Остров заката, Дымов Осип, Год: 1908

Время на прочтение: 47 минут(ы)

ОСТРОВЪ ЗАКАТА.

(Дневникъ доктора Шорма-старшаго.)

Повсть.

Посвящаю моей жен.

I.

Волны культурной жизни замираютъ здсь у песчаныхъ страницъ этого острова. Именно страницъ. Когда настаетъ отливъ, ровная, покойная, смиренная площадь — какъ чистая страница — появляется подъ, небомъ. Сотни тысячъ мелкихъ раковинъ, морскихъ звздъ, студенообразныхъ медузъ, покорно умирая, пишутъ на песчаныхъ страницахъ отлива свою незамтную смерть. Никто тамъ — въ культурной жизни — не интересуется этимъ. Дважды въ сутки — потому что такъ складываются законы тяготнія — умираютъ выброшенныя на влажный берегъ сотни тысячъ животныхъ, чья странная жизнь намъ совершенно неизвстна. Раскрытыя, словно въ мученіяхъ, раковины, какъ письмена, усяли песчаную страницу, между скользкими, обросшими водорослями камнями копошатся безобразные, какъ кошмаръ моря, широкіе злые крабы и морскіе раки.
Когда отливъ приходится на денные часы при солнц, при совершенно голубомъ неб, при низкой тишин — хочется плавно повторять про себя: ‘глубо-окій отливъ, глубокій’. Можетъ быть, одновременная нмая смерть сотенъ тысячъ животныхъ создаетъ эти густыя полновсныя минуты великаго затишья, когда въ золотыхъ теплыхъ, пахнущихъ солью, пространствахъ, четкими, темными, важными ударами пульсируетъ сердце.
Я одинъ среди дюнъ, песчанаго овса и своихъ мыслей. Нтъ: даже не мыслей… Я говорю длительно и строго, какъ молитву:
— Глубокій отливъ, глубокія минуты.
Мое лицо серьезно — нтъ, это не мысли.
Темными четкими важными ударами моего сердца уносится время. Золотой кулакъ солнца разжимается, ветъ милой прохладой, приближается море.
Сейчасъ появится высокій молодой человкъ въ синемъ костюм съ женщиной. Вечеръ.

II.

Насъ здсь на остров не много, и вс мы — мужчины и женщины — приблизились къ тому возрасту, когда дорога нашей жизни уже наклонилась, ростъ тла остановился, и нечаянное пораненіе на кож заживаетъ медленно, оставляя рубецъ.
Вотъ, вотъ кто-то возьметъ и повернетъ мое лицо къ закату.
Мн исполнилось тридцать пять лтъ. Это мое послднее лто. Сейчасъ закончится молодость.
Передъ самымъ своимъ отъздомъ я встртилъ ее. Нечаянно въ случайномъ обществ, въ вечеръ, который, казалось, ничего не сулилъ.
Она не прислала мн своей карточки, и я плохо вспоминаю ея лицо. Но такъ лучше. Память, какъ художникъ, длаетъ выборъ впечатлній, останавливается на одномъ, вычеркиваетъ другое, и въ душ вырастаетъ странный образъ — присмотритесь: вырисовывается блдная смертная дорогая, безконечно дорогая рука, или странно видятся глаза, одни только глаза — синій блокъ съ чернымъ зрачкомъ, или — это еще странне!— вспоминаются легкія манящія движенія тла, которое само не удержано памятью.
Изъ туманнаго облака-привиднія, какимъ она теперь мн кажется, выдляются ея волосы густые и нжные съ измняющимся цвтомъ (узелъ на темени былъ гораздо свтле, казался фальшивымъ), верхняя губа, неправильно приподнимающаяся въ кривой улыбк, говорила… я потомъ понялъ о чемъ. Хорошо помню, какъ она ставила ноги, широко, красиво развертывая носки. Еще всматриваясь, вижу высокій ростъ съ покатыми, вроятно красивыми плечами, простую, врод велосипедной, шапочку и непріятно-гибкіе пальцы. И покрывая все, ярко и близко — вотъ протянуть руку — вижу темные, немного выпуклые, должно быть скрытные, дорогіе смертные, безконечно дорогіе глаза.
…Что въ нихъ, въ глазахъ человческихъ, которые такъ жгуче волнуютъ, что не жаль жизнь, жизнь отдать — пусть взглянули бы только? Какая сила, Божія или Дьяволова въ этихъ странныхъ живыхъ, у краевъ срзанныхъ эллипсахъ? Не глядитъ ли кто-то другой — не человкъ уже — изъ-за раздвинувшихся вкъ? Какъ будто здсь у самаго мозга прорвалась густая завса матеріи — и въ образовавшіеся провалы сквозитъ уже что-то иное, нездшнее.
Чужіе глаза запоминаются до самаго послдняго проблеска сознанія, когда дти брезгливо и испуганно стоятъ у постели, и жена съ застывшимъ лицомъ глядитъ, не плачетъ. Кто знаетъ, можетъ быть, и дальше, когда уже потухло сознаніе и чей-то торопливый шопотъ въ сосдней комнат говоритъ: ‘свчу, зажгите свчу’ — все ближе и ближе запомнившіеся глаза — ширятся провалы, рвется завса, и мы уходимъ.

——

Я не могу забыть этого ранняго утра тамъ, въ Город, въ апрл, когда съ свера уже подступили блыя ночи.
Въ гостиной досказанъ послдній анекдотъ. Давно пора разойтись.
— Настроенія! Давайте длать настроеніе!— говоритъ мой другъ В. К—ъ и тушитъ электричество.
За запотвшимъ, тоже неспавшимъ окномъ стала видна долгая, уже синющая улица, у нашего подъзда стоитъ рядъ извозчичьихъ дрожекъ, ждетъ. Я закрываю глаза на одну секунду, не перестаю все слышать, и уже мн снится. Такъ бываетъ посл безсонной ночи. Мн снится совершенно мокрый лсъ, на голыхъ черныхъ втвяхъ висятъ сережки. На прозжей дорог, гд бжитъ мутная холодная вода, стоитъ она — Шапочка, такъ случайно встрченная, и смотритъ. Она смотритъ въ другую сторону, но я знаю: это она ждетъ меня. Значитъ: все время, пока въ гостиной говорили и шутили, она тамъ стояла безъ шубки съ прищуренными глазами и ждала? Я открываю глаза — прошло всего полторы секунды — и вижу Шапочку у двери въ углу, она разговариваетъ съ кмъ-то, не глядитъ на меня, но, мн кажется, видитъ. Лицо ея теперь въ утреннихъ сумеркахъ прекрасно, необыкновенно честно. У меня бьется сердце, я громко смюсь и даже не стараюсь объяснить чему.
Мы демъ, я провожаю ее домой. Ночь ушла, оставивъ у желзныхъ палисадниковъ, у воротъ и скамеекъ сквера скомканныя бумажки. Хорошо хать, положивъ руку на упругія милыя бедра рядомъ сидящей двушки, переспрашивать о завтрашнемъ, т.-е. сегодняшнемъ свиданіи, нагибаться къ поблднвшему лицу, смотрть на брови, слишкомъ далеко раздвинутыя.
— Да? Не опоздаете? Да?
У воротъ будитъ спящаго дворника жрица свободной, т.-е. безрезультатной любви. Потомъ проходитъ поэтъ, воротникъ его пальто поднятъ, онъ видлъ кусочекъ жизни и убьетъ его стихотвореніемъ.
Я закрываю глаза отъ усталости и блаженства, вижу: въ мокромъ лсу у самой канавы громко поютъ дв птицы, иволги-самцы: ‘прилетли!’. Между деревьями быстро сладостно мелькая, бжитъ ускользая Шапочка. И уже это не деревья, а стулья, разбросанные въ опуствшей гостиной, и на клавишахъ раскрытаго піанино сохнетъ вточка ландыша. Я раскрываю глаза, немного удивляюсь, что одинъ, мой извозчикъ покачиваясь спитъ, и мы тихо плывемъ по долгой улиц.
Ночь кончилась, входитъ день. И вс на земл — растенія, люди и животныя — начали отбывать жизнь.
…Поэтъ тихо входитъ въ свою комнату, воротникъ его пальто поднятъ. Запыленныя за зиму гардины позолотились лучами апрльскаго молодого солнца, онъ садится какъ былъ: въ шляп и пальто и на обратной сторон вчера полученной телеграммы начинаетъ стихотвореніе.

III.

Утромъ мы встрчаемся на прогулк вс, но не говоримъ для чего мы здсь. Госпож Финкельманъ искренно кажется, что она здсь для лченія. То обстоятельство, что насъ лчащихся такъ мало, ее нисколько не удивляетъ: сезонъ де окончился. .
Она говоритъ:
— Я это длаю не ради эстетики, а потому, что у меня ожирніе сердца. То-есть, можетъ развиться… Утромъ я пью натощакъ стаканъ воды… Я люблю больше холодъ, чмъ жаръ… Я не мъ ростбифа… Что меня касается, то я не хожу въ оперу…
Она говоритъ только о себ — что любитъ и что стъ. Хотя никто ее не спрашиваетъ. Эта толстая добродушная, неглупая женщина — странное существо. Она ходитъ по свту и пожираетъ: телятъ, мужчинъ, огурцы. Это огромная исправная, великолпно снаряженная машина надвигается на предметы, на формы, уничтожаетъ ихъ, творитъ новыя. Страшная мшалка въ мсив матеріи.
Г-жа Финкельманъ изъ Минска, жена присяжнаго повреннаго, не подозрваетъ своего назначенія. Конечно, она уважаемая дама, конечно, она каждый годъ бываетъ въ заграничномъ курорт, пудрится и носитъ тяжелыя брилліантовыя серьги, которыя прорзали въ ушныхъ мочкахъ длинныя щели.
Но страшные зубы машины дремлютъ въ ней, всегда готовые раскрыться, всегда голодные. У нея пятеро дтей, они зовутъ ее нжно ‘мамочка’, пишутъ сюда письма. Но эти дти вырваны у сдющаго, молчаливаго унылаго мужчины, ея мужа, у десятка телятъ, сотенъ курицъ, утокъ, у деревьевъ, у огурцовъ и яблокъ, потому что все это она пожрала. Трудно даже перечислить сколько разнообразныхъ жизней убито г-жей Финкельманъ изъ Минска для того, чтобы могли появиться ея пятеро дтей!
Я гляжу на эту толстую здоровую, самодовольную женщину и думаю, что теперь она устала, старется, у нея развивается ожирніе сердца. Страшная машина жизни начинаетъ разваливаться, зубы притупились, она скоро сдлается безвредной.
— Докторъ,— спрашиваетъ она меня и поводитъ голубыми, на выкат, такими невинными, такими обычными глазами:— докторъ, можно мн купаться? Я такъ люблю морскія купанья.
Я говорю, что можно, хотя при слабомъ сердц это, конечно, вредно. Но пусть скоре разрушается страшная машина, вчно рождающій аппаратъ, мощная мшалка въ мсив жизни,— жена присяжнаго повреннаго г-жа Роза едоровна Финкельманъ изъ Минска.

IV.
Лсъ.

Весь юго-западъ нашего острова покрытъ лсомъ. Если войти въ него весной, въ робкій день, сейчасъ же посл города, гд театры и женщины съ раздвинутыми прибранными бровями, то длается стыдно. Думаешь: какъ же такъ? Цлая зима ушла и все такое — а вотъ здсь лсъ. Лсъ. Все время онъ здсь. Должно быть, осуждаетъ все, что тамъ, въ город. Ахъ, стыдно за все, что было зимою.
Стоятъ деревья, какъ тихіе мудрецы, какъ успокоившіяся души, и въ строгомъ медленномъ созерцаніи совершается ихъ жизнь.
Въ растеніяхъ тихо и величаво замираетъ долго блуждавшая жизнь. Можетъ быть, въ одежду изъ коры, въ извивающіеся, темные глухіе корни вселяется душа человка, прежде бывшая животнымъ? И дремлетъ тамъ подъ небомъ въ открытомъ воздух вмст съ росой и гусеницами?
Въ цпенющій сонъ столтій погружается тогда духъ, смутно доходятъ отзвуки вншняго міра: вотъ выглянуло солнце, вотъ внизу глубоко за пластомъ глины бьется пульсомъ подземная вода, вотъ наклонилась земная ось къ зим… Исчезъ огненный рычагъ сознательной жизни — Страданіе — и растеніямъ открылось то, что выше сознанія и разума и чувства: ощущеніе космоса и его дыханія. Глубокое созерцаніе — удлъ мудрецовъ, превысившихъ Страданіе — охватываетъ ихъ желанной полунирваной.
Тихо свершается въ древесномъ тл обмнъ веществъ, дни и ночи, лта и зимы слпымъ эхомъ отзываются въ ихъ долгомъ сонномъ существованіи. Время почти замерло, замерли чувства, угасли желанія, и длинный, длинный рой мыслей, обременяющій мозгъ человка неизбжнымъ наслдіемъ предковъ, остался по ту сторону, сброшенъ, сброшенъ навсегда… надолго?… Закончился кмъ-то предопредленный кругъ и — вотъ деревья, вотъ лсъ на земл.
Сонное царство, счастіе достигнутое. Проносится втеръ, проносятся годы, исчезаютъ, срываясь, столтія. И когда луна восходитъ надъ лсомъ, кажется, что ко всмъ намъ — соснамъ, елямъ и вербамъ — приходитъ давно желанный любовникъ и зоветъ и общаетъ. Зерна небытія разбрасываетъ луна по земл — по земл, гд все заковано въ смерть и преемственность, гд вс чужды, одиноки, не знаютъ зачмъ и для чего посланы на огороды, въ дома и театры и маленькія станціи желзныхъ дорогъ.
Лсъ, это хоръ успокоившихся душъ. Это, если хотите — загробная жизнь наша. Философъ длается сосной, проститутка — вербой или осиной и т. д.

* * *

Это вовсе не странно то, что я говорю, и есть общанія и предчувствія такой жизни. Ночью, когда мы спимъ, мы похожи на деревья. И живемъ и не живемъ. Не умерли, но свободны отъ Страданія, отъ разума также. Какъ бы ускользнули отъ Времени.
Солнце заслоняетъ отъ насъ небытіе, Великій Праздникъ. Оттого ночь такъ желанна. Оттого въ тни, когда исчезаетъ солнце, насъ охватываетъ сонъ.
Выползаютъ тни и вс вмст сливаются въ темную желанную прежнюю, какую-то прежнюю ночь. И у нея во лбу луна… Медленно, какъ замерзающій ручей, катится потокъ времени. Исполняется чье-то дальнее общаніе. И вотъ на всю землю, на дома и людей, на рыбъ и животныхъ надвигается Духъ лса и зачаровываетъ. Все живое обращается въ деревья съ ихъ темнымъ цпенющимъ созерцаніемъ, съ ихъ тихимъ сномъ, куда глухо стучится вншняя жизнь.
Ночью мы не одиноки. Только ночью не одиноки. Духъ лса — Великій Зеленый Духъ — преддверіе небытія — принялъ насъ въ свое лоно, надъ нами звздное небо, надъ нами глазъ ночи — луна. Смутно сквозь сказки тней чуемъ какъ стучится смерть, т.-е. то самое, что здсь зовется жизнью: свтъ, сознаніе. Это въ столовой звонко бьютъ старинные часы и кто-то стонетъ за стной.
Проснулись. Солнце. И необходимость, неизбжность существованія, и круги времени и пространства, словно петли, сторожатъ насъ у измятаго изголовья и, какъ только открываемъ глаза, бросаются на насъ, начинаютъ пожирать.
Лсъ далеко тамъ гд-то на окраин, за полями и ркой. Мы проснулись здсь, на земл отъ Долгаго Сна, говоримъ толстой, добродушной, неглупой женщин: ‘мамочка’, пишемъ ей письма, когда она въ отъзд…
День накидываетъ на насъ смертную петлю. Вотъ уже принесли газету.

V.

Письмо отъ нея.
‘…14 іюля. Ночь.
‘Я сижу одна въ комнат, окно закрыто. Мн кажется, если я выйду на улицу, то за угломъ непремнно встрчу васъ, васъ, который поцловалъ мое сердце.
‘Мои об голыя руки на стол. Я поднимаю то одну, то другую и цлую ихъ долго съ закрытыми глазами. Я говорю имъ: милыя руки, сестры мои, вы привели его ко мн, онъ любитъ васъ, вы отдали его мн, милыя мои сестры. Он руки раньше были моими, только моими, и потому я не видла ихъ красоты, не думала о нихъ, но теперь он ваши — наши общія — и я любуюсь ими каждый вечеръ и утромъ, когда никто не видитъ. Если кто-нибудь пройдетъ мимо окна, онъ увидитъ высокую двушку, стоящую среди комнаты и медленно цлующую свои голыя руки. Что же онъ скажетъ? Онъ скажетъ: ‘она любитъ’. А вдругъ вы придете — вы вдь знаете мое окно — подойдете неслышно и скажете: ‘она любитъ меня’.
Зачмъ вы далеко ухали?’

——

Она подписывается такъ, какъ я ее называю — ‘Шапочка’. Почеркъ у нея правильный, крупный, четкій — даже какъ бы непріятно четкій, мужской. Ея письма я читаю три раза: сначала бгло тутъ же на порог или на улиц, гд письмо застанетъ, потомъ тихо и внимательно на берегу или въ дюнахъ. И на другой день утромъ въ послдній разъ. Собственно тогда я уже хороню его.
‘Милыя руки, сестры мои’ — читалъ я на берегу при глубокомъ отлив и услышалъ сзади шорохъ, шла женщина, та, что постоянно сопровождаетъ высокаго молодого человка въ синемъ. Не знаю почему я быстро спряталъ листокъ въ карманъ. Но она замтила. Я понялъ это по тому, что она покраснла, опустила голову и запнувшись быстро прошла.
Бываетъ такъ, что самыя сокровенныя мысли другого человка вдругъ непонятнымъ ясновидніемъ прочитываются нами. Именно самыя затаенныя, которыя наиболе хотлъ бы скрыть. Усилія воли, стремящія подавить мысль, длаютъ ее напряженной, упругой, и она воспринимается другимъ мозгомъ, какъ перехваченная телеграмма.
Я узналъ эту глубоко скрытую мысль прошедшей женщины, о которой вовсе не думалъ. Совершенно неожиданно раскрылась мн ея душа, и, не обмнявшись ни словомъ, я свободно читалъ цлыя главы изъ жизни этой совершенно чужой, говорящей на чужомъ язык, никогда раньше мною не виднной женщины.
Я глядлъ ей вслдъ и вдругъ увидлъ, что она была стройна и сложена, какъ двушка. Я вспомнилъ ея лицо некрасивое съ широкимъ ртомъ, въ веснушкахъ, съ блками глазъ въ тоненькихъ красныхъ жилкахъ.
— Ея лицу тридцать два года, а можетъ быть больше. Но тлу, ногамъ и упругой груди не боле двадцати. Какое странное существо.
Она не оглянулась, но по тому, какъ, вывернувъ лвую руку, поправила выбившіеся на затылк волосы, я понялъ, что она чувствуетъ, что я гляжу на нее и еще — что знаю то, что она это чувствуетъ.
…Вотъ она прошла, ея нтъ, я читаю письмо Шапочки. Мн кажется, что оно стало меньше, мельче, суше. Какъ будто мимо прошедшая женщина съ тридцатидвухлтнимъ лицомъ и молодымъ тломъ вынула изъ него что-то, унесла съ собой.
Вечеромъ госпожа Финкельманъ мн объясняетъ: высокій молодой человкъ нездоровъ и женщина — это его сестра милосердія, нмка Фредерика.
— Докторъ, я чувствую головокруженіе посл купанья — говоритъ она.
— Моя жена чувствуетъ головокруженіе посл купанья — повторяетъ мужъ Осипъ Ильичъ.
— Это пройдетъ,— говорю я: продолжайте.
Мы гуляемъ по хрустящему песку вс втроемъ. Я смотрю на сдоватаго унылаго человка съ узкими плечами и думаю, что онъ неосторожно разбудилъ спавшую машину, тронулъ винты, задлъ колеса, и вотъ она, медленно двинувшись, вошла, вонзилась въ жизнь, и пожирая завоевываетъ землю. И проглотитъ также того, кто разбудилъ ее. Таково это страшное чудовище.

VI.

Осипъ Ильичъ разсказалъ мн исторію своей женитьбы. Это не была только слпая любовь, нтъ, но и прочная дружба и уваженіе также. Онъ давно до женитьбы зналъ всю семью невсты.
Онъ очень подробно разсказывалъ, я выслушалъ его, почти не прерывая, и ясно, хотя онъ, конечно, не хотлъ этого, не зналъ и не думалъ, мн представился странный, почти фантастическій домъ,

гд ихъ убиваютъ.

Ихъ — это мужчинъ. Но нечаянно могутъ убить и женщину. Но это нечаянно.
Въ этомъ дом убили трехъ, теперь убиваютъ четвертаго (его). И добьютъ. Тамъ хорошо работаютъ.
Домъ, какъ домъ. Съ виду ничего особеннаго, какъ вс. Какъ всюду. Парадный подъздъ, телефонъ и проч. Тамъ охотно бываютъ. Три старшія дочери рисуютъ, поютъ, горбатая знаетъ языки. Вс привтливы, но странно, смются невесело, красивыхъ женщинъ не приглашаютъ, потому что сестры не любятъ: на нихъ будутъ обращать вниманіе, къ чему?… Даже прислуга чумичка.
На двери визитная карточка: такой-то, имя, отчество, занятіе. Это отецъ. Онъ на кладбищ уже третій годъ, а карточку все не снимаютъ. Такъ. Такъ красиве, приличне.
Теперь мужчинъ нтъ: убиты. Добиваютъ послдняго.
Вс женщины, сколько ихъ есть въ дом, молодыя и старыя, какъ бы составили странный дьявольскій заговоръ. Вечеромъ, когда гости уходили, он собираются полураздтыя съ заплетенными косичками и шепотомъ о чемъ-то говорятъ, говорятъ. Никогда при этомъ не присутствовалъ ни одинъ мужчина.
Горбатая, знающая языки, убираетъ посуду, остатки вина сливаетъ, а про селедку говоритъ, прерывая заговоръ:
— Останется на завтра къ обду.
Когда бы ни придти: утромъ, днемъ, въ праздникъ или въ день похоронъ всегда на комод стоитъ чисто-приготовленная, разрзанная ломтиками селедка. Не то, что ее ужъ такъ любятъ въ этомъ дом, нтъ, просто стоитъ.
Былъ у нихъ братъ. Убитъ. То-есть, разумется, онъ умеръ естественною смертью, знакомый докторъ даромъ лчилъ и даромъ выдалъ удостовреніе въ смерти. Какъ онъ любилъ всхъ этихъ женщинъ старыхъ и молодыхъ, и какъ его любили! Стны увшаны его портретами, въ комодахъ, гд мховыя шубы и старыя метрики, хранятся его книга. Это была гордость всей семьи, прекрасный глубокій умъ, нжное благородное сердце, мягкіе грустные глаза. Вся семья имъ питалась. Вся семья — эти старыя, двоюродныя и родныя — паразитировали на немъ, крпко уцпившись любящими теплыми, мягкими, нжными объятіями.
Питались не только его трудомъ, хотя, конечно, и это: деньги шли на семью, на это скопище женщинъ, его умъ, его нжное сердце какъ бы принадлежало семь и распредлялось на всхъ почти поровну. Его любили, онъ отвчалъ преданной умилительной привязанностью и вмст съ любовью отдавалъ какіе-то нжнйшіе, священнйшіе свои соки, выработанные въ таинственной глубин рядами поколній, можетъ быть, это были волокна генія или то, что ему предшествуетъ. Но мягко, любовно, нжно, доврчиво присосавшись, пили, пили изъ него эту драгоцнную кровь, эти родники жизни, милыя безпомощныя женщины.
У юноши начались какія-то нервныя боли. Молодыя двушки подрастали, расцвтали, у нихъ круглились бюсты и бедра, старыямать, дв тети, дв бабушки — чувствовали себя бодро, рдко болли. Аккуратно здили на дачу: братъ нуждался въ отдых, тамъ вс пили кефиръ, какао, у горбатой зарубцевались легкія.
Потомъ черезъ полгода средняя начала учиться пнію, ей предсказывали много, а юноша хирлъ.
— Такой слабый! Что съ тобой? Ну, шь еще…— говорили старшіе.
Ухаживали, оберегали его. И сосали, сосали.
Давно уже на одномъ изъ тайныхъ ночныхъ заговоровъ полураздтыя въ блыхъ ночныхъ кофтахъ съ глупыми, жалкими, страшно прозаическими косичками женщины ршили его женить на одной изъ двоюродныхъ. Такой хрупкій, такой слабый, будутъ ли за нимъ смотрть чужіе? Какая-то чужая, наврно развратная, любитъ тряпки, дрянь какая-нибудь… А тутъ онъ останется въ семь, ничего не измнится, будутъ подавать чисто нарзанную ломтиками селедку.
Кажется, онъ любилъ другую. Посл его смерти старшія, разбирая въ ночныхъ кофтахъ его бумаги, вдругъ натолкнулись на пачку писемъ, написанныхъ совершенно незнакомымъ женскимъ почеркомъ. Прочли и удивились. И обидлись, оскорбились на него, умершаго: какъ? чужая? не своя?!
Ршили все скрыть отъ двоюродной, чтобы не огорчить ее. И сожгли письма — осторожно, ночью.
Такъ живетъ теперь двоюродная высокая, съ развитымъ бюстомъ — сытая мышь, грибъ, выросшій на рухнувшемъ великан.
Вс, кто зналъ покойнаго, говорили, что умерла душа дома, потому что ‘он обязаны ему всмъ’.
Он были обязаны всмъ, эта добродтельныя, милыя, здоровыя безцвтныя женщины-мыши. Он размняли его высокій мозгъ, он распредлили между собой по кусочкамъ его глубокое сердце и сдлались милыми, добродтельными, безцвтными.
Но въ дом остался другой и на него перенесли всю нжность, любовь и ласку. Эти мыши не могли жить безъ пищи: он тоже родились подъ солнцемъ.
— Ты замнишь намъ его,— говорили.
‘Онъ замнитъ намъ его…’ повторяли на ночныхъ заговорахъ мыши.
Самая старшая, та, что ухала полтора года назадъ въ N. съ молодымъ мужемъ, вдругъ вернулась вдовой. Отъ чего онъ умеръ? Его такъ любили! У него такъ часто гостили лтомъ, вмсто дачи…
— Максъ умеръ! Милый Максъ. Какъ онъ разсказывалъ анекдоты!
Вдова пополнла, сдлалась лучше всхъ въ дом, двушки ей завидовали.
Потомъ умеръ женихъ двоюродной — незадолго до свадьбы. Онъ застрлился, но это скрывали: неприлично.
Теперь въ дом остались немногіе. Онъ — Осипъ Ильичъ — женился на средней, Роз. Цлая рать женщинъ, ея родственниковъ, вчно торчитъ въ дом. По большимъ праздникамъ вечеромъ собирается вся семья. Уютно… Въ новомъ гнзд старыя мыши чувствуютъ себя хорошо, хвалятъ, судачатъ, сидятъ долго. Он спокойны: молодая продолжаетъ ихъ дло, сосетъ, сосетъ мужчину, убиваетъ его медленно неутомимо, любовно.
Распредляя между собою живую оплодотворяющую кровь мужчины, глухо чуютъ, что ихъ устами говоритъ великій желзный законъ земли.

VII.

Любовь является много разъ, но запоминается только та, которая не изжита до конца. Вы женаты, и давно уже потускнли вс серебряныя и золотыя вещи, полученныя въ подарокъ въ день свадьбы. Но однажды снятся т, т глаза. Не жены. Они были черны тогда наяву, но теперь во сн особенны, магичны. Она полуотвернулась, но ждетъ васъ и смотритъ въ другую сторону. Значитъ все было пустякомъ, недоразумніемъ, ничего не случилось?… Невозможно удержать сердца, и оно бросается впередъ навстрчу прищуреннымъ милымъ прежнимъ глазамъ. Боже, что за радость! Но она, маня и увлекая, быстро скользитъ между деревьями, и изъ-подъ подола темно-синяго тоже прежняго, того платья мелькаетъ извивающейся каемкой пятно блья… Боже, Боже, что за сладостная радость эта любовь во сн!…
Утромъ жена почему-то надваетъ темно-синее, пахнущее шкафомъ платье.
— Теб нравится?— спрашиваетъ она: вдь сегодня тепло… Конецъ февраля.
…Да, это милое платьице, но то во сн лучше, изящне.
Жена не понимаетъ, почему за обдомъ и даже посл ужина вы такъ нжно и грустно цлуете ея руку.
— Милый,— говоритъ она, поднимая брови: милый…
И у нея странныя, быстро исчезающія слезы.
Кажется, что черезъ много лтъ, когда будетъ потухать сознаніе и чей-то торопливый шепотъ скажетъ: ‘Свчу, зажгите свчу’, снова вырисуется лсъ съ мокрымъ рыхлымъ снгомъ, она остановится, не будетъ ускользать среди деревьевъ, обернется, станетъ ждать, и черные неприщуренные серьезные глаза отвтятъ, что все было пустякъ, недоразумніе… Нельзя удержать сердца, и оно бросится впередъ.
— Нтъ пульса,— скажетъ докторъ, выпуская руку, какъ ненужный предметъ.
Колоколъ…

* * *

…Здсь на остров мн кажется, что я любилъ только одинъ разъ одну двушку въ лунную осеннюю ночь. Вс т, къ которымъ я не подошелъ, какъ бы слились вмст. Я никогда не видлъ этого лица, оно какъ бы составлено изъ лицъ тхъ, что прошли мимо. Женщины дарили мн любовь, я благодаренъ имъ, но я помню не тхъ, что давали, а тхъ, что не дали. Вс вмст он уже сзади меня. Давно ли были впереди? Въ зеленомъ дыму — это осенняя луна — я вижу блдныя холодныя поэтическія руки. Нтъ, это даже не руки Шапочки. Лицо неясно, и тамъ, гд глаза, лежатъ глубокія необыкновенно точныя тни, словно овальныя заслонки, спускающіяся съ бровей.
Вс вмст — т, что, гордыя, прошли мимо — сливаются въ одинъ образъ Двушки, ее я единственно любилъ одинъ разъ въ осеннюю росистую ночь. Я помню хорошо, какъ это было. Такъ подробно, какъ ничто другое.
…Я вернулся въ городъ, который покинулъ когда-то… но когда? Мн говорятъ: вотъ здсь былъ пожаръ, деревья вырубили. Здсь застроили, появились голуби. Что это за городъ? Ну, гд живетъ Двушка. Я хожу по саду, онъ сталъ меньше, часть его отведена подъ огородъ, гряды засяны редиской и салатомъ, бесдки нтъ, нтъ ужъ многихъ людей, доски забора свжія, ровныя, ничего не говорятъ.
Двнадцать лтъ назадъ человкъ, слегка на меня похожій, былъ здсь вечеромъ съ Двушкой. Гд они оба? Почему-то этого человка я присваиваю себ, сливаюсь съ иинь и говорю: это былъ я. А двушка — я не знаю гд теперь двушка. Она не похожа на Шапочку.
Ботъ мы идемъ осеннимъ вечеромъ при яркой выпуклой лун, и рядомъ съ нами играя бгутъ дв блыя кошки — Женя и Фликъ. Отъ росы, сада, луны он словно ошалли. Прыгаютъ между листьями салата, какъ собаки, Фликъ не дается въ руки, у Женьки шерсть вся мокрая. Она словно похудла, мордочка ея въ песк.
У двушки отъ выпуклой луны лицо лиловатое, на немъ треугольникомъ лежатъ три черныхъ пятна — они будятъ глубокія печальныя мысли и мою любовь, это на ротъ и глаза накинулись тни…
Он будятъ мою печальную любовь.
Я не вижу ея глазъ — прикрыты тнями — но знаю ихъ хорошо.
— У васъ брови раздвинуты чуть больше обыкновеннаго,— го, ворю я — похожій на меня.
По дорожк сада, мокраго отъ печальной росы, движется ея гибкое тло, луна освщаетъ насъ, доски новаго забора теперь прекрасны и древни. Она прижимается ко мн и вдругъ тихо блаженно вскрикиваетъ, потому что сбоку быстрый хитрый шорохъ.
— Это Женька. Не бойтесь. Женька, или сюда, противная!
Я поднимаю мокрую теперь легкую-легкую женю, у нея покорно свисаютъ длинныя лапки, въ глазахъ ея луна. Всюду луна, длается страшно. Всюду луна бросаетъ свои лучи — смерти.
— Смерти? Почему смерти?— говоритъ моя спутница: Неправда.
Я цлую ея маленькую руку, ея гибкое дорогое мн — дороже моего — тло и вижу: въ глазахъ ея луна.
— Я скоро уду отсюда. А вы какъ же?— произноситъ ея ротъ, прикрытый тнью.
Она ухала. Разв былъ второй звонокъ? Сразу закричалъ, схватившись за голову, третій.
Посреди сада врытъ столбъ, и на немъ зеркальный шаръ. Онъ потрескался за зиму. Я вижу въ немъ свое лицо съ расплывшимся носомъ — такъ кажется. Въ немъ отражается нарядный игрушечный садъ, обнесенный свжимъ чистенькимъ заборчикомъ, а вокругъ крохотнаго солнца кучки нарядныхъ облачковъ. Это осень подкралась, выпила лто.
Гд же моя жизнь? Моя подруга — Двушка? Мои слова о любви? А моя молодость и весь городъ за двнадцать лтъ и вс жизни, которыя раздавлены золотымъ кулакомъ солнца? Какъ это можетъ быть, чтобы пропало, когда даже дымъ отъ зажженной спички не исчезаетъ и возвращается?!
Мсяцъ назадъ, по дорог сюда на островъ, я постилъ этотъ городъ. Почти ни съ кмъ не раскланивался — все чужія новыя лица. Глубокой ночью подъ чернымъ деревомъ у городского сада я сидлъ и плакалъ. И слушалъ соловья. Ну, да, соловья! Онъ все-таки плъ, хотя его столько разъ описывали. Подъ чернымъ деревомъ, не знаю какимъ, одинокій, постарвшій я сидлъ и слушалъ звуки умершей молодости, была луна — другая… Далеко вдоль улицы виднлась желтая иглистая точка, это старуха-еврейка зажгла разбитый фонарь у своей будки, продаетъ папиросы.
…Кто взялъ мою жизнь? Кто ослабилъ мое тло, кто съ каждымъ разсвтамъ принимается медленно пить мою кровь, высасывать мою жизнь и гнать къ чернымъ тнямъ по безвстнымъ дорогамъ?
Били на башн гетмана Браницкаго старые часы — мой отецъ умеръ за это время и дв сестры.
Я ухалъ на островъ.

VIII.

Прежде этотъ островъ, говорятъ, посщался. Неподалеку отъ гавани была гостиница, теперь гостиницы давно нтъ, публика сюда не детъ, про островъ совсмъ забыли. У старшины въ комнат, что считается канцеляріей, на стн виситъ плоскій ящикъ, и подъ стекломъ его, словно коллекція засушенныхъ диковинныхъ бабочекъ, хранятся — противъ всякихъ правилъ — нераспечатанныя письма. Они адресованы въ гостиницу, которой уже нтъ. Коронованныя особы, чьи портреты изображены на маркахъ, частью умерли, частью отреклись отъ тропа. Чернила на конвертахъ побурли. Время пронеслось мимо этихъ писемъ, которыя не доставлены и все ждутъ своихъ адресатовъ. Чувства, когда-то трепетавшія, мысли, когда-то зажегшіяся среди огородовъ и маленькихъ станцій желзныхъ дорогъ подъ костянымъ черепомъ человка, дремлютъ въ длительномъ сновидніи подъ стеклянной крышей въ канцеляріи старшины. Здсь подъ бумагу, словно въ нору, вползло время, залегло между строчками, впиталось въ буквы, присосалось къ небрежной подписи. Странное безсмертіе оснило эти письма, присланныя до востребованія. Смнилось нсколько старшинъ, и отъ одного къ другому не то изъ суеврія, не то по традиціи переходитъ эта необычная коллекція.
Мн иногда кажется, что не спроста собрались мы здсь разные, чужіе люди, до сихъ поръ никогда не видвшіе одинъ другого. Оттуда — понимаете? съ той стороны — насъ словно вытолкнули, нарочно привели сюда всхъ вмст, всхъ тхъ, что…
Я вамъ разскажу, я вамъ разскажу наконецъ эту странную догадку! Она не даетъ мн покоя и, чмъ дальше, тмъ звучитъ убдительне.
Мы попали сюда, на этотъ уединенный заброшенный островъ — т, чьи жизни, достигнувъ высшей точки, уже наклонились къ закату… Какъ будто сослали насъ: въ тиши и отдаленіи переживите наедин съ собой эту страшнйшую трагедію разставанія съ молодостью. Сослали, чтобы не слышать нашихъ стоновъ, не видть нашего горя. Послднее лто наше, лто тридцатипятилтнихъ, сожжетъ нашу юность. Осенью мы вернемся, вернемся въ Городъ, къ улицамъ и друзьямъ. Мы будемъ уже на той сторон. Но теперь, но здсь — страшная полоса, дни и ночи — особенно ночи!— когда по привычк хочешь глянуть впередъ, а кто-то тянетъ назадъ, къ закату, заставляя оглядываться. На заброшенный, забытый островъ — такъ мн чудится — каждый годъ прибываютъ мужчины и женщины, и золотой кулакъ солнца можжитъ ихъ молодость. Кто былъ прошлымъ лтомъ? Кто будетъ слдующимъ? Безысходная трагедія разыгрывается здсь въ глубокомъ отдаленіи передъ моремъ и песками, гд замираютъ послдніе всплески той, культурной жизни.
Я тихо повторяю: ‘Островъ заката’, хотя его зовутъ, конечно, иначе. И съ каждымъ шагомъ, что я длаю, съ каждой мыслью — все равно какой — неизмнно уплываетъ молодость, сгораетъ лто.
Мы здсь спрятались, хоронимъ молодость и медленно превращаемся въ стариковъ. Иногда я просыпаюсь, мои глаза мокры. Я плакалъ? во сн? И вспоминается разомъ, четко: снилась мысль, что ушла молодость. Понимаете? не картины, не образы, а одна мысль приснилась — мысль подъ пустыннымъ голубымъ небомъ, какое бываетъ только во сн.
Кажется: мы когда-то были здсь — очень, очень давно. Солнце было моложе, въ канцеляріи старшины не висли подъ стекломъ письма, да кто знаетъ? возможно, что и самой канцеляріи вовсе не было. Все возможно, потому что это было особое, совсмъ особое время съ золотымъ поясомъ вокругъ стана.
…Въ цпенющемъ одиночеств мыслей замираетъ наша молодость. Гд-то далеко ждетъ меня двушка — я осенью проснусь, приду въ городъ — покорно, покорно — у меня будетъ сынъ.
Я затихну.

IX.

Вотъ объ этомъ я ей писалъ. Слова мой были уже недвственны. Они являлись не въ первый разъ. Я уже вызывалъ ихъ прежде и прежде и еще… Они приходили откуда-то изъ темноты комнатъ, изъ-подъ абажура лампы вмст съ тнями. Они носились надъ блымъ листикомъ бумаги, какъ невидимыя летучія мыши, чернила скрпляли ихъ кандалами, они теряли свободу, замирали…
Нсколько разъ я, волшебникъ, вызывалъ ихъ изъ-подъ абажура вечерней лампы. Они приходили все быстре, откликаясь все послушне, какъ хорошо пріученные и покорные слуги. Но было что-то зловщее и насмшливое въ этой услужливой готовности. Слова ложились обычными неровными строками, аккуратно заполняя вс четыре страницы, но уже не ждали мысли, иногда торопили ее, иногда обгоняли или выталкивали изъ себя, если она почему-либо медлила. Потомъ (я это подмтилъ) они перестали особенно церемониться съ чувствомъ также, поправляли и раздували его. А вдь, казалось, они отъ него зависли.
Неволя развратила слова. Я вызывалъ ихъ изъ темныхъ угловъ — служить моимъ мыслямъ, но служа они наглли, лзли впередъ, открывали непрошенно двери. Они кружились вокругъ меня, были на готов услужить — эти маленькіе юркіе демоны — и теперь, когда я хотлъ чистоты и ясности, они обступили мозгъ кружась, толкаясь…
Какъ сквозь толпу черни, столпившейся у чьихъ-то дверей, пробиралось между ними, избгая встрчъ, мое письмо къ Шапочк. Былъ вечеръ, лампа освщала мой столъ, и черное, черне ночи, стекло оконъ казалось холодно безумнымъ.
Я писалъ, я говорилъ высокой двушк, которая цлуетъ ночью въ комнат свои голыя руки. Любовь моя летитъ, у нея два черныхъ печальныхъ крыла — чувствуете это, Шапочка? Она убьетъ тебя и меня, и, какъ кирпичи, ляжемъ мы въ подвалахъ мірозданія, по нашимъ тламъ пройдутъ, растоптавъ насъ, жизни — которыхъ еще нтъ, которыя гд-то таятся… мы позовемъ ихъ.
Покойно горитъ на моемъ дачномъ незатйливомъ стол дешевая лампа. На версты и версты вокругъ тихо, и нтъ живыхъ звуковъ. Слышно, какъ будто изъ воды выкатываются на берегъ колеса, срываются и опять налзаютъ. Это море.
И вдругъ листокъ почтовой бумаги тускнетъ, мысль опадаетъ, оставляетъ меня, столъ начинаетъ пахнуть рыбой, и я ясно чувствую, что кто-то неподвижно караулитъ меня за окномъ. Ждетъ. Смотритъ, подойдя на цыпочки, на мою наклоненную голову сзади. Затаилъ дыханіе. На затылокъ мой смотритъ. И давно уже такъ стоитъ. Это самое страшное, что ‘оно’ стояло и раньше — до того, какъ я почувствовалъ, раньше, когда я былъ беззаботенъ, беззащитенъ, вовсе ни о чемъ не думалъ… Но изъ темнаго угла въ затылокъ мой впивались молчаливые глаза, ждали.
Сразу — словно душа ушла изъ моего письма. Вс слова потускнли, сморщилось чувство… Отъ стола пахнетъ рыбой.
Я знаю — ‘оно’ здсь, за спиной, за окномъ въ мягкихъ тняхъ, въ мягкихъ черныхъ бархатныхъ волнахъ втра. Капли росы на трав, она не выдаетъ шаговъ пришедшаго.
Такъ я сижу одинокій среди черныхъ пространствъ воды и ночи, покорный подъ взглядомъ невидимыхъ глазъ. Чернила на моемъ пер высохли, не дописавъ любовнаго посланія. Мн страшно. Я хочу молиться. Обои моей дтской я вспоминаю, первые обои, какіе увидлъ здсь…
…Я осторожно раскрываю дверь и слышу, какъ, перекатываясь черезъ горло маятника, въ предсмертномъ хрипніи умираютъ секунды, иду. Волосы мои шевелятся въ бархатныхъ мягкихъ волнахъ. Звзды надо мной. Сейчасъ я вспоминаю и вижу: вижу себя выходящаго изъ-подъ низкой двери и поднявшаго лицо къ странному-странному небу: оно было блымъ, матово-блымъ, какъ звзды, а посреди него, не мерцая, очень тяжелыми застывшими кристаллами повисли темно-синія звзды. Небо и звзды обмнялись окраской, и такъ я запомнилъ эту земную ночь.
Ничего я не услышалъ, но угадалъ, что за поворотомъ у дома старшины кто-то ходитъ. Я догналъ поздняго пшехода. Это была сестра милосердія — сидлка Фредерика. Платье ея длиннымъ шлейфомъ пригибало мокрые стебли.

X.
Погань.

Встрча и разговоръ мой съ молодымъ человкомъ въ синемъ костюм — тмъ, кого всегда сопутствуетъ сестра милосердія — были такъ необычны, что мн хочется, сохраняя объективность, разсказать объ этомъ какъ совершенно посторонній наблюдатель — словно я со стороны видлъ себя и его, наклонившагося къ моему болзненно-удивленному лицу. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Въ комнат врача по нервнымъ болзнямъ сидитъ молодой человкъ лтъ 27. Онъ высокаго роста, одтъ со вкусомъ въ лтній англійскій костюмъ, на ногахъ у него изящные рыжія ботинки. Лицо серьезное, мало значительное. При взгляд на него думаешь: ‘завидный женихъ’. Еще: въ пріемныхъ врачей по нервнымъ и спеціальнымъ болзнямъ постоянно такіе, именно молодые люди. Они сидятъ, ничуть не конфузясь, покойно какъ въ кафе, перелистываютъ прошлогодній иллюстрированный журналъ, изрдка заговариваютъ.
Вошелъ докторъ Шормъ-старшій. Въ комнат оставались съ глазу на глазъ докторъ и пришедшій. Это всегда волнуетъ: два человка встртились въ первый разъ. Что они скажутъ другъ другу?
Пришедшій:
— Я вамъ назвалъ фальшивую фамилію, это вовсе не моя. Я не хочу, чтобы вы меня знали. Здсь я проздомъ, мы никогда не встртимся. Я могу говорить совершенно свободно.
Докторъ:
— Да.
Пришедшій:
— Я бы могъ разсказать это только отцу, но у меня нтъ. Другу — нельзя, потому что самый большой другъ отвернется. Женщин подавно.
Докторъ:
— Значитъ совершенно постороннему.
Пришедшій:
— Нтъ. Докторамъ всегда разсказываютъ всякую гадость, то, о чемъ вообще не говорятъ вслухъ. Надо же куда-нибудь вылить.
Докторъ (онъ покраснлъ):
— На что вы жалуетесь?
Пришедшій:
— Я васъ задержу, но я заплачу вамъ вдвойн, какъ за два визита… Ахъ, бросьте, не надо даже говорить объ этомъ.
Докторъ:
— На что вы жалуетесь?
Молодой человкъ ровнымъ негромкимъ голосомъ безъ повышеній сказалъ:
— Богъ есть. Я врю въ Него. Я врю, что наша жизнь, совершившись, какъ сонъ, сольется съ Божествомъ. Что міръ прекрасенъ. Жизнь свтла. Я люблю солнце, музыку, лсъ, женщинъ, ихъ нжное сердце, ихъ нжные волосы. Богъ есть, но меня Онъ отвергъ, меня Онъ проклялъ, отъ меня Онъ отвернулся навки. Что я Ему сдлалъ? Когда я родился, Онъ взглянулъ на меня, показалъ: ‘дрянь’. Отнын жизнь моя была проклята. Я еще этого не зналъ. Я росъ и думалъ и читалъ книги, глядлъ на небо, подходилъ къ женщинамъ, какъ вс. Но странная муть, значенія которой я долго не понималъ, грязнила мою душу. Не подумайте, что я испытывалъ страданія или меня преслдовали несчастія — нтъ, жизнь моя текла ровно, покойно, съ мелкими удачами и неудачами. Я былъ обезпеченъ, образованъ, здоровъ, любилъ общество, шутки, но позади меня стоялъ кто-то, молчаливо смотрлъ на мой затылокъ.
— Смотрлъ на васъ сзади?
— Знаете, къ каждому изъ насъ жизнь, міръ, вселенная — говоритъ разное. Совершенно разное. Другія слова. Другимъ тономъ. Мы вс дти земли? Дти неба? Неправда! Между нами длаютъ выборъ. Есть любимцы. Есть баловни. Это вовсе не скрывается. Длается совершенно нагло, открыто. Почему? на какомъ основаніи? Просто такъ. Такъ.
— Успокойтесь. Ну, успокойтесь же…
У молодого человка начинаетъ дрожать нога. Ему видимо неловко и досадно, что докторъ замтилъ это. Онъ обхватываетъ колно обими руками и хочетъ улыбнуться блднымъ лицомъ. Онъ раскрываетъ ротъ, и вдругъ докторъ съ ужасомъ видитъ, что нёбо и вся внутренняя сторона щекъ у него совершенно черныя. Но возможно, что такъ только показалось. Молодой человкъ овладлъ собой.
— Бываютъ въ дтств сны, которые запоминаются на всю жизнь. Поистин они вщіе. Они кладутъ отпечатокъ на всю духовную жизнь человка, на самыя глубокія его мысли. Кто насылаетъ эти кошмары на душу шестилтнихъ дтей, когда съ ними не въ состояніи справиться мозгъ сорокалтняго мужчины? Черезъ сновиднія мы еще дтьми узнаемъ, что насъ кто-то поймалъ, крпко держитъ и выпуститъ не скоро. Иногда кошмары говорятъ о томъ, что случится черезъ двадцать-тридцать лтъ, вамъ снятся люди — съ которыми играли утромъ въ мячъ — обросшіе бородами, вы видите гробъ и себя, себя самого съ начинающей лысиной и почему-то краснымъ шрамомъ вокругъ всего черепа. А проснувшись знаете, чувствуете, что это случится, случится именно вотъ такъ, какъ снилось, и живете дальше, твердо все зная напередъ безъ тайны, безъ неизвстности ожиданія. Ну, можно ли это длать?
…О томъ, что я не такой, какъ вс люди, или, что сдлаюсь не такимъ, какъ вс, мн было дано знать очень рано, на пятилтнемъ году моей жизни. Нтъ, подумайте, какъ они спшатъ! Мн едва было пять лтъ, когда это приснилось. До сихъ поръ я отчетливо помню весь сонъ со всми подробностями. Я никогда его не разсказывалъ и сейчасъ волнуюсь — удастся ли мн передать главное.
У насъ былъ старинный чернаго дерева небольшой ящикъ, въ которомъ мать держала чай и сахаръ. Стоялъ онъ въ буфет, помню, у него былъ испорченъ замокъ, кажется, нами, дтьми, и отъ него, если открыть, пахло мышами. Вотъ этотъ ящикъ мн приснился. Будто бы я, пятилтній, взобрался на столъ, открылъ его и вдругъ на дн его нахожу странный мягкій сроватый округлый предметъ. Я не знаю, что это за вещество — на земл такого нтъ, только во сн, врод резины, но безъ ея упругости, скоре всего, это напоминаетъ уплотненную плсень гриба. Форма предмета тогда для меня, ребенка, тоже была совершенно непонятна, но нсколько лтъ спустя утромъ, войдя въ спальню матери, я съ ужасомъ увидлъ этотъ предметъ — мой кошмаръ: это были голыя женскія груди. Тогда, повторяю, я ничего не зналъ, но со странной злобой и до сихъ поръ непонятнымъ отвращеніемъ чувствовалъ, что здсь нчто враждебное, безстыдное, наглое и опасное. Я выбросилъ этотъ округлый предметъ изъ ящика на полъ и, напрягая вс силы, сталъ топтать его ногами. Къ возрастающему ужасу моему предметъ, раздаваясь въ стороны подъ ударами ноги, былъ неуничтожаемъ. Я ощущалъ, какъ мягко податливо онъ распластывался по полу, но структуру его, но объемъ его нарушить было невозможно. Въ этомъ — тогда во сн и потомъ при пробужденіи — было зерно моего кошмара. Я билъ ногой объ эту блесоватую отвратительную массу, чувствовалъ ея мягкость сквозь подошву, и у меня отъ страха и предчувствія, что этого не забуду — замирало сердце, какъ передъ смертью. Я проснулся. Первый разъ, когда проснулся ночью… когда увидлъ ночь тутъ, близко съ цпкими руками у моего горла съ блымъ страшнымъ, какъ бльмо, окномъ, съ только что проглоченнымъ дтскимъ моимъ крикомъ сквозь сонъ. Этотъ крикъ еще трепеталъ въ комнат, былъ живъ, и мн тогда, помню, казалось, что я не одинъ, во мн живетъ кто-то второй, вотъ тотъ, кто зналъ, мн не сообщая, что это за блесоватый предметъ, кто заставлялъ меня съ ненавистью топтать массу ногами и кто дикимъ, какъ бльмо, голосомъ кричалъ среди темноты и спящихъ предметовъ.
Утромъ я всталъ, уже развращенный. Дтство окончилось. Страшный палецъ пригрозилъ мн.
Страшный палецъ пригрозилъ мн оттуда. Но тогда я еще не зналъ всего. Проходило время, годы, я часто забывался и, окруженный предметами, телефономъ, людьми, которые шутили, имли дтей, чувствовалъ себя въ безопасности, прочно защищеннымъ. Только вечера были иногда странны. Городскіе вечера — съ далекой музыкой, съ двушками, возвращающимися изъ магазиновъ, съ гулко прогремвшей телгой.
Въ прошломъ году лтомъ днемъ при яркомъ солнц со мной случилось вотъ это. Я былъ на берегу моря въ Ш., знаете, этомъ модномъ дорогомъ курорт, гд никакимъ привидніямъ быть не полагается. Ну, а я увидлъ привидніе. Въ прошломъ году днемъ, въ дюнахъ при самомъ яркомъ солнц! Она лежала ничкомъ на голомъ песк, и я сначала думалъ…
— Кто лежалъ?
— Что? Да. Маленькая женщина, совершенно маленькая, чуть больше аршина. Страшно развратная. Одта она была врод балерины, но руки закрытыя, въ рукавахъ, ноги же ея были голы, четко и изящно обрисованныя. Можетъ быть, впрочемъ, он были въ какомъ особенномъ голубовато-сромъ трико. Но во всякомъ случа тло ея было изъ той же неупругой резины, какая мн приснилась двадцать одинъ годъ назадъ. Нтъ, вы только вообразите мой ужасъ, когда я приблизился и увидлъ эту гадость. Издали мн казалось, что лежитъ кмъ-то брошенная цвтная бумага и вдругъ какъ ударъ въ грудь вотъ это… Я не зналъ, что сказать. Я стоялъ наклонившись, глядлъ и не могъ кричать. Крошечная женщина лежала отвернувшись отъ меня, блдной щекой на песк… Похоже было, что ее обидли, побили и такъ бросили. Я тронулъ ее концомъ трости, почувствовалъ ту прежнюю мягкость, страшно крикнулъ и бросился бжать. По дорог, когда мн въ уши свистлъ втеръ и билъ тупыми молотками въ грудь, я понялъ, что я проклятъ.
— Вамъ показалось… Галлюцинація.
— А разв я говорю, что это дйствительно было? Галлюцинація, весьма возможно. Но откуда въ моемъ мозгу родятся эти отвратительные кошмары? Вдь я совершенно не думалъ объ этомъ. Я никогда не видлъ на рисунк такой женщины, никто не разсказывалъ мн ничего подобнаго. О, если бы проклятая карлица дйствительно лежала тамъ въ дюнахъ Ш!…
…Я проклятъ Богомъ. Теперь я это знаю. Я прохожу мимо людей, я не касаюсь женщинъ… Я не умру, я исчезну — совершенно, безъ остатка. Поймите, грибъ не исчезаетъ, частицы его живутъ вчно, пока горитъ солнце. Но я — я исчезну. Я поганый. Мое тло, вотъ эти руки, глаза, мои волосы они больше существовать не будутъ. У меня тло сдлано изъ той мягкой массы… неупругой резины. Для меня нтъ будущей жизни. Я ничего не могу ждать. Я здсь, здсь все кончаю. Все. А-а!
Докторъ не въ силахъ остановить этого совершенно нечеловческаго крика. Онъ чувствуетъ, какъ отъ ужаса у него дрожь бжитъ отъ темени внизъ вдоль всего тла, словно струи теплой воды.
— Я ношу англійскій галстукъ, какъ вс, какъ любой женихъ. Я выброшенъ… Я здсь совсмъ особенный, нездшній — для чего это со мной сдлали?…
Онъ не плачетъ, онъ воетъ, сидя въ кресл и заложивъ ногу на ногу въ изящныхъ желтыхъ ботинкахъ.
— Никто не знаетъ. Она ходитъ за мной. Нтъ, я не сошелъ съ ума. Или сошелъ еще до рожденія… Она ходитъ за мной, утромъ подаетъ мн кофе… А убью ее.
— Кого?
— Сестру Фредерику. Вы ее видли. Вотъ ужъ второй годъ, какъ она около меня. Ее лучше всего убить. Только вы никому не говорите, да все равно я отопрусь. Это очень легко сдлать съ Фредерикой. Никому и въ голову не придетъ. Мн можно, мн все можно, это даже забавно…
Онъ встаетъ, не подаетъ руки. Онъ говоритъ спокойно:
— Я васъ не знаю. Прошу васъ при встрч со мной не останавливаться, не окликать меня, я васъ не знаю. Мы чужіе. Вздоръ.
Онъ кладетъ на столъ деньги, оправляетъ, поводя шеей, англійскій лиловый галстукъ и, слегка поскрипывая ботинками, уходитъ.

XI.

Земля. Важной печалью дышатъ ея поля. Злоба въ ея горахъ. Какъ они лаютъ при гром и въ бурю! Месть въ ея вод, самой спокойной. Разв земля нашъ другъ? Разв другъ смотритъ такими печальными пугающими и мстительными глазами? Сюда мы попадаемъ, какъ на чужбину. Осматриваемся, строимъ стны и крыши — огораживаемся. Опасаемся, что ночью въ лсу кто-то выйдетъ изъ-за деревьевъ, что сверкающимъ іюльскимъ днемъ въ пол жуткимъ шорохомъ зашумятъ колосья и, вдругъ сзади взвизгнувъ, вспрыгнетъ на плечи маленькое мохнатое цпкое существо, какое не бываетъ. Разв это другъ?
Сюда мы попадаемъ, какъ на чужбину, и здсь словно расплата совершается. Какая тамъ загробная жизнь? Здсь, здсь среди огородовъ, ркъ, желзнодорожныхъ станцій и объятій мы уже отбываемъ, уже изживаемъ загробную жизнь. Въ осеннія ночи при яркой лун, когда мокры трава — отъ слезъ — и глаза рядомъ идущей двушки — отъ росы — намять наша крпнетъ, мы вспоминаемъ нчто давно утраченное, что лежитъ сзади насъ. Плоскіе лучи луны — они плоскіе — всюду разбрасываютъ смена небытія, идею существованія вн земли и ея огородовъ.
Кто-то завелъ хитрую замысловатую машину, и мы, люди, играемъ въ ней роль небольшихъ рычаговъ, наши мысли, сказанныя съ высокой трибуны, запечатлнныя въ дорогихъ книгахъ или въ ушахъ поколній, въ сущности также прикрплены къ огородамъ и пескамъ земли, какъ рпа или мелкій кустарникъ, сгниваетъ рпа — сгниваютъ мысли, плодятся рпа и кролики — плодится мысль.
У животныхъ и у растеній нтъ поэтовъ, но если бы они были — какія скорбныя глубокія мысли вошли бы къ намъ, въ нашъ міръ, въ нашъ міръ, гд вс мы — растенія, люди и животныя — живемъ, какъ въ далекой чужбин… какъ на маленькой промежуточной станціи желзной дороги.
Точно ли промежуточной? Точно ли тамъ гд-то есть конечный пунктъ, и мчатся позда, и который-нибудь захватитъ и насъ, и насъ также?…
…дете. Грохочетъ поздъ, пожираетъ пространство и время — оттого старемся. Несутся мимо окна облака и деревья и вороны на проволокахъ телеграфа. Думаете: разв это я? Я? весь тутъ? Со своими предметами? и деньгами? И все это занимаетъ такъ мало мста…
Поздъ останавливается на маленькой станцій. Почему каждый разъ, когда вы видите эти маленькія станціи, гд поздъ стоитъ дв минуты, каждый разъ сердце сжимается? Маленькія станціи желзной дороги, это — разсадникъ безмрной тоски, это — начало страшной догадки. Иногда кажется: не люди строили этотъ небольшой двухъэтажный домикъ съ занавсями въ верхнихъ окнахъ, съ разодранной афишей на телеграфномъ столб. Нтъ, не люди: кто-то другой… За одну, дв минуты остановки позда что можно разсмотрть? Эти дребезжащіе, жалкіе, затерянные въ поляхъ удары станціоннаго колокола, эти люди съ приниженными молчаливыми лицами. Собака. Деревья за желтымъ частоколомъ, иногда цвтущая сирень, и дти вдали, они никогда не кричатъ. Или не слышно за разстояніемъ. Когда уходитъ поздъ, медленно разминаясь, вдоль рельсъ остаются стоять одинокія фигуры людей съ молчаливыми, приниженными, рабски-праздными лицами. Остались. Несется поздъ, и вдоль пути стоятъ и ждутъ и молча ждутъ одинокіе люди. Мчится слдующій поздъ, убгаетъ вдаль и еще, и еще, а они все стоятъ и ждутъ и ждутъ. И кажется: чмъ дальше къ какой-то цли, тмъ гуще толпа одинокихъ людей, не говорящихъ между собой. Днемъ ли, ночью — на маленькой станціи желзной дороги никогда не ложатся, никогда не спятъ, все ждутъ, всматриваясь въ запыленныя окна мимо проносящихся поздовъ.
Но когда-нибудь поздъ — вашъ поздъ — не въ состояніи будетъ прорваться сквозь толпу ожидающихъ и остановится. И вы сойдете. И у васъ сдлается такое же рабски равнодушное, схожее со всми лицо. И будете стоять на маленькой станціи день и ночь, во вс часы. И ждать. Мимо будутъ проноситься позда. Будете смотрть въ окна, и станете ждать, когда замретъ тихо у маленькой станціи поздъ — чей-то поздъ — и изъ вагона сойдетъ согнувшись новый и остановится рядомъ съ вами. Ахъ, какъ мы одиноки! Смилуйся надъ нами, небо — кто тамъ!…

XII.

За стной говорили: привезутъ корову.
На всемъ остров была только одна корова. Мы ея не видли, но вс питались ея молокомъ. Иногда сквозь ранній сонъ слышалось далекое мычаніе, сейчасъ же перестроившись мнялись сны, казалось, что близко поле, свисаютъ втви кустовъ, въ канавахъ вода безъ отблеска, какъ бываетъ раннимъ утромъ.
Что-то случилось съ нашей коровой. Заболла. Да, кажется она была уже стара. Кто-то изъ рыбаковъ похалъ покупать новую. Тамъ за стной это было событіе. Рыбакъ былъ въ отсутствіи два дня. Потомъ вернулся, разсказывалъ. Его разсказъ передавался другимъ.
Я прислушивался къ голосамъ за стной и думалъ, что осенью мы вс удемъ, а они останутся. Они останутся, эти спокойные, загорлые съ простыми мыслями люди. Мы спрячемся въ Городъ, въ его стны, въ его рестораны, потому что боимся. Они останутся. Они увидятъ, какъ въ долгой страшной агоніи будутъ умирать море и лто. Какъ потухнетъ солнце, какъ вспугнутый близостью смерти будетъ биться въ эпилепсическихъ припадкахъ втеръ и черепицы крышъ будутъ летать по стонущему острову, словно голуби. И съ ревомъ, крикомъ, котораго мы боимся, рухнетъ въ волны изжитое лто, къ злымъ копошащимся крабамъ и длиннымъ полуживымъ водорослямъ.
Тихія сердца — искупленіе наше… По ихъ непримтнымъ жизнямъ перешагнувъ явится новое. Оно ступитъ на голубые глаза, и мирныя мудрыя молчаніемъ души лягутъ пьедесталомъ. Въ Город появится новый геній. О немъ будутъ писать газеты. Они тамъ и не узнаютъ. Будутъ смняться молчаливыя поколнія, ряды и ряды, и смной своей ворошить, буравить, взрыхлять землю… всю землю, всю матерію, которая, сплетаясь узлами, образуетъ тла, приливая и отливая вокругъ загадочнаго центра.
Въ этотъ вечеръ они за стной легли спать позже. Видимо волновались и шопотомъ, чтобы меня не безпокоить, говорили. Я сидлъ неподвижно съ ущемленнымъ сердцемъ. Меня волновалъ ихъ поздній осторожный шопотъ о темномъ, темномъ существ, которое мы — я и Роза едоровна Финкельманъ — собираемся грабить, медленно убивать. Я не слышалъ словъ, и мн казалось, что мрно льется ручей чистый и простой — чистый и простой. Было стыдно, стыдно за все то, что въ город. За то, что еще свершится.

* * *

Корова прибыла утромъ. Мы были на пристани. Хромой Павелъ, старшій сынъ моего хозяина ковыляя суетился, словно дорогого гостя ждалъ. Нсколько лтъ назадъ ему случилось провести ночь подъ открытымъ небомъ, утромъ онъ не могъ встать.
— Легъ на проклятое мсто,— объяснялъ онъ,— проклятое мсто, гд трава не растетъ ? Вотъ и отнялъ ногу.
— Кто?
— Отнялъ. Другую не могъ, потому что не на его мст.
Ему двадцать три года, у него глаза, какъ у двушки.
Онъ объяснилъ намъ, что корову привезутъ на плоту.
— Такъ всегда къ намъ привозятъ,— совершенно серьезно объяснилъ онъ, хотя привозили всего одну, да и то восемь лтъ назадъ.
Дйствительно, показался плотъ. Постепенно мы стали различать людей, животное, какіе-то тюки.
— Посмотрите, они разукрасили ей рога розовыми лентами,— сказала Роза едоровна.
Въ рукахъ у нея былъ бинокль.
— Тамъ кто-то еще есть,— сообщала она: тоже съ лентами. Странно.
— Еще корова?
— Да.
Молчаніе.
— Нтъ, это женщина… Серьезно, женщина.
Мы смялись.
Приближался, колыхаясь по вод, плотъ. Корова, блая съ черными пятнами, разукрашенная, какъ на праздникъ, стояла, глядя на аршинъ передъ собой. За ней дйствительно находилась женщина, полная, со свтлыми, очень свтлыми уже отслужившими волосами, въ смшной старомодной и въ то же время дтской шляп. Это, видимо, добродушное сорокалтнее существо теперь было разсержено сосдствомъ громадной коровы, на рогахъ которой красовались ленты тхъ же цвтовъ, что и у нея на шляп. Плотъ медленно подплывалъ къ острову, лицо дамы становилось все явственне съ полными раскраснвшимися отъ жары я досады щеками, мы не могли скрыть своихъ улыбокъ. Хромой Павелъ суетясь побжалъ внизъ къ пристани, возился съ досками, что-то кричалъ. На прізжую и на ея багажъ рыбаки не обращали вниманія. Она стояла въ смшной наивной шляп съ чемоданами, тяжело дыша, что-то сердясь говорила, на язык, который я не разобралъ за разстояніемъ. Такъ она у меня осталась въ памяти, эта неизвстная полная дама, Богъ знаетъ откуда явившаяся къ намъ на островъ вмст съ коровой. Ея свтлые, слишкомъ свтлые волосы свисали у висковъ прямыми, всегда вызывающими насмшливую жалость прядями, и рыхлыя полныя безсильныя руки держали тяжелые чемоданы. Больше мы ея не видли, потому что ночью она была уже мертва.
— Странно, — сказала Роза едоровна, когда мы, улыбаясь, уходили съ жаркой и влажной пристани: издали мн показалось, что это я сама прізжаю на плоту.
— Но ты вдь брюнетка,— возразилъ мужъ: вовсе не похоже.

* * *

Умерла прізжая дама такъ странно, неуютно, просто и страшно, что до сихъ поръ смерть этого совершенно чужого мн человка кажется большимъ событіемъ въ моей жизни.
…Она шла съ пристани озираясь, потная, тучная, смшная, чмъ-то удивленная. Два подростка, толкая другъ друга, несли ея чемоданы.
Казалось, что дама была здсь прежде, полуузнаетъ мстность, разсянно глядитъ на лица молодыхъ и всматривается въ стариковъ. Она остановилась, поджидая мальчишекъ съ чемоданами, сказала, что вещи надо нести въ гостиницу. Мальчишки переглядывались недоумя, дама, коверкая языкъ, сердилась, и шляпа ея окончательно сползла. Подошли другіе и объяснили: гостиницы давно уже нтъ, если что нужно, можно справиться у старшины, ненадолго можно остановиться тамъ же, верхняя комната съ балкономъ.
— Она не надолго,— объясняетъ прізжая дама дочери старшины: на два дня. Въ К. ее ждетъ старшій сынъ, вольноопредляющійся, очень добрый, очень способный человкъ. И красавецъ. Посл завтра вечеромъ она удетъ. Ей хочется увидть старыя мста. Вдь она была здсь двадцать два… нтъ, двадцать три года назадъ. Да, была. Кстати: что это за корова? Откуда? И неужели такъ всегда пассажировъ перевозятъ вмст съ животными?
Разгоровъ происходилъ въ канцеляріи, потому что въ большой комнат уже было накрыто къ обду. Дочь вышла, чтобы поговорить съ отцомъ, и когда вернулась, то увидла, что прізжая дама стоитъ взволнованная передъ висящей рамой, въ стеклянной тюрьм которой — словно коллекція засушенныхъ бабочекъ — дремали два десятилтія недоставленныя письма.
У прозжей прерывается голосъ, она стучитъ жирнымъ пальчикомъ по стеклу и говоритъ:
— Ко мн письмо. Вотъ это письмо ко мн’. Я могу показать бумаги, визитныя карточки, что это я.
Это былъ экстренный случай. До сихъ подъ подобнаго еще не было ни разу.
Изъ столовой появился старшина безъ сюртука, бритый, безъ одного уха. Въ дверяхъ толпились его жена, дти и какой-то гость. Это, дйствительно, было удивительно.
Старшина не зналъ, какъ поступить. Онъ держалъ, согнувъ ладонь вмсто отрзанной ушной раковины, потому что слышалъ только на это ухо, дама повторяла, волнуясь:
— Это ко мн. Я здсь жила раньше, давно. Я знаю отъ кого.
Старшина въ связк ключей отыскалъ одинъ маленькій мдный съ темнымъ налетомъ. Онъ гремлъ возясь у крохотнаго замка, отперъ крышку, взялъ письмо.
— Я знаю отъ кого,— говорила прізжая и поблднла.
Въ канцелярію вошли вс толпившіеся у дверей. Безухій старшина держалъ письмо, не отдавая.
— Надо на почту,— сказалъ онъ: я не могу.
Почта была близко. Вышли вс, сколько было. Старшина съ блыми рукавами своей полотняной рубахи шагалъ впереди всхъ. Дама прижимала об руки къ своимъ пышнымъ уже отслужившимъ грудямъ, обернувшись, она схватила дочь старшины, двушку, за руку и шепнула горячо, быстро:
— Это письмо отъ него. Я его любила.
Двушка сказала:
— Онъ ушелъ?
— Вотъ же онъ пишетъ. Но тогда ушелъ, не отвтилъ… не знаю… Я ухала, не дождавшись!
Шли по средин улицы и, когда прошли нсколько шаговъ, дочь старшины вдругъ громко зарыдала. Странно, что никто не удивился.
Прошла мимо женщина и долго стояла изумленная, ей показалось, что это похоронная процессія, но она не видла гроба.
На почт тоже удивились, пробовали засмяться, письмо выдали.
И вотъ вс ушли, прізжая стоитъ у окна, рветъ старую высохшую, выцвтшую бумагу конверта, отваливается марка, обнаруживая четыреугольникъ совершенно иного нетронутаго цвта. Она читаетъ.
Она читаетъ и вокругъ кружится муха, садится на письмо, и дама блднетъ все больше. Потомъ она читаетъ сначала, еще разъ, не кончаетъ и выходитъ, не запирая за собой двери. У входа, на улиц она видитъ дочь старшины, не удивляется и говоритъ:
— Зоветъ. Ждетъ меня.
И она идетъ. Издали кажется, что водятъ только что прибывшую корову, потому что такъ схожи ленты на ея дешевой курьезной шляп.
Отыскали ее только утромъ. Какъ странно она тамъ забилась въ вод подъ досками пристани!.. Впрочемъ, иначе было трудно покончить съ собой, потому что берегъ здсь совершенно плоскій. Но смерть, очевидно, наступила медленно и была очень мучительная.
Вытаскивали ее баграми, какъ застрявшую лодку.

XIII.

Вытаскивали ее баграми, какъ застрявшую лодку, при этомъ порвали платье, задвъ глубоко мертвое мясо. Прибыли власти, ее раздли.
Голое тло, голое тло человческое — это страшно! Я зналъ юношу, который сошелъ съ ума въ бан, въ общей комнат. Подъ платьями скрывается самый большой непонятный ужасъ нашей жизни. И подумать только, что это такъ близко на улицахъ, на балахъ, тутъ же, около!
Обнаженное тло — это какъ страшное требованіе, какъ неистовый крикъ. Замираетъ сердце. Словно неожиданный ударъ разомъ все, все опрокидывающій! Вс кошмары и загадки, которые, казалось, уже давно отошли, и надъ ними хотлось посмиваться — вдругъ ринулись, проснулись, ожили вмст съ этими блющими округлыми плоскостями тла.
Какъ страшное требованіе, какъ ревъ Воли передъ нами голое тло — и на немъ волосы. Кто-то схватываетъ за горло, сжимаетъ, сжимаетъ свой кулакъ, къ этому нельзя привыкнуть. Блющее тло и на немъ волосы… Значитъ это не сказка — дйствительно, дйствительно до насъ былъ огромный міръ, крикомъ кричавшій, и будетъ посл…
Смутно блющее сквозь полумракъ тло и на немъ волосы… Въ ночи, въ теплой темнот вдругъ обнажается тло, словно вспыхиваетъ и требуетъ, и кричитъ. Ужасъ раскрываетъ свою красную пасть… А казалось все такъ просто.
Въ дортуары, пансіоны и общежитія до зари приходитъ и мнетъ подушки, и сбрасываетъ одяла мохнатое скользкое безстыдное чудовище, сосетъ кровь, цлуетъ въ молодыя груди подъ лвый сосокъ и потомъ сразу бьетъ тупымъ сильнымъ копытомъ по затылку у самой шеи, гд выступаетъ угловатая косточка. Отъ этого удара безсильно опускаются руки, и верхнія вки, какъ огромныя тяжести, медленно скользя по глазу, закрываются. Разомъ стынетъ подушка.
Я вдь говорю вамъ: знакомый юноша, музыкантъ сошелъ съ ума въ бан, въ общей комнат передъ большимъ праздникомъ.

XIV.

Шли дни — какъ колокольный звонъ въ горахъ. Солнечные, круглые, они несли безмятежность, бездумность, и были похожи другъ на друга тоже, какъ удары колокола въ горахъ. Казалось страннымъ, что кто-то — гд и кто?— уметъ различать ихъ и считаетъ:
— Среда, четвергъ, пятин…
Старый бухгалтеръ, плшивой съ гнутой спиной и гнутымъ носомъ, давно забывшій свою молодость,— тамъ въ Город каждое утро въ девять часовъ сморщенными отслужившими пальцами отрывалъ листокъ стнного календаря и — наступали среды и четверги. А здсь казалось: колоколъ мирно, бездумно звонилъ дни, и каждый изъ нихъ былъ облитъ солнцемъ, запахомъ моря и грустью.
Такъ они срывались изъ-подъ гигантскаго языка, жили, воздвигая надъ нами голубую чашу съ солнцемъ во лбу, и замирали, сваливаясь за океанъ.
…Бухгалтеръ съ головой, похожей на пожелтвшій провинціальный билліардный шаръ, взглядывая поверхъ очковъ, оторвалъ ‘сентябрь’, и ко мн сконфуженный, съ поглупвшимъ, довольнымъ, нехорошо помолодвшимъ лицомъ, вошелъ Осипъ Ильичъ.
— Докторъ,— сказалъ онъ,— докторъ, вы знаете, ей-Богу. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . такъ что одвать пришлось сырыя, холодныя. Дулъ рзкій сверный втеръ и раскачивалъ огромныя сосны, какихъ нтъ на европейской равнин. Мужики не умывались: некогда, да и къ чему?Было очень рано, и тусклый трудный день не общалъ ни одной радости или улыбки. Спали вс трое врядъ въ лсорубной избушк, зимою ее заваливало снгомъ до самой крыши. Уже начиная съ Урала и дале на востокъ и сверъ можно встртить эти крохотныя избушки, затерянныя среди гудящихъ волнъ лса. Въ нихъ не живутъ, но дровоски, надсмотрщики и пильщики, далеко ушедшіе отъ своихъ деревень, проводятъ здсь ночь. Проходятъ недли и люди возвращаются домой: они мало говорятъ. У нихъ глаза рдко мигаютъ, и если на минуту закрыть ихъ, то кажется, что слышишь мрный гулкій стукъ, видишь что качается высокое дерево и плывутъ вверху облака.
…Вчерашній дождь прекратился, но все вокругъ было безъ улыбки, сурово, можетъ быть — злобно.
Мужики шли одинъ за другимъ, и бороды ихъ были похожи на косматые куски мха. Казалось страннымъ, какъ среди этой толпы деревьевъ они узнаютъ дорогу, различаютъ знакомыхъ, тхъ, мимо которыхъ надо пройти. Но они узнавали, не всматриваясь. Такъ вдь намъ люди чужого народа — негры или японцы — кажутся совершенно одинаковыми, схожими.
День укрплялся. Уже не было никакого сомннія — какъ нсколько часовъ назадъ — что онъ не случится, пройдетъ мимо. День укрплялся. Онъ входилъ въ деревьямъ самую толщу до сердцевины, пронизывалъ, опускаясь съ поверхности, лсныя озера, ложился на стебли подводныхъ хвощей и на спинки осеннихъ лягушекъ. Подъ прибавившейся тяжестью еще одного дня лягушки, распластавъ тло, покорно опускались на холодное дно, длинно закрывая блымъ вкомъ свои выпуклые глаза. Такъ он умирали. На поверхности воды появлялся пузырь. Упавшая капля дождя убивала его. Кусочекъ воздуха, который взятъ былъ у лса весной и нсколько мсяцевъ прятался въ тл лягушки, возвращался. Кто-нибудь его получитъ.
Звуки топора слышались такъ: здсь и въ разстояніи сотни шаговъ сбоку, слва. Какъ будто тамъ тоже рубили — причемъ чуть-чуть не поспвали. Это было эхо. Нижнія втви и верхушки качались. Происходило самое обыкновенное дло, и, если я говорю, что бороды мужиковъ походили на косматые куски мха, то въ конц-концовъ это вдь только такъ, поэтическая прикраса, а на самомъ дл мужики были обыкновенные, четвертый день питались горохомъ и назывались самыми обычными именами.
Дождь усилился, и сбоку въ разстояніи сотни шаговъ стали рубить тише, а потомъ удары мужиковъ и тхъ, невидимыхъ, совпали.
Большая, сорокъ аршинъ высоты ель еще держалась. На одинъ изъ сучьевъ ея былъ накинутъ мокрый канатъ — смертная петля. Тонкій правильный разрзъ пилы прохватывалъ основаніе почти до середины, и пожелтвшія отъ дождя опилки покрывали тусклую землю. Дерево упало.
То, что давало дереву жизнь, что связывало его съ извчнымъ движеніемъ планетъ, его пульсъ въ сердц вселенной — куда это длось?. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Докторъ,— повторилъ онъ, улыбаясь щекой,— ей-Богу, моя жена беременна. Это ршено.

XV.

Заказное. Recommand.
Petersburg
Петербургъ
. . . . . . ая ул. д. . .
ЕВБ.
. . . . и. . . . . окв
. . . . . . . . . . . . ой
(Шапочк).

Abs. Dr. Scliorm. . . . . .
‘Мн тридцать пять лтъ. Тридцать пять лтъ я развивался, читалъ книги, передумалъ милліоны мыслей, одиннадцать тысячъ разъ раздвался вечеромъ и засыпалъ, одиннадцать тысячъ разъ просыпался утромъ и думалъ: вотъ сегодня! Дни, словно длинный рядъ дверей, захлопнулись позади меня, они гнали, толкали меня передъ собой все время къ опредленной цли. Теперь я знаю куда. Къ твоимъ голымъ тонкимъ рукамъ, ихъ хочется видть всегда при лунномъ свт. Къ твоимъ грудямъ. Я вижу твое лицо, блдное необыкновенно честное, какъ тогда посл безсонной ночи у М—овыхъ. Я и ты — мы оба страшно близки кому-то Третьему.
‘Кто ты? Почему ты, чужое мн существо, съ чужой жизнью, съ другими мн неизвстными мыслями, съ совершенно другимъ, непохожимъ на мое тло, ты ждала меня все время? И требуешь отъ меня — во имя Третьяго! О теб и о дняхъ, которые пройдутъ до нашей встрчи, я думалъ уже въ далекой юности — я, гимназистъ въ блой блуз съ ременнымъ поясомъ, съ буквами на пряжк. Не только думалъ — стоналъ долго, бродя по заснувшимъ улицамъ маленькаго города и слушая, какъ на башн гетмана Брапицкаго бьютъ старые католическіе часы.
‘Такъ случилось, что жизни наши — одинъ общій узелъ на нити Третьяго. Радостная покорность охватываетъ меня, мои вки тяжелютъ — кто закрываетъ ихъ? Узелъ на нити въ рукахъ Третьяго — наши мысли, наши надежды, наши тла. Будемъ покорны… Мудрость оснитъ насъ.
‘Я иду къ теб, мн кажется, что я возвращаюсь. Твои блющія груди — какъ обреченіе мое. Пусть свершится. И пусть длится нить. Любовь моя. Я жгу себя.
‘Мои вки тяжелютъ — не отъ сна. Я закрываю глаза и забываю все: книги, которыя читалъ, людей, которыхъ встртилъ, мысли, что изжилъ. Ничего этого не было. Мое сознаніе чисто и вымыто, какъ хрустальный бокалъ. И вижу — этимъ новымъ, этимъ первымъ сознаніемъ… Я люблю тебя.
‘… Черную землю — я вижу — и въ высот луну, пахнетъ липами. По всей вселенной разлилась моя ночь молодости. Я смотрю вверхъ, чувствую напряженіе своей шеи, волосы мои шевелитъ безшумный втеръ. Сквозь листья деревьевъ — это въ какомъ-то саду — звзды кажутся свтляками въ трав. Старинный домъ съ колоннами я вижу и далеко отблескъ воды. Прислонившись къ одной изъ колоннъ, стоитъ высокая голая смертная женщина и пятна волосъ на ея тл — какъ поцлуи смерти. Я плачу, я хочу умереть у твоего тла. Боже мой… Сейчасъ закричитъ птухъ, все исчезнетъ, скоре…’

* * *

Я отправилъ письмо, его принялъ тотъ самый чиновникъ, который, выдавъ письмо прізжей дам, убилъ ее. Онъ исполнилъ свое дло покойно, обычно и даже не зналъ о своемъ преступленіи. Разв вообще мы виновны въ преступленіяхъ?
На обратномъ пути я встртилъ Поганаго съ сестрой Фредерикой. Веснушекъ на ея лиц стало меньше, я понялъ, что лто кончается. Она наклонила голову, отодвинулась, словно знала, что Поганый со мной заговоритъ.
Дйствительно, онъ, даже не глядвшій на меня при встрчахъ, протянулъ руку и, не измняя лица, не двигая мускуломъ, улыбнулся.
— Докторъ,— сказалъ онъ просто, кротко и страшно: я завтра умру. Вы понимаете, конечно, что я не умру, а исчезну, просто меня растопчетъ чья-то нога. Я не повшусь, какъ вы сейчасъ подумали (дйствительно, я подумалъ объ этомъ), и не знаю отчего, но умру. Два часа назадъ мн это стало извстно. Я умывался и вдругъ услышалъ, какъ закричалъ птухъ. Ну вотъ, я понялъ и замолчалъ. Я тихо вытеръ лицо, вода съ умывальника сразу стала вялой. Когда одлся, уже все кругомъ измнилось. Я чувствую каждую ушедшую минуту, мн страшно жаль ихъ, я думаю: ихъ надо употребить на что-то настоящее, и, пока думаю, он уходятъ. Вотъ я съ вами говорю — не знаю для чего, а он все уходятъ. Еще три раза осталось мн пость передъ смертью.
У Поганаго былъ совершенно блый, уже мертвый лобъ. Я подумалъ объ этомъ, хотлъ крикнуть, но онъ понялъ и, чтобы остановить крикъ, больно, быстро сжалъ мою руку и продолжалъ попрежнему: просто, кротко и страшно.
— Думали вы когда-нибудь о послдней женщин, которую встртите? Послдней — посл нея однажды утромъ закричитъ птухъ, и все остановится… Какая она будетъ? Гд встртите? Вернется ли та, которую ждете все время, или появится на вашей дорог совершенно новая со странными привычками, въ чужомъ для васъ плать? Послдняя женщина — вы увидите ея лицо снизу вверхъ — потому что будете лежать на слабо измятой подушк, а она стоять возл, вы услышите сбоку ея торопливый шопотъ: ‘свчу, зажгите свчу’, и тогда поймете, кто она, зачмъ встртили.
— Я никогда не думалъ, что вотъ она будетъ послдней (Поганый не стсняясь указалъ на Фредерику). Какая-то чужая. Изъ Бремена или Ганновера — я о городахъ такихъ никогда и не думалъ. Что за нелпость! Хоть мать, что ли, была бы, а то…
Фредерика угадала, что о ней говорятъ, не зная языка, она, казалось, понимала все.
— Все стоитъ, краснетъ. Васъ, что ли, она любитъ? Когда буду лежать на слабо смятой подушк, то снизу вверхъ увижу ея лицо и эти золотыя пломбы въ зубахъ. Слдовало бы ее убить. Знаете: послдняя женщина всегда не та, о которой думаешь. Ну, прощайте, докторъ. Я все кончилъ.
Вотъ онъ уходитъ, за нимъ сестра милосердія, какъ его тнь.
Меня охватываетъ странная злость.
‘Оставьте меня,— говорю я имъ мысленно,— кошмаръ какой-то, оставьте меня. Уду отъ васъ. Шапочка…’

XVI.

Но на другой день, въ четвергъ, Поганый не умеръ. Я его встртилъ подъ вечеръ закутаннаго въ пальто, потому что съ моря дулъ сверо-восточный холодный втеръ. На меня онъ не взглянулъ даже, можетъ быть, не видлъ.
Всю пятницу шелъ непріятный черный дождь, при которомъ не врится ни въ искусство, ни въ религію, ни въ то, что до насъ жили какіе-то люди, страдали, любили. У меня были гости вечеромъ: супруги Финкельманъ. Роза едоровна говорила, что мн слдуетъ жениться, смялась, поводила своими голубыми, страшными, пожирающими глазами.
Въ субботу очень рано утромъ меня разбудили тревожные стуки въ дверь — словно вдтые одинъ въ другой полые конусы.
Три раза въ теченіе всей жизни слышитъ ихъ человкъ, и это черныя вхи на его дорог, трижды повторенное предостереженіе. Въ первый разъ ихъ слышитъ ребенокъ передъ утромъ, въ темнот при свтлющихъ, теперь страшныхъ окнахъ. ‘Идите проститесь съ мамой, дти’,— говоритъ изъ-за темной двери голосъ отца. Во второй разъ стучитъ гд-нибудь въ меблированныхъ комнатахъ швейцаръ или горничная подаетъ листокъ бумаги или сообщаетъ: умеръ другъ.
Проходятъ годы, забыто дтство. Домъ, въ которомъ вы родились, уже давно сломанъ, и не существуетъ страшнаго окна, вставшаго среди ночи. Въ волосахъ вашихъ сдина. Вы идете, въ рукахъ вашихъ дрожитъ свча, вдоль узкаго коридора бьются, какъ прищемленныя, тни. У двери, гд спятъ ваши дти — дв двочки и мальчикъ — вы стучите тремя короткими горестными ударами, словно вдтые одинъ въ другой полые конусы. Теперь вы слишите ихъ наяву, они вернулись. Вы стучите сбоку у коричневой двери и знаете и чувствуете, что тамъ въ темнот, какъ привидніе, встало страшное окно, и стеклянная лампа на стол кажется тяжелой, какъ гробовая тяжесть. Значитъ вмст съ разрушеннымъ домомъ не исчезло окно, что глядитъ слпыми бльмами въ окружающую ночь?
— Идите проститься съ мамой, дти…— говорите вы, прислоняете лобъ къ косяку двери, и капли стеарина, какъ слпыя слезы, обливаютъ ваше платье.
Прислонившись головой къ косяку двери, за которой спятъ дти, мы будимъ нашимъ стукомъ привиднія, вызываемъ ночь за окномъ и страшную тяжесть стеклянной лампы. Какъ будто передаемъ что-то. Третій ударъ для насъ — первый для нихъ, спящихъ, будущихъ, тхъ, что взвалятъ крестъ на себя и освободятъ насъ, усталыхъ, прислонившихся къ косяку дверей.
— Идите проститься, дти,— говорите вы.
Тихо расплетается уже близкая къ окончанію цпь. Ночь за окномъ посвтлла, ужасъ и проклятіе ея воспринимаются уже чужимъ сознаніемъ, тми, что когда-нибудь въ узкомъ коридор подойдутъ къ запертой двери дтской и скажутъ, будя другихъ:
— Идите проститься…
Освобожденіе несетъ этотъ послдній третій ударъ. Но если его нтъ? Если нтъ у васъ дороги по узкому коридору и нтъ коричневой двери, и некуда прислониться поблвшимъ лбомъ?…

——

Въ субботу очень рано утромъ меня разбудилъ торопливый тревожный стукъ въ дверь. Во сн знаешь точно, что онъ означаетъ. Но, проснувшись, забываешь, сознаніе путаетъ, сбиваетъ съ толку, забываешь мудрость сонной догадки.
За дверью говорилъ хромой Павелъ:
— Просятъ васъ. Баринъ въ синемъ опочилъ. Господи.
Онъ такъ и сказалъ — опочилъ, я никогда не думалъ, что ему вообще извстно это величавое слово. Торопливо одваясь, я подумалъ, что кто-то словно тихую молитву прошепталъ надъ тломъ Поганаго: ‘опочилъ’.
Теперь мн кажется, что случилось все разомъ, и между извстіемъ о смерти и полученіемъ того письма не прошло и секунды. Какъ бы одинъ крикъ, одинъ тупой ударъ. Но на самомъ дл почталіона я встртилъ боле получаса спустя и въ промежутк видлъ еще черную повязку вокругъ головы Осипа Ильича — черную повязку, такъ поразившую меня въ это жуткое острое утро.
Какъ врачъ, я не долженъ былъ терять ни минуты, но для чего-то бросился, длая крюкъ, къ Финкельману. Онъ спалъ, я вошелъ къ нему и увидлъ, что глаза его до самыхъ бровей были обвязаны какой-то черной повязкой. Я вскрикнулъ. Онъ вздернулъ повязку выше, поднялъ голову съ подушки, глядлъ испуганно, не понимая. Я протянулъ руку къ его лбу. Онъ объяснилъ:
— Я не могу заснуть безъ того, чтобы не обвязать глаза чмъ-либо чернымъ. Это чулокъ Розы Федоровны.
Мы не засмялись. Черный, плоско сложенный чулокъ остался лежать въ кажущейся мертвенности.
Мы шли, мы почти бжали. Туманъ. Изъ-за поворота въ резиновой накидк, хотя дождя не было, показался почталіонъ. Онъ зналъ меня и порывшись передалъ письмо. Отъ Шапочки.
Я его прочелъ тутъ же, обронилъ конвертъ. Вотъ:
‘Я ухожу. Лто сказки кончилось. Благодарю. Ухожу за сильнымъ, который позвалъ меня. Вы его знаете, это В. К—ъ, вашъ другъ. Ухожу совсмъ. Больше не должно быть произнесено ни одного слова. Мы похоронили другъ друга. Такъ нужно. Счастья желаю вамъ’.
…А то мое заказное письмо она еще только получитъ вечеромъ или завтра утромъ.

XVII.

Глаза мои были открыты. Я глядлъ горю въ самое лицо. Оно лилось мн въ сердце полной ркой, черной сказкой. Настали дни, которые не повторятся, суровое небо ихъ было опоясано кровавой дугой, словно узкой радугой. Это анатомировали Поганаго, потому что смерть показалась загадочной — распилили черепную крышку, и вокругъ всей головы трупа, захватывая спереди начинающуюся лысину, шелъ красный шрамъ. Мн вспоминаются теперь эти дни, какъ чей-то огромный круглый лобъ, съ кровавымъ шрамомъ вокругъ. Подъ этой гигантской аркой совершалась моя жизнь, шли минуты, какъ величавая рка. Кто-то невидимый, запрокинувъ голову, длиннымъ речитативомъ плъ печальную молитву, и я здсь, глядя на далекую воду, качалъ головой въ тактъ его длинной псн.
На безплодномъ песк замираютъ здсь волны культурной жизни. Дважды въ сутки — потому что такъ складываются законы тяготнія — умираютъ выброшенныя на берегъ сотни тысячъ животныхъ, чья странная жизнь намъ совершенно неизвстна. Раскрытыя, словно въ мученіяхъ, раковины, какъ письмена, усяли песчаную страницу. Мн кажется, что вмст съ ними раскрыто мое сердце, и солнце медленно пьетъ его кровь. Одиноко и въ глубокомъ молчаніи я пишу на безплодномъ клочк земли свою незамтную смерть…
Въ эти глубокіе пронизывающіе дни, когда надо мной свистя носился мечъ Вселенной и я чувствовалъ у наклоненной шеи тихій втерокъ его движенія, надо мной спустилась и окутала мозгъ прежняя мысль. Уже два раза я ее чувствовалъ. Мысль о томъ, что на насъ глядятъ. Глядятъ. Не то старикъ съ лупой у глаза, не то какая-то молодая пара: двушка въ свтло-рыжихъ волосахъ и юноша. Онъ полунебрежно, разсянно и глубоко-нжно обнялъ ее, касаясь стана, и головы ихъ вмст. Еяправая и его лвая руки держатъ старую истлвшую по краямъ, пахнущую временемъ и пылью гравюру. И на этой гравюр скудными строгими экономными и холодными линіями закрплена наша теперешняя ныншняя жизнь. Не вся — только обрывки ея: кучка деревьевъ, кусокъ неба, стны какого-то дома и нсколько крохотныхъ людей, чьи лица совершенно нельзя разглядть. Только обрывки — остальное провалилось куда-то, оно никогда не найдется.
Какъ это происходитъ, что современная, вотъ тутъ на глазахъ происходящая жизнь одновременно можетъ казаться давно прошедшимъ существованіемъ — невозможно понять. Но таково ощущеніе. Двушка въ свтло-рыжихъ волосахъ и разсянный юноша, наклонившись, разсматриваютъ гравюру, и я, мое горе, облака и осень и взволновавшееся къ зим море — мы вс существуемъ въ этой старой бумаг. Наша жизнь тончайшимъ слоемъ размазана по плоскости. Насъ разсматриваютъ. Мы — части гравюры, пахнущей пылью и временемъ, молодая пара — юноша съ двушкой — только что закончившіе любовь, съ небрежнымъ любопытствомъ глядятъ на нашу жизнь, и только потому у насъ является иллюзія ея дйствительности…
Въ третій разъ явилось эдо ощущеніе и длится часами. Я забылъ всю свою прожитую жизнь — дтство, гимназію, мать, однажды долгую болзнь — и помню только два момента, когда мн казалось, что глядятъ… что двушка въ свтло-рыжихъ волосахъ и юноша разсматриваютъ старую источенную молью гравюру.
…Нсколько лтъ тому назадъ осенью мн сообщили телеграммой о сумасшествіи брата. Я здилъ не останавливаясь два дня, когда засыпалъ, мн снилось все то же: рельсы, окно вагона, хлопающая дверь, больной братъ… Я пріхалъ въ санаторію, мн сообщили, что его увезли на разсвт третьяго дня въ закрытой карет.
Я вошелъ въ его комнату, слъ за его столъ, увидлъ умывальникъ, зеркало, шкафъ и блое, три дня не бывшее влажнымъ полотенце. Какъ тихо было въ этой комнат, какъ странно-равнодушно-тихо! Въ углу у желзной нетоплснпой печки стояла большая дорожная корзина, обвязанная крестъ-на-крестъ потускнвшей веревкой. Должно быть, эта тишина исходила оттуда, изъ дорожной корзины, потомъ уже я понялъ, что тихо было отъ остановившихся часовъ. Я сидлъ, и мн казалось, что комната, я и мое горе, то, что я дышу, что бьется мое сердце — только части старой гравюры въ незнакомыхъ рукахъ.
Другой разъ это было въ Швейцаріи. Я здилъ въ В., но опоздалъ къ послднему вечернему пароходу. Въ теченіе жаркаго душнаго дня я столько разъ мнялъ позда, пересаживался на пароходъ и обратно, что совершенно не зналъ, гд нахожусь теперь. Былъ уже темный вечеръ, я сидлъ на открытой теперь безлюдной террас гостиницы, ждалъ заказаннаго ужина. Внизу, спускаясь къ озеру были разбросаны одиночные маленькіе огни, домовъ не было видно, и огоньки казались крохотными уколами на черной бумаг. Было очень тихо, странно-равнодушно-тихо. Втеръ шелестилъ черными листьями.
И вдругъ внизу заигралъ кларнетъ. Странный инструментъ — ночью въ город, имени котораго я не зналъ. Я слушалъ звуки, не понималъ мелодіи и чувствовалъ, какъ одинъ за другимъ эти острые мучительные стоны врзались въ ночь и мое сердце. Черный міръ вокругъ стоналъ въ припадк истекающаго счастья и тихо перестраиваясь укладывался въ плоскость. Что не умстилось, то выпало. Старикъ съ лупой наклонившись разсматривалъ старую, гравюру, и правый уголъ ея внизу былъ уже источенъ молью. Нсколько минутъ я жилъ въ этой гравюр, и, когда стоны кларнета внизу окончились, все разсыпалось, время потекло назадъ, я очнулся… мн подали ужинъ…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Одиноко въ глубокомъ молчаніи я пишу на безплодномъ клочк земли свою незамтную смерть. Кровавая дуга, какъ радуга, опоясала суровое небо, я пройду подъ ней, долженъ пройти, за мной захлопнутся ворота.
Моя рука покрыта волосами, пальцы въ поперечныхъ морщинахъ, вдь это они держали влажныя въ жаркій день кольца трапеціи въ гимназическомъ саду. Если наклонить голову — вотъ такъ,— то можно услышать, какъ стальныя кольца, ударившись другъ о друга, звенятъ веселымъ мелодическимъ легкимъ звономъ.
Я наклонилъ голову и услышалъ это, и не замтилъ, какъ, тихо передвинувшись, кровавая радуга очутилась уже сзади меня, стала тускнть.

XVIII.

— Ты удешь, но вдь никто не можетъ запретить мн думать о теб всегда. И разв мы не встртимся?
Она беретъ мою руку, прижимается щекой — можетъ быть, губами, въ темнот не видно.
Въ темнот не видно ея золотыхъ пломбъ въ широкомъ рту, ни веснушекъ. Я могу думать: что это вовсе не Фредерика, сестра милосердія, а другая, совсмъ другая… ну, я ужъ знаю кто.
Прямо передъ нами въ пяти шагахъ маякъ. Мы невидимъ здсь свта. Толстые желзные прутья, отлого расходясь, служатъ укрпленіемъ. Все время, какъ только съ моря подунетъ втеръ, гд-то вверху слышится слабый звукъ желза, тихое громыханіе. Это не раздражаетъ, напротивъ: какъ бы неумлое утшеніе.
Вечеръ. Часъ назадъ мы встртились. Я не видалъ ея съ самыхъ похоронъ Поганаго, теперь подошелъ къ ней, потому что она остановилась, потому что наклонила голову, а онъ былъ мертвъ.
Темно, тихо утшая, грохочетъ въ перекладинахъ маяка ржавое, пропитанное солью желзо. Это я? Я — здсь?Но вдь вотъ такъ ясно: гимназистъ съ ременнымъ поясомъ вокругъ блузы ходитъ по улицамъ маленькаго города, и при лун бьютъ часы на башн гетмана Браницкаго. Я тамъ, а не здсь.
— Что ты говоришь?— спрашиваетъ Фредерика.
Она наклоняется ко мн, сквозь теплую темноту я вижу ея лицо снизу вверхъ. Странное чужое лицо, почему оно здсь?
Фредерика глядитъ на меня, она въ неудобной поз, вытянула шею, но сидитъ долго, не замчая неудобства, не шевелится. Очевидно, она привыкла — думаю я — такъ она глядла на него — точно такъ.
Я спрашиваю ее серьезно:
— Что ты сказала, когда увидла, что онъ умираетъ?
— Ахъ, я такъ испугалась.
— Нтъ, что ты сказала?
— Я не закричала. Я увидла, что у него закатились глаза, и сказала, чтобы скоре зажгли свчу.
— Кому вы сказали?
— Въ сосдней комнат были люди, дочь хозяина.
Отчего-то свтлетъ, врно прошла мимо тяжелая туча.
— Ты моя смерть,— говорю я.
— Я тебя люблю,— тихо отвчаетъ она, такъ что надо догадываться.
— Это ты стояла сзади меня за окномъ и смотрла, какъ я пишу?
Молчаніе.
— Когда?
Конечно, это она стояла тогда ночью, когда я увидлъ, что въ свтломъ матово-блдномъ неб висятъ темно-синія звзды. Она всегда стояла — женщина, которая любитъ — какъ смерть. Она убиваетъ во имя новаго.
— Я не понимаю,— говоритъ она:— я буду оберегать тебя.
— Какъ его?
Я усмхаюсь. Я думаю, что занялъ его мсто. Что прошла молодость.
Всходитъ луна изъ-за дюнъ, и на ея фон рзко вычертились три колоса песчанаго овса. Тло Фредерики кажется зеленоватымъ, неземнымъ. Странно, что она такъ вздрагиваетъ, бьется. Я наклоняюсь. Глаза ея закрыты, и въ уголкахъ вкъ висятъ, не скатываясь, дв слезинки. Кажется, что она видитъ вс мои движенія и слдитъ за ними голыми руками и этими слезинками и всмъ тломъ, высвободившимся изъ-подъ измятаго платья.
Опять — какъ и всякій разъ — явилась мысль, что я длаю мелкое, некрасивое преступленіе передъ Ней, передъ той, настоящей, которую встрчу, нтъ ли — не знаю, но которая есть… есть… Вдругъ вс мысли утонули въ ощущеніи острой мучительно желанной боли… Какъ желзный стержень она пронзила мое тло до самаго сердца. Потомъ безсильно опустились руки, и верхнія вки, какъ огромныя тяжести, медленно скользя по глазу, закрылись…
Когда я впослдствіи вспоминалъ эти минуты, мн явственно представлялись тихое громыханіе желза въ перекладинахъ маяка и чистая луна, внезапно вставшая высоко въ неб, хотя тогда я не слышалъ звуковъ и не глядлъ вверхъ…..
— Я зналъ, что ты любишь меня и будешь моею.
Лицо ея теперь счастливо, она улыбается широкимъ ртомъ, я вижу въ темнот пломбы.
— Почему ты зналъ?
— Помнишь, ты прошла мимо, когда я сидлъ съ письмомъ.
— Это было письмо отъ женщины?
— Да.
— Я тогда почувствовала. Мн было очень обидно.
— Я больше не буду получать отъ нея писемъ,— говорю я.
Она молчитъ. Шляпа моя упала, втеръ обвваетъ мой лобъ.
— Я не буду больше получать этихъ писемъ.
— Я знаю.
— Почему ты знаешь? Почему?
— Ну, иначе ты не былъ бы со мной.
Въ этихъ случаяхъ надо лгать, но мн не хочется. Я тихо пожимаю ея руку. Она вяло отвчаетъ пожатіемъ.
— Ушла?
— Да.
— Можетъ быть, она…
Я отрицательно качаю головой.
— Когда она улыбается, у нея справа поднимается верхняя губа, какъ у хищнаго зврька. Я раньше не замтилъ, не понималъ этого. Нтъ, она не вернется.
Фредерика осторожно касается моихъ волосъ руками, гладитъ ихъ.
— Что это такое?— спрашиваю я и вижу на локт ея синякъ.
— Ничего, я ударилась.
— Странно, какъ можно такъ ударить?
Она говоритъ:
— Да, это онъ меня схватилъ… крпко… но не думайте, что…
Какъ странно: тотъ лежитъ въ могил, а слды отъ его пальцевъ еще живы.
— До сихъ поръ не проходитъ,— говоритъ она и растираетъ рукой кожу на локт:— прежде такое всегда въ три-четыре дня проходило, безъ слда. Я стара уже.
Я беру ея голову обими руками, цлую въ лобъ и потомъ синяки на ея локт — слды пальцевъ человка, который уже въ могил.
Совсмъ поздно, луна сдлалась маленькой. Холодно. Мы расходимся.

XIX

Въ дальнихъ поляхъ за кустами свирль отыграла лто. Тихо вылетли послдніе звуки, понеслись съ втромъ, но скоро упали на мокрую траву. Затихли. Свирль онмла. Тотчасъ же наступила осень. Раздвинулся горизонтъ въ полтора раза, посвтлли дали, остыло море. Опали вс листья, замерли деревья. Кто-то ходитъ далеко съ поникшей головой.
Вода бьется о хмурый берегъ, но стерты письмена, которыя тысячи незамтныхъ смертей начертали на песчаныхъ пространствахъ отлива. Упадетъ снгъ, подъ нимъ заготовится новая чистая страница, и на ней съ весны будетъ написана новая глава любви.
Свирль закончила свою псню, и тотчасъ люди кинулись въ дома, заперлись и притихли. Можетъ быть, ничего не было, и лто, все пережитое лто только чудилось въ псн? Замолкла волшебная флейта, и закончился сонъ, бьется море и шумитъ лсъ. И крылья дальней мельницы неподвижнымъ угломъ ржутъ одинокое небо.

* * *

Завтра я ду. Хромой Павелъ помогаетъ мн укладывать вещи. Отъ Финкельмана я получилъ извщеніе, что они прибыли въ Минскъ благополучно, Роза едоровна кланяется, чувствуетъ себя превосходно, и ‘все идетъ нормально’. Фредерика детъ ночью, вещи ея уже на пристани, такъ какъ квартиры у нея уже нтъ, она бродитъ съ утра по острову, кажется, я издали видлъ ее у двухъ могилъ: Поганаго и прізжей дамы.
…Я уду въ городъ, спрячусь, какъ вс, никому не разскажу о своей боли и о томъ, что я пережилъ свое послднее лто. Я буду пожимать руки, говорить о чемъ неинтересно, слушать ненужныя слова, мое лицо будетъ рабски равнодушно, какъ и у другихъ, какъ у всхъ. И когда я черезъ годъ или два случайно встрчу Шапочку — двушку, которая прошла мимо, можетъ быть, уже не вздрогну.

Осипъ Дымовъ.

‘Русская Мысль’, кн.III, 1908

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека