Костомаров Н. И. Русские нравы (‘Очерк домашней жизни и нравов великорусского народа в XVI и XVII столетиях’, ‘Семейный быт в произведениях южнорусского народного песенного творчества’, ‘Рассказы И.Богучарова’, ‘Автобиография’). (Серия ‘Актуальная история России’).
М.: ‘Чарли’, 1995.
Работы воспроизводятся по тому ‘Литературное наследие’ (СПБ, 1890). В тексте отчасти сохранены орфография и пунктуация автора.
ОЛЬХОВНЯК
(РАССКАЗ ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ВОРОТИВШЕГОСЯ НА РОДИНУ ИЗ СИБИРИ)
В молодости я служил в Сибири и пробыл там одиннадцать лет. Коренные сибиряки хвалятся климатом своей родины, превозносят добродушие, понятливость и развитость своих земляков и уверяют, что всякий, кого занесет в их край судьба, если, разумеется, не против собственной воли, привязывается всем сердцем к этому краю. Я же не приобрел за все время своего там пребывания такой любви к этой стороне и, сознаюсь, не без удовольствия встретил возможность променять благословенную Сибирь на Симбирскую губернию, свою родину, где у меня были близкие родные и наследственное имение. Незадолго до моего отъезда из Томска, где я находился на службе, достал я себе служителя, человека честного, смышленого и очень ко мне расположенного. Причина последнего качества была немаловажная. Служитель этот, Сергей Опенкин, был из сосланных на житье в Томскую губернию, родом из Симбирской губернии, мой земляк. Его сослали ошибкою вместо другого, да и преступление того, за кого он потерпел безвинно, было не Бог знает какое — путешествие без паспорта и только! Пользуясь влиянием, какое имел я по своей служебной должности, я оказал ему услугу. Я, по поводу его ссылки, поднял переписку с симбирскими властями и довел дело до того, что разъяснилась ошибка властей, отправивших его в Сибирь вместо другого лица. Решено было дозволить возвратиться ему на прежнее место жительства. Он жил у меня и поехал со мною, когда мне пришлось ехать в Симбирскую губернию.
Уже мы проехали тот город, в уезде которого находилось имение, куда я держал путь: оставалось до сворота к нему с почтовой дороги верст сорок. Остановившись на станции, мы принялись пить чай, так как было к тому обычное время.
Самовар был уже готов прежде нашего приезда, и станционный смотритель, сидя за ним, разговаривал с каким-то проезжим, который по наружному виду походил на торгаша или на приказчика в помещичьем имении.
— ‘Чудно, правда’, — говорил смотритель: — ‘но истинно, не верите, — спросите во всем нашем околотке кого хотите, все в одно скажут!’
— Что же? В ночи это бывает или днем? — спросил другой.
— Да как вам сказать, Федосей Егорович, продолжал смотритель: — случалось и среди белого дня слыхали страхи, стон и крик какой-то, а то были смельчаки, что и в глухую ночь нарочно в лес ходили и ничего не видали, не слыхали. Не постоянно оно, видите, делается. Проходит иногда долгое время — ничего нет и уж люди станут забывать, а потом ни с того, ни с сего слышим, с кем-нибудь и прилучилось!
Мой служитель, нагнувшись ко мне, сказал: ‘Это они про Ольховец говорят, такое место тут есть, называется так: Ольховец, а иные называют его Ольховняк, за тем, что там ольховый лес растет. Место слывет как бы заклятое!’
— А ты, Сергей, почему это знаешь? — спросил я служителя.
— Есть у меня дедушка, старый-старый, лет ему близко ста будет, а может быть, и полных сто. Так тот сказывал про это место!
Станционный смотритель продолжал свою речь, обращенную к собеседнику, а я, стоя тут же, внимательно слушал.
— Иногда, — рассказывал он, — слышится будто что-то стонет и воет в том овраге, вот словно как бы человека душат, или режут, а другие говорили: ночью с дороги видны бывали какие-то огоньки в том лесном овраге, так вот по верхам деревьев и перелетывают, словно мухи или птицы, а потом и нет ничего! А один наш ямщик рассказывал: еду — говорит — с станции порожняком, отвозил проезжего и назад ворочаюсь, вдруг слышу в лесу что-то завыло, как бы волков стая, гляжу — ан из оврага выползает что-то белое, высокое, вылезло и бежит прямо на дорогу… я по лошадям, а оно выбежало на дорогу да за мною вслед гонится. Я сильнее стал стегать лошадей, а оно скорее бежит, вот-вот меня догоняет, по виду как бы человек, да бледный-бледный, ажио синий, а у него на шее веревка болтается. А тут лошадки мои добегают до деревни, версты две оттолева, и в ту пору петухи запели: оно так и пропало, не знать, где поделось. Так рассказывал ямщик, а кто его знает, может быть, ему с испугу то привиделось! Только вот и другой ямщик сказывал, ехал-де он с барином в вечернюю пору мимо этого самого оврага, барин слыхал, что тут заклятое место, да полюбопытствовать захотел, что оно такое, велел остановиться, сошел с экипажа вместе с своим человеком и пошел в овраг. Ямщик ждет, только спустя недолгое время оба, и барин и лакей его, бегут на дорогу, бледные, испуганные. ‘Ну, кричит барин — подлинно видно, это чертово место’! Как вошли они в эту чащу, видят, на ольхе висит человек повешенный! Барин бросился к нему, а человек останавливает барина: не трогайте, сударь, неровен час, придерутся, от худа не уйдем! Лучше, говорит, пойдем отсюда скорее подальше от греха, не видали, мол, ничего и не слыхали! А барин ему: ‘как можно? покрывать преступление? за это перед Богом тяжелый грех и перед законом будем виноваты. Покличем скорее ямщика, чтобы не мы одни свидетели были!’ Да говоря эти речи, он оборотился к тому дереву, где висел человек, а его уж нет. Так вот и исчезло все, как не бывало! Как это все барин ямщику рассказал, ямщик привязал лошадей, да сам пошел в овраг и барин с человеком пошли туда же, дошли до того места, где показался было человек повешенный на ольхе: никого и ничего не было! А оба, и барин и человек, божились, что сами видели — человек висит, зацеплен за ветвь петлею!
— А давно это делалось? — спросил я смотрителя.
— Да лет, почитай, пятнадцать, а то, может, и больше! При мне вот, как я живу на этой станции смотрителем, прошло уж восемь лет и такого не случалось. А что вот стоны, да крики слышались, так об этом была молва и еще такая сказка про то место сложилась, что иногда едущему мимо того оврага что-нибудь остановочное подымется: либо ось в колесе сломится, либо упряжь порвется, либо что-нибудь подобное. А вот на той станции ямщик, что к нам часто гоняет, лет тому будет пять — сказывал, такое было ему привидение: ехал, говорит сюда, вез почту. Вдруг из леса вылетает черная птица, ворон бы сказать, так не ворон, такой птицы, кажись, у нас нет. Летит да летит все следом за подводой, то почтальона хочет словно крылом ударить, то вперед лошадей залетит, то ямщика хочет в бок клюнуть, потом отлетела в сторону и пропала! В большом удивлении и ужасе были тогда оба, и почтальон и ямщик. Я сколько раз сам ездил мимо этого ольховняка, да ничего не видал, стон и крик случалось слышать раза два и сам не разберу откуда! Только всякий раз, как едешь по дороге мимо этого места, страшно как-то бывает, сам не знаешь чего!
— Не говорят ли, — спросил я, — старые люди: от чего это сталось с этим местом? Не говорят ли, быть может, когда-то страшное дело совершилось в этом лесном овраге?
— Много плетут! — сказал смотритель. — Да все это вздор. Мало ли чего старые бабы не выдумают! Верить всему ихнему рассказу не пристало.
— А что же говорят старые бабы, как вы их называете? — спрашивал я, так как меня сильно стали занимать толки об ольховнике.
— Разно выдумывают, — отвечал смотритель. — Проклятое, говорят, место! лукавый возлюбил его, поселился в тех ольхах и пугает людей! А иные толкуют: колдуна мертвеца там похоронили, или колдунью бабу, так проклятый мертвец не найдет себе в сырой земле покоя, встает и страху наводит! Разно выдумывают. А достольно правды никто не скажет!
Тут служитель мой Сергей Опенкин отозвался: ‘Вот, барин, тот дедушка мой, что я вам докладывал, говорит, что знает про этот ольховняк такую тайну, которой никто другой не ведает, только говорит: я того никому не скажу, потому что тайна та не моя, а чужая. Хоть бы золотом меня всего обложили, чтоб я открыл кому-нибудь этот секрет, так не открою, и ни по какому понуждению не открою, вот хоть бы сказали, что с меня кожу сдерут!
— ‘А дедушка тебя любит’? — спросил я.
— ‘Очень любит’, — был ответ. ‘Он мне не дедушка настоящий, а старше дедушки: мой отец ему внук приходится! Когда меня взяли, он очень жалел и все отца моего журил, чтобы ехал в город губернский, хлопотал бы за меня, да отец ничего не смог. Меня засадили в острог в Симбирске, никого ко мне долго не пускали и меня не хотели слушать, когда я оправдывался’.
— Лжешь, сякой такой сын! кричали на меня. И в Сибирь заслали! Там бы и пропадать мне, если б вы, барин, меня не выручили. Как я уж на свободе жил у вас, письмо мне пришло от отца, дьячок наш писал вместо безграмотного отца моего, и в нем поклон был от старого дедушки Капельки — так зовут его. Писали, старик очень обрадовался, как услышал, что я ворочусь. Хоть бы, говорил, дал мне Бог дожить, чтоб его еще разок повидать. Очень любит он меня.
Слушая это, мне пришло в голову: если этот прадедушка точно любит своего правнучка, то будет мне очень благодарен за то, что я содействовал его выручке из Сибири. Я в вознаграждение себе упрошу его сказать мне тайну об этом ольховняке.
Мы поехали со станции далее в наш путь. Ожидание скоро увидеть таинственную местность, о которой наговорили мне три короба чудес, меня тревожило, сам не знал я отчего, будет, казалось, что-то такое, чему названия приискать нельзя, страшное ли и опасное или приятное — неизвестно, но во всяком случае, что-то необычное. С такими ощущениями поглядывал я по сторонам, стараясь заметить и запечатлеть у себя в памяти все окрестности.
Я заводил разговор с своим ямщиком, разумеется, об ольховняке, но он, объявивши, что по этой станции ездит уже третий год, сказал, что об ольховняке только от других слыхал, что там когда-то иным что-то чудилось, а сам он ничего не видал и не испытывал. Этот ямщик был одною из самых прозаических натур и не склонен был к суевериям, которые, как известно, составляют поэзию невежества. Он, как видно, был равнодушен ко всему, что не относилось к гоньбе лошадей или к собственному хозяйству, содержимому на счет получаемого им жалованья.
Я досадовал на смотрителя за то, что, пощекотавши своими россказнями мое воображение, не позаботился дать мне более подходящего ямщика. Солнце было уже на закате: облачка попеременно то закрывали его, то отходили от него. В такое время спустились мы в лощину, и ямщик, указывая рукою влево, сказал:
— Вот, барин, и тот ольховняк, о котором вы спрашивали.
Чрез несколько саженей сделанного пути показались верхи леса, который, как видно было, рос ниже плоскости, по которой шла дорога. Когда мы поравнялись с лесом, ямщик сказал:
— Прикажете здесь остановиться?
— Остановись! — отвечал я и вышел из брички вместе с своим служителем.
— Ты бывал здесь, Сергей, веди, — сказал я ему.
Едва мы сделали несколько шагов, как услышали глухой шум. Это родник шумит в лесу, он падает с горы, оттого и шумит! Мы сделали еще несколько десятков шагов и достигли окраины пропасти, в которой зеленела густая заросль. Приглядевшись, увидал я освещаемый заходящим солнцем поток, вытекавший из ущелья и образовывавший внизу как бы речку. Пропасть перед нами была отвесная.
— Куда зайти вниз? — спрашивал я.
— Влево отсюда есть тропинка, — сказал Сергей, — только. узкая и крутенькая, не упасть бы вам, сударь!
— Ноги у меня крепки, — отвечал я и, уклонившись в указанную сторону, действительно отыскал змеившуюся между ольхами тропинку, до того узкую, что по ней невозможно было идти двум в ряд. Мы благополучно, хотя постоянно удерживаясь за деревья, спустились по ней в глубину оврага и стали на берегу потока, образуемого родником. Этот поток был неширок и мелок, и мы без затруднения перешагнули через него.
— Вот тут, — говорил Сергей, указывая на кучку ольх, — должно быть, произошло что-то важное и страшное. Так сообразил я по рассказу дедушки, когда был здесь один раз, едучи в город, дедушка меня подзадорил… А страшное, говорил он, дело там совершилось, на том самом месте, где теперь кучка ольх растет вправо от ручья, как только с тропинки сойдешь. Никто про то дело на свете не знает окроме меня, и никто не видал, что там делалось: одни ольхи видали, да уж теперь там не те, что тогда были: прежние порубили, или сами усохли от времени и постлели. Давно было!
От этих слов меня против моей воли пробирал страх. Что-то меня за горло давило, что-то, как камень, на грудь наваливалось. Темные ольхи глядели на меня как-то неприветно, как будто пугать меня, хотели. Оставаться долго в этой трущобе мне было невозможно. Уже и солнце скрывалось за гору. Подходила ночь.
— Надобно убираться! — сказал я Сергею. Сергей указал на другую тропинку, которая вела вверх по противоположному откосу оврага. Всходя уже на гору, услыхал я в овраге что-то похожее на стон. Был ли то голос какой птицы, или что другое, только меня невольно охватила дрожь, так как я вспомнил, .что говорили: как в этом овраге слышался по временам какой-то стон. Неуверенный в том, что я действительно слышал стон, а не представилось мне в воображении, что я его слышу, я спросил у Сергея: слышит ли он как будто в овраге что-то простонало.
— Слыхал, — отвечал Сергей, — и все говорят, что это здесь нередко бывает. И первый раз как я сюда ходил, слышал тоже и потом пересказал о том дедушке, а дедушка вздохнул, перекрестился и сказал, это нечистое, дурное дело откликается!.. Обозревая еще раз с вершины окраины площадь заросшего лесом оврага я опять услыхал глухой стон и мне стало еще более жутко, чем прежде. Все оттуда смотрело на меня как будто чем-то зловещим, мрачным, тяжелым.
Мы воротились к нашему ямщику. Я сказал о стоне, слышанном в овраге.
— Бают люди, — проговорил он безучастно: — будто там иногда что-то словно стонет! А кто его знает, что оно такое. Я там не был, потому что не рука ходить туда.
— А кто же эти тропинки протоптал там? — спрашивал я.
— Козы, должно быть, — отвечал ямщик: — пастухи из той вон деревушки стадо пасут, и все в той деревушке сказывали, что как ни пойдут туда, так слышат, будто что-то стонет в заросли, да не боятся: привыкли уж!
Прибыли мы на станцию. Тамошний смотритель словно сговорился с прежним и рассказывал о чудесах ольховняка почти слово в слово то. же самое, но прибавил: — ‘Оно бы надлежало крестный ход тут совершить, да воду в ручье освятить и кругом лес покропить, так все бы исчезло! Только некому: церкви и духовного чина поблизости нет, а в деревушке той, что вереты за три оттолева, общество не думает учинить освящение, потому что окроме пастухов со стадом туда редко кто ходит, для валежника у них есть в другом месте лес’!
Мы поехали далее. Ольховняк не выходил у меня из головы, и с новым ямщиком попытался я завести разговор об ольховняке. Этот ямщик оказался пословоохотливее, чем прежний, но сказал, что хотя слава идет в народе про это место, что там дива какие-то творятся, а он сам ничего не видал и не слыхал, хоть и часто мимо него проезжал. — ‘А вот — прибавил он: был у нас старый ямщик, прошлый год умер, так тот сказывал: ехал он однова в глухую полночь и слышал: в овраге том словно молотом бьют, как бы кузнецкая работа идет и человеческий крик почудился, будто кого-то давят и душат’!
Мы поехали далее и по утру на другой день прибыли в то село, где мне приходилось расстаться с своим служителем, ехавшим со мною из Сибири. В этом селе жила его семья. Мы заехали к ней. Не стану описывать радости его родителей, братьев и сестер, когда они увидали Сергея, которого не видали уже более трех лет с того времени, когда его сослали в Сибирь, и которого не чаяли было видеть, не стану рассказывать о порывах их благодарности ко мне, как они кланялись мне в ноги, целовали мне руки и полы моей одежды, крестились с пожеланиями мне всякого благополучия, плакали от умиления, не знали, где меня посадить, чем угостить. Люди они, как показывалось, были не бедные по их крестьянскому званию: избы, амбары, клети — как полная чаша, на гумне скирды немолоченого хлеба, в загонах не мало всякой домашней скотины, при дворе, спускавшемся к реке, был сад и роща с пчельником: там сидел постоянно престарелый прадед моего Сергея, тот самый, что знал тайну ольховняка. Не замедлила появиться и эта еще живая развалина, едва двигавшая ноги, и чуть различавшая перед глазами предметы. Почтенная была то развалина. Голова у старика была голая как ладонь, только сзади на затылке торчал клок белых волос, зато седая борода была длинная и лопатистая. Сам старик был роста приземистого, может быть, от глубокой старости. Благодарил он меня за правнука еще, кажется, горячее и умилительнее, чем самые родители последнего, и я удивлялся, как много в этом обломке сохранилось еще любви, которая всегда есть признак жизни. Я остался у этих людей на целый день.
До сих пор я не думал извлекать никакой для себя пользы из благодарности крестьянской семьи за возвращение своего члена, считавшегося погибшим( но потом стал по этому поводу своекорыстным и думал: авось, моя услуга расположит дедушку быть со мною откровенным, и я узнаю тайну ольховняка.
Вечером я навел разговор на ольховняк.
— Вы, дедушка, — сказал я: — знаете секрет про это урочище?
— Секрет, родимый! — воскликнул старец, качая трясучей головой. — Это тебе вот этот пострел выболтал! — и он указал на Сергея.
— Да он, дедушка, ничего не мог выболтать, потому что сам, как говорит, этого секрета не знает. Он сказал только: ‘ведом-де какой-то секрет про этот ольховняк, а какой секрет — он у тебя спрашивал, но ты ему не сказал’.
— Точно так, родимый! — произнес дедушка:— спрашивал он у меня, и я ему не сказал, и не велел ему говорить никому, что я знаю какой-то секрет про это место, а он вот забыл про мое слово и разболтал. Это нехорошо, не похвалю его за это. Больно нехорошо. Ну, да для радости такой, что он воротился из неволи, Бог его простит, и я его прощаю.
— Что же, дедушка, это за секрет? Можно у тебя спросить про него? — сказал я.
— Нет, родимый, — сказал старик: — всем готов я услужить тебе, и внукам и правнукам завет дам тебе во всем угодить за твою добродетель, а открыть тебе того секрета никак не можно. Если б то секрет был мой, тут бы и речи никакой не было, я бы тебе его сказал, да за мною самим во весь век мой не было ничего, что бы я держал в секрете и таился от людей. А это секрет не мой, Чужих же секретов открывать я не смею. Сам посуди, дело то было совсем не мое, притом дело то давнее, давнее. Теперь уже и на свете мало тех, которые жили в те поры, когда это делалось.
— Так значит, — возразил я, — и секрет тот никому не повредит, стало быть, и можно его рассказать.
— Тем, что в те времена жили, не повредит он, точно, — сказал старик.
— Те уж давно в земле, и Господь будет судить их дела, а не мы грешные.
— Да остался род их… Понимаешь, хороший мой барин. Они того не знают, не ведают, что их предки делали и знать им того не следует.
— Да ведь я, дедушка, — сказал ему я: — не знаю, чай, чей такой род, и не буду рассказывать. Коли прикажешь, я пред святым крестом тебе обещание дам, что никому не скажу того, что ты мне откроешь.
— Барин! — решительно произнес старик, прерывая речь мою: — великий ты мне благодетель и все мы вечно за тебя должны Бога молить. Совестно мне, что не могу тебе в этом угодное учинить. А все-таки последнее мое тебе слово будет: не скажу я никому в свете секрета про тот ольховняк. Твоя воля, не проси об этом. Больше тебе скажу: пусть бы от батюшки царя приехали сюда курьеры и повезли бы меня в Питер и там стал бы сам государь меня спрашивать, и ему бы не открыл я секрета! Так бы и сказал: ваше величество, во всем твоя воля, прикажи меня, если угодно, казнить смертью, а секрета того я не открою. Лучше смерть приму. Потому я клятву дал, страшную клятву! Не могу!
Эти слова были произнесены таким тоном, что, казалось, напрасно было более настаивать и убеждать. Я свел разговор на другое, но все-таки думал: авось старик проговорится и как-нибудь откроется, выскажет что-нибудь такое, по чему, как говорится, по клубочку до ниточки доберешься.
— Вы здешний родом, дедушка? — спросил я его.
— Они все здешние, — отвечал дедушка, — а я захожий с другой стороны!
— А отколе вы, дедушка, пришли? — спрашивал я.
— Издалека, родимый, издалека. Верст почитай сто с лишком будет отсюда. — И он назвал село, носившее помещичью фамилию, о которой я где-то слыхивал. — А ты барин, отколева? — спросил он.
— Я ближе отсюда, верст сорок мое имение, — сказал я и назвал свою фамилию. Старик всплеснул руками, но потом, видимо, сдерживая впечатление, произведенное ее названием, говорил:
— Слыхал, слыхал! Только там нам не рука, так подлинно мало знаем!
— Вы, дедушка, кажись, были из крепостных? — спрашивал я. — Давно вас на волю отпустили?
— Да как тебе сказать? — отвечал старик: — люди мы не грамотные, так подлинно счета годов не упомним. Чаю, лет восемьдесят будет!
— А вам, дедушка, — продолжал я, — который год будет?
— Считаю так, родимый, что без года сотня будет, — отвечал старец.
— И с той поры, как сюда приписались, все здесь жили? — спрашивал я.
— Все здесь, все здесь! — сказал дедушка. — В казенные крестьяне приписались. Мужицкое дело наше. Хлебопашеством занимаемся и скотину, благодаря Бога, водим. Я по обществу выборную службу отправлял. Один одним у меня сын был, и тот волею Божией, не в старых еще летах умер, оставил внука и внучку: внучка давно замужем и дети у нее большие, а внук — он перед тобой с правнучатами. И я при них век доживаю. Пчелки Божий полюбил, все за ними хожу. Годов уж двадцать все на пчельнике сижу, рои собираю!
— А в городе часто бываете? — спрашивал я.
— Теперь уж почитай годов двадцать прошло, как не был, а прежде случалось. Продавать ли что или покупать — все в город, за всякими делами своего уездного города не обойти,
— И вы, дедушка, — сказал я, — езжали мимо того ольховняка? Верно, ездячи в город и секрет про тот ольховняк узнали такой, что никто окромя вас не знает.
Старик лукаво улыбнулся и, покачивая головою, сказал:
— Ты, барин, кажись, заговариваешь меня с тем, чтоб я, старый дурак, тебе как-нибудь секрет выявил! Нет, родимый, с какой стороны ты ко мне не подходи, а секрета этого не выведаешь. Не мой, говорю, секрет и не скажу. Вот что барин, благодетель. Если бы ты мне что-нибудь по секрету сказал, а я бы то другим рассказал, похвалил ли бы ты меня за то? Чай, не похвалил бы! Не вынуждай же и меня чужого секрета открывать.
— Да я, дедушка, вовсе не о секрете спрашиваю. Я бы только хотел слышать от тебя — езжал ты часто мимо ольховняка, так не привиживалось ли тебе чего-нибудь? Видишь, вон люди про него какие дива рассказывают!
— Ничего барин не привиживалось, — отвечал дедушка. — А что люди бают, так мало ли каких пустяков люди не рассказывают. Всего не переслушаешь.
Не хочет упрямый дед говорить об этом, подумал я сам себе. Ничего от него не добьешься! И перестал наводить разговор на ольховняк.
И простился я с дедушкой и с его семьею, и с Сергеем, которому очень неловко было от того, что дедушка не возблагодарил меня достойно за благодеяние, оказанное его правнучку.
Приехал я в свое имение. После первых излияний родственных чувств с родными, не видавшими меня так много лет, я против собственной воли обратился мыслию к загадочному ольховняку. Случилось мне быть у нашего приходского священника. Были именины его жены и к нему съехались из окрестности духовные с своими семьями. В числе приезжих был священник того прихода, где жил старик, хранивший тайну об ольховняке. Я заговорил об этом упрямом дедушке.
— Он точно знает такой секрет, — сказал священник: — я его духовник и мне все известно. Секрет точно чужой и открывать его он, по совести, не смеет, хотя, правду сказать, уже давно нет на свете тех лиц, которых этот секрет прямо касается, но старик оберегает честь их рода. Этот старик, по прозванию Капелька, очень хороший, богобоязливый мужичок. Дай Бог нам побольше таких. Чище совестью другого такого не найдется у меня в приходе!
— А насчет того, — спросил я священника: — что в этом ольховняке происходят какие-то чудные явления, как о том ходит молва, какого вы мнения, батюшка?
Священник отвечал:
— Вы, люди ученые, мало верите. У вас все суеверие. Оно, правда, в народе нашем суеверия немало, но бывает и такое, что вы считаете суеверием, не имея на то достаточного основания, а оно пока только непостижимое, такое, чего невозможно объяснить путем разума. Точно, рассказывают люди, будто в этом урочище происходит что-то странное, а иные говорят, будто привидения им какие-то показывались. А вот Капелька открыл мне на духу, что в этом месте некогда совершилось что-то важное, во ужас приводящее, и оттого проклятие легло- на этом месте! Кто его знает? Опровергнуть, что оно было не так, как он, Капелька, говорит, я не берусь.
— А вы, батюшка, езжали мимо ольховняка? — спросил я.
— Много раз езжал, — отвечал священник: — но видать ничего не видал, послышалось только раз как будто стон какой-то. Птица ли то кричала или нечто иное — не знаю!
И я рассказал ему, что слыхал тоже.
— А вам бы, сударь, — продолжал священник: — хотелось узнать секрет про тот ольховняк? Может быть, составили бы из того рассказ для печати.
Я сказал священнику об услуге, оказанной правнуку Капельки, и прибавил, что считаю себя заслужившим доверие прадедушки.
— Это правда, — отвечал священник. — Знаете ли? Я попытаюсь постараться доставить вам сие удовольствие. Стану убеждать Капельку открыть вам секрет, если вы наперед дадите слово не осрамлять того рода, который, как он говорит, причастен к оному делу.
Я дал слово. Чрез неделю этот самый священник приехал ко мне и говорит:
— Крутой старик этот Капелька! Уж как я его упрашивал, уж как представлял, что вы правнуку его добро сделали, и с его стороны будет грех не возблагодарить вас за то и не исполнить вашей просьбы! Нет, ни за что, говорит, не открою! Не мой секрет, а чужой! Я уж ему иерейскою совестью своею ручался, что вы не обратите этого секрета во вред и бесчестье тому роду, за который он так опасается. Так нет! Умру — говорит — и во гроб с собой заберу, а никому не открою!
Через две недели после того я поехал к тому же священнику в гости вместе с священником нашего прихода и услышал от нашего добродушного хозяина такую речь:
— С нашим дедушкой Капелькой сталась болезнь, да такая, что уж он, кажется, не поднимется, а отойдет на лоно авраамле. Третьего дня его маслом соборовали, исповедывали и причащали. Стал я ему говорить: ‘Зачем, старина, хочешь на тот свет с собою невыплаченный свой долг унести?’ — Как так? — спрашивает. — А я ему: ‘Не возблагодарил’ — говорю — ‘барина за спасение своего правнука’.
— Как же, — говорит он мне, — возблагодарить его за доброе дело дурным делом? Ведь я дал клятву никому не открывать секрета, чтоб рода не бесчестить. — На это я ему сказал: ‘Вот что, старина, ты боишься, чтоб рода не бесчестить. Хорошо, ты открой барину секрет, а рода не называй!’
Задумался старик, потом говорит: Коли ты, батюшка, говоришь, что грех мне будет не возблагодарить барина и не сделать ему угодного по его просьбе — ино так и быть, только с тем, чтоб он побожился, что не станет ни допрашиваться, ни каким-нибудь способом доискиваться, какой это род в этом деле замешан!
Я отправился вместе с священником к Капельке.
Он был уже при смерти, и чуть слышным от слабости голосом проговорил мне: воздай тебе Господь за Сережку!
Потом, обратившись к священнику, он произнес: Батюшка! скажи барину мой секрет, но рода не называй!
В тот же день уснул навеки столетний старец. Похоронивши его, священник приехал ко мне и, сидя у меня в кабинете, рассказывал вот что:
‘Деялось то давно, лет тому близко ста. Жил-был барин, такой барин, каких в те старые времена было немало на Руси. Жесток он был с своими людьми, рассердится и посылает продавать людей на ярмарку, и водят их по торжищу на сворах, как собак. Барин этот был большой охотник до женского естества, и, управляя своею вотчиною, давал полную волю своим страстям и похотям. Девица ли крестьянская приглянется ему — сейчас прикажет привести к себе, растлит, а потом поступит с нею как ему вздумается: либо насильно замуж отдаст за кого-нибудь из своих людей, либо же пошлет в город продавать как животное. Приглянется ему замужняя — велит мужу самому вести жену свою к барину для блудного дела, а коли что не по нем, так продаст отдельно мужа в одну сторону, а жену в другую. Таков был гусь. Приглянулась ему одна крестьянская девка паче прочих, до того у него перебывавших. Других, бывало, растлит, а потом тем или иным способом удалит от себя, а эту стал держать во дворе, и она ему родила ребенка, сына. Потом он за что-то прогневался на нее, приказал вести в город и продать на рынке, а ребенка, своего побочного сынка, не отдал ей, а оставил у себя во дворе, взял другую девку из села, и приказал ей ходить за ребенком в качестве няньки. Скоро, однако, прогнал он и эту девку и уже не брал другой из села, а женился на девице из дворянской семьи. Молодая барыня сначала любила побочного сынка своего барина и ласкала его, но стала холоднее относиться к нему, когда у нее родился собственный сынок, однако, побочный все-таки рос в комнатах барских, играл с своим братом, законным сыном, а когда пришло время, обоих стали учить грамоте, и незаконный учился не в пример лучше законного, был он очень понятлив и остроумен до удивления. Тогда барыня из зависти возненавидела побочного и начала турчать мужу: зачем ты его близко держишь! Он холоп и должен то знать, что он холоп. Прогони его. Удали от глаз! Барин во всем потакал барыне и сослал мальчика в людскую на черную работу. Мальчишка уже был очень избалован, и считал себя барчонком: сам отец кормил его лакомствами, покупал ему игрушки и не приказывал пускать его играть с мужицкими детьми, чтоб не набрался мужицких манер. Теперь же, когда барин сослал его в людскую, дворовые мальчишки вдоволь издевались над ним, дразнили его, а он то плакал и вопил, то сердился, дрался и кусался, челядники же за это секли его немилосердно. Когда законный сынок стал подрастать, барин взял побочного снова в комнаты, но приказал быть в услужении законному барчонку, а потом обоих отвез в Питер: законного сына отдал в главное военное училищное заведение, в шляхетский корпус, как оно тогда называлось, а незаконного отдал обучаться какому-то мастерству. Барчук окончил курс своего учения, произведен был в офицерский чин и стал служить в гвардии в Питере, а его побочный брат, по окончании своего обучения мастерству, взят был молодым барином в услужение. Дома барчук не бывал, а старый барин сам раза два к нему в Питер ездил. Между тем сперва умерла барыня, матушка барчукова, а потом умер и его родитель. Молодой гвардеец, узнавши, что делается единственным владетелем богатого имения но наследству, решился подать в отставку и ехать в симбирскую нашу глушь вместе с своим слугою, своим побочным братом. Молодой барин не показывал и тени, что ему известно, от кого рожден его слуга, хотя знал это хорошо, он, напротив, был с ним суров и часто твердил ему, что он не должен забываться, а всегда иметь в памяти своей то, что создан хамом, на служение господину, и обязан безропотно терпеть от господина и брани и побои. Слуга же никак не мог забыть, что сам он когда-то в своем детстве считался барчуком и, подходя к руке старого барина, говорил ему: папенька! Так между господином и его служителем не могло образоваться тех патриархальных отношений, которые и в старые годы смягчали нередко жестокость крепостной зависимости рабов от своих господ. Слуга, пробывши несколько лет в столице, успел там научиться тонкому столичному обращению и всяким плутовским хитростям, каких здешний наш человек при своей простоте не смекнет. А главное, смелость у него явилась, страха Божия у него не было: я, дескать, сам не хуже своего барина, а почитай, и лучше его! Надобно вам при этом заметить, что барин и слуга были удивительно до какой степени похожи один на другого, так что только приглядевшись к ним, можно было заметить, что слуга был несколько старее барина. В Питере всяк, кто их видывал вместе, всегда подозревал, что слуга — побочный брат своего господина.
Поехали они в Симбирскую губернию: свет не близкий, не то что теперь, и на железных дорогах и на пароходах пути скорые открыты, тогда из Питера в. Симбирск — да это все равно, что теперь в Южную Африку! Ехали они на почтовых почти недели три. Слуга замыслил, еще будучи в Питере, важное и дерзостное дело. Вот въехали они в Симбирскую губернию, вот приходится проезжать им мимо того урочища — ольховняка. Служитель говорит барину: здесь достопримечательное место, вода катится с горы, водопад, редкостная вещь в здешнем крае! Барин вышел вместе со слугою из экипажа, пошли вдвоем в овраг и как сошли вниз и очутились в лесной густоте, слуга вынул из кармана приготовленную заранее веревку с петлею, набросил господину на шею и потянул вверх, так что господин не мог спохватиться, как уже задохнулся: потом слуга вынул труп из петли, раздел, надел на себя господское платье, с бумагами, которые там были, потом достал тут же кол, раскопал бывшую там в лесу яму, бросил туда труп и завалил землею, гнилыми листьями и ветвями, а сам прибежал к оставшемуся на дороге ямщику и кричал, что его лакей вырвал у барина бумажник с деньгами и побежал от него: барин-де хотел достать его да не смог, беглец куда-то скрылся: надобно вернуться в город и тотчас подать объявление. Ямщик не разобрал, что это говорит с ним лакей, переодетый барином, потому что, как сказано, барин и лакей были очень схожи между собою, да уж было темно, наступала ночь и, кроме того, ямщик был себе простачок, как большая часть людей того времени, как бы уж там ни было, а ямщик счел его за барина, повернул лошадей и погнал в город. Слуга показал барские документы, которые он добыл у мертвого барина, выдал себя за барина и подал прошение куда следовало о преследовании, поимке и отдаче под суд бежавшего крепостного человека. В городе никогда не видали в лицо барина, за которого выдал себя лакей, и поверили. После того слуга, под видом господина, приехал в имение: и там не могли распознать, что это не настоящий барин, потому что после того, как отец отвез сына еще в малолетнем возрасте, сын в деревне у отца не бывал, слугу тоже знали в имении еще тогда, когда он был очень молодым. Поэтому удачно сошел ему обман и там, приняли его все за настоящего молодого барина.
Приглашена была земская полиция и исправник, осмотрели документы, ввели во владение единственного наследника, и полиция не могла открыть обмана. Слугу, объявленного бежавшим, искали и, разумеется, нигде не нашли. Вскоре новый господин, узнавши еще прежде, где находится его настоящая мать, распорядился теперь найти ее. Когда помещик отправил ее в город на продажу, там ее купил другой помещик того же уезда и отдал в замужество за своего псаря. Теперь барин послал этому помещику предложение отпустить все это семейство за выкуп, приказавши тайно сказать так, что как женщина эта некогда была любовницею старого барина, то сыну его не хотелось, чтоб на память его отца легло какое-нибудь пятно. Вот этот псарь и был отец Капельки. Отпущенные на волю приписались в том селе, где вы Капельку видали. Слуга, обманом ставший барином, от всех скрывал тайну, но открыл ее матери, когда нарочно повидался с нею. Мать, как мать, разумеется, мирволила сынку, да притом и сама была сильно озлоблена против старого барина и ненавидела весь род его. Только не утерпела она и после уже сказала про все своему сыну от мужа рожденному, Капельке. Вот почему и знал он про ольховняк такой секрет, который никому не был известен.
Слуга, сделавшись господином и не будучи никем узнан, осмелился ехать к соседям-помещикам и посватался на их дочери, Родители, нимало не подозревая, чтобы это был не настоящий барин, согласились, рассчитывая на богатое состояние будущего зятя. Он женился. Но, видно, пролитая кровь не остается у Бога без отмщения. Совесть грызла убийцу — и в то время, как молодая жена родила ему сына-первенца, отец сошел с ума. Он бредил все какою-то ольхою, кричал, что к нему ольха идет. Ездили доктора, осматривали его, согласились, что он рехнулся, но причины не узнали. Странное помешательство, — говорили люди, — представляется ему, что дерево ходит как животное. После судебного свидетельства учредили над малолетним сыном опеку, а родителя держали в доме, как безумного, никуда не выпуская. Но недолго он таким образом пробыл и умер скоро. Его единственный сын вырос, женился и сделался отцом многих детей, которые в свою очередь произвели на свет детей и так размножился и разветвился род этот, и никто из этого рода не знает своего настоящего происхождения. Вот почему Капелька не хотел никому открывать этого, чтобы не было бесчестья потомкам, которые сами ничем не виноваты в преступлении своего предка.
Так рассказал мне с позволения умершего уже Капельки его заветную тайну священник, не сказавши, какой был это дворянский род, о котором скрыл Капелька.
Мне почему-то стало казаться, что этот род был наш род. Подозрение это возникло у меня от того, что когда в разговоре с Капелькою я назвал свою фамилию, он вдруг сделал движение, показывавшее, что произнесение моей фамилии его потревожило, но потом он прикинулся, как будто слышал ее впервые. Я стал расспрашивать то у того, то у другого из стариков нашего села о старых временах вообще и от одного услыхал, что в давнее время носилось такое предание, что один предок наш был сумасшедшим и ему все представлялось, будто какое-то дерево к нему идет. Конечно, по этому признаку еще не может быть признано несомненным тождество нашего предка с самозванцем-лакеем, убившим своего барина и господствовавшим под его именем, но ведь и в истории много найдется такого, что принято считать несомненным, хотя, руководствуясь строгою историческою критикою, можно бы сделать против того возражение.