Жизнь в губернском городе С., вследствие ли наплыва в нем инженеров по случаю постройки железной дороги или по другим причинам, кипела и бурлила ключом. Балы и вечера, концерты и спектакли, в пользу всевозможных бедных, следовали одни за другими. Дамы соперничали между собою своей красотой, туалетами, талантами и влиятельностью своих супругов.
Всякого рода ‘общества’ проявляли необычайную деятельность. То и дело назначались общие собрания, на которых происходили горячие схватки, волновавшие весь город, становившиеся предметами разговоров и споров во всех гостиных, даже между прекрасными дамами. Словом, житейская ярмарка тщеславия была в полном разгаре и увлекла самых смирных.
Вот именно в это время заправилы одного из обществ, преследовавшего какие-то филантропические цели с промышленной подкладкой, задумали ввести в устав новый параграф, выгодный для правления, но совсем нежелательный для управляемых. Это было так ясно, что провести его казалось делом невозможным для всякого, но коноводы общества обладали всем, что необходимо для предприятия безнадежного свойства — энергией, уменьем жонглировать фразами, как фокусник шарами и тарелками, подбрасывать их по одной, по две и целыми дюжинами, ошеломлять слушателя, не давать ему опомниться, подавлять его.
Действительно, заправилам удалось, хотя не без труда, повести кампанию настолько успешно, что в день общего собрания они заручились согласием большинства членов и уже заранее праздновали победу.
Тем не менее, в решительный момент пришлось-таки побороться. Противная партия на этот раз сплотилась крепко и выпустила вперед своих лучших бойцов. Противники не щадили друг друга. Не только дела, но и помыслы были выведены на сцену. Вспоминали старые грехи и прегрешения — вольные и невольные, залезали в душу, рылись в метриках, осмеивали и вышучивали все, что только было возможно, не исключая и особых примет, пускали в ход всякие каверзы, лишь бы только выбить противника из седла.
Когда правление, после решительной атаки, вполне завладело позицией и считало уже сражение выигранным, вдруг поднялся со своего места Степан Иванович Голубков и с мрачным видом заявил, что он имеет сказать особое мнение.
Степан Иванович до сих пор в прениях общества никогда не участвовал, да и в частных беседах он больше сосредоточенно слушал и прекрасно обходился лишь двумя фразами: ‘само собою разумеется’ и ‘я с вами не совсем согласен’, которые служили ему для всевозможных случаев. И вдруг этот самый Степан Иванович заявил желание высказать какое-то особое мнение. Заявление это вызвало чрезвычайное изумление во всем собрании, точно слова, сказанные этим, всем знакомым, членом общества, были произнесены не им самим, а его стулом, хотя все знали, что Степан Иванович мог иметь в своем распоряжении фразы на целых три тома, составлявших его ученый труд, которого, впрочем, никто не читал и который покоился на верхних, пыльных полках городской библиотеки и на столе в гостиной его жены, красуясь своими вычурными переплетами.
Правление при этом заявлении не только изумилось, но и сильно струсило, справедливо полагая, что раз такой ученый и справедливый муж, никогда не впутывавшийся ни в какие дебаты и споры, вздумал выступать с особым мнением — значит, у него накипело на сердце, переполнилась душа, значит, он имеет что сказать и наверное скажет такое, отчего многим не поздоровится.
Все навострились, боязливо заглядывая в себя, составляя мысленно список своим промахам и ошибкам, просматривая каталог арсенала орудий защиты и нападения.
Председатель, желая отдалить хоть на время готовящийся правлению удар, предложил Степану Ивановичу высказаться после того, как будут решены два-три стоящих на очереди вопроса, чтобы все собрание могло исключительно сосредоточиться на его доводах.
— Впрочем, если вам будет угодно воспользоваться правом слова немедленно, — прибавил председатель, решившийся обезоружить оппонента избытком любезности, — то мы все готовы выслушать вас с тем вниманием, которого заслуживает такой высокопочтенный и ученый человек.
В зале воцарилось гробовое молчание, как в концерте в момент, когда любимый тенор готовится взять свою первую ноту. Молчание это нарушилось только легким шелестом, так как все схватились за карандаши и листы бумаги, готовясь занести для памяти те или иные пункты речи высокопочтенного и ученого человека и свои возражения.
Но Степан Иванович не пожелал воспользоваться немедленно данным ему правом, а согласился выступить, когда правление покончит с текущими делами.
Чтобы дебаты по этим делам не мешали Степану Ивановичу сосредоточиться и подготовиться, председатель предупредительно отвел ему особый столик на кафедре, помещавшейся на самом видном месте зала, против большого стола, за которым происходило заседание.
По приказанию председателя, сторож на цыпочках, скрипя сапогами, принес две зажженные свечи и поставил их пред Степаном Ивановичем, два раза ощупав подсвечники и даже колыхнув их, как бы для того, чтобы убедиться в их достаточной устойчивости, точно предполагая возможность какой-нибудь катастрофы. Затем, ступая с претензией на деликатность и хороший тон, он внес большой графин с водою на подносе со стаканом. Все с этой же предупредительной заботливостью он установил эти предметы на столе, предварительно налив из графина в стакан воду. Раздалось громкое бульканье воды, привлекшее все взоры в сторону столика, на котором вслед за тем была утверждена большая чернильница и разложены в канцелярском порядке перо и чуть не с полдюжины тонко очиненных карандашей. В конце концов сторож торжественно внес две тетради писчей бумаги, держа их в обеих, с канцелярской грацией болтавшихся, руках, и бережно положил перед Степаном Ивановичем и пригладил ладонью, точно желая приклеить их к месту.
Степан Иванович, так же как и все присутствовавшие, невольно следил за всеми движениями служителя, хлопотавшего около столика, как кумушки около невесты в день свадьбы.
Приготовления кончились, и Степан Иванович, устроенный на своей кафедре точно на продолжительное житье, без помехи мог замяться обдумыванием вступления к своей речи, которая, почти в сформированном виде, покоилась в его голове, как в люльке.
Между тем прения шли вяло, сонно, ни в ком не возбуждая ни малейшего интереса. Внимание всех очевидно было отвлечено предстоящей речью, которая сразу получила значение ‘гвоздя’ заседания.
Сидя одиноко на своем возвышении, под перекрестным огнем то и дело направлявшихся на него пятидесяти восьми пар глаз, Степан Иванович водил по бумаге то пером, то одним, то другим карандашом, кончики которых поминутно отлетали. Напрасно ища прикрытия в большом графине, он обводил глазами собрание, или застывал в сосредоточенной позе, подпирая голову то левой, то правой рукой, все время однако лихорадочно и быстро нанизывая на бумаге строчки, зачеркивая их и опять восстановляя.
Все ожидали слова Степана Ивановича не только с тревогой, но и с любопытством. Всем было интересно услышать, что скажет человек, который до сорока пяти лет, вместо всяких возражений, говорил только’ ‘я с вами не совсем согласен’, человек, который никогда никого не огорчал ни словом, ни делом, разве только собственную жену, и то без заранее обдуманного намерения, без всякого злого умысла, вызывая с ее стороны претензии к себе по причинам, совершенно от него независившим.
Она, например, претендовала на него за то, что три тома его трудов никто не покупает и не читает, за то, что его ни в каких комитетах не просят заседать и говорить, за то, что он не похож на супруга ее сестры, который везде заседает и везде говорит, за то, что она когда-то, по слабости своей, уступила его приставаниям и вышла за него замуж, когда она могла выйти за господина Ковригина и теперь уже была бы вице-губернаторшей.
Во всем этом Степан Иванович если и был виноват, то, так сказать, безвинно. Что касается его последнего проступка, то он существовал лишь в воображении Серафимы Петровны. Приставаний этих, в которых она укоряла его, вовсе не было, ибо он женился на ней независимо от самого себя и совершенно неожиданно. Правда, Серафима Петровна, будучи еще девицей Стуковой, очень нравилась Степану Ивановичу. Он любил смотреть на ее здоровую и солидную фигуру и свежее лицо, которого не портил внушительный нос, на ее решительную походку. Ему нравились и ее черные с лоском волосы, и небольшие живые глаза, но ему никогда и в голову не приходило, чтобы он мог когда-нибудь считать все эти прелести своей собственностью.
Он, наверное, опоздал бы сделать предложение своей жене, как он опаздывал во многих других случаях жизни, не исключая и приезда на поезда, которые сплошь да рядом уходили из-под его носа, если бы к нему не пришла на помощь сама Серафима Петровна, как девушка бойкая, никогда и нигде не опаздывающая.
Рассказывают, будто это произошло таким образом.
Зайдя однажды к Стуковым, Степан Иванович застал в гостиной, почтенную хозяйку дома одну, Серафима Петровна, видимо, доканчивала туалет в своей комнате, двери которой выходили в приемную. Хозяйка вскоре ушла хлопотать по домашним делам и оставила молодого человека одного. Соскучившись рассматривать на стенах обои, с развешенными по ним веерами и дешевыми картинами, прислушиваться к топоту солидных ножек девицы, раздававшемуся в соседней комнате, и шороху ее юбок, — Степан Иванович как-то расхрабрился и, постучав развязно в дверь к барышне, спросил не без некоторого смущения в голосе:
— Серафима Петровна, вы выйдете?
— За вас — я согласна, — раздался ответ барышни, показавшейся в дверях во всем обаянии своей здоровой красоты. Торжественный вид ее, со всеми признаками стыдливости, дополнял значение, какое она придала его словам и навел его самого на неожиданное решение.
Вот каким образом Степан Иванович стал счастливым женихом Серафимы Петровны. Впрочем, все это, может быть, чистейшая выдумка местных зубоскалов.
Во всяком случае, если это и не было именно так, то легко могло быть, — причина совершенно достаточная для того, чтобы внести этот рассказ целиком в семейную хронику Голубковых, как нечто достоверное. Но что кандидат в ученые опоздал на два часа к венцу, то это факт, не подлежащий никакому сомнению. Он может быть удостоверен почтенными людьми, свидетелями этого события, которое произошло только потому, что у жениха Серафимы Петровны накануне торжественного дня остановились часы, которые он поставил со слов своего старого подслеповатого лакея.
Если бы шаферам не удалось усмирить справедливый гнев невесты и всей ее родни судьба Степана Ивановича, вероятно сложилась бы иначе. Он, может быть, довольствовался бы славой ученого, которого не читают, и не дал бы себя увлечь в вихрь общественной деятельности, в которую незаметно втолкнула его Серафима Петровна, поступавшая с ним, как леди Макбет с героем Шекспировской трагедии. Он, без сомнения, не состоял бы членом общества, в заседании которого ему предстояла необходимость сказать свое слово о том, что, между прочим, действительно задело его за живое, помимо всяких иных соображений.
Весьма вероятно, что рассказанные и еще другие в том же роде не упомянутые здесь подробности из его жизни мысленно перебирались членами правления общества, против которых могло быть направлено особое мнение Степана Ивановича, они, конечно, рассматривались ими как отличный материал, из которого легко выкроить для оппонента шутовской наряд и тем свести на нет все его доводы, как бы они вески ни были.
— Ваше слово, — обратился, наконец, председатель к Степану Ивановичу, который все время что-то писал, усиленно тер лоб, поминутно с шумом наливал из графина в стакан воду, выпивая ее залпом, с жадностью путешественника по горячей Сахаре, достигшего оазиса, передвигал стул, точно пытаясь усесться на нем как можно прочнее, как будто ему предстояло, не сходя с места, написать новое произведение в трех томах, столь же интересное, как первое его творение. Усаживаясь, вставая и вновь усаживаясь, он задевал легкий стол, так что карандаши то и дело скатывались с него, и Степан Иванович кидался за ними, как курица за разбежавшимися цыплятами. Подсвечники колебались самым угрожающим образом и не повалились только благодаря какому-то чуду, может быть, подчиняясь тайному внушению предусмотрительного сторожа. Стакан ходил по подносу, как на ногах, и со звоном стукался о графин.
Хотя обращение председателя не могло быть неожиданностью для Степана Ивановича, тем не менее оно, очевидно, застигло его врасплох, подобно тому, как наводнение неизменно застигает врасплох жителей Галерной гавани, несмотря на примеры прошлого и предупреждающие пушечные выстрелы в крепости.
Степан Иванович вскочил и стоял молча, озираясь вокруг, точно его внезапно разбудили от тяжелого сна.
— Мы вас слушаем, — сказал председатель, чтобы прервать слишком продолжительное молчание оппонента.
— Милостивые государи и господа… — начал Степан Иванович, еще, видимо, не пришедший в себя.
В конце залы раздался чей-то сдержанный смех.
Степан Иванович остановился. Он почувствовал, что сказал что-то неладное, но никак не мог сообразить, в чем состояла его ошибка.
— Милостивые государи и господа, т. е. госпожи… — понравился он.
Смех усилился, к одному голосу присоединилось много других. Степан Иванович растерялся. Он почувствовал себя как будто одурманенным. Его собственный голос продолжавший еще звучать в его ушах, казался ему каким-то чужим и диким, а сказанные им слова точно вылетали из его уст сами по себе, помимо его воли, подчиняясь, совершенно непонятной для него и странно сложившейся ассоциации идей.
— Нельзя ли попросить почтенного докладчика выяснить, что он подразумевает под словом госпожи? — сказал ловкий секретарь, понявший, что настал удобный момент воспользоваться смешливым настроением собрания и смятением врага. — По сорок четвертому пункту нашего устава, — продолжал он деловитой скороговоркой, — прекрасный пол на наши собрания не допускается. Может быть, почтенный Степан Иванович употребил это выражение намеренно, в фигуральном смысле, обидном для некоторых членов нашего общества, в таком случае, я бы предложил употребленное нашим оппонентом слово занести в протокол.
— Господин оратор, — обратился председатель к Степану Ивановичу, намеренно подчеркивая слово оратор, — что вы можете по этому поводу сказать?
Все положили карандаши на место и принялись усиленно сморкаться. Казалось, по всему залу пронеслась внезапно эпидемия насморка. Члены правления работали платками особенно усиленно.
— Да, т. е. само собою разумеется, т. е. просто милостивые государыни и господа, — понравился Степан Иванович, и опять запнулся.
— Мы вас слушаем, господин оратор, — допекал председатель Степана Ивановича, который видимо старался что-то припомнить, обводя блуждающим взором необыкновенно оживившуюся аудиторию.
Степан Иванович молчал.
— В виду позднего часа, я просил бы почтенного оратора, — сказал председатель, к видимому удовольствию слушателей, произнося слово оратор так, как будто бы в нем было не два р., а по крайней мере с десяток, — я просил бы почтенного оратора, — повторил он, — не пускаться в излишние подробности. Нам желательно скорее узнать суть его ‘особого мнения’, дабы в этом же заседании представить свои объяснения.
— Я позволю себе спросить, — вскочил секретарь, решившийся добить противника, — на какие именно подробности в речи господина оратора намекает господин председатель.
— Я присоединяюсь к просьбе господина секретаря, — заметил один из членов правления, при увеличивавшемся смехе присутствующих.
Председатель счел тут нужным выказать свое беспристрастие и попросить ‘господина секретаря’ не мешать оратору высказываться, не ‘перебивать его’.
— Итак, мы вас слушаем, — обратился он в пятый раз к Степану Ивановичу, который стоял перед аудиторией с лицом, покрытым багровыми пятнами, одной рукой обмахиваясь платком, а другой бессознательно чиркая карандашом по бумаге, то опуская глаза вниз, то поднимая их на колыхавшееся от смеха собрание людей, то уставясь в противоположную стену, которая, как ему казалось, тоже колыхалась и готова была упасть и задавить под своими обломками и его самого, и тяжеловесного председателя, и проворного секретаря, и всех этих веселых мужчин.
— Мой предместник, — начал он снова глухим охрипшим голосом, т. е. тот, который перед тем, т. е. я хотел сказать… предшественник, который передо мной… А вот, — засуетился Степан Иванович, он схватил лежавший перед ним лист и поднес его близко к своим близоруким глазам.
Аудитории представилась оборотная сторона листа, вся испещренная перечеркнутыми и залитыми чернильными кляксами строчками. Среди присутствовавших поднялся неудержимый хохот. Степан Иванович таким же образом перебрал все листы, но все они имели один и тот же вид белого поля, усеянного мертворожденными мыслями т. е. зачеркнутыми и перечеркнутыми строчками. Как ни бился Степан Иванович, он никак не мог найти искомой фразы, вероятно в переполохе зачеркнутой им со всеми остальными, спасительной фразы, очевидно игравшей в приготовленной им речи роль свободной нити в женском вязании, при потягивании которой так легко распустить все затейливое рукоделье.
То безнадежно шаря руками в листах бумаги, то вытирая платком струившийся по лицу пот, то хватаясь за стакан, который он, не донося до рта, ставил со стуком обратно на стол, он беспомощно глядел на потрясаемые смехом торсы людей, только что серьезно и спокойно здоровавшихся с ним и очевидно не желавших ему никакого зла, а теперь превратившихся в его мучителей.
Один председатель сохранял совершенную серьезность, но своим видом человека, готовящегося слушать мастерски построенную и вескую речь, еще более смущал его.
Степан Иванович, отчаявшись найти хотя бы одну из фраз, которая вывела бы за собою ряд приготовленных им предложений и периодов, стоял без слов перед своими неумолимыми слушателями минуты с две, показавшиеся ему целым веком, и, наконец, тяжело и громко вздохнув, произнес: ‘О, Господи’ и умолк.
Произошло что-то невообразимое. Все собравшиеся на заседание серьезные мужи, защитники общественных интересов, почтенные отцы семейств хохотали как дети, оставшиеся без надзирателя, кто фистулой, кто басом, заливаясь, захлебываясь, покатываясь.
Председатель, более всех заинтересованный в том, чтобы прошел новый параграф устава, поспешил восстановить звонком некоторый порядок и, как искусный актер, твердо выдержав паузу, он с серьезным видом обратился к Степану Ивановичу.
— Господин оратор, вы ничего не имеете прибавить? — спросил он, отчеканивая слова.
— Н…ничего, — пробормотал Степан Иванович на этот раз со вздохом облегчения, как человек, только что освободившийся от рук палача и грузно опустился на место.
— Милостивые государи, — торжественно произнес председатель, обращаясь к собранию, — покорнейше прошу вас решить, следует ли подвергать особое мнение почтенного оратора Степана Ивановича обсуждению? Кто за его рассмотрение, пусть встанет.
По зале вновь прокатился гомерический хохот, усилившийся еще более, когда три каких-то шутника вскочили демонстративно со своих мест.
— В виду подавляющего большинства голосов против обсуждения ‘особого мнения’ достопочтенного оратора, — заявил в своем резюме председатель, — следует считать данное ‘особое мнение’ не заслуживающим особого внимания, проект нового параграфа утвержденным и заседание закрытым.
Предложение председателя было принято аплодисментами, заглушенными раскатами смеха, подобный которому во весь сезон ни разу не потрясал своды местного театра.
Вот каково было ‘особое мнение’ Степана Ивановича, а ведь он был человек бесспорно ученый и трехтомный труд его, которого никто не читал изобиловать страницами очень дельными и даже красноречивыми.
Читатель в праве спросить, каковы были для этого общественного деятеля последствия дебюта его на ораторском поприще. Для жизни и здоровья — никаких. Он только реже стал употреблять фразу ‘я с вами не совсем согласен’ и чаще произносил ‘само собою разумеется’. Затем, многие замечали, что Степан Иванович рядом со своей супругой казался теперь еще меньше ростом, тогда как Серафима Петровна точно выросла против прежнего на целый вершок. Кроме того, когда кто-нибудь из знакомых и друзей Голубкова ссылался в каком-нибудь вопросе на его суждение в присутствии его супруги, та неизменно замечала тоном, не допускающим двух толкований:
— Ну уж, Степан Иванович!
Вследствие этого в обществе многие за глаза называли его не Степан Иванович’, как прежде, а ‘Ну уж, Степан Иванович’. Больше никаких последствий не было.
Согласитесь, что это сущие пустяки в сравнении с вечностью.
—————————————————-
Источник текста: Огоньки. Рассказы, стихотворения и пьесы. 1900 г..