‘Александр I’ Д. С. Мережковского едва ли не первый русский роман, где близкие нам по времени и духу исторические лица изображены не в условных, цензурою дозволенных, положениях и позах, а в частном и семейном их быту, со многими тайными подробностями, недоступными до сих пор печати. Это обстоятельство, главным образом, и способствовало успеху романа среди читающей массы.
При наличии некоторых достоинств, в ‘Александре I’ встречаются обычные для исторических романов г. Мережковского недостатки, прочно укоренившиеся в них и давно уже всеми почти отмеченные единодушно. Та же в нем несвязанность исторических условий с законами художественного творчества, причем те и другие равно приносятся в жертву извне возникнувшей основной идее. Романист и историк не сливаются в одно целое, а уподобляются сиамским близнецам, на канве романа явно выказываются белые нитки. Упорная, почти навязчивая, как бред, идея, уже много раз повторенная автором за последние годы, вяжет романиста по рукам и ногам, а историка заставляет, может быть против желания, приписывать своим героям небывалые слова и поступки. Не довольствуясь теоретически изложенной в учении своей идеей, г. Мережковский во что бы то ни стало хочет оправдать теорию жизненным опытом, облечь ее в плоть и кровь. Современная, бегущая бурными потоками жизнь никаким теориям, конечно, неподвластна, отсюда историчность г. Мережковского, на развалинах прошлого легче возвести башню теории, в прошлом всякий находит то, что ему близко. Но прошлое неумолимо мстит за себя и романисту, погрешающему против исторической истины, неизбежно приходится поступаться и художественной правдой. Умышленный поворот исторической перспективы не так резко заметен на ранних произведениях г. Мережковского, пока он изображал далекие, чуждые нам по духу события и лица. Не говоря об ‘Юлиане Отступнике’, даже ‘Леонардо да Винчи’ почти исчезает во глубине времен: на колеблющемся неверными тенями фоне старины воображению писателя легко осветить и подчеркнуть излюбленные свои идеи. Но по мере приближения к русской истории, начиная уже с романа ‘Петр и Алексей’, названные недостатки г. Мережковского выступили с ужасающей яркостью.
Чем объяснить, что писатель немалого ума и обширных познаний так безнадежно слаб именно в последних, зрелых своих книгах, которые, казалось бы, должны быть сильнейшими изо всех его произведений? Невозможно, чтобы сам он не сознавал своих недостатков. В сомнениях по этому вопросу, перечитав сызнова огромный труд г. Мережковского, пришли мы к выводу, что основная, ничем не поправимая беда заключается для нашего писателя в одном роковом обстоятельстве, в котором он неповинен. Дело в том, что г. Мережковский — типичный иностранец, не по происхождению, а по природе, сделавшей его как бы помимо воли чужим России. Как для всякого природного иностранца, для г. Мережковского Россия в ее основном и тайном, со всеми ее темными кладезями и подспудными силами, не то чтобы враждебна иль не нужна, а просто недоступна и непонятна. На глубочайшие явления русской жизни, на таинство ее духа г. Мережковский смотрит глазами умного и наблюдательного иностранца, явления эти живо интересуют его, он следит за ними и просвещенно им сочувствует, как Вогюэ или Губернатис, но там, где русский человек заплакал бы от восторга или гнева и не нашел бы слов, г. Мережковский достает хладнокровно записную книжку и вносит себе на память факт. Отсюда у г. Мережковского, при отсутствии способности к ‘перевоплощению’, склонность брать темы из различных эпох и различных стран, отсюда одинаковое отношение как к Юлиану, так к Леонардо и Александру I.
Мертвой теорией, общим методологическим приемом пытается г. Мережковский подменить то, в чем ему отказано от природы.
Идея ‘Александра I’ все та же, давно известная: это развитие учения об Антихристе.
Двоедушный, слабый, шатающийся безвольно, ‘в лице и в жизни арлекин’, по выражению Пушкина, внук великой Екатерины не удался совершенно г. Мережковскому, идeя в корне погубила замысел романиста, и Александр вышел неубедительным и бледным.
Вообще, тенденция на каждом шагу беспощадно, в зародыше, убивает попытки автора художественно изображать людей людьми, природу природой. В ‘Александре I’ есть ряд свежих образов, тонких описаний — и это лучшие места в романе, но обилие бледных, придуманных искусственно сцен отпугивает насторожившегося читателя. К внешним недостаткам письма относятся: частое нагромождение определений (по три-четыре к одному слову), повторение одних и тех же слов, фраз и даже событий. Мережковский-художник танцует всегда от печки. Императрицу Елисавету Алексеевну заставляет он писать неизбежный дневник (такие же точно дневники ведутся героями ‘Леонардо’ и ‘Петра’), по обыкновению употребляет постоянные антитезы, играет словами, а действующие лица все говорят у него одним и тем же языком, одинаково видят сны, сморкаются, обнимаются, плачут. Проникновения в эпоху, обаяния, духа не чувствуется нисколько. Все герои ‘Александра I’ современные, хорошо нам всем известные неврастеники и истерички. Легкая местами стилизация и близость к документальным данным не улучшают дела. Разве тогдашние люди так чувствовали и думали, так верили и любили? Какая разница в сравнении с ‘Войной и миром’! Гр. Толстой одним взмахом художественной силы переносит нас сразу в подлинный двенадцатый год, где видим мы и настоящего Александра, и Аракчеева, и Сперанского, верим им и знаем, что ежели описанное Толстым точно таким не было то могло быть. Мережковский же, при всех усилиях соблюсти историческую точность, дает лишь бледную, разграфленную, вычерченную методически схему под узким углом.
Люди, изображенные г. Мережковским, мало что недостоверны и неубедительны: все они сбиваются на шарж, на карикатуру, в каждом преобладает непременно одна какая-нибудь утрированная черта, придуманная к тому ж не всегда удачно. Фотий — карикатура фанатизма, Аракчеев — жестокой скуки, Якубович — лубочной романтики и т. д. Чтобы внешне как-нибудь отличить своих героев друг от друга, г. Мережковский навешивает всем им еще особые памятные ярлыки: Фотий — хорек, Аракчеев — ночанка, Голицын — старая баба.
Не считаясь с условиями историческими и бытовыми, г. Мережковский строго и пристрастно судит знаменитых наших покойников и, сажая их подсудимыми на скамью современности, как бы обвиняет в том, что не читали они ‘Грядущего хама’. Гениальный Крылов изображен каким-то дурачком и шутом гороховым, Карамзину зачтено в вину крепостничество, Жуковский — придворный подхалим и т. д. Лучшие люди александровского времени, те, о ком их младшие современники вспоминали с благоговением и благодарными слезами (ведь в обществе и под влиянием их рос и развивался Пушкин), — все они, что называется, ‘подсалены’ г. Мережковским.
А декабристы? Опрометчиво-легкомысленный Рылеев, пошляк Бестужев, ограниченный Пестель, дикий Каховский — все они таковы, что заставляют невольно думать: конечно, декабрьский бунт и не мог кончиться удачно, ежели во главе его стояли такие вожди.
Основная ошибка г. Мережковского при изображении декабристов заключается в том, что он без критики доверился их показаньям на следствии. По подлинным актам известно, что не все декабристы проявили при допросе гражданское мужество и поэтому к свидетельству некоторых из них следует относиться крайне осторожно. Слова, произнесенные в 1826 году, после того как катастрофа уже совершилась, психологически неверны в устах людей, веривших в успех заговора в 1824 году.
Грубость (в прямом смысле) в исторических романах г. Мережковского вообще не последнее занимает место. Императрица Елисавета Алексеевна и Софья Нарышкина (вряд ли умевшая говорить по-русски) выражаются подчас более чем неизящно. Нарышкина кричит няньке: ‘умру, умру, подохну‘… Она же употребляет современное вульгарное выражение ‘кормление зверя’, уместное в устах разве какой-нибудь чеховской акушерки, просившей ‘дать ей атмосферы’. Эта грубость сообщает иным местам романа особый, какой-то тяжелый запах.
Там, где дело касается историко-бытовых подробностей, которым г. Мережковский придает, видимо, важное значение, он громоздит ошибку на ошибке. Начать с того, что мелкие бытовые подробности набраны отовсюду: из Грибоедова (‘эшарп’ и дальше, чтобы не так было заметно, ‘барежевый’), из Дениса Давыдова (‘да, поела-таки сабля моя живого мяса, благородный пар крови курился на ее лезвие’), из Тургенева (материя ‘тру-тру’), из Некрасова (‘только приметно дыханье’) и т. д. Дабы не быть голословными, приведем для примера несколько ошибок с начальных страниц романа.
Описывается баснописец Крылов ‘в поношенном фраке с потускневшею орденскою звездой’. Дело происходит в 1824 году, а звезду (Станислава 2-й степени) пожаловал Крылову император Николай Павлович только в 1838 году при праздновании баснописцем своего пятидесятилетнего юбилея.
Известный поэт Ю. А. Нелединский-Мелецкий никогда ‘князем’ не был.
М. Е. Лобанова звали Михаил Евстафьевич, а не Eвграфович, как называет его г. Мережковский.
Князь П. А. Вяземский в 1824 году приводит слова Пушкина ‘черт меня догадал родиться в России с душою и с талантом’, сказанные Пушкиным на двенадцать лет позже, в одном из писем к жене.
Булгарин говорит: ‘я не трус, а только двух вещей на свете боюсь: синей куртки жандармской да тантиной красной юбки’. По-видимому, автору неизвестно, что жандармов в России при Александре I не было и что жандармский корпус учрежден был Николаем Павловичем в декабре 1826 года.
Императрица Елисавета Алексеевна, обращаясь к Жуковскому, называет его ‘ваше превосходительство’, тогда как этот титул поэтом был получен гораздо позже. ‘Словечко’ о Жуковском — ‘славный был покойник, дай Бог ему царство небесное’ — не Вяземскому принадлежит, а Пушкину.
Из чтения ‘Александра I’, кроме вывода, что г. Мережковский не художник и не историк, выносишь еще, как это ни странно, убеждение в… несерьезности его работы. При всей глубине идейности ее, слишком уже чувствуется в ней сухая книжность, и для тех, кто живет и подвизается подвигом житейским, не нужен совсем этот теоретический препарат. Знаменательно, что г. Мережковский в сочинениях своих исходит всегда от чужих книжных мыслей: ему нужен непременно эпиграф или какой-нибудь афоризм, чтобы от него оттолкнуться в умствование, как от берега. Но книга всегда останется книгой и теории одной слишком мало, чтобы заставить эту книгу ожить. Толстой и Достоевский давали нам хлеб насущный, и питается этим хлебом не одно уже поколение. Мережковский же в своих книгах дает только суррогат хлеба — кондитерский, приторный пирог. Его можно, не без приятности, есть, запивая чаем, но питаться им и существовать нельзя.
1912
Примечания
Впервые, с подзаголовком ‘О романе Д. С. Мережковского ‘Александр I», — ‘Северные записки’, 1913, No 1.
Публикуется по тексту книги ‘Ледоход’.
———————————————————————
Источник текста: Садовской Б. А. Лебединые клики. — М.: Советский писатель, 1990. — 480 с.