалов, он стал его выспрашивать и в продолжение нескольких дней между ними шел жаркий спор. Так поступить, как поступили Ленин и Троцкий, могли только агенты Германии! Джимми со своей стороны излагал основные принципы интернационализма. Большевики сделали больше союзнических армий, чтобы сломить могущество кайзера. Откуда Джимми это известно? Джимми должен был согласиться, что фактов, которые подкрепили бы его мнение, у него нет, но, зная принципы интернационализма, он точно знает, как должны были поступить Ленин и Троцкий, ибо он сам на их месте поступил бы точно таким же образом.
Юный лорд из Лисвилля, наследник огромного состояния, воспитанный в вере, что он имеет на него право по божьим и человеческим законам, должен был выслушивать от какого-то ничтожного механика из собственной фабрики, что это состояние будет у него отнято, что рабочий и его товарищи, объединенные в единый большой производственный союз, будут сами управлять им в интересах не предпринимателя, а всего общества. И когда Джимми принимался за эту тему, он забывал всякую почтительность. Экспроприация экспроприаторов — это была его мечта и говорил он о ней с глазами, блестевшими вдохновением.
Неожиданно виновник победы при Шато-Тьерри получает приказ отправиться с своей автомобильной ротой в Россию защищать союзнические склады в Архангельске от германских армий. Он был в восторге. ‘Он увидит Россию, увидит революцию’. И вдруг он узнает,
стр. 212
что его надули. В Архангельске власть перешла в руки совета рабочих и крестьянских депутатов, британские и американские войска заняли город, вынудили революционеров к отступлению и готовили теперь экспедицию с целью занять железную дорогу и Северную Двину. Итак, он — Джимми — сторонник пролетарской революции — призван участвовать в истреблении ‘организованных рабочих’. Чем больше он думал над этой чудовищной мыслью, тем сильнее росло в нем негодование. Чего он не сделал для них? Проникся их ‘патриотизмом’, бросил все, чтобы сражаться за демократию, рисковал жизнью, был ранен! А теперь его хотят заставить истреблять социалистов, точно он американский солдат-милиционер. Демократия! Эти господа даже уже не прикрываются лицемерными фразами. Они вторгаются в Россию, чтобы разгромить русских революционеров и покорить мир господству капитала! Находясь в таком настроении, Джимми встретился с русским большевиком, Коленкиным. Узнав, что Джимми социалист, тот удивился, как это Джимми может воевать против русских рабочих. Его обманули, оправдывался Джимми, но он, конечно, не будет воевать. Этого мало. Надо действовать, как русские большевики. Надо распропагандировать и других. Вот пролетарское государство России тратит огромные суммы на пропаганду. ‘Наш голос доходит до рабочих всего мира, — говорил Коленкин. — Мы призываем всех: встаньте, поднимитесь, разбейте ваши цепи! И вы думаете, товарищ, что они нас не услышат? Капиталисты — те знают, что они нас услышат, они дрожат и шлют свои войска, чтобы нас разбить. Словно эти войска вечно будут им повиноваться!’ — ‘Они полагают, — робко возразил Джимми, — что русский народ поднимется против вас’. Коленкин весело рассмеялся. ‘У нас свое рабочее правительство, и вы воображаете, что мы поднимемся против самих себя? Они выставляют против нас марионеток, именуя их русским правительством (бело-эс-эровское правительство Чайковского). Они могут одурачить себя, но не нас…’ — ‘Они полагают, что это правительство расширит пределы своего влияния’… — повторял Джимми не раз слышанные им фразы. ‘Да, постолько продвинуться ваши армии, — ни шагу больше. Если русские увидят, что иноземные войска вторгаются в Россию, то каждый из них станет большевиком… ‘Они’ должны будут завоевать каждый город, каждую деревню, а мы тем временем ведем пропаганду в их войсках, среди французов, англичан и американцев так же, как среди немцев’.
Доводы русского большевика все более убеждали Джимми и на его предложение взять у него прокламации и распространить их среди американских и английских солдат он ответил согласием. Это было обращение ревкома XII Красной армии к германским солдатам, расклеенное на стенах Риги перед отступлением (текст прокламации приведен в романе Синклера). На вопрос Коленкина, выдаст ли он его, если будет арестован, Джимми уверенно возразил:
— Ни за что. Хотя бы с меня живого шкуру содрали. — И он сдержал свое слово.
Его, конечно, накрыли. На все предложения выдать своих сообщников, он отвечал отказом. Тогда его стали пытать — подвешивать, вливать в желудок через кишку воду и т.п., споря в дьявольской изобретательности с средневековой инквизицией. Эти страницы описания пыток, которым бедняк Джимми подвергался в царском застенке от руки американских палачей, поистине потрясающи. Нужна была вся экстатическая вера героя-пролетария, чтобы вынести эти сверх-человеческие муки. Когда силы ему изменяли, когда, казалось, вот-вот он сдается, он слышал чей-то бодрящий голос и сердце его зажигалось
стр. 213
новым огнем, готовностью страдать до конца ради несказанно-великого дела. Этот голос говорил:
Ты — революция. Ты — справедливость, борющаяся за свое существование. Ты — человечество, устремляющееся с ликом, обращенным к свету, сквозь ужасы старого мира к новым целям. Если ты смалодушествуешь, вселенная снова и уж навсегда потонет в прежнем мраке. Ты обязан дотерпеть до конца. Ты не имеешь права сдаться.
Изуродованный до неузнаваемости, бедняк Джимми, предстал наконец перед военным судом. Здесь снова и на этот раз во всеуслышание ему пришлось выступить на защиту русских большевиков. Председатель спросил его, знает ли он, что заслужил смертной казни. Джимми молчал. Председатель продолжал: если он выдаст своих сообщников, его не казнят. Необходимо оберечь армию от этих убийц!
— Убийц!! — вспыхнул Джимми. — А разве вы сами не убийцы, вы, которые хотите казнить меня?
— Мы поступаем по закону!
— Вы называете законом одно, а большевики — другое. Вы убиваете тех, кто не подчиняется вам, то же делают и большевики. Где тут разница?
— Они убивают всех образованных, всех уважающих законы людей в России!
— Всех богатых, — перебил его Джимми. — А вы разве не так поступаете с бедняками?..
Суд приговорил Джимми к двадцати годам каторги, приговор, как поясняет Синклер, сравнительно мягкий, если принять во внимание, что как раз в это время в Нью-Йорке пять русских евреев, все почти еще в детском возрасте, среди них одна девушка, вернее девочка, были за то же самое преступление, т.-е. за распространение обращения к американским солдатам не убивать русских социалистов, приговорены, несмотря на их юный возраст, к тем же двадцати годам каторги, при чем один из них был замучен пытками до смерти.
Та же участь ожидала и Джимми. Его привезли обратно в подземелье-застенок, где в продолжение десяти часов в день он был прикован к стене железной цепью и где его пытали до тех пор, пока он не сошел с ума.
Но муки и смерть бедного Джимми не прошли даром. Они таили в себе возмездие. На стенах Архангельска появилась прокламация, излагавшая причины его ареста и историю его гибели, и американские солдаты все чаще и громче стали протестовать против навязанной им роли душителей социальной революции.
Пришлось отозвать американский экспедиционный корпус.
Свой роман Синклер заканчивает следующими словами:
‘Бедный сумасшедший Джимми уже не будет больше нарушать общественного спокойствия, зато друзья его и приверженцы, знакомые с его историей, преисполнятся озлобления, гораздо более опасного для общества. Стучащаяся в ворота великой западной демократии социальная революция породит мужчин и женщин, воодушевленных бешенством, которое не будет взирать ни на какие опасности и которые будут готовы на какой угодно акт мести, как бы он ни был жесток.
‘Великая демократия Запада будет изумлена при виде настроения этих людей, не в силах понять, откуда оно? Великая демократия Запада забыла слова величайшего демократа, сказанные им, как предостережение,
стр. 214
в дни гражданской войны с ее убийствами и опустошениями (имеется в виду гражданская война между северными и южными штатами, начавшаяся в 1864 г.):
‘Война будет продолжаться до тех пор, пока все богатства, накопленные в продолжение 250 лет неоплаченным трудом рабов, не будут уничтожены, пока каждая капля крови, которая текла под ударами кнутов, не будет оплачена кровью, которую прольет меч’.
Источник текста: Журнал ‘Красная новь’. 1921. No 2. С.204-214.