ИНСТИТУТ К. МАРКСА и Ф. ЭНГЕЛЬСА
Пролетарии всех стран, соединяйтесь
БИБЛИОТЕКА НАУЧНОГО СОЦИАЛИЗМА
ПОД ОБЩЕЙ РЕДАКЦИЕЙ Д. РЯЗАНОВА
ПОД РЕДАКЦИЕЙ Д. РЯЗАНОВА
ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО
МОСКВА 1927 ЛЕНИНГРАД
(Справка к пятидесятилетию)
(‘Современный Мир’, 1911 г., кн. VI)
По жизни по помещичьей
Звонят!.. Ой, жизнь широкая!
Прости-прощай на век!
Прощай и Русь помещичья!
Теперь не та уж Русь!
. . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . .
Порвалась цепь великая,
Порвалась, расскочилася:
Одним концом по барину,
Другим — по мужику!..
Некрасов,
Кому на Руси жить хорошо.
Не только в истории России, но и в летописях всемирной истории, — говорит покойный Джаншиев, — не много найдется дней, с которыми соединялось бы такое радостное, бодрящее и возвышающее душу настроение, как с незабвенным днем 5 марта 1861 г. {Гр. Джаншиев, Эпоха великих реформ. Исторические справки. СПБ. 1905, стр. 3.}
С другой стороны, Н. Г. Чернышевский уже в своей статье ‘Критика философских предубеждений против общинного землевладения’, напечатанной в декабрьской книжке ‘Современника’ за 1858 г., обнаружил полное разочарование в крестьянской реформе. Он говорил, что ему совестно вспомнить о той безвременной самоуверенности, с которой он поднял спор об общинном землевладении. И он следующим образом объяснял, ‘как мог’ (т. е. насколько позволяла цензура), причину своего стыда.
Общинное землевладение было ему дорого ‘как высшая гарантия благосостояния’ освобождаемых крестьян. Но в этом своем качестве гарантии общинное землевладение получило бы практический смысл только в том случае, если бы находились налицо два условия:
‘Во-первых, принадлежность ренты тем самым лицам, которые участвуют в общинном владении. Но этого еще мало. Надобно также заметить, что рента только тогда серьезно заслуживает своего имени, когда лицо, ее получающее, не обременено кредитными обязательствами, вытекающими из самого ее получения. Примеры малой выгодности ее при противном условии часто встречаются у нас по дворянским имениям, обремененным долгами. Бывают случаи, когда наследник отказывается от получения огромного количества десятин, достающихся ему после какого-нибудь родственника, потому что долговые обязательства, лежащие на земле, почти равняются не одной только ренте, но и вообще всей сумме доходов, доставляемых поместьем. Он рассчитывает, что излишек, остающийся за уплатою долговых обязательств, не стоит хлопот и других неприятностей, приносимых владением и управлением. Потому, когда человек уже не так счастлив, чтобы получить ренту, чистую от всяких обязательств, то, по крайней мере, предполагается, что уплата по этим обязательствам не очень велика по сравнению с рентою, если он находит выгодным для себя ввод во владение. Только при соблюдении этого второго условия, люди, интересующиеся его благосостоянием, могут желать ему получение ренты’ {Н. Г. Чернышевский, Сочинения. СПБ. 1906, т. IV, стр. 306—307.}.
Но эти два условия отсутствовали, ‘ввод во владение’ освобождаемых крестьян становился новым источником крестьянского разорения. Поэтому вопрос о том, будет ли применен общинный принцип к убыточному для крестьян владению землею, утрачивал всякую важность для великого публициста шестидесятых годов. И это отнюдь не было его минутным настроением. В романе ‘Пролог’, написанном уже в Сибири, Волгин (т. е. тот же Чернышевский. — Г. П.), в беседе с Нивельзимым, высказав ту мысль, что февральская революция во Франции совершилась слишком рано, прибавляет:
‘Так вот оно и у нас. Толкуют: ‘освободим крестьян’. Где силы на такое дело? Еще нет сил. Нелепо приниматься за дело, когда нет сил на него. А видите, к чему идет: станут освобождать. Что выйдет? Сами судите, что выходит, когда берешься за дело, которого не можешь сделать. Натурально что: испортишь дело, выйдет мерзость… Эх, наши господа эмансипаторы, все эти наши Рязанцевы с компаниею! — вот хвастуны-то, вот болтуны-то, вот дурачье-то!..’ {Сочинения, т. X, ч. I, разд. 2-й, стр. 91.}
В другом месте того же романа Волгин утверждает, что крестьянам выгоднее было бы, если бы их освободили совсем без земли, именно потому, что тогда им легче было бы приобретать землю. Выходит, стало быть, что взгляд Чернышевского на ‘освобождение’ крестьян прямо противоположен взгляду Джаншиева: один видит испорченное дело и даже прямо ‘мерзость’ там, где другой, вместе с профессором Никитенко, видит самое отрадное событие во всей тысячелетней истории России {Джаншиев, назв. соч., стр. 4.}. На чьей же стороне истина? Или, если оба заблуждаются, — это иногда бывает, — то все-таки кто же меньше удалился от истины — либерал старой школы или социалист домарксовой эпохи?
Чтобы ответить на этот вопрос, нам необходимо выяснить свое собственное отношение к ‘освобождению’ крестьян. А для этого следует прежде всего привести в ясность, от чего же именно их ‘освобождали’.
Освобождали крестьян от крепостной зависимости по отношению к помещикам. Как же она возникла?
Киевская Русь не знала крепостного права, хотя знала рабовладение. Проф. В. Ключевский говорит, что экономическое благосостояние Киевской Руси XI и XII веков держалось на рабовладении, которое достигло там громадных размеров {‘Курс русской истории’, ч. I, изд. 3-е, стр. 338.}. Это свое мнение почтенный профессор основывает на том, что ‘русский купец того времени всюду неизмененно является с главным своим товаром — с челядью’ {Там же, та же стр.}. Мне кажется, что это обстоятельство еще не подтверждает мнения г. Ключевского во всей его полноте. На низших ступенях экономического развития, вследствие господства так называемого натурального хозяйства, торговцы ‘всюду (неизменно являются’ только с предметами роскоши. А на предметах роскоши никакая страна не может основать свое экономическое благосостояние. Роскошь есть следствие благосостояния известного класса, а не основа его. Но как бы там ни было, несомненно, что рабовладение было значительно распространено в Киевской Руси. Проф. В. Ключевский утверждает, что челядь (тогдашнее название рабов) составляла необходимую хозяйственную принадлежность частного землевладения того времени. ‘Отсюда можно заключить, — продолжает он, — что самая идея о праве собственности на землю, о возможности владеть землею, как всякою другою вещью, вытекла из рабовладения, была развитием мысли о праве собственности на холопа. Эта земля моя, потому что мои люди, ее обрабатывающие: таков был, кажется, диалектический процесс, которым сложилась у нас юридическая идея о праве земельной собственности’ {Там же, стр. 340.}. Здесь заключение тоже значительно шире, нежели факт, положенный в его основу. ‘Развитием мысли о праве собственности на холопа’ могла явиться только идея о праве частной собственности на землю. Но такая собственность вовсе не есть единственный возможный вид поземельной собственности. Известно, что появлению частной собственности на землю предшествовало существование родового землевладения {‘Итак, род, представляющий совокупность нескольких нераздельных семей, имеющий своего старшину и свое собрание (указание на последнее содержат в себе византийские писатели) — такова форма общественных отношений, с которой начинается засвидетельствованная памятниками история славян и их права’. (Проф. М. Ковалевский, Родовой быт в настоящем, недавнем и отдаленном прошлом. 1905 г., стр. 80.)}. Родовой союз, по организации своей, был, вероятно, похож на сербскую задругу, члены такого союза владели землей и обрабатывали ее сообща. Мало-помалу родовой союз разлагается, и на его развалинах возникает мелкое частное землевладение, довольно быстро ведущее к значительному неравенству в распределении земли. И Энгельман признает несомненным, что в древней Руси ‘масса населения жила на своей земле’. Он делает при этом такую оговорку: ‘Конечно, понятие о праве поземельной собственности еще не было установлено со всею юридическою определенностью, право на землю являлось в виде права владения’ {И. Энгельман, История крепостного права в России. Москва 1900, стр. 5.}. Но это само собою разумеется и нимало не колеблет правильности той мысли, что в древней Руси, как и везде, общинное землевладение в его первоначальном виде — т. е. в виде родового землевладения, а не в виде сельской общины с переделами — предшествовало крупному землевладению.
В Киевской Руси, с разложением родового быта, возникло частное мелкое землевладение, т. е., собственно, частное владение пахотной землей, дополнявшееся общинным владением угодьями {‘Общинного землевладения в тесном смысле слова, с периодическими переделами, в нашей средневековой волости не было, как и в однородной с нею марке. Волощане владели землею как собственностью, с правом распоряжения, об этом свидетельствует множество купчих, закладных и раздельных грамот между наследниками на различные участки волостных земель. Но с этим частным землевладением в волости, так же как в марке, соединялось землевладение общинное. Значительная часть угодий состояла в общинном владении и пользовании наравне с германской альмендой. В общинном владении состояли также и всякие покинутые собственниками участки, так называемые пустоши. Волостная община свободно распоряжалась такими угодьями и пустошами’. (Я. Павлов-Сильванский, Феодализм в древней Руси. СПБ. 1907, стр. 52. См., в посмертном издании его сочинений, т. III, стр. 58 и след.)}. Профессор М. К. Любавский так изображает положение в Киевской Руси того общественного слоя, из которого развилось впоследствии так названное в Московской (но не в Литовской) Руси крестьянство:
‘Первоначально, в древние времена Киевской Руси, предки крестьян — люди, или смерды — выступают не только в качестве земледельцев и промышленников, но и в качестве свободных, самостоятельных землевладельцев. Наряду с князьями, их ‘мужами’, или боярами, и церковными учреждениями смерды являются обладателями ‘сел’, т. е. хозяйственных усадеб с пахотными землями и разными угодьями. Об этом прямо говорит нам современник-летописец’ {Статья проф. М. К. Любавского: ‘Начало закрепощения крестьян’, в юбилейном издании ‘Великая реформа’, том I, стр. 1.}.
Я потому останавливаюсь на этом историческом вопросе, что он тесно связан с тем практическим вопросом, который вырастал перед нашими общественными деятелями всякий раз, когда они задумывались над уничтожением крепостного права: кому принадлежит та земля, на которой сидит ‘крещеная собственность’ помещиков? Допуская, что крупная поземельная собственность, основанная на рабовладении, предшествовала у нас всем другим видам поземельной собственности, весьма естественно предположить, что крестьяне, которые стали впоследствии оседать в барских вотчинах, всегда были бродячими безземельными батраками, а раз приняв это предположение, необходимо признать, что те земли, которые находились в пользовании крестьян, всегда составляли собственность помещиков и что освобождение крестьян должно свестись к простому восстановлению некогда принадлежавшего им, но впоследствии отнятого у них права перехода от одного землевладельца к другому. Известно, что так смотрели на этот вопрос, например, даже некоторые декабристы {См. В. И. Семевского, Крестьянский вопрос в России XVIII и первой половине XIX века. СПБ. 1888, т. I, стр. 508 —509. — Ср. статью того же автора: ‘Декабристы и крестьянский вопрос’, в сборнике ‘Великая реформа’, т. II, стр. 188.}. Известно также, что сами крестьяне никогда не разделяли этого взгляда. Они упрямо повторяли помещикам: ‘мы — ваши, а земля — наша’. Рассмотрением этого коренного вопроса должно начинаться всякое серьезное исследование об освобождении крестьян.
К сожалению, этот коренной вопрос до сих пор еще недостаточно разработан нашими историками. Я только что привел мнение проф. В. О. Ключевского о землевладении в Киевской Руси. О крестьянах Московской Руси тот же историк говорит:
‘Крестьяне всюду жили на чужих землях, церковных, служилых, либо государственных, даже сидя на черных землях, не составлявших ничьей частной собственности, крестьяне не считали этих земель своими. Про такие земли крестьянин XVI века говорил: ‘та земля великого князя, а моего владенья’, ‘та земля божья да государева, а роспаши и ржи наши’. Итак, черные крестьяне очень ясно отличали право собственности на землю от права пользования ею. Значит, по своему поземельному положению, т. е. по юридическому и хозяйственному отношению к земле, крестьянин XVI века был безземельным хлебопашцем, работавшим на чужой земле’ {Цит. соч., часть 2-я, изд. 3-е, стр. 317.}.
Несколько ниже тот же самый взгляд выражается более кратко, но еще более выпукло:
‘Итак, крестьяне XVI века по отношениям своим к землевладельцам были вольными и перехожими арендаторами чужой земли, — государевой, церковной или служилой’ {Там же, стр. 380.}.
А. И. Никитский совершенно так же характеризует положение земледельцев в Великом Новгороде, область которого занимала, как известно, огромную площадь на севере и на северо-востоке нынешней России:
‘Что же касается до земледельцев собственно, то все данные говорят в пользу того заключения, что они совсем не знали никакой поземельной собственности. Как бы разнообразно ни назывались в Новгородской земле земледельцы — смердами ли, половниками, сиротами или крестьянами, — отличительной чертой их было отсутствие поземельной собственности’ {‘История экономического быта Великого Новгорода’. Москва 1893, стр. 41.}.
Если это правда, если отличительной чертой земледельцев Новгородской земли было отсутствие у них поземельной собственности и если так же обстояло дело в Московской Руси XVI века, то нельзя не признать, что и там, и здесь безземельное освобождение крестьян отнюдь не было бы нарушением исторических прав земледельческого класса. Но правда ли это?
Что касается Новгородской земли, то сам А. И. Никитский дал себе труд уверить нас в том, что отсутствие поземельной собственности вовсе не было там отличительной чертой земледельцев. Несколько ниже только что приведенного мною места он оговаривается: ‘Впрочем, было бы несправедливо думать, что… самостоятельное крестьянское землевладение… исчезло совершенно. Оно не только не исчезло, но продолжало образовывать все еще заметную величину {Там же, стр. 44.}. И он указывает на причины, которые сокращали число крестьян-собственников в Великом Новгороде: естественные бедствия, хлебные недороды, падеж скота, обременительные общественные тяготы и поборы {Там же, та же стр.}. Ясно, значит, что было время, когда в Новгородской земле существовал класс независимых мелких землевладельцев-земледельцев. Численность этого класса уменьшалась вследствие неблагоприятных условий, однако он не исчез вплоть до московского завоевания. Когда московский великий князь наложил свою тяжелую руку на Новгородскую землю, он, конечно, установил там московские поземельные порядки.
Падение политической независимости Новгорода весьма неблагоприятно отразилось на судьбе его мелких землевладельцев.
‘Так как в Москве знали только служилых людей и крестьян, — говорит Энгельман, — а на севере не было служилых людей, то мелких земельных собственников приравняли к крестьянам и обложили их крестьянскими данями и повинностями, причем, ради простоты и однообразия, их платежи были определены в том же размере, в каком их платили великокняжеские половники. То обстоятельство, что эти крестьяне сидели на собственной земле, не было принято во внимание, в Московском княжестве никто не владел землею, кроме служилых людей, а порядки, не похожие на московские, московское правительство никогда не признавало законами’ {И. Энгельман, цит. соч., стр. 14. Водворение в завоеванной земле московских порядков носило тогда чрезвычайно выразительное название: ‘вынимания из земли души’ (Энгельман, там же, стр. 13).}.
Вот эти-то порядки, состоявшие в том, что в Московском княжестве никто не владел землей, кроме великого князя, служилых людей и духовенства, и выражаются в словах проф. Ключевского о том, что в XVI веке крестьяне Московской Руси были вольными и перехожими арендаторами чужой земли. Когда у крестьян отняли их собственную землю, то им, конечно, ничего другого не оставалось, как пристраиваться на чужой. Но совершенно неоспоримо, что указанный проф. Ключевским род крестьянской ‘вольности’ был простым и неизбежным следствием их ‘экспроприации’. По-видимому, нельзя сомневаться, что он довольно рано закончился на русском северо-востоке. Изображая этот процесс, проф. Любавский говорит:
‘В конце концов все крестьяне из самостоятельных землевладельцев превратились в пользователей, арендаторов чужой земли: либо княжеской государственной, либо княжеской дворцовой, либо боярской, либо церковной. Такое положение в XIV веке можно считать уже установившимся, определившимся фактом, по крайней мере, для центрального, ростово-суздальского, района северо-восточной Руси’ {Указан. статья, стр. 7.}.
Тут можно заметить одно. Выражение: ‘арендаторы чужой земли’ неудобно прежде всего в том смысле, что оно вызывает в уме современного читателя представление о таких имущественных отношениях, которые свойственны нынешнему буржуазному обществу, а не ‘Ростово-суздальской Руси’. Крестьяне того времени, конечно, смотрели на свое новое положение совсем не буржуазными глазами.
По мере того, как росли падавшие на них повинности, они покидали старые земли, бывшие некогда их собственностью, и селились на никем не занятых диких полях. Само собою разумеется, что они переходили на эти земли совсем не для того, чтобы ‘арендовать’ их. Они надеялись сделать их своими именно потому, что до тех пор они оставались ‘порозжими’. Но вслед за крестьянами являлся княжеский или царский чиновник, объявлявший вновь занятую землю ‘государевой’ и принимавший необходимые меры для закрепощения ее новых держателей. Крестьянин, стремившийся завладеть никому не принадлежавшей землею, снова и снова оказывался батраком, сидевшим на чужой земле. Таким образом, то отношение, которое изображается теперь как отношение ‘арендатора чужой земли’ к ее собственнику, и на новых землях было зависимостью экспроприированных по отношению к экспроприаторам. А отсюда следует, что если процесс экспроприации крестьянина очень рано закончился в некоторых местностях северо-восточной Руси, то он снова и снова возникал в других ее местностях вместе с распространением власти московских государей.
Далее. Постоянный рост лежавших на крестьянской земле повинностей вел к тому, что те из крестьян, которые, оказавшись вынужденными покинуть свои старые гнезда, не находили ‘порозжих’ земель или же не имели материальной возможности завести на них самостоятельное хозяйство, устраивались на различных договорных условиях в имениях более или менее крупных землевладельцев, светских или духовных. Это явление опять может быть изображено как развитие крестьянской ‘аренды на чужой земле’ {Замечу гг. историкам, что арендовать можно именно только чужую землю. Политической экономии совершенно неизвестна такая категория, как арендатор своей собственной земли.}. Но и его нельзя рассматривать с точки зрения нынешних имущественных отношений. Притом же очевидно, что это явление было производным: крестьянин явился в виде ‘свободного арендатора чужой земли’ лишь после того, как попечительное государство лишило его возможности оставаться на земле, которая была некогда его собственной.
Сошлюсь на страну, которая была, по меньшей мере столь же русской, как и Московская Русь. Я имею в виду Русь Литовскую. М. Ф. Владимирский-Буданов говорит, что тяглецы, составлявшие главный земледельческий класс в Литовско-русском государстве, считались коренными владельцами своей земли — отчичами. Повинности, лежавшие на тяглецах, отнюдь не означали, по словам названного историка, что люди эти или их имущество составляют частную собственность казны или панов, совершенно так же, как ‘отчины’ служилого класса, обложенные военной службою, еще не были, вследствие этого обложения, собственностью великого князя. ‘Земля, занятая крестьянами, — говорит М. Ф. Владимирский-Буданов, — не есть земля казенная или панская, лишь арендуемая крестьянами на срок повинности, которыми они обязаны, и подати, которые они уплачивают казне или пану, не составляют арендной платы, а суть повинности в обоих случаях государственно-частные. Земля составляет вечное и потомственное владение крестьян’ { ‘Очерки из истории литовско-русского права. — III. Крестьянское землевладение в западной России до половины XVI века’. Киев 1893, стр. 26.}.
Западнорусский крестьянин очень хорошо сознает свое право на землю. Он называет свое владение своей отчизною или ‘куплениною’, смотря по тому, каким путем она ему досталась. По замечанию М. Ф. Владимирского-Буданова, теми же самыми терминами обозначалось право собственности вообще всех других лиц в государстве {Там же, стр. 27.}. Крестьянин ничем не отличался от всех других лиц в праве распоряжения своей землею. ‘Как на государственных, так и на частных землях,— продолжает тот же исследователь, — крестьянам принадлежали все те права приобретения и распоряжения имуществами, какие вообще были тогда доступны частным лицам…, а именно: им принадлежало право наследования законного и завещательного, которое, однако, подлежало контролю государства со стороны правильности отправления повинностей {Надо заметить, что подобному же контролю подлежало и право наследования служилого сословия. М. Ф. Владимирский-Буданов находит даже, что государство больше ограничивало права этого последнего, нежели права крестьян. — Г. П.}, они приобретали земли чрез обработку (оккупацию, в древнерусском смысле этого понятия), чрез куплю-продажу и залог как между лицами тяглого состояния, так и от лиц прочих состояний, чрез дарование от государства (центральной и провинциальной властей). Столь же обширны были и права распоряжения землею, принадлежавшие крестьянам, они могли продавать свои участки как лицам тяглого состояния, так и лицам других сословий, могли сдавать их и менять, могли отдавать в заставу, крестьянские участки могли идти в удовлетворение по их частным обязательствам, все упомянутые права подлежат обыкновенным тогдашним ограничениям, истекающим из повинностного характера всех имуществ, все права пользования (сдача земель в наем, т. е. аренда) принадлежат крестьянам без ограничений’ {Там же, стр. 30—31. Ср. также М. Довнар-Запольского, Очерки по организации западнорусского крестьянства в XVI веке. Киев 1905, стр. 136 и след.}.
После этого трудно, кажется, оставаться в каком-нибудь сомнении насчет того, были ли некогда западнорусские крестьяне собственниками обрабатываемой ими земли: ясно, что — были. Проф. Владимирский-Буданов указывает и на ту эпоху, когда начался постепенный процесс экспроприации западнорусских крестьян. Этой эпохой был XVI век. В 1539 г. гродненский подстароста заявил в своем приговоре по поводу всегда практиковавшейся прежде продажи земли одним крестьянином другому, что ‘мужик простым не мает моцы земли господарьской (т. е. великокняжеской. — Г. П.), обель продавати’ {Там же, стр. 62. Курсив автора.}. Стало быть, уже в первой половине XVI века высшее сословие Литовско-русского государства начинает смотреть на крестьянскую землю как на ‘госдадарьскую’ собственность. Но в то время взгляд этот, по словам проф. Владимирского-Буданова, был еще далек от полного практического осуществления.
Сказанного вполне достаточно для утверждения того, что ограничить освобождение крестьян восстановлением когда-то милостиво предоставленного им права перехода от одного помещика к другому значило увековечить ту экспроприацию, которой они подверглись со стороны государства, находившегося в руках высшего сословия. Известно, что в России освобождение крестьян не было их обезземелением. За ними осталась часть той земли, которая находилась в их пользовании при крепостном праве (другая часть отошла к помещикам: знаменитые ‘отрезки’). На этом основании некоторые публицисты, не в меру склонные к оптимизму, утверждали даже, что российский способ уничтожения крепостного права представляет собою нечто невиданное в истории. В других странах, — говорили эти публицисты, — крестьяне были освобождены без земли, а у нас они получили земельные наделы.
Но это новое противопоставление России Западу есть не что иное, как чувствительный вздор на славянофильской подкладке.
Начать с того, что ‘гнилой Запад’ тоже очень хорошо знал освобождение крестьян с землею. Если несправедлива та легенда, согласно которой Великая революция создала во Франции мелкую земельную собственность, то еще более несправедливо было бы утверждать, что революция эта, без выкупа уничтожившая все феодальные повинности, обезземелила крестьянина. В Пруссии крестьянин тоже был освобожден с землею. Правда, там, как говорит Кнапп, крестьянам пришлось уступить значительную часть принадлежавшей к их дворам земли или принять на себя большие рентные долги. Следовательно, — заключает он, — ‘часть имущества всех крестьян, соответствующая разнице между их прежними повинностями и правами по отношению к господину, отошла в собственность помещиков’ {‘Освобождение крестьян на Западе и история поземельных отношений в Германии’. Статьи из ‘Handwrterbuch der Staatswissenschaften’. Москва 1897, стр. 211.}. Но этим трудно удивить русского человека, знающего, что нашим крестьянам пришлось не только уступить часть имущества помещикам, но, кроме того, еще заплатить выкуп за землю, которую эти последние оставили в их распоряжении. В Австрии освобождение крестьян тоже не было куплено ценою их полного обезземеления. Не знала обезземеления и Бавария. Сказание об освобождении западного крестьянина без земли вполне применимо разве только к Англии. Значит, и на Западе такое освобождение является исключением, а не правилом.
Это не все. Я уже сказал, что русским крестьянам пришлось при своем освобождении уступить своим бывшим господам часть своих земель, заплатив им выкуп за остальные. Теперь я прибавлю, что отдать крестьянам лишь часть того, что им когда-то принадлежало, — значило узаконить их частичную экспроприацию. А заставить их заплатить выкуп за остальные земли — значило и на эти земли распространить экспроприацию, только придав ей другой вид.
Наконец, если противопоставление России Западу имеет здесь какой-нибудь смысл, то лишь в одном отношении: нигде выкуп, заплаченный крестьянами за свои земли, не был так несоразмерно высок, как в России. Русские крестьяне заплатили за свою землю значительно больше, чем она стоила. Но заставить человека заплатить за свою же собственность значительно больше, чем она стоит, значит возвести экспроприацию в квадрат. Наше пресловутое освобождение крестьян с землею породило в экономической жизни крестьянства такое явление, перед которым в недоумении развели бы руками решительно все экономисты лукавого Запада. Это вполне самобытное явление чрезвычайно ярко выразилось в следующем удивительном документе, опубликованном статистиком Орловым: ‘1874 года. Ноября 13. Я, нижеподписавшийся, Московской губернии, Волоколамского уезда, деревни Курвиной, дал сию росписку своему обществу крестьян деревни Курвиной в том, что я, Григорьев, отдаю в общественное пользование землю — надел на три души, за что я, Григорьев, обязуюсь уплачивать в год 21 руб. и означенные деньги должен высылать ежегодно к первому апреля, кроме паспортов, на которые я должен высылать особо, также на посылку оных, в чем и подписуюсь’.
Вы видите: человек передает в распоряжение общества свою землю (надел на целых три души) ‘за что’ и обязуется платить ему ежегодно 21 рубль. Это, так сказать, отрицательная поземельная рента, составляющая минус столько-то руб. Я говорю: ‘столько-то’, а не 21 рубль, потому, что приведенный мною документ увековечивал далеко не единичное явление. По расчету Орлова, в двенадцати уездах Московской губернии платежи, лежавшие на душевом наделе, равнялись в среднем 10 руб. 45 коп., тогда как средняя арендная цена того же не превышала 3 руб. 60 коп. Стало быть, рента владельца душевого надела составляла минус 6 руб. 85 коп. Добросовестный статистик старательно избегал всяких преувеличений. Он оговаривался: ‘Встречаются, конечно, и такие случаи, когда надел сдается по цене, окупающей лежащие на нем платежи, но такие случаи крайне редки, а потому их можно считать исключением, общим же правилом является большая или меньшая приплата к арендной цене надела’ {‘Сборник статистических сведений по Московской губернии’, отдел хозяйственной статистики. Москва 1879, вып. I, т. IV, стр. 203—204.}. Так было в конце семидесятых годов, когда развитие народного хозяйства и повышение доходности земли значительно подняло арендные цены. Как же велика была отрицательная рента ‘освобожденного’ крестьянства раньше?! И заметьте — так было только в Московской губернии. Сопоставляя данные, собранные в XXII томе Трудов податной комиссии, с данными, заключающимися в докладе комиссии сельскохозяйственной, г. Николай — он пришел в своем известном труде, ‘Очерки нашего пореформенного хозяйства’, к такому выводу:
‘Государственные и удельные крестьяне в 37 губерниях (не считая, следовательно, западных) Европейской России платят из чистого дохода, даваемого землей, 92,75%, т. е. на всякие нужды из земельного дохода им остается 7,25%. Платежи же бывших помещичьих крестьян по отношению К чистому доходу с их земли выражаются 198,25%, — т. е. они не только отдают весь свой доход с земли, но должны еще приплачивать столько же из сторонних заработков’.
Это — средние выводы, стирающие краски с отдельных конкретных явлений. Поэтому я приведу несколько таких явлений в их чистом виде. По официальным сведениям Новгородской губернии ‘платежи с десятины земли для отдельных групп плательщиков, по отношению их к нормальному доходу с этих земель’, около того же времени составляли:
С земель крестьян государственных 160%
С земель крестьян-собственников:
бывших удельных 161%
‘ помещичьих 180%
временно-обязанных 210 %
‘При неблагоприятных же условиях (как будто только что названные условия можно назвать благоприятными! — Г. П.), т. е. при дополнительных платежах с крестьян-собственников, при малых наделах и при высоких общих повинностях для временно-обязанных крестьян, платежи эти достигают:
для выкупившихся крестьян до 275%
для временно-обязанных до 565 % {‘Доклад высочайше утвержденной комиссии для исследования нынешнего положения сельского хозяйства’. Приложение I, отд. III, стр. 6.}
Вдумываясь в эти отдельные цифры и в общие выводы, невольно вспоминаешь Н. Г. Чернышевского. Конечно, мы скажем теперь, как говорит у него Волгин: ‘Нелепо приниматься за дело, когда нет сил на него’. Говоря это, Волгин имел в виду либеральную интеллигенцию, которую он тут же обозвал хвастливой и глупой. Но ведь освобождала-то крестьян вовсе не эта интеллигенция: она только ‘хлопотала’ вокруг освобождения. Крепостное право отменено было людьми, имевшими весьма мало общего с либеральными интеллигентами. Мы сейчас увидим, что эти люди с своей точки зрения действовали довольно умно. А пока заметим, что заслуживает величайшего удивления и уважения проницательность нашего великого публициста, уже в конце 1858 г. хорошо понявшего, как неблагоприятны были те условия, при которых русский крестьянин становится ‘освобожденным землевладельцем’.
Теперь посмотрим, как сложились те общественные отношения, которые определили собою ‘ход и исход’ крестьянского освобождения. Для этого нам надо восстановить в своей памяти еще некоторые другие черты того процесса, который привел к возникновению крепостного права в России.
Я сказал, что Киевская Русь не знала крепостного права, хотя знала рабовладение. Рабовладение перешло как в Литовскую Русь (невольная челядь, невольники), так и в Московское государство (холопы). Но в течение очень долгого времени законодательство и здесь, и там резко отличало крестьянина от раба. В Великой России только Петр I вполне сравнял бесправие крестьян с бесправием холопов {В Литве статут 1588 г. (III, ст. XII, 21) постановляет: ‘Невольники вперед не мают быти з инших причин, одно полоненики’, всю же остальную ‘челядь невольную’, а также и детей полонеников он предписывает осаживать на землях, и они должны ‘розумены быти за отчичов’, т. е. они переходят в разряд крепостных (Я. И. Лаппо, Великое Княжество Литовское за время от заключения Люблинской унии до смерти Стефана Батория (1569—1586). СПБ. 1901, т. I, стр. 443). И. И. Лаппо замечает, что ‘невольники’ встречаются на Литве и в XVIII веке.}. Но уже задолго до Петра великорусский крестьянин попал в тяжелую зависимость от помещика. Много спорили о том, существовал ли в действительности тот указ 1592 г., к которому прежние историки приурочивали прикрепление великорусского крестьянства. Вернее, что — не существовал. Но нам известен указ 1597 г., запрещающий помещикам возвращать себе крестьян, бежавших от них за пять и более лет до него. Этот указ представляет собою важное свидетельство в пользу той мысли, что в конце XVI века по крайней мере часть великорусских крестьян была de facto ‘крепка’ помещикам.
Так как из борьбы Литвы с Москвою победительницей вышла, в конце концов, эта последняя и так как великорусская победительница, прорубив ‘окно в Европу’ и превратившись в Российскую империю, мало-помалу распространила свои порядки на все русские земли, за исключением восточной Галиции, то в последующем изложении я буду иметь в виду преимущественно порядки Московского государства.
Как сказано выше, в этом государстве довольно рано совершилась экспроприация крестьян. Присвоив себе крестьянскую землю, государство и землевладельцы должны были позаботиться о том, чтобы обеспечить себя рабочими руками. При тогдашних экономических условиях это возможно было только путем прикрепления крестьянина к земле. Проф. М. Любавский говорит, — и у нас нет никакого основания сомневаться в правильности его слов, — что в этом отношении подали пример еще князья удельной эпохи. ‘В их договорных грамотах постоянно встречаем условие не перезывать и не принимать друг от друга людей, которые потягли к соцкому, тяглых или письменных. Точно так же князья стали препятствовать и уходу своих тяглых людей в боярские и монастырские вотчины’ {‘Великая реформа’, т. I. стр. 9.}. Оно и неудивительно. Развитие поместной системы в государстве естественно должно было вызывать новые и новые попытки к ограничению права перехода, обеспеченного за крестьянами даже судебником Ивана III {По этому судебнику крестьянский переход ограничивался двумя неделями: неделей, предшествующей осеннему Юрьеву дню (26 ноября), и неделей, следующей за ним. В Псковской земле днем, к которому приурочивался крестьянский выход, было Филиппово заговенье (14 ноября). И. Энгельман рассказывает, что ‘еще за 150 лет до общего запрещения крестьянских переходов знаменитый Троицко-Сергиев монастырь получил привилегию не отпускать своих крестьян’ (стр. 55). Наше духовенство никогда себя не забывало.}. Уже в середине XVI века, — ровно за 40 лет до предполагаемого указа 1592 г., который будто бы сразу уничтожил свободу крестьянского перехода, — мы встречаем грамоты, вроде уставной Важской грамоты 1552 г., которая предоставляет посадским и волостным людям ‘на пустые места дворовые на посаде и в станех и в волостех, в пустые деревни и на пустоши и на старые селища хрестьян называть и старых им своих тяглецов хрестьян из-за монастырей выводить назад бессрочно и беспошлинно и сажати их по старым деревням, где кто в которой деревне жил прежде того’. В жалованных грамотах Строгонова 1564 и 1568 гг. запрещается принимать к себе ‘тяглых людей и письменных’ и предписывается отсылать таких людей на прежние места жительства: по требованию местных властей {М. Дьяконов, Очерки из истории сельского населения в Московском государстве. (XVI — XVIII вв.), стр. 6—7, в XII вып. ‘Летописи занятий археографической комиссии за 1895—1899 гг.’.}. Параллельно с такими ограничительными распоряжениями действовала задолженность крестьян по отношению к помещикам. Арендуя ‘чужую’ землю (мы уже знаем, как сделалась она чужою), крестьянин брал у помещика известную ссуду, которую он непременно обязан был возвратить, если хотел воспользоваться своим правом перехода. Ссудная запись гласила, что если крестьянин уйдет от помещика, не расплатившись с ним, то землевладелец может взыскать с него не только свою ссуду, но и неустойку ‘за убытки и за волокиту’. Потом стало прибавляться новое условие: крестьянин говорил, что землевладелец может его отовсюду к себе взять. Таким образом ссуда мало-помалу привела к обязательству ‘жить во крестьянстве вечно и никуды не сбежать’. Ограничивая право крестьянского перехода, законодательство только давало юридическое выражение факту экономической зависимости {Ср. В. Ключевского, Курс русской истории, ч. III, стр. 219—220.}.
Не вдаваясь в подробности, которые были бы здесь неуместны, отмечу лишь главнейшие этапы развития крепостного права. Уложение царя Алексея Михайловича признало крестьянскую крепость наследственной и распространило ее на всех членов семьи, между тем как прежде договор, заключенный крестьянином с помещиком, был обязателен только для лица, заключившего этот договор, и для того из его сыновей, который наследовал ему в его имущественных правах. Указ 1658 г. объявил побег крестьян уголовным преступлением и, по московскому обыкновению, назначил за такое ‘воровство’ наказание кнутом. Петр I объединил крестьян с холопами в одну категорию ‘подданных’ (указ 5 января 1720 г.). Дочь великого Петра, кроткая Елизавета, немедленно по своем восшествии на престол постановила, что крепостные крестьяне не должны приносить верноподданническую присягу, так как за них отвечают помещики, являющиеся по отношению к ним представителями верховной власти. Она же (указами от 13 декабря 1760 г. и от 15 мая) 1761 г.) дала помещикам право ссылать своих крестьян в Сибирь за ‘дерзостные поступки’. Просвещенная сторонница философских французских идей, Екатерина II, дополнила эту меру указом 17 января 1765 г., который давал помещикам право ссылать крепостных в каторжные работы, а Адмиралтейству предписывал принимать их беспрекословно наравне с арестантами, осужденными правительственным судом, и возвращать назад по первому требованию помещиков. В мае 1783 г. она распространила крепостное право на малороссийские губернии. Ее сын, Павел, сделал то же по отношению к Новой России, ‘дабы одиножды навсегда водворить в помянутых местах по сей части порядок и утвердить в вечность собственность каждого владельца’. И Энгельман, приведя этот указ, справедливо говорит, что он явился последним штрихом в мрачной картине развития крепостного права {Назв. соч.. стр. 179.}.
Сенат просил Павла I разрешить малороссийским помещикам продажу крестьян отдельно от земли. Эксцентричный император не согласился на это. Он собственноручно написал: ‘Крепостные не должны продаваться независимо от земли, на которой живут’ {‘Библиотека декабристов’. Вып. V. СПБ. 1907, стр. 61.}. Но это его постановление было разъяснено в том смысле, что им запрещалась продажа крестьян только в одной Малороссии. Таким образом, оно узаконяло продажу крестьян без земли во всех остальных частях России. Н. Тургенев говорит, что в царствование Александра I ‘человеческое мясо’ продавалось в здании судебных учреждений Петербурга против окон императора. ‘Когда продают имущество банкрота, если он владел крепостными, эти крепостные непременно продаются с публичного торга, как все, что ему принадлежало. Почти в то время, о котором мы говорим, одна старая женщина была таким образом продана за два с половиною рубля’ {Там же, стр. 66.}. В газетах очень часто появлялись объявления вроде следующих: ‘Продается малосольная осетрина, 7 сивых меринов и муж с женой’, ‘Продается парикмахер, да сверх того 4 кровати, перина и прочли домашний скарб’, ‘Продается 16 лет девка весьма доброго поведения и немного поезженная карета’, ‘Продаются повар, кучер и попугай’. Этого мало. На ярмарки крестьян привозят целыми баржами и продают их там для вывоза на Восток. Православно-дворянская Русь выступает в роли поставщицы невольничьего товара для мусульманской Средней Азии {С. П. Мельгунов, ‘Дворянин и раб на рубеже XIX века’, в сборнике ‘Великая реформа’, т. I, стр. 248 и 249.}. Дальше этого идти было некуда’. Наша хваленая самобытность выразилась в том, что ужасы крепостного права далеко оставили за собою все то, что было известно по этой части лукавому европейскому Западу.
И чем больше развивалось денежное хозяйство, тем беспощаднее становилась эксплуатация крестьян помещиками, так как тем легче было этим последним продавать выбитый из своих ‘подданных’ прибавочный продукт.
Профессор и академик Никитенко, сам вышедший из крепостной среды, говорит в своем дневнике, что, повелевая рабами, наши помещики сами пребывали в рабстве. Это, разумеется, так. Московское государство не любило церемониться даже с теми элементами, своего населения, которые составляли правящий класс. Здесь не место строить догадки о причинах, приведших к тому, что судьба служилого сословия в Московской Руси оказалась столь не похожей — по крайней мере в ее отношении к центральной власти — на судьбу того же сословия в западнорусских землях. Достаточно указать на факт огромного несходства. Между тем как служилое сословие Литовско-русского государства приобретает одно право за другим, московские служилые люди все более и более превращаются в ‘государевых холопов’. Этим ‘холопством’ служилого сословия в Московском государстве объясняется между прочим и то, что западнорусская шляхта так сильно тяготела к католической Польше, так упорно отворачиваясь в то же время от православной Москвы. Тяжелые исторические условия и значительная экономическая отсталость заставили Москву закрепостить на государственной службе даже тех, которые сами жили крепостным трудом крестьянства. Вотчинное землевладение все более и более отступало перед поместным. Но когда Московское государство превратилось в Российскую империю и когда дворянская гвардия стала распоряжаться в XVIII веке судьбою трона, началось постепенное раскрепощение служилого сословия, превратившегося тем временем в российское шляхетство, а затем в благородное российское дворянство. Профессор В. О. Ключевский указывает, что почти все правительства, сменявшиеся со смерти Петра I до воцарения Екатерины II включительно, были делом гвардии: с ее участием в 37 лет произошло пять или шесть переворотов. ‘Петербургская гвардейская казарма явилась соперницей Сената и Верховного Тайного Совета, — преемницей Московского Земского Собора’ {‘Курс русской истории’, ч. IV, стр. 352.}. Это не могло не отразиться на положении дворянского сословия в государстве. В высшей степени замечательно, что процесс раскрепощения нашего дворянства начался в царствование той же самой императрицы, которая обязана была дворянской гвардии своими победами над конституционными вожделениями ‘верховников’. Указом 31 декабря 1736 г. Анна Ивановна ограничила срок обязательной дворянской службы 25 годами и предоставила отцам двух или более сыновей одного удерживать для хозяйства. Хотя действие этого указа было впоследствии несколько ограничено, но его восстановила императрица Елизавета, тоже, как известно, многим обязанная дворянской гвардии. Наконец, Петр III совершенно освободил дворян от обязательной службы своим известным манифестом 18 февраля 1762 г. ‘Преемница Московского Земского Собора’ немедленно отблагодарила его за это новым переворотом, посадивши на престол его супругу. Если это новое ‘действо’ не свидетельствовало о значительном развитии чувства благодарности в доблестном российском дворянстве, то это оказалось весьма целесообразным с точки зрения развития дальнейших дворянских прав и преимуществ. Как ни охотно ‘грабила’ (ее собственное выражение) Екатерина II в своих писаниях Монтескье и других французских писателей XVIII века, она никогда не забывала, кому была обязана своей властью. Усилив и распространив крепостную зависимость крестьян, она дополнила раскрепощение дворянства жалованной грамотой 1785 г.
‘Подтверждаем на вечные времена, — гласила грамота, — в потомственные роды российскому благородному дворянству вольность и свободу. Подтверждаем благородным, находящимся на службе, дозволение службу продолжать и от службы просить увольнения по сделанным на то правилам’.
Внятный язык! Жалованная грамота, возвестившая в XVIII веке окончательное раскрепощение дворянского сословия, вообще написана гораздо более внятно, нежели манифест, провозглашавший уничтожение крепостного права крестьян в 61-м году следующего столетия. Да оно и неудивительно. Положение, которое узаконялось этой грамотой, было гораздо более ясно, нежели то положение, которое было создано освобождением крестьян. А главное — жалованная грамота XVIII века давала освобождаемым дворянам несравненно больше, нежели дал бывшим крепостным крестьянам манифест 1861 г. Я сказал, что в Московском государстве вотчинное землевладение постепенно заменилось поместным. Когда началось раскрепощение дворянства, поместья стали приравниваться к вотчинам. Но поместье давалось за службу. У неслужащих дворян государство должно было бы, если бы оно осталось верным логике Московского государства, отобрать поместья в казну. Вместо этого они объявлены были их непререкаемой собственностью. И за это дворяне не заплатили казне ни одной копейки. Правительство даром отдало им в полную собственность те земли, которые в течение целых столетий (после экспроприации крестьянства) считались принадлежавшими государству. Как непохоже это на наделение ‘освобожденных’ в 1861 г. крестьян той землей (т. е. — верней — частью той земли), которая некогда им принадлежала и за которую они заплатили гораздо больше, чем она стоила.
Крестьянин Московской Руси не всегда терпеливо нес доставшуюся ему тяжелую долю. Это доказывается как Смутным временем, так и многочисленными народными волнениями в царствование Алексея Михайловича, особенно восстанием Степана Разина. Но как ни тяжело было тогдашнему крестьянину, ему все-таки ясна была логика московского правительства. Он, ‘государев сирота’, попал в крепостную зависимость по отношению к помещику. Но зато помещик был закрепощен государству, превратившись в ‘государева холопа’. Крепостная зависимость одного сословия дополнялась крепостной зависимостью другого сословия, как бы объясняясь и оправдываясь ею. Но когда дворянство было освобождено от обязательной службы государству, крестьянин стал смотреть на свою зависимость по отношению к помещику как на одну сплошную несправедливость. Известно, что манифест 18 февраля 1762 года вызвал в крестьянах ожидание свободы. Тотчас же по своем вступлении на престол, Екатерина ответила на эти ожидания указом, который гласил: ‘Понеже благосостояние государства, согласно божеским и всенародным узаконениям, требует, чтобы вое и каждый при своих благонажитых имениях и правостях сохраняем был, так как и напротив того, чтобы никто не выступал из пределов своего звания и должности, то и намерены мы помещиков при их имениях и владениях ненарушимо сохранять и крестьян в должном им повиновении содержать’ {С. М. Соловьев, История России с древнейших времен, кн. 5-я, т. XXV, стр. 1361—1362.}. Программа нового царствования была ясно намечена с самых первых его шагов {Указ подписан 3 июля 1762 г., Екатерина вступила на престол 22 июня того же года.}. Но крестьянин по-прежнему не понимал этой программы. Он отвечал на нее многочисленными волнениями, которые слились, наконец, в широкий поток пугачевского бунта. Хорошо усвоивши себе логику поместного права, ‘государев сирота’ не только отказывался теперь признать законность своей крепостной зависимости по отношению к бывшему ‘государеву холопу’, но и обнаруживал весьма неприятный для господствовавшего сословия взгляд на помещичьи земли. Если помещичье землевладение прежде было необходимым условием исправного отбывания службы ‘государевыми холопами’, то теперь, после освобождения этих ‘холопов’, у ‘государевых сирот’ не выходил из головы вопрос: почему же земля остается в руках помещиков? Для этого факта ‘государев сирота’, верный аграрной традиции Московского государства, не находил решительно никакого оправдания. Поэтому он не мог представить себе свое освобождение от помещичьей власти иначе, как освобождение с землею.
Интересно, что горячий поклонник общественного быта Московской Руси, славянофил К. С. Аксаков, признавал, что в данном случае ‘государев сирота’ прав. В конце 1857 г. он писал Хомякову, что крестьянину ‘нужно не уничтожение названия крепостного… ему нужна земля, обеспечение земли, которую он считает своею и которою владеет он и при помещичьей власти… как своею. Пока вопрос о собственности не решался, помещик мог считать землю своею, а крестьянин своею, и на деле жить мирно, оставаясь каждый при своем убеждении… Но как скоро подымется решительный вопрос, чья земля? — крестьянин скажет: моя — и будет прав, по крайней мере более, чем помещик’ {В. И. Семевский, Крестьянский вопрос, т, II, стр. 418.}.
‘Государев сирота’ тем более укреплялся в правильности своего убеждения насчет незаконности помещичьего землевладения, что правительство Российской империи продолжало весьма широко держаться аграрной политики Московского царства. Установив тот принцип, что всякий член податного сословия должен платить подушную подать, петербургское правительство прекрасно понимало, что средства на уплату этой подати будут извлекаться из той же самой земли, которая была главным предметом обложения в Московском государстве. Поэтому распределение земли по душам между крестьянами казенного ведомства сделалось сознательной целью его поземельной политики.
‘Постановка вопроса о поземельном наделе крестьян на широкой государственной основе, — говорит В. И. Якушкин, — приводила к тому, что за всяким крестьянином, всяким лицом, состоящим в крестьянстве, признавалось неотъемлемое право на поземельный надел: если выдавался случай, что кто-либо, состоя в крестьянском звании, не имели ‘отведенных им земель’, то по этому поводу возбуждалось дело, наводились справки, делались запросы. Поземельный надел стал таким неотъемлемым правом казенного крестьянства, что в одном именном указе прямо высказано: каждому поселянину на каждую душу надлежащее число десятин годной пашенной земли, лугов, лесов — полагается по государственным учреждениям’ {‘Очерки по истории русской поземельной политики в XVIII и XIX веках’. Вып. I, Москва 1890.}.
Я уже указывал в другом месте, что очень ошибались люди, приписывавшие наши аграрные волнения влиянию революционной пропаганды. Та крестьянская психология, которою подготовлялись эти волнения, сложилась, несомненно, раньше, чем появились на Руси революционеры. Ее создала ‘история государства российского’. Когда крестьянин так или иначе обнаруживал свое убеждение в там, что у помещиков следует отобрать землю, то он нимало не подозревал, что этим потрясаются какие бы то ни было основы. Он был как нельзя более далек от революционных мыслей. Напротив: он считал себя ‘охранителем’, и он, на самом деле, был им в том смысле, что отстаивал старую экономическую основу, на которой выросло и веками держалось государство российское. Этой психологией крестьянина объясняются и недавние аграрные волнения 1902—1906 годов. Ею же объясняется и многое другое в этих событиях, но это мимоходом.
Система земельных переделов довершилась закрепощением крестьян государству. Она означала собою не то, что земля принадлежит крестьянской общине, а то, что и земля, и крестьянин составляют собственность государства. Земельные переделы дополнялись паспортной системой и круговой порукой. Просвещенная императрица Екатерина II и с этой стороны явилась наиболее последовательной представительницей крепостного предания. Указом 19 мая 1769 г. она повелела: ‘В случае неуплаты крестьянами в годовой срок подушной недоимки, забирать в города старост и выборных, держать под караулом, употреблять их в тяжкие городовые работы без платежа заработных денег, доколе вся недоимка заплачена не будет’.
А. П. Заблоцкий-Десятовский называет этот указ жестоким и так определяет его последствия для экономического быта государственных крестьян: ‘Он уничтожил личную ответственность плательщика за подать, ввел круговую поруку, обратил сельские свободные общины в податные единицы, а податной системе придавал значение постоянной контрибуции’ {‘Граф П. Д. Киселев и его время’, т. II. СПБ. 1882, стр. 30.}.
Все это так. Тут, как уже сказано, водворилось свое, ‘казенное’, крепостное право. И крестьянин не раз протестовал не только против ‘постоянной контрибуции’, но даже и против земельных переделов. Однако государство было сильнее его. Как водится, бунтовщиков били плетьми и батогами, ссылали на поселение и даже каторжные работы. Самой высшей степени развития система эта достигла около половины XIX века благодаря пресловутому министру государственных имуществ графу Киселеву. Один исследователь дает следующую, весьма выпуклую характеристику установившегося тогда порядка. ‘Вообразите крупнейшего в мире помещика-рабовладельца. Этот рабовладелец не кто иной, как само государство, граф Киселев, это — главный управляющий, министерство государственных имуществ — его вотчинная контора, а окружные начальники — бурмистры, действующие на местах. Их действия подкреплялись зуботычинами, засадкой в холодную, драньем и, сверх того, взиманием ‘денежной молитвы’ {Н. А. Благовещенский, Четвертное право. М. 1899, стр. 134.}.
Все именно так и было. Только г. Благовещенский ошибочно утверждает, будто ‘ничего подобного никогда и нигде не было и не могло быть, кроме России. Нечто подобное существовало во всех азиатских деспотиях, например в древнем Египте, в Китае, в Персии и т. д. {О Китае см. книгу Н. И. Кохановского, Землевладение и земледелие в Китае. Владивосток 1909, стр. 12 и след. (Автор опирается главным образом на чрезвычайно интересную работу И. Захарова, Поземельная собственность в Китае, напечатанную во II томе ‘Трудов членов Российской духовной миссии в Пекине’. К сожалению, мне был доступен только немецкий перевод этой работы, появившийся под названием: ‘Ueber Grundeigenthum in China’ в ‘Arbeiten der russischen Gesandschaft in China’). Ср. также Elise et Onsime Reclus, L’Empire du Milieu. Paris 1902, p. 499—503. О Персии см. Etocle Lorini, La Persia econmica contemporanea. Roma 1900, стр. 217 и след. — Лорини говорит, что земля в Персии составляет собственность шаха: ‘феодальным сеньерам, частным лицам, даже религиозным корпорациям доступно только пользование, физическое распоряжение (la fisica disponibilit), но их право владения всегда зависит от произвола монарха, который может упразднить его когда бы то ни было’. Это — полное торжество идеалов генерала Киселева и публициста В. Воронцова.}.
Крестьянин И. Посошков писал в своей ‘Книге о скудости и богатстве’: ‘Крестьянам помещики не вековые владельцы, того ради они не весьма их и берегут, а прямой их владелец Всероссийский Самодержец, а они владеют временно’ {Сочинения Ивана Посошкова. Изд. М. Погодиным. Москва 1842. стр. 183.}.
‘Книга о скудости и богатстве’ была написана еще в царствование Петра Великого, т. е. в то время, когда каждое сословие русского государства несло свое крепостное тягло. Раскрепощение дворянства еще более укрепило, как мы видели, в крестьянах то убеждение, что ‘крестьянам помещики не вековые владельцы’ и что прямой их владелец российский самодержец. Как ни тяжело было положение ‘казенных’ крестьян, но помещичьим крестьянам и оно казалось завидным. Многие из них мечтали о том, чтобы стать ‘казенными’. Чем туже затягивалась петля крепостного права на шее помещичьего крестьянина, тем нетерпеливее ждал он от царя своего освобождения и тем больше верил он в то, что это освобождение не за горами. Западнорусский крестьянин, общественно-политические взгляды которого складывались при других исторических условиях, очень скоро сошелся в указанном отношении с крестьянином-великоруссом. Белорусская песня ‘Разговор Данилы и Сьцепана’ повествует:
Говоряць на свеце, у глос талкСюць —
Ат ксяндзу, ат жиду — усъ люди чСюць,
Што вльнасть нам, бедным, даст царь без откладу,
Што только с панм не найдзе н лду.
Чаго адны хочуць, то другм ня мла.
Царь им паутариць, а яны хитрСюць… 1)
1) И. И. Игнатович. Помещичьи крестьяне накануне освобождения. СПБ. 1902, стр. 162.
Если паны ‘хитруюць’, если их коварством только и держится крепостное право, то грешно ли отказать им в повиновении там, где для этого представляется подходящий по крестьянским понятиям повод? Крестьяне думали, что — нет. А раз они думали так, то крестьянские волнения возникали, можно сказать, сами собою. Они усиливались в начале каждого нового царствования. В один из первых дней по воцарении Павла I крепостные люди скопом подали ему на разводе челобитную, в которой говорили, что не хотят больше служить господам, а желают служить самому царю. Результат получился такой, какого челобитчики не ожидали единственно по своей крайней наивности. Павел приказал публично наказать их нещадным образом плетьми, чтобы никто другой не отваживался утруждать его такими не дельными просьбами. Однако это не помогло. Крестьянские волнения все более и более разгорались. Павел вынужден был издать манифест (29 января 1797 г.), в котором убеждал крестьян обратиться к должному повиновению власти, так как всякая власть поставлена от бога. ‘Повелеваем, — гласил манифест, — чтоб все помещикам принадлежащие крестьяне, спокойно пребывая в прежнем их звании, были послушны помещикам своим в оброках, работах и, словом, всякого рода крестьянских повинностях, под опасением за преслушание и своевольство неизбежного по строгости законной наказания’. Но крестьяне не могли быть послушными, волнения продолжались. При вступлении на престол императора Николая I они усилились до того, что правительство опять нашло нужным прибегнуть к манифесту. В мае 1826 г. было во всеуслышание возвещено, что все слухи об освобождении государственных крестьян от податей, а помещичьих — от крепостной зависимости, были измышлены злонамеренными людьми и что всякое дальнейшее неповиновение власти поведет за собою строжайшее наказание ослушников {В. И. Семевский, Крестьянский вопрос в России в XVIII и первой половине XIX века, т. II, стр. 3.}. По части наказания ослушников правительство Николая Павловича умело сдержать свое слово. Но это не помогало: волнения все учащались. В течение названного царствования было 556 волнений, которые следующим образом распределяются по различным периодам:
С 1826—1829 было 41 волнение
‘ 1830—1834 ‘ 46 ‘
‘ 1835—1839 ‘ 59 ‘
‘ 1840—1844 ‘ 101 ‘
‘ 1845—1849 ‘ 172 ‘
‘ 1850—1854 ‘ 137 ‘ 1)
1) И. И. Игнатович, цит. соч., стр. 172.
Число волнений несколько уменьшилось в пятилетие 1850—1854 гг. Однако следует заметить, что во время Крымской войны указы о морском ополчении (3 апреля 1854 г.) и о сухопутном ополчении (29 января 1855 г.) вызвали сильнейшее крестьянское движение в Тамбовской, Воронежской, Пензенской, Саратовской, Симбирской, Нижегородской, Рязанской, Владимирской и Киевской губерниях. Волнения приняли такие размеры, что в Киевской губернии собирались толпы крестьян до 5.000 человек, и для водворения порядка туда отправлено было 16 эскадронов кавалерии, 2 роты сапер, резервный батальон и 1 дивизион {Там же, стр. 174—175.}. Все это производило очень сильное впечатление на дворянство и на правительство. ‘Смоленский дворянин’, воспоминания которого были напечатаны в июльской книжке ‘Русской Старины’ за 1895 г., сообщает, что в 1848 г., в связи с революционными движениями на Западе, в русской провинции стали распространяться среди помещиков тревожные слухи о крестьянских бунтах. Говорили, что недалеко ‘мужики режут помещиков и что нет ничего невозможного в том, что и у нас скоро начнется то же самое’. Даже дети были в том же унылом настроении, в котором были тогда все {Там же, стр. 177.}. Этим настроением и подсказана была произнесенная несколько лет спустя известная фраза о том, что лучше освободить крестьян сверху, нежели дожидаться, пока они начнут освобождать себя снизу.
В. И. Семевский говорит, что призрак пугачевщины вечно стоял в глазах нашего дворянства, напоминая о необходимости покончить с крепостным правом. Мы только что видели, до какой степени это справедливо. Однако ни сама пугачевщина, ни ее призрак не привели к отмене крепостного права в XVIII веке. Почти, можно даже сказать совсем ничего не было сделано для этого и в первой половине XIX столетия. Но рядом с крестьянскими волнениями, дополняя их влияние и увеличивая их интенсивность и численность, действовала сила экономического развития, приводившая наиболее образованных помещиков к той мысли, что поддержание крепостной зависимости не так выгодно для их сословия, как это думают его невежественные представители. Уже в 1841 г. один из ‘доверенных чиновников’ упомянутого выше графа Киселева, Заблоцкий-Десятовский, представил своему патрону записку ‘о крепостном состоянии в России’, заключавшую в себе весьма замечательный взгляд на этот вопрос. Автор записки, сделав путешествие во внутренние губернии под предлогом ‘обозрения управления государственных имуществ’, собрал не мало данных, на основании которых он пришел к тому выводу, ‘что работа барщиною не выгодна ни для помещика, ни для крестьянина, что тут теряют обе стороны и что гораздо выгоднее для сельского хозяйства был бы вольнонаемный труд {Заблоцкий-Десятовский, Граф П. Д. Киселев и его время, т. II, стр. 291 и т. IV, стр. 282—284.}.
Затем он указывал, как вредно влияет крепостное право на развитие производительных сил в обрабатывающей промышленности {Там же, т. IV, стр. 294—295.}.
‘Развитие промышленности, — говорил он, — требует не только ограждения личности и собственности, но и свободы располагать своим временем, трудом и местом жительства. И потому естественно, что крепостное состояние, привязывая насильственно человека к земле, отстраняет развитие промыслов даже между оброчными крестьянами’ {Там же, стр. 328.}. В доказательство он ссылался, между прочим, та историю горных заводов в Оренбургской губернии. Заводы шли там очень хорошо, пока оставались в руках купцов. Но с тех пор, как они перешли в дворянские руки, начались беспорядки, бунты и поджоги, и заводское дело пошло к упадку {Там же, стр. 330.}. В таком же смысле говорилось и о торговле. Все это было весьма убедительно, хотя и звучало для официальных ушей, как непозволительная ересь. Записка Заблоцкого-Десятовского не только не была напечатана, но, как говорит он сам, даже в рукописи не могла быть передаваема для чтения без опасности для ее автора {Там же, т. II, стр. 292—293.}. Однако экономические факты не утрачивают своего значения от того, что люди боятся говорить о них. Сознание невыгодности крепостного труда все более и более просачивалось в помещичью среду, а несчастный исход Крымской войны обнаружил другую сторону того же вопроса. Как заметил Энгельс в своей статье ‘Иностранная политика русского царства’, Крымская война доказала, что России, даже с чисто военной точки зрения, необходимы железные дороги и крупная промышленность. А это опять значило, что пора уничтожить крепостное право {С этим замечанием Энгельса о значении железных дорог интересно сопоставить мнение, высказанное Погодиным во время Крымской войны: ‘О пользе их толковать и спорить уже нечего, когда семьдесят тысяч французов и англичан, вместе с турками, где ни нападут на нас, имеющих полтора миллиона войска…, везде берут над нами верх числом: под Калафатом и Ольтеницей, под Журжей и Силистрией, в Крыму и за Кавказом. Если б у нас были железные дороги, то настоящая война повелась бы иначе, да едва бы и началась в таком виде’. (Н. Барсуков, Жизнь и труды М. П. Погодина, кн. XIII, стр. 158—159.)}.
19 февраля 1861 г. явилось вынужденным ответом на этот настоятельный запрос истории. Крепостное право пало, великая цепь порвалась. Но при указанных мною общественных отношениях, она, разрываясь, не могла не ударить гораздо больнее по мужику, нежели по барину.
Первым, сделанным открыто, шагом правительства на пути уничтожения крепостного права был рескрипт Александра II от 20 ноября 1857 г. на имя Назимова. В этом рескрипте больше всего обращает на себя внимание следующий принцип:
‘Помещикам сохраняется право собственности на всю землю, но крестьянам оставляется их усадебная оседлость, которую они, в течение определенного времени, приобретают в свою собственность посредством выкупа, сверх того, предоставляется в пользование крестьян надлежащее, по местным удобствам, для обеспечения их быта и для выполнения их обязанностей перед правительством и помещиком, количество земли, за которое они им платят оброк или отбывают работу помещику’.
Обещание сохранить за помещиками право собственности на всю землю резко расходилось с изложенным выше понятием крестьян о землевладении, но зато вполне соответствовало дворянскому взгляду на тот же предмет. Заблоцкий-Десятовский в своей записке, — напомню, что она была составлена еще в 1841 г., — рассказывает, что помещик С—в в Рязани говорил ему: ‘Пускай освободят крестьян, но земли мы пяди не дадим’ {Назв. соч., т. IV, стр. 338, примечание.}. Так оно и вышло: помещики ‘пяди’ земли ‘не дали’ крестьянам. Если, тем не менее, в руках бывших крепостных осталась бльшая часть тех наделов, которыми они пользовались до своего ‘освобождения’, то это произошло потому, что помещики продали им эту часть, и притом продали, как мы знаем, по несоразмерно высокой цене. Внося эту несоразмерно высокую цену, ‘государев сирота’ выкупал не только свою собственную землю, но и свою личность.
Многие помещики доказывали, что признать их право собственности на всю землю — значит освободить крестьян совсем без земли. Но это шло вразрез с интересами правительства, т. е., вернее, фиска.
Для фиска обезземеление крестьян было невыгодно потому, что оно лишило бы их материальной возможности выполнять свои обязанности перед правительством (о чем и напоминалось в приведенном отрывке из высочайшего рескрипта). Кроме того, правительство не чуждо было при этом и политических соображений. Редакционные комиссии, отвергая безземельное освобождение крестьян, говорили, что оно повело бы к образованию в России класса свободных, но бездомных работников. Этого, по их мнению, необходимо было избежать. ‘Правительство, — рассуждали они, — имея в виду и историю, и настоящее положение вещей в других государствах, без сомнения не может допустить подобных последствий. Вот почему правительство, а с ним и комиссии, почитали выкуп крестьянской земли главным исходом вопроса и, не делая его обязательным, желали бы обстановить его так, чтобы в большей части случаев он мог удобно совершиться для обоюдных польз’ {‘Крестьянское дело в царствование Императора Александра II’. Составил А. Скребицкий. Бонн на Рейне 1862, т. I. Введение, стр. XCIV.}.
Когда впоследствии цель, поставленная себе правительством, не была достигнута с помощью необязательного выкупа, оно прибегло к обязательному. Но от цели оно не отказалось, да и не могло отказаться. Это противоречило бы всем преданиям политики правительства по отношению к крестьянству. Крупнейший в мире помещик-рабовладелец, — государство, — решительно не мог помириться с тою мыслью, что освобождаемые крестьянские ‘души’, с которыми он уже собирался распорядиться по-своему, сразу предстанут перед ним в виде многомиллионного пролетариата. С этой стороны его интересы разошлись с интересами остальных рабовладельцев, чем и объясняются те трения между тогдашними помещиками и ‘петербургскими чиновниками’, которые некоторые добродушные люди до сих пор объясняют народолюбием известных слоев тогдашней бюрократии {В XVII веке, по словам проф. Ключевского, ‘закон и помещик’, по-видимому, поддерживали друг друга в погоне за крестьянином. Но согласие было только наружное (‘Курс русской истории’, ч. III, стр. 224). Нечто подобное произошло и в эпоху ‘освобождения’ крестьян. Только проф. Ключевский напрасно думает, что согласие между законом и помещиком было только наружное. В известных, и притом весьма широких пределах, оно было согласием по существу, и лишь за этими пределами начиналось несогласие, так как предмет эксплуатации был один и тот же: ‘государев сирота’.}. Чрезвычайно характерно то обстоятельство, что уже в 1841 г. ‘доверенный чиновник’ гр. Киселева, — величайшего деятеля по устройству государственного рабовладельческого хозяйства — Заблоцкий-Десятовский, защищал в своей записке следующие положения:
‘1) Должно отвергнуть всякую мысль о совершенном лишении крестьян земли. Можно права их на землю облечь в ту или другую форму, но лишить их совершенно земли — значит идти на явную опасность, не имея решительно никаких средств бороться с нею.
‘2) Таким же образом нельзя допустить в настоящее время возможности установить отношения крестьян с помещиками на взаимном, свободном согласии, по силе контрактов’ {‘Гр. П. Д. Киселев и его время’, т. IV, стр. 343.}.
В конце концов, именно эти принципы и восторжествовали при эмансипации. Обязательный выкуп привел к тому, что в руках крестьян осталась большая часть их бывших наделов. Мы уже знаем, как дорого они заплатили за нее. Выступив в роли посредника между крепостными душами и их ‘господами’, ‘величайший в мире рабовладелец’ не мог изменить интересам этих последних. Операция выкупа крестьянской земли очень понравилась ему. Он тогда же вознамерился перевести на выкупные платежи и своих собственных, — ‘казенных’, — крестьян, хотя по отношению к ним было уже вполне ясно, что, — как выразился И. С. Аксаков, — заставить их выкупать свою землю все равно, что ‘заставить дуб выкупать своп собственные корни’.
Этот замысел был, как известно, осуществлен в 80-х годах преобразованием государственной оброчной подати в выкупные платежи. Моя справка имеет в виду лишь реформу 19 февраля 1861 года.
Соображая все сказанное, приходится признать, что не весьма основательно было умиление покойного Джаншиева перед этой реформой. Нечего и говорить: крестьян освободить следовало. Но в том-то и дело, что реформа 19 февраля далеко-далеко не была их полным и всесторонним освобождением. Экономическое положение нынешнего крестьянства всем известно. А что касается их правового положения, то достаточно вспомнить, что фактически они до сих пор представляют собою сословие ‘секомое’ по преимуществу. Есть от чего умиляться!
Нечего и говорить — полное освобождение крестьян необходимо. Но это может быть лишь делом более или менее далекого будущего…
Прочитали? Поделиться с друзьями: