От бунтарства к терроризму, Дебогорий-Мокриевич, Владимир Карпович, Год: 1930

Время на прочтение: 17 минут(ы)

0x01 graphic

РЕВОЛЮЦИОННОЕ ДВИЖЕНИЕ РОССИИ В МЕМУАРАХ СОВРЕМЕННИКОВ
под редакцией В. Невского и П. Анатольева

Вл. ДЕБАГОРИЙ-МОКРИЕВИЧ

ОТ БУНТАРСТВА К ТЕРРОРИЗМУ

КНИГА II

МОЛОДАЯ ГВАРДИЯ
МОСКВА 1930 ЛЕНИНГРАД

ОГЛАВЛЕНИЕ КНИГИ II

Глава I. Покушение на жизнь Котляревского и начало Исполнительного Комитета’
‘ II. Моя поездка в Чигиринщину
‘ III. Побег из киевской тюрьмы. Убийство жандармского офицера Гейкинга
‘ IV. Известность ‘Исполнительного Комитета’. Одесса после казни Ковальского. К вопросу о революционных программах
‘ V. Вооруженное сопротивление и арест. Тюрьма. Суд. Казнь
‘ VI. После казни. Последние дни пребывания в киевской тюрьме. Отправление в ссылку
VII. Мценская тюрьма
‘ VIII. От Мценска до Томска
‘ IX. От Томска до Красноярска и пребывание в красноярской тюрьме
‘ X. Первые дни этапного путешествия. Состав партии. Бродяги. Уголовные дворяне
‘ XI. Наши планы побега. Сменка Избицкого. Попытка к бегству с полуэтапа
‘ XII. Моя сменка. Бедствия партии. Прибытие в Иркутск. Иркутская пересыльная тюрьма. Отправление на место поселения. Освобождение
‘ XIII. Бегство
Глава XIV. Мое положение в Иркутске. Побег политических из тюремного замка. Путешествие за Байкал
‘ XV. Случай в Онинском Бору
‘ XVI. Дальнейшее путешествие по Забайкалью. Пребывание мое за Байкалом и отъезд оттуда
‘ XVII. Дорога. Переправа через реку Енисей. И опять дорога
‘ XVIII. Чернопередельцы и народовольцы. Последняя встреча с Лангенсом. Моя эмиграция. Заключение
Примечания
Указатель имен

Глава первая
ПОКУШЕНИЕ НА ЖИЗНЬ КОТЛЯРЕВСКОГО И НАЧАЛО ‘ИСПОЛНИТЕЛЬНОГО КОМИТЕТА

Я жил с двумя товарищами в Афанасьевском яру — так назывался овраг, через который пролегала наполовину планированная в то время улица, соединяющая Фундуклеевскую с Подвальною. Наша квартира из двух небольших комнат помещалась в нижнем этаже и имела свой отдельный выход на улицу через узенький проход, заключавшийся между зданием и высоким деревянным забором. Одно окно квартиры глядело в этот узенький проход, другое — на немощеную улицу и находилось на одном уровне с землей, как это обыкновенно бывает в подвальных этажах киевских квартир.
Дома три—четыре выше жил Избицкий 1, студент университета, находившийся в довольно близких отношениях с нами и принимавший участие в некоторых делах. Визави по другой стороне улицы по линии построек еще не было, но дальше в яру виднелся двухэтажный дом Бондаренко, где жил Валериан Осинский. От нас видна была крыша и верхний этаж этого дома, видно было и окно комнаты Осинского, находившейся во втором этаже. Квартира, занимаемая нами, была очень удобна в том отношении, что в нее можно было войти незаметно для домохозяина и других жильцов, и потому чаще всего компания собиралась у нас.
Живо припоминаются мне теперь эти собрания, хотя уже больше полутора десятка лет утекло с той поры. Я говорил выше, что Валериан Осинский производил впечатление человека очень живого, что называется, непоседы. Спокойным оставался он разве только тогда, когда лежал на кровати с головной болью. Даже когда писал что-нибудь, его подвижное лицо постоянно меняло свое выражение. Он имел необыкновенную память, но сравнительно небольшие обобщающие способности, так что спорщик из него был слабый, хотя в то же время, несомненно, он всегда оставался оригинальным и не только никогда не находился под чьим-либо влиянием, но, более того, обладал огромным запасом инициативы. Инициатива эта проистекала у него, как мне кажется, главным образом из его непоседливой, подвижной, крайне деятельной натуры. Говорить он любил много, прерывая свою речь частым смехом и нередко впадая в преувеличения вследствие необыкновенной своей экспансивности. Он забрасывал слушателя своею скороговоркой, словно горохом, и всегда носил с собою большой запас всевозможных сведений, то вычитанных им из газет, за: которыми следил аккуратно, то просто слышанных им от знакомых, которых у него везде была пропасть. Со множеством лиц он поддерживал самые частые сношения и умел всякому дать какую-нибудь работу, вследствие чего всюду, как появлялся, вносил оживление. Вся его фигура, обыкновенно изящно одетая, с болтающимися пенсне на черном шелковом шнурочке, гибкая и, может быть, выносливая, но далеко не крепко сложенная, обличала в нем человека весьма нервного. В заключение считаю нужным добавить, что его портрет, находящийся в обращении, сделан очень удачно.
— Ну, Валериан, как ведет себя ‘Голубь’?— спрашивали мы бывало Осинского, когда он появлялся к нам с тюремными письмами.
— Пьет и ест необычайно. Удивительный обжоре!— смеясь, восклицал Осинский, любивший пошутить, когда заходила речь о тюремном надзирателе, служившем посредником в сношениях с заключенными и за это носившем кличку ‘Голубя’.
Этот ‘Голубь’ был глуповатый, но простодушный толстяк, хорошо исполнявший свою миссию за сравнительно небольшое вознаграждение. Придя с письмами к Осинскому, ‘Голубь’ обыкновенно тотчас принимался за закуску, приготовленную здесь для него, с’едал и выпивал все, что было поставлено перед ним, и потом ложился на постель Осинского и спал, пока тот готовил свой ответ, всегда весьма обстоятельный и длинный, написанный мелким, круглым, красивым почерком на ‘конспиративной’ бумаге. Письма писались на очень тонкой бумаге, получившей у нас название ‘конспиративной’, для того, чтобы легче было проносить их в тюрьму, где при входе обыскивали всякого, даже служащих-надзирателей. За этим занятием проходил весь вечер у Осинского, и мы, зная, что у него сидит ‘Голубь’, в эти вечера, конечно, не заходили к нему. Окончив письма, Осинский будил надзирателя, передавал ему пакетик, давал при этом рублевку, и тот удалялся. Чаще всего это было уже очень позднее время, а потому-то только на другой день Осинский приходил к нам и приносил нам для прочтения тюремные письма.
Организовать побег из киевской тюрьмы было не легко, а на первых порах показалось нам даже невозможным делом. О подкопах или проломах здесь и думать было нечего: все здание было слишком капитально выстроено. Но при более близком ознакомлении с тюремными порядками мало-по-малу стал возникать план совершенно особого рода.
Внутренний караул состоял из вольнонаемных служащих: ключника и надзирателя, сменявшихся через известное время. Сменой надзирателей заведывал ключник, этим обстоятельством и задумали воспользоваться для устройства побега, а именно: под видом надзирателей ключник мог вывести из тюрьмы заключенных в ночную смену.
Конечно, для этого нужно было заручиться помощью ключника. Первоначально явилась мысль о подкупе, и в этом направлении сделаны были даже некоторые шаги, но потом скоро план подкупа, как ненадежный, был отброшен, и остановились на мысли, чтобы ключником в тюрьму поступил свой человек.
Осуществлением этого плана занялся Михаил Фроленко. Получив сведение, что смотритель тюремного замка искал служителя, Фроленко с мещанским паспортом отправился к нему хлопотать о своем назначении и был принят на службу.
Так было положено начало предприятию, наделавшему не мало шуму в свое время. Если мне не изменяет память, месяцев около двух Фроленко исполнял различные должности при тюрьме (сначала был простым сторожем на смотрительском дворе, потом надзирателем, а наконец и ключником), проявив за это время так много выдержки и мужества, что вызывал к себе среди революционеров всеобщее удивление.
Между тем как дело с устройством побега, о котором я еще буду говорить ниже, постепенно налаживалось, Осинский и его ближайшие единомышленники в это время занялись осуществлением других предприятий. На тюрьме и заключенных сосредоточивалось их внимание. Аресты по Чигиринскому делу произведены были жандармским офицером Гейкингом2, следствие по делам велось прокурором Котляревским 3. И вот у Осинского и его друзей, думавших о терроре, вскоре созрело решение убить этих двух представителей власти.
В первую очередь поставлен был Котляревский, о котором ко всему другому передавали из тюрьмы, будто там при обыске он осмелился раздеть до-гола одну политическую женщину. За Котляревским стали следить попеременно несколько человек, высматривая удобный случай для нападения. Нужно сказать, что какраз около этого времени из Петербурга донеслась весть о покушении Засулич, потом пришло известие из Одессы о вооруженном сопротивлении при аресте Ковальского, Свитыча и др. Эти факты только подлили масла в огонь.
Ночью 23 февраля 1878 года я был разбужен легким стуком в окно, выходившее на улицу. Окликнув тихо, я узнал по голосу Валериана и поспешил открыть калитку. Помню, ночь была сырая и холодная, и потому, быстро воротившись в комнату, я лег в кровать и принялся зажигать лампу, стоявшую на столе, в то время как Осинский следовал за мной. По шуму шагов я догадался, что он был не один. И действительно, с ним явился Иван Ивичевич и еще другой товарищ.
Мне живо представляется теперь та минута, когда Осинский, войдя в комнату, подошел к моей кровати, нагнулся и, глядя сверху пенсне, стекла которого успели сразу запотеть в комнате, тихо произнес:
— Котляревский убит!
— Когда?— спросил я, чувствуя, как меня словно варом обдало от этой вести.
— Только-что… Мы прямо оттуда.
Я задернул плотнее занавеску у окна, чтобы с улицы не было видно света, и стал расспрашивать, как это произошло. Осинский сообщил мне, что они настигли Котляревского, возвращавшегося откуда-то, почти у самого его дома и тут напали. После первого выстрела он свалился на землю и поднял страшный крик. Тогда они сделали по нем еще один или два выстрела и затем убежали. Так как Котляревский был в шубе и раны от револьверных пуль могли оказаться не смертельны, то Ивичевич хотел подойти и ударить его еще кинжалом, но другие его удержали от этого, опасно было оставаться дольше на месте, куда всякую минуту могли сбежаться люди.
— Бее равно дело покончено!— сказал в заключение Осинский.
Некоторое время я сидел на кровати молча, если можно так выразиться, переваривая факт, и, должен сознаться, никак не мог его переварить, дрожь пробегала по спине, и какое-то тяжелое, страшно тяжелое и неприятное чувство стало мало-по-малу овладевать мною.
— Вы здесь ночуете?— спросил я.
— Понятно. Куда же итти? Теперь, вероятно, страшная погоня идет по всем улицам.
— В таком случае ложитесь, и надо тушить лампу.
На полу разостлана была одежда, и они втроем легли. Я погасил лампу, в комнате стало темно.
Некоторое время я лежал молча, но потом мне захотелось узнать, по каким улицам они бежали и не было ли за ними погони. Осинский сказал, что бежали они сначала по Прорезной, а затем мимо Золотых ворот по Подвальной и что ни одного человека не было слышно сзади их.
— Ну, отлично! Будем спать,— заметил я.
Но заснуть я не мог. Мои нервы были необыкновенно возбуждены. Руки и ноги никак не могли согреться. Я принялся напряженно вслушиваться в ночную тишину. Но на нашей улице все было тихо. Ни один извозчик, ни один пешеход не нарушал царившего спокойствия. Еще прошло некоторое время… Вдруг где-то далеко послышался ровный, продолжительныйгрохот, словно бой барабана. ‘Тревогу бьют’,— мелькнула у меня мысль. Я ощутил новый наплыв неприятного чувства, никогда раньше не испытанного мною, и невольно приподнялся на кровати, чтобы лучше вслушаться. Тут был и страх, страх не перед одной ответственностью и наказанием, а, так сказать, перед самим фактом, и недовольство этим фактом, и чувство какойто отчужденности: я видел, что для Осинского это было свое, близкое дело, а для меня оно было чужое.
— Валериан, слышите?— спросил я шопотом.
— Слышу.
— Как-будто барабан бьет.
— Да.
Мы замолкли, и я опять стал слушать. Но грохот не повторялся более. Может быть, это проезжали экипажи по мостовой где-нибудь по Владимирской улице.
— Кто это так громко храпит из них?— спросил я.
— Это Иван,— ответил Осинский.
— Они оба спят?
— Оба.
Но Осинский не спал. Уже я начинал дремать, а сквозь сон слышал, как он все еще ворочался на полу и тихо покашливал.
Однако на другой день оказалось, что Котляревский не только не был убит, но даже не ранен. Упал же он на землю после выстрела просто от страха. Осинский, всегда раньше других узнававший всевозможные новости, узнал и эту новость первый и нам сообщил. Теперь он рассказывал о покушении на жизнь Котляревского смеясь, и ни малейшего волнения не было заметно на его нервно-подвижном лице.
— Как же вы намерены поступить дальше?— спросил его кто-то.
— А чорт с ним, с этим трусом!..— воскликнул Осинский.— С него достаточно: после этого случая, я полагаю, он не будет таким ревностным чиновником.
Высказано было, не помню кем, мнение, что было бы полезно напечатать по этому случаю прокламацию, где были бы раз’яснены причины, вследствие которых стреляли в Котляревского. Стали обсуждать в деталях этот вопрос. Потом беседа перешла к тому, что было бы вообще недурно всякий раз после совершения известного террористического акта (а их предполагалось совершать не один или два, а много) выпускать прокламации и расклеивать их по улицам, и при этом кому-то из собеседников пришла мысль в голову, чтобы группа лиц, занимающаяся террористическими предприятиями, назвала себя ‘Исполнительным Комитетом’.
Название ‘Исполнительного Комитета’ присваивалось потому, что террористы по первоначальному представлению должны были являться не чем другим, как простыми исполнителями решений, принятых всей ‘Социально-революционной партией’. Но как эти решения могли приниматься, когда на самом деле и такой партии не существовало, так как не существовало никакой общей организации — об этом пока не думали.
‘Исполнительный Комитет’ имел в виду заняться убийствами зловредных лиц, препятствовавших развитию революционной деятельности, как, например, предателей, жандармов, сыщиков, прокуроров и пр. О перемене программы, конечно, при этом не упоминалось, так как предполагалось, что программа у революционеров остается прежняя, т. е. народническая, и все новшество заключалось лишь в том, что часть сил отряжалась специально на террористические предприятия.
Сделана была печать овальной формы, на верху которой была вырезана полукруглая надпись: ‘Исполнительный Комитет’, а внизу ‘Русской социально-революционной партии’. В середине были вырезаны револьвер и кинжал, скрещивающиеся между собою.
Но с выпуском прокламации несколько запоздали, так как не было где ее отпечатать: станок и шрифты, вытащенные из квартиры Стефановича, Давиденко запропастил где-то так, что потом не только жандармы, но и революционеры не могли их отыскать. Только уже около середины марта, если не изменяет мне память, прокламация была отпечатана, в ней говорилось об убийстве шпиона Никонова 4, совершенном в Ростове-на-Дону, и о покушении на жизнь прокурора Котляревского. Под этой прокламацией внизу в первый раз приложена была печать ‘Исполнительного Комитета’. Насколько припоминаю, впрочем, печать была приложена не на всех экземплярах. После того мы занимались расклейкой прокламаций по улицам, само собою разумеется, что расклейка производилась ночью, но все-таки не обошлось без жертв: Избицкий был схвачен на улице во время расклеивания прокламаций и впоследствии был осужден за это к пятнадцати годам каторжных работ.
— А знаете ли, Валериан,— обратился я как-то к Осинскому,— не советовал бы я вам очень увлекаться террором: вы нервны… Помните ту ночь?.. Вот Ивичевич — другое дело…
Замечание это, видно, рассердило Осинского, и он ответил мне в таком роде, что сам лучше знает, чем может или не может ‘увлекаться’.
К этому первому ‘Исполнительному Комитету’, о котором трудно было сказать, из кого в точности он состоял, так как совсем не представлял собою строго определенной организации, всякий относился по-своему. Осинский, Ивичевич Иван и некоторые другие, видимо, смотрели на дело очень серьезно.
Серьезно отнесся и мой брат, сразу усмотревший в этом попытку борьбы политического характера.
— Вот пока вы рассуждали о народе,— говорил он мне,— так и революционности было мало: разводили бобы на киселе. А как дошло дело до ваших собственных интересов — посмотри, какие дела! Там стреляют в Трепова, здесь — в Котляревского… Но зачем закрывать глаза: ведь это факты политической борьбы. Котляревский делает обыски, раздевает женщин до-нага, и его за это стреляют… А дело с Треповым? Ну, подумай, мало ли у нас секут мужиков исправники да губернаторы? Однако за это их никто не стреляет. А попробовал Трепов высечь интеллигентного революционера — ему и нагорело. Так-то, брат: ни социализм, ни народ здесь не при чем.
Что касается до моего отношения к этому нарождавшемуся ‘Исполнительному Комитету’, то оно было очень странное. С одной стороны, я не признавал пользы за террористическими делами, да и не чувствовал себя способным к ним, с другой стороны, являлся пособником террористов и с какой-то детской необдуманностью принимал участие в таких делах, как изобретение печати ‘Исполнительного Комитета’, расклейка прокламаций и т. п. Мне все еще казалось очень забавным дразнить полицию, и я смотрел на расклейку прокламаций с печатью ‘Исполнительного Комитета’ чуть ли не так же, как на расклейку вымышленных телеграмм с театра военных действий.
‘Вот,— думал я,— пойдет трескотня по городу. Начнут ловить ‘Исполнительный Комитет’. Полиция совсем потеряет голову’.
Я радовался, рисуя в своем воображении удивленные рожи наших администраторов, толкующих между собой об ‘Исполнительном Комитете’ и теряющихся в догадках, откуда этот комитет взялся.
Однако по мере того, как происходили новые события террористического характера, и среди нас стали возникать принципиальные споры, я стал задумываться над происходившими событиями, и мало-по-малу выработалось у меня прямо отрицательное отношение к террору.

Глава вторая
МОЯ ПОЕЗДКА В ЧИГИРИНЩИИУ

Между тем сношения с тюрьмой не прекращались, и ‘Голубь’ попрежнему в неделю раз, а иногда и чаще, заносил к Осинскому письма из тюрьмы. Со слов чигиринцев, сидевших там, оказывалось, что некоторые семьи бунтовавших крестьян были доведены экзекуциями до полного разорения, и мы решили оказать им материальную помощь. Получивши из тюрьмы нужные адреса, сведения и пароль, без которого трудно было бы проникнуть в среду бунтовавших крестьян, я выехал из Киева.
До уездного города Черкассы я доехал по железной дороге. Но отсюда ехать прямо в село Шабельники, куда дан был мне адрес, я не решился, так как пришлось бы проезжать через бунтовавшие деревни, где очень строго следили за проезжавшими, а потому я остановился на мысли сделать об’езд. Была ранняя весна, и Днепр еще стоял, кое-как я перебрался по льду на полтавский берег, нанял там крестьянскую телегу и двинулся на юг по дороге, ведущей к городку Чигирин-Дубраве. Поровнявшись с бунтовавшими селениями, чтобы попасть куда мне было нужно, я должен был опять переехать на правый берег Днепра. Между тем река за эти дни вскрылась, так что мне пришлось переправляться в рыбацкой лодке уже среди плывших льдин. Переправившись благополучно, я остановился в шабельницкой корчме, находившейся у самого берега Днепра.
Место это было до того в стороне от проезжих больших дорог и время для езды выбрано было такое неудобное, что содержатель корчмы, еврей, встретил меня, как говорится, большими глазами…
— Куда едете? Откуда?— любопытствовал он знать.
Я отвечал, что еду в Черкассы, так как никакого другого ответа и придумать не мог. Повторяю, местность до того была глухая и мало посещаемая, что единственный пункт, на который можно было указать, был только город Черкассы, где имелся по крайней мере сахарный завод и проходила железная дорога. Правда, из Черкасс-то, собственно, я теперь и ехал, но этого в Шабельниках никто знать не мог: крестьянин, везший меня, остался на полтавском берегу.
— Вы с далека?— допытывался корчмарь.
— С Чигирин-Дубравы,— ответил я. Однако в моем положении значительно удобнее было самому задавать вопросы, чем отвечать, а потому я поторопился обратиться к нему с расспросами: у кого можно нанять лошадей к черкасскому вокзалу, да какова дорога, да сколько будет стоить проезд и т. п. дорожные сведения. Оказалось, что корчмарь имел лошадей, но, желая видеться с крестьянином, адрес которого был мне дан, я под тем предлогом, будто хочу поискать лошадей подешевле, вышел из корчмы и направился в деревню.
Корчма стояла в стороне от села, и до Шабельников мне пришлось пройти около версты расстояния. Я шел по дороге, усаженной высокими осинами, по сторонам которой раскинулось низменное песчаное прибрежье Днепра, местами сильно заросшее лозняком и, повидимому, совершенно бесплодное и негодное ни для какого хозяйства. В селении не было видно садов, столь любимых украинцами, кое-где только осины или тополи высились над хатами, сзади которых тянулись тощие песчаные огороды. Верстах в четырех от Днепра, параллельно реке, виднелась круча, там на возвышенности земля была лучше, там-то, кажется, и находились поля, из-за которых возгорелась столь ожесточенная борьба между ‘актовиками’ и ‘душевиками’.
Войдя в село, я был атакован собаками, поднявшими необыкновенный лай. Село было глухое, и затереться в нем постороннему человеку оказывалось решительно невозможно. На лай собак люди повыходили из изб и принялись на меня глядеть со всех сторон.
Я стал было спрашивать, у кого можно было нанять лошадей к черкасскому вокзалу, но охотников везти не находилось.
— А где хата Сопрона С.?— обратился я наконец с. вопросом к одному из мужиков.— Мне говорили, что у него есть лошади.
— Какие же у Сопрона кони?! У него не то коня,— овцы нет во всем хозяйстве…
— А мне в корчме сказали, что есть, надо его спросить.
— Спросите,— уклончиво проговорил мужик, указывая мне избу Сопрона.— Только я знаю, что у него нет коней.
Сопрон, к которому дана была мне рекомендация, жил на краю села. Маленькая избушка его была одной из ближайших к берегу реки, и достаточно было на нее только взглянуть, чтобы понять всю неудачность выдумки моей с лошадьми. Очевидно, здесь не было места коню. Однако самого Сопрона я не застал, вышедшая ко мне навстречу женщина, должно быть, его жена, заявила, что ‘хозяина нема дома’. Но если бы хозяин был и дома, мое свидание с ним в этот раз все равно не привело бы ни к каким результатам: из соседних изб сошлись любопытные соседи, и было бы крайне неблагоразумно при всех вступить в об’яснение. Поэтому, осмотревши внимательно окрестности и самую избу, чтобы потом можно было ее узнать, я возвратился обратно в корчму и стел торопиться со своим от’ездом, решивши приехать сюда в другой раз совсем иным путем.
Через час я уже выезжал из Шабельников, сидя на тряском возку, запряженном парой мохнатых лошадок, нанял я их у корчмаря. Проезжая деревней, я глядел по сторонам, плетни, защищавшие крестьянские дворы и огороды, уцелели лишь кое-где, местами они свалились на землю и лежали плашмя, местами были совсем разобраны, открывая вид на пустые, голые пространства, очевидно, обрабатываемые раньше. Хаты с обвалившеюся глиною со стен и выбитыми окнами, точно нищие в лохмотьях, стояли по бокам дороги. На многих крыши были разрушены. В неогороженных двориках и на улицах не видно было почти никакой жизни: не слышно было ни стука топора, ни шипения пилы, томно работы все были прикончены. Не видно было ни скота, ни домашней птицы. Даже люди, встречавшиеся нам по пути, казалось, передвигались с места на место не так, как обыкновенно, а как-то тихо, крадучись, словно боясь чего-то. Подобного разорения, какое представилось тогда моим глазам, я не только не видел никогда, но и не слышал раньше. Точно ураган прошел над бедными Шабельниками. Таковы были результаты экзекуции. произведенной нашими бравыми солдатами.
— Вот где беда!— невольно воскликнул я.
— Ой, беда!..— отозвался мой возница, служивший ‘наймытом’ у еврея, на лошадях которого я ехал.
— С чего же здесь такое натворилось?
— Кто его знает! Я не здешний!— уклонился крестьянин.
— Живешь здесь в корчме, да чтобы ничего не слышал.
— Слышать слыхал, что люди бунтуют, а чего они бунтуют — господь их знает.
— Кто же их тут бунтует?— допрашивал я.
— Вот рассказывают, что есть какие-то ‘штуденты’…
— Что же это за штуденты?
— Штундови или штундари… Кто их там знает, как они зовутся.
Так больше ничего я и не мог добиться от моего возницы. Было очевидно только, что студенты и штундисты слились в одно понятие в уме моего собеседника, весьма вероятно, что это смешение понятий было тогда у многих окрестных жителей.
Воротившись в Киев, я провел дней около десяти в ожидании, пока Днепр совершенно очистится от льдин, и вторичное свое путешествие в Шабельники предпринял в лодке.
Был час первый дня, когда мы с Н. отчалили от киевского берега и пустились вниз по течению реки. Чтобы избегнуть необходимости причаливать по пути к прибрежным деревням, мы закупили с’естных припасов, состоявших из крупы, сала, чаю, сахару и сухарей. День был солнечный, тихий, свежий весенний воздух, Днепр в полном разливе. Быстро миновала наша лодка железнодорожный мост. Я сидел на руле, Н. копался на дне лодки, он сортировал припасы, сложенные как попало в холщевом мешке: нужно было отделить чай от сала и т. п. Вот приблизились мы к Китаеву, правобережные горы здесь круто поворачивают и удаляются от реки, Днепр разбивается на рукава, образуя низкие острова, поросшие лесом, теперь многие из них были залиты водою, с шумом неслась вода по лесу.
Я направил лодку между деревьев. Потому ли, что нам пришлось пробегать мимо неподвижно стоявших дубов, или же на самом деле было так, но нам казалось, что мы мчимся с необыкновенной быстротой. Рогатые сухие сучья, уносимые водою, бревна, захваченные Днепром, бог знает откуда — все это быстро опережала наша лодка. Я следил, чтобы она шла вперед носом, так как, сбитая течением, она легко могла разбиться между деревьями. Серьезной опасности, впрочем, не предвиделось потому, что было неглубоко. Время от времени Н. спускал в воду весло и почти всякий раз доставал дно.
Мы выехали из леса, добрались до открытого широкого русла и поплыли дальше. Весь день плыли безостановочно.
Наступила ночь — такая же тихая, как был день. Над горами, черневшими, словно туча, впереди, на горизонте, засияла луна. Мы плыли серединою реки, далеко-далеко где-то по сторонам тянулись берега неопределенными темными полосами. Прибрежный шум воды еле доносился к нам. От луны Днепр блестел миллионами искр. Кругом неощутимо для нас двигалась вперед вся эта громадная масса воды, увлекая и нас за собою, нам же представлялось, будто мы стоим на одном месте. Н. положил весла в лодку, я оставил руль, оба мы молча сидели. Часам к одиннадцати ночи мы добрались до подножия тех, впереди видневшихся гор. Лодку втащили на берег. Несколько выше — под горою — стояло ветвистое дерево, под ним мы разложили костер и стали готовить ужин.
Поевши, мы легли. С реки тянуло холодом. Укутавшись потеплее в свои полушубки, мы прижались спинами друг к другу и крепко заснули.
Но погода, благоприятствовавшая нам в начале путешествия, вскоре изменилась: поднялся южный ветер, до того сильный, что невозможно было плыть. Целый день простояли мы у устья реки Роси (приток Днепра с правой стороны), выжидая перемены погоды.
Только на пятые сутки к вечеру мы подплыли наконец к Шабельникам. Плоский берег Днепра здесь все же настолько был высок, что наша лодка легко могла укрыться от людского глаза. Взойдя на берег, из-за кустов лозы я указал хату Сопрона, и Н. стал осторожно пробираться к ней. Мне было менее удобно итти, так как одни раз меня там уже видели.
Вскоре я услыхал приближающиеся шаги. Н. возвратился в сопровождении высокого молодого крестьянина.
— Вы Сопрон С.?— спросил я.
— Я,— односложно ответил тот.
— Кланялся вам боровичанский староста,— я назвал по имени старосту и сообщил пароль.
В глазах крестьянина засветилась тихая улыбка.
— Идем ко мне,— сказал он.
Мы привязали лодку и пошли вслед за Сопроном. До избы дошли скоро. Благодаря лознику, росшему по всему пространству, едва ли кто нас заметил.
Когда мы сидели уже в избе, хозяйка тихо зашептала что-то мужу, поглядывая на меня, видно она меня узнала. Тот, слушая ее, улыбался, потом подошел ко мне и спросил:
— Это вы заходили сюда недели две назад?
— Я.
— Меня тогда не было дома: я ходил в поле. Вернулся, а жена и рассказала мне. Я тогда же подумал: верно, то заходил к нам из таких людей. Жалко мне было, что не видел. А вот же бог помог-таки нам свидеться.
Хата Сопрона состояла всего из одной избы и сеней. При входе в избу, налево, стояла печь, расплывшаяся, как обыкновенно, на целую четверть помещения. Направо вдоль стены тянулась скамья, а дальше стоял стол. В углу под самым потолком висели образа. Два маленьких оконца слабо освещали внутренность избы.
Я сообщил Сопрону о цели нашего приезда в Шабельники и просил его устроить мне свидание с Кузьмою.
— Кузьма бежал,— заметил мне Сопрон.
— Я слыхал об этом в Киеве. Но нельзя ли его известить, чтобы он сюда пришел?
— Можно… Только это далеко, отсюда двадцать пять верст.
— Пошлите за ним кого-нибудь.
Кузьма Прудкий был старостой в организации ‘Тайной дружины’ и считался одним из наиболее преданных делу. Так как полиция усиленно его разыскивала, то мы хотели помочь ему укрываться.
Сопрон пошел в деревню и воротился назад уже в сумерки.
— Все будет добре,— заговорил он, входя в хату.— Один паробок берется сбегать за Кузьмою. Паробок этот здесь, в сенях. Поговорите еще с ним вы сами.
Я вышел за Сопроном в сени. Паробок лет двадцати сидел на пороге, но тотчас почтительно встал, когда мы показались, и снял свою черную барашковую шапку.
— Вот теперь можешь и присягнуть. Они подведут тебя под присягу,— проговорил вдруг Сопрон, указывая на меня.
— Под какую присягу?!— удивленно воскликнул я.
— Этот паробок уже давно хочет записаться в ‘Тайную Дружину’, а некому подвести под присягу, ни одного старосты не осталось: одних забрали по тюрьмам, другие разбежались.
Я рассказывал выше, что при вступлении в организацию всякий ‘дружинник’ должен был приносить присягу, и этот обряд совершался в присутствии старосты. Видно, меня принимали здесь за какое-то важное лицо в организации и потому надумались воспользоваться моим присутствием.
— Я приехал сюда, совсем не для того, чтобы вербовать в дружину, и к присяге не буду приводить никого,— категорически заметил я.
Сопрон был смущен моим отказом, паробок тоже стоял растерянный.
— И времени у меня нет для этого,— продолжал я,— да мне и не поручили этим заниматься. А вот скажи: сбегаешь за Кузьмою?— обратился я к паробку.
— Добре!— ответил тот.
— Так иди и скажи Кузьме, чтобы он пришел сюда. Скажи ему, что у меня есть поручение к нему от Дмитрия Ивановича Найды (под этим названием известен был среди чигиринцев Стефанович).
Сопрон с своей стороны дал еще какой-то ‘значок’, и наш посланец в тот же вечер отправился в путь.
Между ‘дружинниками’, т. е. членами организации, сразу пошел слух о нашем появлении. С наступлением вечера стали заходить то тот, то другой в хату Сопрона. Из бесед с ними я сделал заключение, что в организации их в последнее время развилась сильная деморализация, хотя нельзя было не признать того, что положение дел как нельзя более способствовало этому. ‘Дружинников’ преследовала не только полиция (в лице медведовского станового пристава и др.), но и крестьяне, так называемые ‘актовики’.
Ненависть последних к ‘душевикам’ или, что было одно и то же, к ‘дружинникам’, так как ‘Тайная Дружина’ навербована была, само собою разумеется, из ‘душевиков’, доходила до изумительных размеров. Время от времени ‘актовики’ устраивали облавы и обыски по селу для задержания подозрительных и скрывающихся лиц и для отнятия преступных бумаг (‘Грамоты’, ‘Уставы’ и пр.) и при этом тащили из изб ‘душевиков’ все, что находили там сколько-нибудь ценного. Так
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека