Охотники за долларами, Ликок Стивен, Год: 1914

Время на прочтение: 126 минут(ы)

Стивен Ликок.
Охотники за долларами

Роман

Глава первая.
Небольшой званый обед мистера Лукулла Файша

Мавзолей-клуб находится в самой спокойной части одной из наиболее населенных улиц города. Здание из белого камня построено в греческом стиле. Вокруг него растут величественные вязы, на ветвях которых ютятся певчие
В ранние утренние часы на улице царит почти благоговейная тишина. Громадные машины без седоков, с одними шоферами, сонно двигаются по ней, возвращаясь к половине одиннадцатого домой, после того как отвезли в городские конторы тех из миллионеров, которые привыкли рано подниматься с постели. Лучи солнца, проникая сквозь ветви вязов, освещают дорого оплачиваемых нянь, катающих драгоценных детей в маленьких колясочках. Некоторые из детей стоят много, очень много миллионов. В Европе, без сомнения, вы можете увидеть на Унтерден-Линден или Елисейских полях маленького принца или принцессу, которым военный караул с трепетом отдает честь. Но это сущие пустяки. Это и наполовину не так внушительно, в настоящем смысле этого слова, как то, что вы можете наблюдать ежедневно по утрам на Плутория-авеню, возле Мавзолей-клуба, в самой тихой части города. Здесь вы можете лицезреть с трудом переваливающуюся на своих слабых ножках маленькую принцессу в кроличьем пальто, которой безраздельно принадлежат пятьсот винокуренных заводов. Здесь в лакированной колясочке прячется маленькая головка в капоре, руководящая из своей колыбельки всем Новым Трикотажным Синдикатом. Министр юстиции Соединенных Штатов качает колыбельку, где сидит младенец, которого он тщетно пытается заставить отказаться от синдикатской системы и согласиться с законными формами акционерной компании. Вблизи резвится ребенок четырех лет в костюмчике цвета хаки, объединяющий в своем лице две главные железнодорожные линии. Вы можете встретить здесь принцев и принцесс куда более реальных, чем те бедняжки, которые сохранились еще в Европе. Несть числа детям, которые трясут своими погремушками из слоновой кости, приветствуя друг друга. Миллионы долларов в гарантированных процентных бумагах весело смеются в детской колясочке-ходульке, подталкиваемой важной няней. И все это залито солнечными лучами, пробивающимися сквозь ветви вязов, и птицы щебечут, и моторы пыхтят, так что весь мир, доступный наблюдению с бульвара Плутория-авеню, кажется самым приятным местом, какое только можно себе вообразить.
Дальше, как раз за Плутория-авеню и параллельно ей, деревьев уже нет, там начинается царство кирпича и камня. Даже с авеню видны верхушки небоскребов больших торговых улиц и слышен рев подземных железных дорог, вырабатывающих дивиденды. А на периферии город спускается еще ниже и подпирается и сжимается извилистыми улицами и маленькими домами грязных переулков.
В сущности, если вы взберетесь на крышу Мавзолей-клуба, что на Плутория-авеню, то сможете разглядеть оттуда грязные переулки Нижнего города. Но зачем вам это делать? С другой стороны, если вы никогда не станете лазить на крышу клуба, а будете только обедать внутри, между вязами, вы никогда не узнаете о существовании этих грязных улиц, — и это будет много лучше. В клуб ведет широкая лестница, такая пологая и столь тщательно устланная коврами, что физическое напряжение, необходимое для того, чтобы пройти расстояние от машины до дверей клуба, доведено до минимума. Богатые члены клуба не стыдятся подниматься по лестнице, ставя на каждую ступеньку сначала одну ногу, а затем и другую, в тяжелые же финансовые периоды, когда черное облако повисает над биржей, вы можете увидеть, как каждый из членов Мавзолей-клуба втаскивает себя наверх именно таким способом, причем в его беспокойных глазах видна безмолвная ажитация человека, жаждущего узнать, нельзя ли где-нибудь зацепить полмиллиона долларов.
Но в более веселые времена, когда в клубе устраиваются торжественные приемы, ступеньки широкой лестницы утопают в дорогих, мягких, как мох, коврах, а над ними воздвигается длинный шатер из красной и белой, как снег, материи, и прекрасные дамы стекаются на машинах в клуб. Тогда он на самом деле превращается в настоящую Аркадию, и ради прекрасных пасторальных сцен, которые могут заставить возрадоваться сердце поэта, знающего цену вещам, меня командируют в Мавзолей-клуб. В такие вечера его широкие коридоры и просторные гостиные наполняются пастушками, каких вы никогда не видывали, пастушками в прекрасных, приводящих в восторг платьях, с перьями в волосах, спускающимися вниз под углами, вымеренными с тригонометрической точностью. Здесь же и пастушки в широких белых жилетах и лакированных туфлях, с грузными лицами и толстыми щеками. Здесь происходят танцы и ведутся разговоры между пастушками и пастушками, блещущие такими каскадами остроумия и находчивости по поводу подъема цен на известь и падения цен на цемент, что душа Людовика XIV с радостью выпрыгнула бы из могилы, чтобы насладиться ими. А позже здесь ужинают за маленькими столиками, за которыми пастушки и пастушки пожирают гарантированные процентные бумаги и золотые займы в образе замороженного шампанского и холодной спаржи, и груды дивидендов и месячных бон разносятся на серебряных блюдах туда и сюда китайскими философами, наряженными в платье лакеев.
Но в обычные дни в клубе нет дам, там одни только пастушки. Их можно видеть сидящими под пальмами небольшими группами по два-три человека и пьющими виски с содовой водой, более выдержанные из них пьют виски с минеральной водой, а те, которым предстоят важные дела после полудня, ограничиваются виски и Радкором или виски с Маги-водой. В подвалах Мавзолей-клуба скрыто столько разнообразных пенящихся и шипящих минеральных вод, сколько никогда не вытекало из скал гомеровой Греции. И раз вы поднялись по лестнице успехов до той ступеньки, когда начинают ими пользоваться, вам уже невозможно вернуться к обыкновенной воде, как немыслимо и жить в доме, затерянном на одной из боковых улиц, где вы долгое время обитали, пока не сделались членом клуба.
А члены клуба мирно сидят здесь и вполголоса ведут беседу, утопая в облаках дыма гаванских сигар. Более пожилые любят говорить о том, что страна неуклонно стремится к гибели, а молодые возражают им, доказывая, что, наоборот, страна быстро развивается, как никогда раньше, но больше всего они любят говорить о великих государственных вопросах, например, о покровительственных пошлинах и о необходимости их повышения, о печальном падении нравственности среди рабочего класса, об усилении синдикализма и недостатке христианского чувства среди рабочих, о грозном росте себялюбия в народных массах.
Так беседуют они (за исключением двух-трех, которые уходят на совещание директоров) до тех пор, пока не наступают сумерки. Бессловесные китайские философы зажигают то здесь, то там лампочки, и волны мягкого света струятся между пальмами. Тогда члены клуба садятся обедать за белыми столами, сверкающими граненым хрусталем и зелеными и желтыми рейнскими винами, а после обеда опять располагаются между пальмами, наполовину скрытые в облаках голубого дыма, и продолжают свою беседу о пошлинах и о рабочем классе, стараясь потоками минеральных вод смыть горечь воспоминаний об этих вещах. Вечер кончается, и наступает ночь, громадные машины одна за другой, дребезжа, подкатывают к подъезду. Мавзолей-клуб пустеет, и огни начинают постепенно гаснуть, пока не увозят последнего члена клуба. День в Аркадии кончается, и для его членов наступает пора вполне заслуженного отдыха.
— Я желал бы, чтобы вы высказали мне ваше мнение, но только совершенно откровенно, — сказал во время ленча мистер Лукулл Файш, обращаясь к достопочтенному Фарфорзсу Ферлонгу, сидевшему у противоположного конца стола.
— С удовольствием! — ответил мистер Ферлонг. Мистер Фажш налил полный стакан содовой воды и протянул его своему собеседнику.
— Скажите, пожалуйста, — спросил он, — не слишком ли много здесь соды?
— Нет, ни в коем случае, — ответил мистер Ферлонг.
— А кислороду? Только, прошу вас, говорите не стесняясь.
— О нет, решительно нет!
— И вам не кажется, что процент двууглекислого натрия здесь слишком велик?
— Не кажется, — ответил мистер Ферлонг, на этот раз сказав правду.
— Ну что ж, прекрасно! — воскликнул мистер Фанш. — Я велю подать эту воду сегодня герцогу Дюльгеймскому.
Он произнес имя герцога громко, но спокойно, с полным демократическим безразличием, желая этим подчеркнуть, что он совсем не интересуется, слышали ли его слова или нет те члены клуба, которые в это время там завтракали. Ведь, в конце концов, что значил герцог для человека, который был председателем обществ ‘Народная тяга’, ‘Пригородное движение’ и ‘Республиканская содовая вода’, главным директором-распорядителем ‘Народного ссудо-сберегательного общества’ и т. д.?! Если человек, подобный ему, опирающийся на народную поддержку, собирается принять герцога, то ясно, что здесь не может возникнуть никаких подозрений по поводу его мотивов. В этом нет никакого сомнения.
Естественно также, что человек, сам производящий содовую воду, готов проявить порой чрезмерную чуткость к возможному замечанию со стороны гостей, что в воде слишком много соды. Действительно, очень многие из членов Мавзолей-клуба или производят различные вещи, или приказывают их производить, или — что то же самое — поглощают их, когда они уже произведены. Это создает особый химический уклон в их отношении к пище, которую они принимают. Часто можно было видеть, как кто-либо из членов клуба неожиданно вызывал за завтраком старшего лакея, чтобы сказать ему, что в свиной грудинке слишком много аммония, а другой спешил заявить протест против чрезмерного количества глюкозы в прованском масле или по поводу того, что в анчоусах слишком высокий процент селитры. Человек с расстроенным воображением может подумать, что это ощущение химических веществ в пище есть своего рода Немезида для членов клуба, но это попросту смешно, так как в каждом таком случае старший лакей, который является главой вышеупомянутых китайских философов, неизменно отвечает, что он выяснит, в чем дело, и примет немедленно меры к уменьшению процента. Еще меньше смущаются члены клуба своими остальными занятиями — тем, что они производят, или тем, что они поглощают уже произведенные предметы.
Совершенно естественно и понятно, что мистер Лукулл Файш, прежде чем предложить содовую воду герцогу, хотел предварительно дать ее испробовать кому-либо другому. А разве можно было найти для этой цели более подходящее лицо, чем мистер Ферлонг, молодой настоятель церкви св. Асафа, который успел окончить престижный колледж, предназначенный для развития всевозможных дарований у юношей. Мало того, настоятель англиканской церкви, побывавший в иностранных миссиях, являлся в данном случае как раз тем лицом, у которого можно было как бы невзначай выведать, как нужно обращаться с герцогом, какой вести с ним разговор и как величать его — ваше сиятельство, или сиятельство, или просто герцог, или как-нибудь иначе. Все подобные вопросы казались директору ‘Народного банка’ и председателю акционерной компании ‘Республиканская содовая вода’ настолько ничтожными и пошлыми, что он считал ниже своего достоинства прямо их задать.
Вот почему мистер Файш пригласил мистера Ферлонга в Мавзолей-клуб позавтракать с ним, а затем и пообедать вместе с герцогом Дюльгеймским. А мистер Ферлонг, полагая, что духовное лицо должно всегда помогать людям и не избегать своего ближнего только потому, что он герцог, принял приглашение на ленч и обещал приехать на обед, хотя для этого и пришлось отложить занятия любительского рабочего танцкласса при церкви св. Асафа на следующую пятницу.
Так случилось, что мистер Файш, вопреки своему обыкновению, завтракал в клубе, поглощая котлетку и запивая ее выдержанным мозельским вином, хотя был настоящим демократом, а молодой настоятель церкви св. Асафа сидел напротив него, в религиозном экстазе трудясь над рагу из утки.
— Герцог прибыл сегодня утром, не правда ли? — поинтересовался мистер Ферлонг.
— Да, из Нью-Йорка, — ответил мистер Файш. — Он остановился в Гран-Палавере. Я послал ему телеграмму через одного из директоров нашего общества в Нью-Йорке, и его сиятельство любезно обещал прибыть сюда к обеду.
— Он приехал развлечься? — спросил настоятель.
— Я думаю… — Мистер Файш собирался сказать: ‘Для помещения значительной части своего состояния в американские предприятия’, но воздержался. Даже с духовным лицом лучше быть осторожным. Поэтому он заменил готовые сорваться с его уст слова другими: — Он собирается изучать американскую жизнь.
— Герцог долго пробудет здесь? — спросил мистер Ферлонг.
Если бы мистер Файш хотел дать чистосердечный ответ, он сказал бы: ‘Нет, если мне удастся вскоре выманить у него деньги’, но он ответил только:
— Этого я не знаю.
— Он найдет здесь много любопытного, — продолжал настоятель задумчиво. — Положение англиканской церкви в Америке должно навести его на серьезные размышления. Надо полагать, — добавил он, — герцог глубоко религиозный человек!
— Очень религиозный, — ответил мистер Файш.
— И большой филантроп?
— Несомненно!
— Я думаю, — сказал настоятель, — что он обладает колоссальным состоянием.
— Я тоже, — заявил с полным безразличием мистер Файш. — Все эти ребята очень богаты. (Мистер Файш обычно называл английскую аристократию ‘этими ребятами’.) Земли, знаете ли, феодальные имения, — чистый грабеж, как я это называю. Почему рабочий класс, пролетариат, поддерживает такую тиранию, это выше моего понимания. Запомните мои слова, Ферлонг: в один прекрасный день он поднимет восстание, и весь строй неожиданно
Мистер Файш сел на своего любимого конька, но на минуту он сам прервал себя, чтобы сказать лакею:
— Черт возьми, о чем вы думаете, подавая холодную спаржу?
— Очень сожалею, сэр, — ответил лакей, — прикажете убрать?
— Убрать? Конечно, уберите и не вздумайте вторично подать мне что-либо в этом роде. А не то я сообщу об этом куда следует.
— Очень сожалею, сэр, — пробормотал лакей.
Мистер Файш с нескрываемым презрением посмотрел вслед уходившему лакею.
— Эти избалованные пролетарии становятся невыносимыми, — сказал он. — Ей-богу, если бы это зависело от меня, я бы разделался с большинством из них, отказал бы им от места и выгнал на улицу. Это образумило бы их. Да, Ферлонг, вы доживете еще До того времени, когда весь рабочий класс в один прекрасный день восстанет против тирании высших классов, и нынешний социальный
Но если бы мистер Файш мог догадаться, что в тот момент, когда он это говорил, на кухне Мавзолей-клуба стоял, прислонившись к буфету, делегат ‘Интернационального союза лакеев’ и, надвинув на глаза свою полукруглую шляпу, вел беседу с небольшой группой китайских философов, то он бы понял, что социальная катастрофа была гораздо ближе, чем он это предполагал.
— Вы пригласили еще кого-нибудь на обед? — спросил мистер Ферлонг.
— Я очень хотел бы видеть за столом вашего отца, — ответил мистер Файш, — но, к сожалению, его нет в городе.
Однако его слова следовало понимать так: ‘Я очень рад, что обстоятельства избавили меня от необходимости пригласить вашего отца, которого я ни в коем случае не хочу знакомить с герцогом’. Дело в том, что присутствие на обеде мистера Ферлонга-старшего совершенно не соответствовало целям, которые ставил себе мистер Файш. Мистер Ферлонг-старший был председателем целого ряда торговых предприятий с церковным оттенком и слыл очень ловким человеком. В этот момент его не было в городе, так как он был занят в Нью-Йорке выпуском нового издания Евангелия в переводе на индусский язык. Но знай он о приезде герцога с целью выгодного помещения нескольких миллионов долларов, он ни за что не выехал бы из города, если бы даже ему предложили взамен целый Индустанский полуостров.
— Вы, вероятно, пригласили мистера Баулдера? — спросил настоятель.
— Нет! — решительно сказал мистер Файш, не повторив даже его имени.
Дело в том, что у него было еще больше оснований не знакомить с герцогом мистера Баулдера. Мистер Файш уже сделал однажды подобного рода ошибку и не имел никакого намерения допустить ее вторично. Всего лишь год тому назад, во время посещения Мавзолей-клуба молодым виконтом Фиц-Тистлем, мистер Файш познакомил мистера Баулдера с виконтом и жестоко поплатился за это, потому что мистер Баулдер, встретив виконта, сейчас же пригласил его на охоту в свой заповедник в Висконсине, и на этом кончились все разговоры о помещении капиталов Фиц-Тистля.
Мистера Баулдера, о котором говорил мистер Файш, можно было видеть в этот момент в том же зале за одним из столиков, где он в одиночестве уплетал свой завтрак. Это был старик крепкого телосложения, хотя силы его и были уже основательно надломлены, с белой бородой и с такими приспущенными веками, что можно было подумать, будто он собирается сейчас заплакать. Голубые глаза его смотрели куда-то вдаль, а спокойное скорбное лицо и большие покатые плечи ясно говорили о его связи с мистическими тайнами крупной финансовой политики.
По-видимому, над ним повисло облако меланхолии, потому что, когда он говорил о привлеченных капиталах и накопившихся дивидендах, в его спокойном голосе чувствовалась такая глубокая грусть, словно речь шла о вечных загробных муках и возмездии за грехи человеческие.
Что стоило такому великану справиться с болтливым виконтом, с грубоватым герцогом или с франтоватым итальянским маркизом?! Сущие пустяки!
Методы обращения мистера Баулдера с титулованными заезжими гостями, искавшими, куда бы пристроить свои капиталы, были глубоко продуманы. Он никогда не говорил с ними о деньгах ни слова, Он только рассказывал им о величественных американских лесах — он родился шестьдесят пять лет тому назад в лесу, где заготовлялся строительный материал, — и когда он говорил о девственных лесах, о вое волков по ночам среди сосен, в его голосе звучало нечто такое, что очаровывало заезжего слушателя, когда же он переходил к рассказу о своем охотничьем заповеднике близ Висконсинских лесов, то герцог, граф или барон, у которых всегда под рукой была нарезная двустволка, превращались в сплошное внимание… и погибали,
— У меня там в Висконсине, — обычно говаривал мистер Баулдер своим глубоким, похожим на рыдание, голосом, — нечто вроде охотничьего домика… так вы бы назвали его. Простое строение, — пояснял он, почти рыдая, — сколоченное из бревен.
— О, сколоченное прямо из бревен?! — прерывал его заезжий гость. Как интересно!
Все титулованные люди сразу же приходят в восторг от бревен, и мистер Баулдер знал это, по крайней мере улавливал своим подсознательным ‘я’.
— Да, из бревен, — тянул он тем же скорбным голосом, — из цельного, неотесанного кедра, знаете, из первобытных строевых деревьев… Я приказал вырубить их в со-
К этому времени возбуждение слушателя достигало крайнего напряжения.
— И там есть охота? — обычно спрашивал тот.
— Да, там водятся волки, — отвечал мистер Баулдер прерывистым от огорчения голосом.
— И они очень свирепы?
— Страшно! Никак не можем с ними справиться…
При этих словах титулованный собеседник загорался непреодолимым желанием сейчас же отправиться в Висконсинский лес, не дожидаясь даже приглашения со стороны мистера Баулдера.
И когда, неделю спустя, такой собеседник возвращался из охотничьего заповедника мистера Баулдера, загорелый, в грубых сапогах, увешанный волчьими зубами, все его состояние так фундаментально застревало в предприятиях мистера Баулдера, что вы напрасно старались бы вытрясти из его карманов хоть двадцать пять центов. И вся сделка совершалась как бы совершенно невзначай — во время большой охоты в Висконсинских лесах, когда на снегу лежал один или два убитых волка.
Поэтому неудивительно, что мистер Файш не предполагал приглашать мистера Баулдера на свой званый маленький обед. На самом деле задача мистера Файша состояла именно в том, чтобы скрыть от герцога существование мистера Баулдера и его охотничьего домика из бревен.
Не следует удивляться и тому, что, как только мистер Баулдер прочел в газетах заметку о прибытии герцога в Нью-Йорк и узнал из ‘Коммерческого эха’ и ‘Финансового подголоска’, что герцог собирается посетить город с целью вложить свои деньги в американские предприятия, он сейчас же протелефонировал в свою маленькую усадьбу в Висконсине — конечно, там сохранился с первобытных времен телефонный провод — и приказал своему управляющему хорошенько проветрить и протопить дом, при этом он специально поручил ему выяснить, не смогут ли местные оборванцы добыть живьем одного или двух волков, если таковые потребуются.
— Еще кто-нибудь будет на обеде? — спросил настоя-
— О да! Президент университета Бумер. Всего нас будет четверо. Полагаю, герцогу интересно будет встретиться с Бумером. Он, возможно, рад будет услышать что-либо об археологических находках на континенте.
Действительно, если любознательность герцога распространялась на археологию, то его свидание с великим Бумером, президентом Плутория-университета, было бы очень кстати.
Если бы он захотел получить точные сведения о различии между мексиканским ‘пуэбло’ и жилищем племени навахо, то этот случай был бы самый благоприятный.
Если бы он воспылал желанием уделить некоторое время — ну, скажем, полчаса — на беседу об относительной древности Неандертальского черепа и песчаных отложений Миссури, то и в этом случае его встреча с Бумером была бы продуктивна. Ведь герцог мог получить от президента Бумера столь же исчерпывающие сведения о каменном и бронзовом веке, как от мистера Файша и мистера Баулдера о веке золота и веке денежного кредитного обращения.
Ну что, разве не удачен был выбор ученого археолога и президента университета для беседы с герцогом?
И если бы герцог в результате посещения Америки (ибо доктор Вумер, который знал все, понимал, зачем герцог прибыл в Америку) почувствовал склонность, ну, скажем, сделать вклад для поощрения изучения первобытной антропологии, разве это не было бы прекрасно? И если бы. герцог пожелал внести в фонд Плутория-университета скромную сумму, достаточную хотя бы для того, чтобы президент мог уволить старого профессора и пригласить нового, то и это было бы достаточным основанием
Поэтому президент с живостью ответил согласием на приглашение мистера Файша и сейчас же стал просматривать списки своих менее компетентных профессоров… для освежения памяти.
Герцог ДюЛьгеймский пять дней назад высадился в Нью-Йорке и тотчас же стал усиленно искать глазами поля турнепса, но нигде не нашел их. Он направился затем на Пятое авеню с намерением напасть на след картофеля, но там его не было. Не разыскал он также ни короткорогих быков в Центральном парке, ни длиннорогих быков на Бродвее. Ибо герцог наш, подобно всем герцогам был завзятым агрономом — от норфолкского жакета до подбитых гвоздями сапог.
В ресторане он разрезал картофелину на две части и одну из них послал метрдотелю, чтобы узнать, бермудский ли это картофель. По всей видимости, картофель был ранний бермудский, но герцог боялся, что это, судя по его окраске, лишь поздний тринидадский. Метрдотель направил картофелину главному повару, по ошибке приняв вопрос герцога за жалобу, а главный повар вернул ее герцогу с сообщением, что картофель не бермудский, а с острова Принца Эдуарда. И герцог выразил свою признательность главному повару, а последний — герцогу. Герцог был так обрадован полученными сведениями, что завернул картофелину в бумагу и взял ее с собой, а метрдотеля одарил двадцатью пятью центами, чувствуя, что в экстравагантной стране нужно и поступать соответствующим образом. Затем герцог в продолжение пяти дней носил с собой картофелину по Нью-Йорку и показывал ее всем. Но, за исключением этого случая, он не нашел в городе ни малейших следов сельского хозяйства. Никто из приглашавших его к себе не знал, как оказалось, чем откармливают вола, мясо которого подавали на стол, никто из лиц, принадлежащих, по-видимому, к лучшему нью-йоркскому обществу, не мог ничего сказать ему о способах выращивания свиней для убоя. Общество лакомилось цветной капустой, не различая датский и ольденбургский сорта ее, и почти никто не мог распознать силезской грудинки. А когда герцога повезли за город, примерно километров за двадцать пять от него, в то место, которое называли ‘деревней’, то и здесь не оказалось турнепса, а были только строения, железнодорожные насыпи и рекламные плакаты. Так герцог провел четыре тоскливых дня. Сельское хозяйство угнетало его, но еще больше, конечно, угнетал его денежный вопрос, который и привел его. в Америку.
Деньги — вещь утомительная, особенно для тех, кого воспитание не подготовило к тому, чтобы делать их. Если человек притащился в Америку в надежде занять там денег и не знает, как подойти к решению этой задачи, то естественно, что им овладевает тоска и озабоченность. Будь здесь обширные поля турнепса и стада голштинского скота, то во время разговора между двумя скотоводами-джентльменами можно было бы изловчиться и ухватить заем, но в Нью-Йорке, среди каменных громад, под шум и грохот движущихся грузовиков, в часы роскошных приемов в богатых дворцах, не так-то легко было сделать это.
Вот чем объяснялся визит герцога Дюльгеймского и ошибка мистера Лукулла Файша. Мистер Файш думал, что герцог прибыл для того, чтобы дать деньги в долг, а между тем он приехал с целью занять их. Герцог рассчитывал получить под вторую закладную на свой Дюльгеймский замок двадцать тысяч фунтов стерлингов, затем он имел в виду продать право на шотландскую охоту, сдать в аренду ирландские пастбища, заложить валлийскую угольную ренту и сколотить, таким образом, сто тысяч фунтов стерлингов. Для герцога это была громадная сумма. Если бы он раздобыл ее, то смог бы выкупить первую закладную на Дюльгеймский замок, развязаться с нынешним арендатором шотландской охоты, погасить закладную на ирландские пастбища и т. д. Таков был заколдованный финансовый круг, в котором постоянно вращался герцог.
Другими словами, герцог был действительно бедным человеком — бедным, конечно, не в американском смысле, так как в Америке бедность появляется неожиданно, как грозовое облако, появляется только потому, что человек не может достать в критическую минуту четверти миллиона долларов, — и затем так же быстро исчезает, нет, герцог очутился в тисках того безнадежного мучительного разорения, которое хорошо известно одной лишь английской аристократии. Герцог был настолько беден, что герцогине приходилось в целях экономии ежегодно проводить три-четыре месяца в фешенебельном отеле на Ривьере, старший сын его, маркиз Бильдудльский, большую часть года охотился в Уганде, причем его свита состояла всего из двадцати — двадцати пяти загонщиков и такого ничтожного числа носильщиков, курьеров, погонщиков слонов и боев, что дело пахло общественным скандалом. Герцог был так беден, что младший сын его, просто для поддержания общих тенденций к экономии, вынужден был коротать свои дни в карабкании по Гималаям, а младшей дочери приходилось подолгу гостить у одной из мелких германских кронпринцесс. И в то время как герцогская семья ради сбережения денег карабкалась по горам, охотилась на гиен и т. д., Дюльгеймский замок и городской дом герцога были фактически закрыты для всех членов семьи. Но герцог твердо надеялся, что подобного рода суровая экономия, если она продержится в течение одного или двух поколений, совершит чудеса, и эта вера поддерживала его, герцогиня тоже верила в это, как и вообще вся герцогская семья, которая поэтому легко переносила свою горькую участь. Одно только мучило герцога: как достать в долг деньги, без чего абсолютно нельзя было обойтись? Герцог ненавидел это занятие. Его предки часто брали деньги, но никогда не занимали их, и герцог начинал злиться, когда наступала необходимость добывать деньги. Самый процесс одалживания был ему неприятен: сидеть с человеком часто почти с джентльменом, вести с ним приятную беседу, а затем пристать к нему и взять у него деньги. Просто низко! Ударить человека прикладом по голове и отобрать у него деньги — это было понятно герцогу, но одолжить… Вот почему герцог прибыл в Америку, где, как известно всему миру, легко достать деньги в долг. И действительно, многие друзья герцога добывали деньги в Америке с волшебной легкостью, закладывая свои имения, картины или дочерей.
Между тем, как это ни странно, герцог провел целых четыре дня в Нью-Йорке и, хотя его всюду принимали радушно, не получил ни одного цента. Герцог знал, что занять здесь деньги — пустое дело, детская игра, но как, как приступить к этому?
Неожиданно перед ним блеснул луч света. На четвертый день своего пребывания в Нью-Йорке он встретил виконта Билетейрса, который объявил ему, что только что получил пятьдесят тысяч фунтов под залог имущества, за которое в Англии не дали бы и полпенса.
И герцог со вздохом спросил:
— Как же, черт побери, вы устроили это?
— Что?
— Да заем! — сказал герцог. — Как вы завели речь об этом? Я жажду занять здесь сто тысяч, и повесьте меня, если я знаю, как приступить к этому.
— Вздор, — ответил виконт, — никакой подготовки для этого не нужно. Просто занимайте: за обедом просите, ну, как если бы вы просили спичку… Они здесь относятся к этому очень просто.
— За обедом? — переспросил герцог.
— Ну да, за обедом, — подтвердил виконт. — Конечно, не сразу — понимаете? — а так, после второго стакана вина. Уверяю вас, это сущие пустяки.
Как раз в этот момент герцогу вручили телеграмму мистера Файша с приглашением пообедать вместе с ним в Мавзолей-клубе.
Герцог, как человек точный, решил, что второй стакан вина будет стоить мистеру Файшу сто тысяч фунтов стерлингов.
Курьезно то, что мистер Файш в тот же самый момент путем вычислений пришел к заключению, что второй стакан шампанского, выпитый герцогом в Мавзолей-клубе, обойдется ему около пяти миллионов долларов.
На следующий день после получения пригласительной телеграммы герцог с ранним утренним экспрессом приехал в город, а ровно в семь часов вечера уже поднимался в Мавзолей-клуб. Это был плотный, невысокого роста мужчина, с бритым, красным, как кирпич, лицом и поседевшими волосами.
Герцог окинул любопытным взглядом здание Мавзолей-клуба и одобрил его. Оно показалось ему скромным, спокойным, совсем непохожим на кричащие дворцы немецких князей и на итальянские палаццо.
Мистер Файш и мистер Ферлонг ждали его в глубине комнаты, в нише, где горел огонь, стояли фикусы, а по стенам висели картины, освещенные матовым светом лампы, возле них стоял столик с виски и содовой водой. Герцог сел за столик. Мистера Файша, нанесшего ему в полдень визит в Палавер-отеле, он звал уже просто Файшем, как будто давно был знаком с ним, а через несколько минут стал называть и настоятеля церкви св. Асафа Ферлонгом — без всяких добавлений.
Едва успели они обменяться несколькими незначительными фразами, как показалась величавая массивная фигура президента Плутория-университета доктора Бумера. Он представился герцогу, пожал руку мистеру Ферлонгу, заговорил сразу с обоими и в то же время приказал подать себе свой любимый коктейль, а еще через минуту уже стал расспрашивать герцога о вавилонских кирпичах с иероглифическими надписями, которые дед герцога вывез с Евфрата и которые, как хорошо было известно каждому археологу, находились в герцогской библиотеке в Дюльгеймском замке. И хотя герцог ничего не знал об этих кирпичах* он с уверенностью заявил, что его дед собрал несколько действительно очень, очень замечательных вещей.
Герцог, встретив человека, знавшего о его дедушке, почувствовал себя вполне в своей тарелке. Его привели в восторг и фикусы, и картины, и доктор Бумер, и прелесть всего здания клуба, и уверенность, что здесь легко будет достать полмиллиона долларов.
— Какой прекрасный у вас клуб, ну просто прелесть! — воскликнул герцог.
— Да, — сказал мистер Файш, — очень уютный.
Но если бы мистер Файш мог видеть, что творилось внизу, в кухнях Мавзолей-клуба, он понял бы, что как раз в этот момент клуб становился очень неуютным местом.
Ибо как раз в этот момент делегат ‘Интернационального союза лакеев’, в шапке, сдвинутой набекрень, после того как он целый день шнырял по городу, был занят агитацией среди китайских философов, записывая их в члены союза и уговаривая их присоединиться к забастовщикам. Он уверил их, что бои Гран-Палавера бросили работу в семь часов, а остальные бои Коммерческого клуба, Униона и всех ресторанов города забастовали еще час тому назад. И китайские философы, решив примкнуть к забастовщикам, поснимали свои лакейские фраки и надели свои собственные потертые пиджаки и круглые шляпы, заломив их набекрень. В мгновение ока совершилось чудесное превращение: почтенные китайцы обратились в настоящих бродяг самого низкого пошиба.
Но мистер Файш, сидевший наверху в зале, ничего этого не видел. Даже тогда, когда старший лакей, заметно дрожавший, появился с коктейлем, им самим приготовленным и налитым в стаканы, им самим вымытые, — даже тогда мистер Файш, отвлеченный своими мыслями о герцоге, не заметил ничего неладного.
Не заметили этого и гости. Ибо доктор Бумер, узнав, что герцог был на Нигере, стал расспрашивать его о знаменитых Бимбосских развалинах у низовьев этой реки. Герцог сознался, что он их не разыскал. Но доктор стал его уверять, что они существуют и что о них есть указания даже у Страбона.
— Если только память ему не изменяет, — заявил он, — они находятся на полпути от Оохата к Охату, но где именно, выше ли Оохата и ниже Охата или же выше Охата и ниже Оохата, этого он не может сказать с уверенностью. Герцогу придется подождать, пока он не наведет точных справок в своей библиотеке.
С такими разговорами собеседники допили коктейль, а затем чинно двинулись наверх, в отдельный кабинет.
Когда они вошли в комнату, где стоял стол, покрытый белоснежной скатертью, уставленный хрусталем и украшенный цветами (стол был накрыт философом, который в шляпе, сдвинутой набекрень, уже шествовал во главе прочих забастовщиков по направлению к театру Буфф), герцог снова воскликнул:
— Поистине у вас очень уютный клуб, просто очаровательный!
Все сели. Мистер Ферлонг прочел молитву, самую краткую, какая только известна в требниках англиканской церкви. И старший лакей — уже не скрывавший своей растерянности, так как все его попытки вызвать по телефону взамен забастовавших лакеев людей из Гран-Палавера и ‘Континенталя’ окончились неудачей, — подал устрицы, которые сам же и вскрыл, и дрожащей рукой стал разливать по бокалам рейнвейн. Он знал, что если каким-либо чудом из Палавера не явится новый повар и один или два лакея, то вся его затея лопнет.
Но гости ничего не подозревали о его страхе. Доктор Бумер пожирал устрицы, как гиппопотам, и с набитым ртом распространялся о роскоши современной жизни.
А во время паузы, наступившей после устриц, он наглядно, на двух кусках хлеба, пояснил герцогу разницу в структуре мексиканского ‘пуэбло’ и жилища племени навахо.
Тем временем задержка обеда сделалась, конечно, заметной. Мистер Файш стал бросать гневные взгляды по направлению к двери, с нетерпением ожидая появления лакея и бормоча извинения перед гостями. Но президент заявил, что извиняться тут нечего, и прибавил:
— В свои студенческие годы я смотрел бы на блюдо устриц как на обильный обед и ничего большего не желал бы. Мы едим теперь слишком много.
Слова доктора навели мистера Файша на его любимую тему.
— Роскошь, — воскликнул он, — да, роскошь — вот проклятие нашего века! Все увеличивающаяся роскошь, концентрация капиталов, легкость, с какой создаются колоссальные богатства, — все это погубит нас. Запомните мои слова: все окончится страшным крахом. Я не боюсь сознаться перед вами, герцог, — мои друзья, присутствующие здесь, конечно, знают это, — что я до некоторой степени революционер и социалист. Я твердо убежден, сэр, что наша современная цивилизация окончится величайшим социальным переворотом… Запомните, что я говорю, — здесь голос мистера Файша сделался особенно выразительным, — окончится величайшим социальным переворотом. Некоторые из нас, может быть, не доживут до него, но вы, например, Ферлонг, как самый молодой, безусловно, увидите его своими глазами.
Однако мистер Файш недооценил серьезность положения, так как и ему, и всем его собеседникам суждено было увидеть катастрофу собственными глазами.
Как раз в тот момент, когда мистер Файш болтал о социальной катастрофе и, сверкая глазами, объяснял, что эта Катастрофа неизбежна, она действительно наступила, и надо же было, чтобы она разразилась не в каком-либо другом из бесчисленных уголков земного шара, а именно здесь, в кабинете Мавзолей-клуба! Старший лакей с мрачным видом вошел в комнату и, наклонившись над спинкой кресла мистера Файша, стал шепотом докладывать ему о случившемся.
— Мерзавцы, негодяи! — цедил сквозь зубы мистер Файш, откинувшись в негодовании на спинку кресла, — Бастовать в нашем клубе! Какая наглость!
— Ужасно печально, сэр! Я не хотел говорить вам. Все надеялся, что мне удастся получить помощь из других мест, но, кажется, сэр, во всех отелях происходит одно и тo же.
— Вы хотите сказать, — спросил мистер Файш, медленно произнося слова, — что обеда не будет?
— Ужасно, сэр, — простонал старший лакей, — но оказывается, что повар и не начинал готовить его. Кроме того, что подано на стол, ничего нет.
Итак, социальная катастрофа наступила.
Мистер Файш сидел молча, со сжатыми кулаками. Доктор Бумер, с изменившимся лицом, сосредоточенно смотрел на пустые устричные раковины, возможно думая о своих студенческих годах. Герцог скорбел о разбитых надеждах на сто тысяч фунтов, о которых он намеревался заговорить за вторым бокалом шампанского (увы, шампанскому не суждено было появиться на столе!). Но, верный себе, герцог прежде всего подумал о соблюдении вежливости и стал бормотать что-то о том, что он готов пригласить всех к себе в отель. Впрочем, стоит ли распространяться о печальных подробностях обеда, которому не суждено было состояться?!
План мистера Файша лопнул: он был слишком тонким дельцом, чтобы допустить, что денежные дела могут решаться за столом какого-либо второразрядного ресторана или на пустой желудок в стенах покинутого прислугой клуба. Нужно начинать сначала. Надо ждать нового случая.
Обеденная компания распалась.
Герцог на фыркающем автомобиле покатил к сверкающей колоннаде Гран-Палавера, где тоже не было ни прислуги, ни обеда.
Настоятель церкви св. Асафа побрел к себе, мечтая о съестных запасах, хранившихся у него в кладовой.
А мистер Файш и доктор Бумер направились домой по Плутория-авеню, усаженной вязами. Они не прошли и половины расстояния, как доктор Бумер начал толковать о герцоге.
— Милейший человек, — заявил он, — очаровательный. Мне очень жаль его.
— Не больше, чем каждого из нас, — буркнул мистер Файш, который находился в самом кислом, а потому и ультрадемократическом настроении. — Не надо быть герцогом для того, чтобы иметь желудок.
— Ну, ну, — сказал президент, — я говорю вовсе не об этом. Совсем не об этом. Я имею в виду его финансовое положение. Такой старинный род и такое стесненное положение!
Дело в том, что для археолога типа Бумера разорение древнейшего рода не могло остаться тайной.
Мистер Файш остановился, как вкопанный.
— Его финансовое положение, говорите вы?
— Ну да, — ответил доктор Бумер, — я был уверен, что оно вам известно. Дюльгеймы, безусловно, разорены. Герцог вынужден закладывать свои имения. Предполагаю, что он и в Америку приехал только для того,
Мистер Файш, будучи биржевиком, привык действовать с молниеносной быстротой.
— Один Момент, — воскликнул он, — мы, кажется, находимся перед вашим домом! Можно мне воспользоваться вашим телефоном? Мне нужно позвонить Баулдеру.
Две минуты спустя мистер Файш уже говорил в трубку:
— Это вы, Баулдер? Я искал вас сегодня целый день: хотел вас познакомить с герцогом Дюльгеймским, который неожиданно приехал сюда из Нью-Йорка, думаю, вы рады будете представиться ему. Я собирался предложить вам пообедать с нами в клубе. Но в клубе все перевернулось вверх ногами, лакеи забастовали и тому подобная мерзость. В Палавере, как я слышал, происходит то же самое… Может быть, вы…
Мистер Файш замолчал, прислушиваясь на минуту, а затем продолжал:
— О, да, да, прелестная идея, очень мило с вашей стороны! Пожалуйста, пришлите ваш автомобиль в отель и пригласите герцога к себе на обед. Нет, я не могу присоединиться к вам. Спасибо! Очень мило! Прощайте.
Через несколько минут мотор мистера Баулдера мчался по Плутория-авеню к Гран-Палаверу.
Что произошло в этот вечер между мистером Баулдером и герцогом — покрыто мраком неизвестности.
Во всяком случае, не подлежит сомнению, что мистер Файш громко расхохотался, когда на следующий день за завтраком прочел в одной из газет заметку:
‘Мы узнали, что герцог Дюльгеймский, который на короткое время посетил наш город, уезжает сегодня утром вместе с Асмодеем Баулдером в Висконсинские леса. Мистер Баулдер желает познакомить герцога, завзятого спортсмена, с охотой на американских волков’.
В спальном отделении пульмановского вагона герцог мчался на северо-восток, весь вагон был набит двухствольными нарезными винтовками, большими кожаными охотничьими сумками, капканами для волков и еще бог знает чем. Герцог был одет в костюм, сшитый из какого-то необычайно грубого материала, должно быть из крокодиловой кожи, и лицо его сияло искренней радостью.
Сидя напротив него, мистер Баулдер время от времени сообщал ему сведения о свирепости лесных американских волков. Но о других волках, гораздо более свирепых, чем лесные, в лапы которых мог попасть в Америке герцог, не говорил ни слова.
Что случилось в Висконсинских лесах, осталось неизвестным, а для Мавзолей-клуба приезд герцога явился только приятным воспоминанием.

Глава вторая.
Финансовый маг и волшебник

В центре города, за главной улицей, на которой расположен Мавзолей-клуб, находится Центральная площадь, где возвышается отель Гран-Палавер. Расстояние, отделяющее его от клуба, очень незначительно, не больше полу-минуты езды на автомобиле, хотя, по совести говоря, и пешком дойти туда нетрудно.
Но здесь, на Центральной площади, нет того спокойствия, какое царит на Плутория-авеню. Здесь неустанно журчат фонтаны, и их музыкальный рокот смешивается со звуками автомобильных рожков и шумом кэбов. Здесь растут настоящие деревья, под которыми на маленьких зеленых скамейках сидит публика, читающая вчерашние газеты, здесь ласкают глаз втиснутые среди асфальта зеленые лужайки. На одной стороне площади стоит высеченная из камня статуя первого губернатора штата, в человеческий рост, а на другой стороне — вылитая из бронзы статуя последнего губернатора, значительно выше человеческого роста.
Естественно, что Центральная площадь с ее деревьями, фонтанами и статуями — одно из наиболее интересных мест в городе. Но главной приманкой служат, конечно, громады отеля Гран-Палавер. В нем пятнадцать этажей, и он тянется вдоль всей площади. Тысяча двести комнат с тремя тысячами окон глядят на деревья, растущие на площади, здесь могла бы поместиться вся армия Джорджа Вашингтона. Даже жители других городов, которые никогда не видели этого отеля, хорошо знакомы с ним по объявлениям, ‘Самый уютный домашний отель во всей Америке’, которыми пестрят все наиболее дорогие журналы и газеты континента. Действительно, главной задачей владельцев Гран-Палавера — и они вовсе не скрывали этого — было стремление придать отелю характер семейного дома с его уютом и спокойствием. В этом обаяние Гран-Палавера. Здесь вы найдете домашний очаг. Вы, конечно, согласитесь с этим, если взглянете на него с площади вечером в тот момент, когда тысяча двести проживающих здесь приезжих зажигают свет, одновременно вспыхивающий в трех тысячах окон. Вы поймете это в ‘театральное время’, когда длинная вереница автомобилей тянется к подъезду Палавера, чтобы развезти по театрам тысячу двести зрителей, заплативших по четыре доллара за место. Но лучше всего вы уясните себе характер Гран-Палавера, когда войдете в его ротонду. Высочайший потолок, усеянный сотнями сверкающих огней, толпы людей волнами движущиеся днем и ночью, шум голосов, который никогда не замирает, и над всем этим висит чарующее облако светло-голубого табачного дыма.
Вдоль стен расставлены пальмовые деревья — для услаждения глаз и фикусы в кадках — для успокоения ума, всюду стоят громадные кожаные диваны и глубокие кресла, а возле них колоссальные медные пепельницы, величиной с этрусские погребальные вазы. Вдоль одной из стен тянется сетчатая перегородка с решетчатыми окошечками, как в банке, за нею сидят пять конторщиков с прилизанными волосами в высоких воротничках, одетые, словно члены законодательной палаты, в длинные черные сюртуки.
Конторщики беспрестанно подзывают рассыльных мальчиков, мальчики бегут к приезжим, приезжие требуют швейцаров, звонки звенят, лифты гудят, так что никакой домашний очаг никогда не доставит вам и сотой доли подобного семейного уюта.
— Телеграмма мистеру Томлинсону! Мистеру Томлинсону! — раздается возглас, эхом проносящийся по ротонде.
И когда мальчик находит мистера Томлинсона и подает ему на блюде телеграмму, глаза всей толпы устремляются на фигуру Томлинсона, финансового мага и чародея Америки.
Вон он, в широкополой шляпе, длинном черном сюртуке, с плечами, слегка согнутыми под тяжестью пятидесяти восьми лет. Всякий, кто видел его в былые дни на заросшей кустами ферме возле Томлинсоновского ручья в стране Великих озер, узнал бы его сразу. На его лице по-прежнему сохранился странный, несколько блуждающий взгляд, впрочем, теперь финансовые органы называли его иначе — ‘непроницаемым’. Его взгляд прыгает но сторонам, как бы в поисках чего-то, он говорит о недоумении или растерянности, но ‘Финансовый подголосок’ определил его как ‘пытливый взор вождя индустрии’. Можно было бы найти в его лице что-то простецкое, если бы не ‘Коммерческое обозрение’, которое назвало его лицо ‘неисповедимым’, снабдив свое утверждение иллюстрацией, не оставлявшей никакого сомнения в правильности этого определения. Дело в том, что о лице Томлинсона с Томлинсоновского ручья в субботних журналах обычно писалось не как о лице, а как о маске, и это давало повод вспоминать, что и лицо Наполеона I походило на маску.
Издатели еженедельников не переставали изощряться в изображении необычайной, подавляющей личности величайшего финансиста нашего времени. С того самого момента, как проспект об акциях ‘Объединенного Эри-золота’ обрушился, словно девятый вал, на биржу, образ Томлинсона заполонил воображение всех мечтателей нашей поэтической нации. Все принялись за описание нового героя. И едва только кончал один, как начинал другой.
‘Лицо его, — писал издатель журнальчика ‘Наши герои’, — типичное лицо английского финансового вождя: жесткое, но не без мягкости, широкое, но в то же время несколько продолговатое, податливое, но не без твердости’.
‘Рот его, — писал издатель ‘Успеха’, — жесткий и в то же время мягкий, челюсти твердые и вместе с тем подвижные, в самом строении его ушей заключается нечто такое, что говорит о быстром и пылком уме прирожденного вождя’.
Так переходил из штата в штат образ Томлинсона с Томлинсоновского ручья, созданный людьми, которые никогда его не видели, так достиг он берегов океана и перебрался в Европу, где французские журналы поместили Даже какой-то портрет, извлеченный из архива, предназначенного для подобных случаев, с надписью: мосье Томлинсон, новый глава американских финансистов, а за ними последовали и германские журналы, выкопавшие из своего склада соответствующую фотографию и озаглавившие ее: герр Томлинсон, вождь американской индустрии и финансов. Так Томлинсон поплыл с Томлинсоновского ручья у озера Эри к берегам Дуная и Дравы.
Некоторые авторы, изображая его внешность, впадали даже в лирику. ‘Какие мысли таятся, — спрашивали они, — в глубине спокойных, мечтательных глаз, на этом необъяснимом лице?’
Но прочесть его мысли было очень нетрудно: нужно было только завладеть ключом к ним. Всякий, кто смотрел на Томлинсона, стоявшего среди шума и гама, наполнявшего величественный зал Гран-Палавера, с телеграммой в руке, которую он комкал, пытаясь вскрыть ее не с того конца, с какого следовало, легко мог бы угадать его мечты, если бы знал их природу. Они были очень
просты. Ибо перед глазами финансового мага и волшебника чаще всего вырисовывался вид фермы на открытом холме возле озера Эри, мимо фермы к отлогим берегам озера мчится Томлинсоновскйй ручей, и ветер покрывает рябью его неглубокие воды, тут же виден дом и змеевидные плетни, спускающиеся вниз. И если взор этого человека был мечтательным и рассеянным, то лишь потому, что скорбь охватывала его при воспоминании об исчезнувшей ферме, и никакие, никакие акции ‘Объединенного Эри-золота’, сколько бы их ни было выброшено на рынок, не могли заменить ему оставленного дома.
После того как Томлинсон вскрыл телеграмму, он несколько мгновений стоял совершенно неподвижно. Его взор, казалось, блуждал где-то далеко — особенность, которую газеты называли ‘наполеоновской рассеянностью’. В действительности же он не мог решить, дать ли мальчику на чай двадцать пять центов или пятьдесят.
Содержание телеграммы гласило:
‘Утренняя котировка показывает резкое падение акций А. Г., советую немедленно продать, никакого доверия, посылайте инструкции’.
Финансовый маг и волшебник вынул из кармана карандаш и написал на наружной стороне телеграммы: ‘Продолжайте покупать. Искренно преданный вам…’ — и передал ее мальчику.
— Отправь! — распорядился он, указав на телеграфное отделение в углу приемного зала. Затем, после новой паузы, он пробормотал: — Вот тебе, сынок, — и дал мальчику доллар.
С этими словами он направился к лифту, наблюдавшие за тем, как он писал, были уверены, что на их глазах произошел крупный финансовый акт, ‘переворот’, как они выражались. Лифт поднял мага и волшебника на второй этаж. При выходе из кабинки он нащупал в кармане монету в двадцать пять центов и вынул ее, но затем переменил свое намерение и извлек оттуда монету в пятьдесят центов, в результате он дал мальчику обе монеты и удалился в конец коридора. Он занимал целую анфиладу комнат, настоящий дворец, за который платил тысячу долларов в месяц с того самого момента, как ‘Объединенное общество Эри-золото’ начало терзать гидравлическими драгами дно Томлинсоновского ручья.
— Здорово, мать! — сказал он, входя в свои апартаменты.
У окна сидела женщина с простым деревенским лицом, одетая в модное платье, какие носят люди с Плутория-авеню.
Эта ‘мать’, жена финансового мага и волшебника, была на восемь лет моложе его самого. Ее изображение тоже красовалось во всех газетах, а она сама была предметом постоянного ‘глазения’ со стороны публики, и все, что только появлялось в магазинах мод нового из Парижа и продавалось там по баснословно высоким ценам, сейчас же всучивалось ‘матери’. Ей надели на голову балканскую шляпу с торчащим кверху пером и повесили на шею золотую цепь. Вообще, все, что было самого дорогого, вешали на ‘мать’ или надевали на нее.
Каждое утро можно было видеть, как она выходила из Гран-Палавера в своем разукрашенном золотистом жакете и балканской шляпе — зрелище, достойное глубокого сожаления. И все, что бы она ни носила, издательницы роскошных женских журналов сейчас же описывали на французском языке, одна газета называла ее ‘belle chatelaine’, а другая говорила о ней как о ‘grande dame’.
Во всяком случае, для Томлинсона, финансового мага и волшебника, было большим облегчением иметь подобную жену, так как он знал, что она окончила школу и умела держать себя в городском обществе.
Большую часть дня ‘мать’ проводила, сидя у окна в своем золотистом жакете и умопомрачительном платье, за чтением новейших романов в ярких обложках.
— Как здоровье Фреда? — спросил маг и волшебник, кладя шляпу на стол и глядя на закрытую дверь, которая вела в соседнюю комнату. — Лучше ему?
— Несколько лучше, — ответила ‘мать’. — Он одет, но продолжает лежать.
Фред был сыном волшебника и ‘матери’. Этот громадный неуклюжий парень лет семнадцати валялся в соседней комнате на кушетке, в халате с разводами. Возле него лежала на стуле — пачка папирос и коробка шоколада. Шторы в комнате были спущены, и он, воображая себя больным, лежал с полузакрытыми глазами.
Меньше чем год тому назад этот самый Фред, одетый в костюм из грубой материи, не жалея своих могучих плеч, пилил обеими руками дрова для домашней плиты. Но сейчас фортуна была озабочена тем, чтобы отнять у него неоценимые дары, которые озеро Эри положило в его колыбельку семнадцать лет тому назад.
Волшебник вошел на цыпочках в комнату ‘больного’, и сквозь полузакрытую дверь слышно было, как юноша страдальческим голосом сказал:
— Нельзя ли еще желе?
— Как ты думаешь, можно ему дать? — спросил Томлинсон, возвращаясь обратно, —
— Конечно, — ответила жена, — раз это хорошо переваривает его желудок.
Ибо по диетическим правилам деревни можно есть все, что принимает желудок, и только то, что не лезет туда, признается несъедобным.
— Как вы думаете, можно позвать ‘их’, чтобы потребовать желе? И как лучше сделать: протелефонировать в контору или позвонить?
— Может, удобнее будет выглянуть в коридор, нет ли там кого-либо из прислуги?
Подобного рода вопросы Томлинсон и его жена обсуждали целыми днями.
Когда появился молодцеватый лакей в полном параде и сказал: — Желе? Слушаюсь, сэр, немедленно, сэр! Какое вам угодно желе: из мараскина или портвейна, сэр? — Томлинсон уныло посмотрел на него, раздумывая, не мало ли будет ему пяти долларов на чай.
— Что сказал доктор о болезни Фреда? — спросил Томлинсон, когда ушел лакей.
— Он не сказал ничего определенного, — ответила мать, — заглянул только на минуту-две и обещал еще раз зайти попозже. Но предупредил, что Фред должен лежать спокойно.
Доктор Слайдер, самый шикарный врач в городе, проводил весь день, разъезжая взад и вперед на своем почти бесшумном автомобиле и самым серьезным образом убеждая своих пациентов полежать. — Вам нужно немного полежать в полном покое, — говорил он со вздохом, сидя у постели больного. — Спокойно полежать! — повторял он, натягивая в передней перчатки и выразительно покачивая головой. В этом заключались все его методы лечения. Впрочем, этого было достаточно. Его пациенты всегда выздоравливали, да они ничем и не хворали, — и вера в доктора была безгранична.
Естественно, что волшебник и его жена благоговели перед ним.
В дверях показался мальчик-рассыльный с целой пачкой телеграмм.
Волшебник читал их, и лицо его вытягивалось от удовольствия. Первая телеграмма гласила: ‘Поздравляю вас и превозношу за вашу смелость: настроение рынка немедленно изменилось, вторая: ‘Ваше мнение оправдалось, цены на рынке поднялись, продал с прибылью в 20 %’ — и третья: ‘Ваша проницательность всецело подтвердилась, К. П. поднялись сразу, посылайте дальнейшие инструкции’ и т. д.
Эти и подобного рода сообщения шли от маклеров. Все успехи приписывались мудрости Томлинсона, но в действительности если бы они сообщили ему, что К. П. поднялись до луны, то он понял бы не больше, чем сейчас.
— Ну, — спросила жена мага и волшебника, когда он закончил просмотр телеграмм, — как обстоят дела сегодня, лучше?
— Нет, — ответил Томлинсон со вздохом. — Сегодня самый плохой день. Целый ворох телеграмм, и почти все они повторяют одно и то же. Я предполагаю, что со вчерашнего дня я сделал еще сто тысяч долларов.
— Что ты говоришь? — сказала ‘мать’, и они печально посмотрели друг на друга.
— И полмиллиона за прошлую неделю, кажется так, — сказал Томлинсон, опускаясь на стул. — Боюсь, мать, — добавил он, — что это не к добру. Мы ничего не понимаем в делах. Мы не воспитаны для этого.
Если бы издатели финансовых газет и журналов поняли смысл разговора, происходившего между двумя кудесниками, то они разразились бы статьями, которые всполошили и поставили бы вверх дном всю Америку.
Правда заключалась в том, что финансовый маг и волшебник делал все возможное, чтобы произвести переворот куда более грандиозный, чем тот, который ему приписывала пресса: он стремился потерять свои капиталы. Подавляемый Гран-Палавером, страдая под бременем финансовых операций, Томлинсон поставил себе целью избавиться от всех своих денег.
Но если вы владеете капиталом более чем в пятьдесят миллионов, для дальнейшего роста которого нет никаких препятствий, если в ваших руках к тому же находится половина всех акций ‘Объединенного общества Эри-золото’, которое гидравлическими драгами извлекает золото с речного дна на участке величиной в четверть мили, то потерять ваши деньги — дело отнюдь не легкое.
Конечно, есть люди, сведущие в финансовых операциях, которые с успехом достигают подобных результатов. Но они имеют подготовку, которой недоставало мистеру Томлинсону. Помещал ли он деньги в самые безнадежные предприятия, какие только ему предлагали, в дела, грозившие полным банкротством, в самые мошеннические затеи — все равно деньги возвращались к нему. Когда он выкидывал горсть, на ее место прибывали две. И при всяком подобном трюке с его стороны толпа аплодировала неслыханному дерзновению, небывалому предвидению кудесника.
Подобно Мидасу, он обращал в золото все, до чего дотрагивались его руки.
— Мать, — сказал он, — все бесполезно. Это — рок, как говорится в книгах.
Грандиозное состояние, которое финансовый маг и волшебник стремился потерять всеми силами, досталось ему совершенно неожиданно. И возникло оно совсем недавно, всего лишь шесть месяцев тому назад, несмотря на все небылицы, которые распространяла об этом пресса.
Происхождение богатства Томлинсона — самое простое. Рецепт его доступен каждому. Нужно только владеть фермой на склоне холма возле озера Эри, в том месте, где поросшие кустарником и запущенные поля спускаются к озеру, нужно, чтобы через них, пробиваясь меж камней, пробегал ручей, названный Томлинсоновским, и чтобы на дне ручья были найдены золотые россыпи.
Вот и все.
И нет никакой необходимости в наши благословенные дни самому добывать золото. Можно всю жизнь прожить на ферме, как это было с отцом Томлинсона, и не видеть золота. Ибо в наше время самым лучшим орудием судьбы является геолог, в данном случае таковым оказался почтенный профессор геологии Плутория-университета.
Вот как это случилось.
Почтенный профессор проводил каникулы недалеко от озера Эри и большую часть своего времени тратил на обследование наружных слоев скал девонской формации. С этой целью он носил в кармане молоток и время от времени или делал заметки в своей записной книжечке, или наполнял свои карманы осколками обрушившихся скал.
Однажды, подойдя к Томлинсоновскому ручью, он случайно остановился на том месте, где громадная глыба девонского утеса пробивалась сквозь глинистую почву берега. Когда почтенный профессор рассмотрел ее и заметил полосу, подобную полосам на спине тигра, которая проходила через глыбу, он принялся немедленно отбивать от нее осколки своим молоточком.
Томлинсон работал со своим сыном Фредом неподалеку в лесу, но геолог был так взволнован, что не замечал их присутствия, пока они не подошли к нему вплотную, привлеченные стуком его молоточка. Они привели его к себе на ферму, где ‘владелица замка’ в мужской шляпе окапывала картофель, и угостили его молоком и кексом на соде. Но руки геолога так тряслись, что он с трудом мог есть. В тот же день он помчался в город, взбудораженный своим открытием.
Слухи о новой золотой россыпи быстро распространились повсюду. Остальное понятно. Очень скоро нашлись благородные, сердечные люди, которые заинтересовались геологией. Задержки в деньгах не было. Громадный утес был сдвинут со своего места в сторону, и истолоченный блестящий песок, ослепительно сверкавший на солнце, был отправлен в маленьких ящиках в аналитическую лабораторию Плутория-университета. Здесь почтенный профессор геологии, заперев дверь на замок, просидел далеко за полночь в темной каморке, освещенной лишь голубоватым пламенем, игравшим над тиглями, словно чародей в своей пещере. Каждую пробу, которую он испытал, он укладывал в особую коробку, бережно привязывал ее делал надпись: ‘aur — pr. 75’, при этом перо дрожало в его руке. Ибо для профессоров геологии эта надпись означала: ‘здесь 75 % чистого золота’. Неудивительно, что почтенный профессор трепетал от возбуждения — конечно, не из-за золота, как драгоценности (ему некогда было думать об этом), а потому, что в случае благоприятных результатов этого испытания можно было считать доказанным нахождение золотоносных жил в породах девонской формации. Таким образом, его открытие обещало опровергнуть твердо установленные в науке положения и перевернуть вверх ногами всю геологию. Профессор уже мечтал о том, как он прочтет доклад на всемирном съезде геологов и как все собрание превратится в сумасшедший дом.
Очень порадовало его и то, что люди, с которыми ему пришлось иметь дело, оказались очень благородными. Они предложили ему самому определить плату за анализы проб и сейчас же согласились на гонорар в два доллара. Профессор не был, кажется, корыстолюбивым человеком, но всё же ему приятно было сознавать, что в один вечер он мог заработать в своей лаборатории шестнадцать долларов. Этот случай, во всяком случае, ясно показал, что коммерческие люди отдают должное науке.
Так начали свою работу гидравлические драги, которые беспрерывно стали терзать дно Томлинсоновского ручья.
Акции ‘Объединенного общества Эри-золото’ были пущены по волнам финансового моря. На бирже, в конторах маклеров Нижнего города и под пальмами Мавзолей-клуба только что и говорили о них. И такова была сила этих волн, что на своем гребне они подняли Томлинсона с женой на высоту пятидесяти футов и выбросили их в апартаменты Гран-Палавера. И в результате ‘мать’ носила жакет, вышитый золотом, Томлинсон получал по сто телеграмм в день, а Фред бросил школу и ел шоколад.
Но в деловом мире больше говорили о проницательности и ловкости мистера Томлинсона.
Главный признак его проницательности усмотрели в том, что он решительно отказался уступить ‘Объединенному обществу Эри-золото’ (так прозвали себя друзья геологии) северную половину своей фермы. Южную часть он отдал им, получив взамен половину всех привилегированных акций общества, а они в свою очередь обязались доставить необходимый для работ капитал. Это было их собственным предложением, причем они рассчитывали, затратив на оборудование около двухсот тысяч долларов, выручить примерно десять миллионов чистоганом. Согласие Томлинсона на это невыгодное для него предложение смутило остальных предпринимателей, а когда он им сказал, что простыми акциями они могут располагать по своему усмотрению, так как они ему совершенно не нужны, акционеры не на шутку испугались. Они настояли на том, чтобы он взял себе ‘пакет’ этих акций, опасаясь, что в противном случае на рынке сразу возникло бы недоверие к затеянному ими предприятию. Отказ от передачи акционерам северной половины фермы Томлинсон мотивировал тем, что отец его похоронен возле ручья и что он ни за что не разрешит устроить там запруду.
Его заявление рассматривалось в деловых кругах как образец поразительной ловкости. ‘Говорит, что там похоронен его отец? А? Чертовски ловко придумано!’
Для его соседей по ферме в этом заявлении не было ничего странного, так как его отец действительно был похоронен на самой ферме, как и многие другие фермеры этой округи.
Но для членов Плутория-клуба это было ‘чертовски ловко придуманной штукой’.
Вскоре о ловкости и проницательности Томлинсона создалась целая легенда, которая разрасталась по мере того, как все, к чему он только ни прикасался, обращалось в золото. Вот чем объясняется, что Томлинсон получил прозвище финансового чародея.
А между тем Томлинсон и его жена, посовещавшись в своих апартаментах в Гран-Палавере, уже давно приняли определенное решение. И в этом, только в этом он, Томлинсон действительно обнаружил проницательность, достойную мага и волшебника. Он ясно видел, что так неожиданно свалившееся на них богатство было для них совершенно бесполезным. В самом деле, что принесло оно им? Шум и грохот города взамен тиши и покоя фермы, гвалт громадного отеля, который невольно вызывал в памяти журчание вод их ручья.
Поэтому-то Томлинсон давно решил избавиться от своего богатства, оставив себе лишь столько, сколько необходимо было для того, чтобы сделать сына другим человеком, чем был он сам.
— Но для нас, мать, — говорил чародей, — оно лишнее, и нам необходимо избавиться от него. Закапывать деньги назад в землю не следует, нужно придумать способ передать их тем, кто в них нуждается больше нас. Но как это сделать?
Им пришло в голову, что хорошо бы подарить их колледжу.
— Видишь, мать, — говорил маг и волшебник, — нас здесь никто не знает. Мы чужие. Хорошенькая это будет картина, если я приду в колледж и скажу: ‘Я хочу подарить вам миллион долларов’. Они поднимут меня на смех.
— Но разве ты не читал в газетах, — возражала его жена, — что Карнеги постоянно жертвует в пользу колледжей огромные суммы?
— Это другое дело, — отвечал чародей. — Он свой человек. Его все знают. Но представь себе меня: как пойду я к какому-нибудь известному профессору и скажу ему: ‘Я желаю дать вам пожизненную пенсию’? Вообрази себе меня в этом положении! Подумай только, что он ответит!
Поэтому они придумали особую систему. ‘Мать’, которая лучше мужа знала арифметику, была вдохновительницей И руководительницей всего дела. Она выуживала на первой странице ‘Финансового подголоска’ акции и облигации, а чародей скупал их по ее указаниям.
— Я купила бы на твоем месте партию ‘Р. О. П.’, — говорила ‘мать’, — они упали за два дня со ста двадцати семи до ста семи, и я рассчитываю, что дней через десять они совсем сойдут на нет.
— А не лучше ли ‘Г. Г.’? Они падают быстрее.
— Верно, они падают быстрее, — соглашалась жена, — Но не так постоянно. Ты не можешь быть уверенным в них. Купи лучше что-нибудь вроде ‘Р. О. П.’ или ‘Т. Р. Р.-Норд’: они падают неуклонно, и ты знаешь, на что идешь.
В результате Томлинсон посылал свои приказания маклерам, имена которых сообщал ему телеграфист Пала-вера и которых он никогда не видел в глаза. И в конце концов неповоротливые ‘Р. О. П.’ и ‘Т. Р. Р.’ делали такой внезапный прыжок вверх, как мул, через хвост которого пропустили гальванический ток. Сейчас же шепотом начинали передавать, что Томлинсон заинтересован в ‘Р. О. П.’ и хочет реорганизовать данное предприятие, и все на бирже бросались покупать эти акции.
Таким образом, после месяца или двух таких биржевых операций финансовый маг и волшебник должен был признать себя побежденным.
— Ничего не поделаешь, мать, — твердил он, — это судьба.
Но сидя в своих апартаментах, чародей не знал, что судьба готовила ему еще более странные вещи. Ибо однажды из Плутория-университета вышли и направились в Гран-Палавер две внушительные фигуры, и одной из них был доктор Бумер.
Томлинсон, финансовый маг и волшебник, не мог решиться зайти в университет. И вот университет сам пришел к нему… за его миллионами.
Но если это решение судьба несла открыто, на ладони, навстречу Томлинсону, то еще более необыкновенные вещи скрывала она в складках своей тоги.
Ибо в то время как президент Плутория-университета все ближе и ближе подходил к зданию Гран-Пала-вера, почтенный профессор геологии снова работал при свете голубого пламени в своей затемненной лаборатории. Но на этот раз возбуждение не охватывало его. И надписи, которые он делал каждый раз на пробах после испытания, были совеем не похожи на прежние. Совсем не похожи, И его серьезное лицо, по мере того как его молчаливая работа подвигалась вперед, становилось все более неподвижным, как камни девонской формации.

Глава третья.
Неудавшаяся филантропия мистера Томлинсона

— Вот наш campus [Поле — лат.],— сказал президент Бумер, когда они через желтые ворота вступили на территорию Плутерия-университета.
— Для игры в мяч? — спросил маг и волшебник.
— Не совсем так, — ответил президент, — хотя, конечно, он мог бы служить и для этого. Humani nihil alienum [‘Humani nihil me alienum puto’ — ничто человеческое мне не чуждо (латинская поговорка)].
Президент Бумер и доктор Бойстер вели финансового чародея в университет. Они вели его, как арестанта, который дал обещание идти спокойно, поэтому они не держали его за руки, а только следили за ним сбоку через очки. При малейшем признаке беспокойства с его стороны они пичкали его латынью.
Финансового мага и волшебника доктор Бумер и доктор Бойстер намечали в качестве жертвы благотворительности, поэтому они усердно угощали его латынью, чтобы довести, таким образом, до состояния необходимой пластичности.
Они уже провели его через первую стадию. Три дня тому назад они нанесли ему визит в Гран-Пала-вере и вручили брошюру ‘Раскопки Митилен’. Томлинсон и его жена долго рассматривали снимки развалин и, думая, что Митилены находятся в Мексике, заявили, что стыдно видеть их в таком состоянии и что Соединенные Штаты должны непременно вмешаться в это дело.
Теперь Томлинсон проходил вторую стадию: его повели смотреть университет, так как доктор Бумер знал по опыту, что ни один богатый человек не может взглянуть на университет, не почувствовав желания сделать какое-либо пожертвование.
Кроме того, президент Бумер пришел к заключению, что лучший способ добиться нужных результатов в разговоре с деловыми людьми — это действовать на них латынью. В других случаях президент прибегал к иным средствам, например ударялся в археологию во время дружеского обеда в Мавзолей-клубе или вспоминал об итальянской живописи эпохи Возрождения за ленчем в дамском обществе. Но это годилось только для женщин. Деловые люди слишком проницательны для подобного рода вещей, и президент Бумер давно уже убедился, что ничто так не действует на финансистов, как спокойное и твердое предположение, что они знакомы с латынью. Вот почему доктор Бумер приветствовал при встрече всякого знакомого ему дельца громовым ‘Terque quaterque beatus’ [Трижды и четырежды блаженный (лат.)].
Этим способом он всегда ловил финансистов в свои сети.
— Вы здесь, надеюсь, ничего не собираетесь строить? — спросил неуверенно Томлинсон, глядя на нежную траву, покрывавшую campus.
— О, нет! Это место предназначено для спорта, — ответил президент. — ‘Sunt quos curriculo’…
А доктор Бойстер тотчас же подхватил: ‘Pulverem Olympicum’ [Цитата из оды Горация, где идет речь о тех, кому ‘приятна олимпийская пыль’ (т. е. олимпийские игры)].
Это была его любимая цитата, дававшая возможность президенту Бумеру углубляться в тонкости латинского стихосложения.
На все это Томлинсон не отвечал ни слова и только пристально смотрел то на одного, то на другого.
Университет, как известно, находился на Плутория-авеню, вдоль которой тянутся громадные здания индустриально-механического факультета.
Эти здания исключительно красивы: они подымаются ввысь на пятнадцать этажей и вполне могут соперничать с лучшими фабриками в городе. Действительно, когда во время вечерних занятий они ярко освещены и когда испытательные машины на полном ходу, а студенты в необычных костюмах расхаживают взад и вперед, публика часто по ошибке принимает университет или, вернее, эту новую часть его за фабрику. Один из иностранцев, посетивший университет, сказал однажды, что здешние студенты похожи на паяльщиков, и президент Бумер пришел в такой восторг от этого замечания, что целиком процитировал его в своей торжественной речи в день годичного акта. Пресса подхватила эти слова и разнесла их по всей Америке. И этот день был для руководителей факультета настоящим праздником.
Но старая часть университета, скрытая густой листвой, скромно и незаметно приютилась в глубине вязовой аллеи, и никто не примет ее по ошибке за фабрику. Некогда она составляла весь университет, который возник еще в период колонизации страны и назывался ‘Конкордией’. В нем работали поколения президентов и профессоров старого типа, с длинными белыми бородами, в потертых черных сюртуках, довольствовавшихся жалованьем в полторы тысячи долларов в год.
Все перемены и в названии этого учреждения — ‘Плутория-университет’ вместо ‘Колледж Конкордия’, — и в его характере были делом рук президента Бумера.
Когда мистер Томлинсон и его провожатые шли по вязовой аллее, навстречу им попадались студенты, студентки и профессора. Одни проходили с улыбкой, другие заметно робея.
— Вот профессор Уизерс, — мягким голосом сказал президент, когда мимо него прошла какая-то съежившаяся фигура, — Бедный Уизерс, — И Бумер глубоко вздохнул.
— А что с ним? — спросил Томлинсон, — Он болен?
— Нет, не болен, — ответил спокойно, но с горечью президент, — а просто не годится.
— К несчастью, да. Но не подумайте, что он вообще негоден. Ни в коем случае. Если бы кто-нибудь пришел ко мне и сказал: ‘Бумер, можете ли вы мне порекомендовать первоклассного ботаника?’ — я бы сказал: ‘Возьмите Уизерса’.
— Но в таком случае почему же он не годится?
— Он не может справиться с большой аудиторией. При малом числе слушателей он вполне на своем месте, но перед многолюдной аудиторией теряется. Он не может держать ее в руках.
— Не может? — спросил чародей.
— Да, не может… Но что я могу поделать?! Я не в состоянии уволить его. У меня нет средств, чтобы платить ему пенсию. У меня нет денег.
Другая профессорская фигура промелькнула на противоположной стороне аллеи.
— Вот еще один неподходящий для нас профессор: Шотат, наш почтенный преподаватель английского языка.
— А он почему не подходит? — спросил Томлинсон.
— Он не годится для малой аудитории, — ответил президент, — При большой аудитории он великолепен, но при малолюдной безнадежен.
Пока собеседники проходили аллею, доктор Бумер успел перебрать таким же образом всех профессоров, и финансовый чародей получил полную возможность узнать о вопиющем недостатке средств у Плутория-университета и о затруднительном положении его президента.
Но вскоре выяснилось, что необходимость замены одних профессоров другими, новыми, составляет только часть затруднений президента.
Другая часть касалась университетских зданий.
— Вот этот дом, мне стыдно сознаться в этом, — заявил доктор Бумер, указав на фасад старого здания колледжа ‘Конкордия’, построенного в древнегреческом стиле, — наша первоначальная обитель, fons et origo [Первоисточник (лат.)] нашего университета: факультет изящных искусств.
Здание действительно обнаруживало признаки разрушения, но все же не было лишено известного величия, этому впечатлению особенно способствовало воспоминание о том, что такой именно вид оно имело в те времена, когда студенты, надев на свои головы треуголки и вооружившись курковыми ружьями, толпами покидали аудитории, чтобы записаться солдатами в армию Вашингтона.
Но доктор Бумер мечтал возможно скорее снести это здание до основания и воздвигнуть на его месте громаду в десять этажей с подъемными машинами.
Томлинсон с чувством робости осматривал вестибюль, куда его повели провожатые. Атмосфера, царившая здесь, вызывала в нем благоговение. На стенах висели бюллетени, расписания лекций и объявления. На одном из последних значилось: ‘Проф. Смизерс сегодня не будет читать’, на другом: ‘Проф. Уизерс не будет читать всю ближайшую неделю’, третье гласило: ‘Проф. Шотот, по случаю болезни, не будет в состоянии посещать университет весь нынешний месяц’ и т. д.
В разных местах вестибюля, в особых нишах, стояли бронзовые бюсты мужей с римскими лицами и оголенными шеями, с плеч которых ниспадали тоги.
— Кто это? — спросил Томлинсон, рассматривая бюсты.
— Основатели и жертвователи университета, — ответил
При этих словах у Томлинсона замерло сердце. Ибо он понял, к какому классу людей надо было принадлежать, чтобы быть принятым в число жертвователей.
— Великолепная группа людей, не правда ли? — сказал президент. — Мы все благоговеем перед ними. Вот бюст последнего из них, мистера Хогрурша, человека с исключительно отзывчивым сердцем, — и он указал пальцем на фигуру с лавровым венком на голове и с надписью: Gulielmus Hogroorsh, Litt. Doc. — Он составил себе громадное состояние, подвизаясь в промышленности, и чтобы запечатлеть свою благодарность обществу, воздвиг на крыше этого здания анемометр, прибор для измерения силы ветра. При этом он поставил только одно условие, а именно чтобы в еженедельно печатаемых бюллетенях университета его имя стояло непосредственно под сводкой силы ветра.
— А что это написано под его фамилией? — спросил Томлинсон.
— Litt. Doc? — спросил президент. — Доктор словесных наук — наша почетная степень. Мы всегда с радостью преподносим ее — по постановлению факультета — нашим жертвователям.
Здесь доктор Бумер и доктор Бойстер сделали полуоборот и принялись спокойно, но пристально смотреть на финансового чародея.
— Да, мистер Томлинсон, — сказал президент, когда они вышли из здания, — вы, без сомнения, начинаете понимать наше тяжелое положение. Деньги, деньги и деньги — вот что нам нужно. Если бы у меня были деньги, я в две недели разрушил бы это здание до основания.
Из центрального корпуса они втроем прошли в музей, где Томлинсону был показан огромный скелет ‘диплодокус максимус»а, с предупреждением, чтобы он не смешивал его с ‘динозаурус перфектус»ом, кости последнего можно было бы, конечно, приобрести, если бы нашелся человек с отзывчивым сердцем, который, придя в университет, сказал бы прямо: ‘Господа, чем могу быть вам
Из музея они направились в библиотеку, стены которой были увешаны портретами (во весь роет) основателей и благотворителей, которые либо стояли в длинных красивых одеяниях, держа в руках свитки, либо сидели с пером в руке перед развернутыми листами пергамента, на заднем фоне неизменно красовался греческий храм с зигзагообразной молнией.
Здесь тоже выяснился вопиющий недостаток средств и острая нужда в благотворителе, который, придя в университет, сказал бы прямо: ‘Господа, чем могу быть вам полезен?’ Ибо здание библиотеки было построено двадцать лет назад и уже не соответствовало своему назначению, его необходимо было взорвать динамитом и сровнять с землей.
Чем больше видел и слышал Томлинсон, тем мрачнее становилось его настроение. Красные одеяния и свитки доконали его.
Из библиотеки все трое направились в огромное здание, где помещался промышленно-механический факультет.
Из всех его частей более всего заинтересовало финансового чародея электрическое отделение. И на этот раз голос его зазвучал уверенно, когда он, смотря прямо в лицо доктору Бумеру, начал:
— Вот как, — воскликнул Бумер с чувством глубокого уважения и облегчения, — у вас сын?
В его словах чувствовалось полное торжество. Теперь, мы, дескать, знаем, на чем вас можно поймать, — и он обменялся многозначительным взглядом с профессором греческого языка.
В продолжение пяти минут президент Томлинсон и доктор Бойстер серьезно обсуждали вопрос, на каких условиях и каким путем Фред мог быть принят на промышленно-технический факультет. Но, конечно, о действительных условиях, на которых они согласны были зачислить Фреда в университет, не было сказано ни слова.
Только в одну дверь факультета, тяжелую дубовую дверь в конце коридора с надписью: ‘Геологическая и металлургическая лаборатория’, они не проникли, так как на ней висела записка: ‘Занят, прошу не беспокоить’.
Доктор Бумер взглянул на записку и сказал:
— Да, Гилдас, должно быть, занят своими анализами.
Не будем ему мешать.
Президент всегда был горд, когда оказывалось, что профессор чем-либо занят, это производило хорошее впечатление.
Но если бы президент Бумер знал, что происходило за дубовой дверью геологической и металлургической лаборатории, он был бы очень встревожен.
Ибо здесь почтенный профессор геологии Гилдас снова сидел при голубом свете горелок за своими анализами, от которых зависела судьба ‘Объединенного общества Эри-золото’ и всего того, что было связано с ним.
Профессор Гилдас производил анализ лежавших перед ним проб и по окончании исследования укладывал каждую из них в отдельную белую коробочку, старательно подписывая иод ней изящным почерком: ‘Колчедан настоящий’.
Сзади профессора работал молодой лаборант, студент последи его курс
— Что вы нашли? — спросил он.
— Сернистое железо, — ответил профессор, — или железистый колчедан. По цвету и по виду он очень похож на золото. И действительно, во все века… — продолжал он, впадая в роль лектора.
— Он ценен? — перебил его лаборант.
— Ценен, — сказал профессор. — Ах да, вы ведь имеете в виду с коммерческой точки зрения? Нисколько. Гораздо менее ценен, чем, например, простая глина… Он ничего не стоит.
На минуту воцарилось молчание.
Затем Гилдас заговорил снова.
— Странно только то, что в первых присланных мне образцах заключалось настоящее золото, — в этом не может быть никакого сомнения. Это самый интересный вопрос. Эти господа, вошедшие в предприятие, потеряют, конечно, свои деньги, и я должен буду отказаться от очень приличного вознаграждения, которое они мне предложили за мои услуги. Но основной факт, и наиболее любопытный, состоит вот в чем: мы видим здесь, без сомнения, случайное отложение — ‘карман’, как говорят горняки, — чистого золота в девонской формации. Но раз это установлено, мы должны пересмотреть всю принятую в науке теорию вулканического и плутонического происхождения скал. Я готовлю доклад об этом для геологического съезда и надеюсь прочесть его на ближайшем заседании.
Молодой лаборант взглянул на профессора, прищурив
— На вашем месте я не стал бы этого делать, — сказал он.
Молодой лаборант не имел никаких, но крайней мере практических, сведений по геологии, так как происходил из очень богатой и известной в городе семьи, и геология ему была не нужна, но, будучи сметливым молодым человеком, он хорошо понимал роль денег и характер деловых людей.
— А почему — нет? — спросил профессор.
— Почему? Да разве вы не понимаете, что произошло?
— С кем? — удивился Гилдас:
— Да с первыми же присланными вам образцами, когда кучка дельцов заинтересовалась ими и задумала сорганизовать общество. Разве вы не понимаете? Кто-нибудь из них подменил образцы.
— Подменил образцы? — повторил профессор, совершенно озадаченный.
— Ну да, подменил, чтобы получить удостоверение от научного авторитета в том, что данный песок содержит золото.
— Я начинаю понимать, — пробормотал профессор, — кто-нибудь подменил образцы, так как желал установить теорию, что случайные гнезда золота могут встретиться в отложениях девонской формации. Да, да, теперь мне все ясно.
Молодой лаборант с жалостью посмотрел на профессора.
— Вы угадали, — сказал он и тихо рассмеялся.
— Итак, — сказал доктор Бойстер после того, как Томлинсон покинул университет, — чего вам удалось достичь?
Президент пригласил доктора Бойстера к себе в кабинет и предложил ему здесь сигару толщиной в канат, а другую взял сам. Это было признаком того, что доктор Бумер желал выслушать мнение доктора Бойстера, сформулированное на простом английском языке, без всяких латинских цитат.
— Замечательнейший человек, — произнес профессор греческого языка, — удивительная проницательность и нежелание бросать слова на ветер. Его требования, надо полагать, достаточно определенны?
— Вполне, — ответил президент. — Для меня совершенно ясно, что он намерен дать Нам деньги на двух условиях. Первое: мы принимаем его сына, который не имеет никакого аттестата, на старший курс электротехнического отделения, и второе: мы присуждаем ему самому степень доктора словесных наук.
— Возможно ли принять эти условия?
— О, конечно! Что касается его сына, то это не встретит, разумеется, никаких препятствий, что же касается ученой степени, то нужно так подстроить дело, чтобы факультет дал на это согласие. Думаю, мне удастся этого добиться.
Голосование происходило в тот же день вечером. Если бы члены факультета знали, что шептали и даже более чем шептали в городе про Томлинсона и его состояние, то, конечно, никакой ученой степени он никогда бы не получил. Но случилось так, что как раз в этот момент вся профессура переживала один из тех величайших кризисов, которые время от времени сотрясали университет до самого основания. В факультет было внесено предложение, чтобы студентам разрешили пользоваться во время экзаменационной сессии карандашом вместо пера и чернил. Всякий, знакомый с внутренней жизнью университета, легко догадается, что подобное новшество представлялось большинству профессоров не чем иным, как попыткой социал-демократов ниспровергнуть основы существующего общественного строя.
Неудивительно, что из-за этого разгорелась настоящая баталия. Восторжествовало предложение отложить решение вопроса на шесть месяцев и выбрать особую комиссию из семнадцати профессоров, предоставив ей право кооптации, эта комиссия должна была доложить весь вопрос de novo.
Как раз в этот момент президент Бумер, который понимал членов факультета так, как немногие умели понимать, спокойно вошел в зал, положил свою шелковую шляпу на том Демосфена и предложил присудить мистеру Томлинсону степень доктора словесных наук. Он заявил, что незачем напоминать факультету о заслугах Томлинсона перед нацией: они известны всем. Из членов факультета одни думали, что он имеет в виду Томлинсона, который написал знаменитую диссертацию на тему: ‘Иота субекриптум’, а другие — философа Томлинсона, автора книги ‘О неделимости неделимого’. Как бы то ни было, но все они проголосовали за предложение президента, находясь после предыдущих дебатов в состоянии полной простраций.
В то самое время, когда университет награждал Томлинсона ученой Степенью доктора словесных наук, деловые круги города наделяли его эпитетами совершенно другого рода. ‘Идиот’, ‘мерзавец’, ‘мошенник’ были самыми вежливыми из Них. Все акции, с которыми так или иначе было связано имя Томлинсона, стремительно падали в цене, выметая из кучи накопленных раньше прибылей не меньше тысячи долларов в минуту. Оспаривалась не только его честность, но и его коммерческие способности. Особенно ораторствовал мистер Лукулл Файш, который с презрением твердил своим слушателям: ‘Этот человек — набитый дурак’.
Все это произошло вследствие того, что результаты анализа, произведенного профессором геологии, стали известны директорам ‘Общества Эри-золото’ и шепотом передавались от одного к другому. Директора и главные акционеры были теперь заинтересованы в том, чтобы как можно скорее сплавить свои акции. Мистер Лукулл Файш успел продать четверть своего запаса одному из простодушных членов Мавзолей-клуба по тридцать за сто, но, будучи слишком благоразумным для того, чтобы удержать за собой хоть какую-либо часть их, поспешил пожертвовать остальные ‘Дому сирот и подкидышей’, а тот член клуба, который купил эти акции у Файша и чересчур поздно узнал о своем промахе, полетел к своему адвокату, чтобы оформить передачу их, в качестве пожертвования, ‘Дому неизлечимо больных’.
Мистер Асмодей Баулдер передал весь свой пакет акций ‘Обществу помощи слабоумным’, а мистер Ферлонг-старший переслал свои акции китайской миссии с такой поспешностью, с какой только перо могло скользить по бумаге.
В конторе юрисконсультов ‘Общества Эри-золото’, Скиннера и Байтема, кипела непрерывная работа. В продолжение двадцати четырех часов весь наличный запас акций ‘Эри-золото’ перешел в собственность идиотов, — сирот, подкидышей, слабоумных, миссионеров и прочих безденежных людей, которых возглавлял финансовый чародей Томлинсон, главный держатель этих акций и руководитель всего предприятия.
Каждую минуту могла разразиться катастрофа.
В редакции ‘Финансового подголоска’ уже все было подготовлено к выпуску экстренного номера с жирным заголовком в три дюйма:

КРАХ ОБЩЕСТВА ‘ЭРИ-ЗОЛОТО’
АРЕСТ НЕБЕЗЫЗВЕСТНОГО ТОМЛИНСОНА
ОЖИДАЕТСЯ СЕГОДНЯ ДНЁМ

Скипнер и Байтем заплатили издателю две тысячи долларов чистоганом, чтобы задержать экстренный выпуск на двадцать четыре часа, издатель в свою очередь дал двадцать пять долларов каждому репортеру, чтобы они воздержались от опубликования этого известия, и по десяти долларов каждому наборщику, чтобы они держали язык за зубами до утра.
В то время как все это обделывалось с безумной поспешностью, в дверях конторы Скиннера и Байтема внезапно появилась в широкополой шляпе и длинном черном сюртуке фигура ‘самого’ Томлинсона. Лишь только Скиннер, старший совладелец конторы, узнал о цели появления Томлинсона, он сломя голову бросился через всю контору в кабинет своего коллеги,
— Байтем, Байтем, — закричал он, и вся его гиенообразная физиономия задрожала от возбуждения, — идите скорее ко мне в кабинет! Этот человек на самом деле замечательнейший субъект во всей Америке! Такого хладнокровия и таких стальных нервов я никогда не видал. Как вы думаете, зачем он пришел?
— Ну-ну?
— Он жертвует все свое состояние университету!
— Черт побери! Ловко! — воскликнул Байтем, и оба юриста смотрели друг на друга, восхищаясь гениальностью и удивительным самообладанием Томлинсона.
А между тем все произошло очень просто. Томлинсон вернулся из университета, преисполненный надежд и колебаний. Он понял, что университет нуждается в деньгах, и решил пожертвовать ему все свое состояние. Но, как человек скромный, он никак не мог решиться заявить об этом. Он чувствовал, что до него все благотворители принадлежали к людям совершенно другого класса, чем он.
— Вот что, отец, — сказала она, — почему бы тебе не пойти к адвокатам, обслуживающим твое общество, и не поручить им устроить все это дело с передачей твоего состояния университету?
И в результате Томлинсон очутился в конторе Скипнера и Байтема.
— О, мистер Томлинсон, — сказал Скиннер, опуская уже перо в чернильницу, — это совсем простое дело! Я могу составить дарственную запись сейчас же. — При этом он думал про себя: ‘Если получу за это наличными пятьдесят долларов’. — А теперь, — продолжал он, — скажите, что вы хотите пожертвовать?
— Я хочу отдать университету все мои акции ‘Эри-золото’.
— Все? — спросил Скиннер, с улыбкой поглядывая на Байтема.
— Все до единого цента, — ответил Томлинсон, — так и напишите.
В несколько минут передача состоялась, и Томлинсон радостно пожимал руки Скипнера и Байтема, предлагая им самим назначить себе вознаграждение.
— Как, по-вашему, это сделка законная? — спросил Байтем по уходе Томлинсона. — Она не может быть опротестована?
— О нет, — сказал Скипнер, — ни в коем случае, разве только косвенным путем. Если они захотят арестовать его за мошеннический выпуск акций, то эта дарственная запись, думаю, облегчит им возможность послать его в тюрьму. Но очень сомневаюсь, что им удастся его арестовать. Имейте в виду, что этот парень чертовски ловок. Вы знаете и я знаю, что он организовал акционерное общество, отлично понимая, что все это предприятие мазурническое. Но мы знаем это благодаря развитому у нас нюху к подобным делам, доказательств же у нас никаких нет. Наш приятель сумел окружить себя таким доверием, что будет адски трудно зацепить его.
— А что он будет делать? — спросил Байтем.
— Что он будет делать? Ответ простой. Запомните мои слова. В двадцать четыре часа он умудрится все ликвидировать и скроется из штата. Если они захотят его арестовать, им придется хлопотать о его выдаче. Говорю вам, это человек исключительных способностей.
Всем нам далека до него.
В словах Скипнера оказалась доля правды.
— Ну, мать, — сказал маг и волшебник, сияя от радости, когда он очутился после переговоров со Скипнером и Байтемом в своих тысячедолларовых апартаментах, — дело сделано! Я поставил университет в такое положение, в каком ни он, ни другие университеты никогда не бывали: сами законники сказали мне это.
— Очень приятно, — отвечала ‘мать’.
— Как хорошо, что я не растерял денег, когда стремился к этому. Никогда не думал, что деньги могут принести столько добра, если только человек вкладывает в них все свое сердце. Ну, теперь они смогут, когда пожелают, сломать старые здания и возвести новые. Как я рад, что не растерял своих денег!
Так беседовали они до поздней ночи, а во сне видели самые радужные картины.
Но утром на их головы обрушилась страшная катастрофа. Она разразилась, как только Томлинсон спустился в ротонду Палавера. Вся громадная площадь ротонды, казалось, была заполнена объявлениями и широчайшими простынями утренних газет. Толпа сновала туда и сюда, покупая газеты и читая их на ходу. И везде перед глазами финансового чародея аршинными буквами мелькали заголовки:.

КРАХ ОБЩЕСТВА ‘ЭРИ-ЗОЛОТО’
ГРАНДИОЗНОЕ МОШЕННИЧЕСТВО С ЗОЛОТОМ
АРЕСТ НЕБЕЗЫЗВЕСТНОГО ТОМЛИНСОНА ОЖИДАЕТСЯ СЕГОДНЯ УТРОМ

Маг и волшебник стоял как вкопанный, прислонившись к колонне, с газетой в руке. Тысячи глаз впивались в него, и из тысячи уст сыпались по его адресу оскорбления. Сердце его упало…
В таком состоянии нашел его Фред, спустившийся по лестнице вниз. При виде волновавшейся толпы и бледного, сразу постаревшего лица Томлинсона у юноши появился задор. Он не знал, что случилось. Он видел только, что отец его стоял ошеломленный, убитый, и перед его глазами повсюду мелькало аршинными буквами:

АРЕСТ НЕБЕЗЫЗВЕСТНОГО ТОМЛИНСОНА

— Пойдем наверх, отец, — сказал он и, взяв его под руку, провел сквозь толпу.
Полчаса сидели они — Томлинсон, его жена и Фред — в своих мишурно-роскошных тысячедолларовых апартаментах, ожидая ареста, и за эти полчаса юноша узнал больше, чем могли бы его научить в Плутория-университете за десять лет. Несчастье наложило на него свою печать и сделало юношеское сердце Фреда во много раз чище и прекраснее фальшивого золота общества Эри. Когда он взглянул на убитого горем отца, безропотно ожидавшего ареста, и на опухшее от слез лицо матери, гнев охватил его душу.
— Когда придет шериф? — произнес Томлинсон, и губы его задрожали.
— Они не посмеют вас арестовать, отец, — крикнул юноша. — Вы ничего не сделали. Вы никогда не мошенничали. Пусть они только попытаются арестовать вас. Я… — и его голос прервался и перешел в рыдания, а руки сжались в кулаки. — Оставайтесь здесь, вы и мама, а я спущусь вниз. Дайте мне денег, я расплачусь с ними, и мы оставим это место и поедем к себе домой. Они не посмеют задержать нас. Вас не за что арестовывать.
И некоторое время спустя, когда город еще продолжал трубить о падении финансового чародея, Томлинсон, его жена и сын вышли из своих апартаментов, держа в руках пожитки. Лакей, с полунаглой, полупочтительной улыбкой, потянулся за чемоданами, опасаясь, не захватили ли они с собой каких-либо ценностей.
— Убирайтесь к черту! — крикнул Фред, одетый в грубое платье, в котором прибыл в город с фермы, его широкие плечи и крепко сжатые челюсти устрашили лакея, и тот попятился назад.
Так, никем не арестованные и не задержанные, они беспрепятственно прошли по коридору и пробрались через ротонду к выходным дверям отеля.
У дверей Палавера стоял в форменной одежде и круглой шляпе высокий субъект, которого в отеле называли ‘chasseur’ или ‘commissionaire’, вероятно, для того, чтобы показать, что он ничего не делал.
При виде его Томлинсон покраснел и смутился, как раньше.
— Не знаю, сколько ему дать… — пробормотал он.
— Ни гроша, — заявил Фред, отталкивая плечами великолепного chasseur’a, — пусть работает!
С этим мудрым изречением Фреда они вышли из подъезда Гран-Палавера.
Ареста так и не последовало. Вопреки ожиданиям ротонды и предсказаниям ‘Финансового подголоска’ ‘небезызвестный Томлинсон’ арестован не был — ни тогда, когда покидал Гран-Палавер, ни тогда, когда стоял с Фредом и матерью на вокзальной платформе в ожидании поезда, отправлявшегося к ним на родину.
Дело в том, что никаких оснований для ареста Томлинсона не оказалось. И это было не последней странностью в карьере финансового мага и волшебника. Ибо когда дела ‘Эри-золота’ были приведены в порядок трудами Скипнера и Байтема, с одной стороны, и законных представителей сирот, идиотов и глухонемых — с другой, то результат получился прямо-таки блестящий. Конечно, запасный капитал испарился, но те, кто понес самые Крупные убытки, предпочли об этом умолчать.
Что же касается Томлинсона, то его выручили удачные операции на бирже, предшествовавшие краху компании и его личному падению. После оплаты всех расходов — счета Гран-Палавера, вознаграждения Скиннеру и Байт ему в тысячу долларов за возвращение ему южной части фермы и стоимости трех билетов до станции Кахога — его дебет и кредит сбалансировались с точностью
Так в одну ночь все состояние Томлинсона рассеялось словно мираж, не оставив после себя никакого следа.
Несколько месяцев спустя после краха общества ‘Эри-золото’, университет на торжественном заседании присудил Томлинсону степень доктора словесных наук in absentia [В отсутствии (лат.)]. Университет должен сдержать свое слово — таково было непреклонное мнение декана Эльдерберри Фойбла, человека в высшей степени честного. Он утверждал, что решение факультета искусств, раз оно принято и занесено в протокол, так же несокрушимо, как скала девонской Формаций.
Таким образом, Томлинсону была присуждена ученая степень. На торжественном заседании под председательством доктора Бумера, одетого в голубую мантию, декан Фойбл, в красной мантии, прочел на латинском языке, согласно древнему обычаю колледжа, постановление о присуждении ученой степени доктора словесных наук Томлинсону. Оно гласило: Eduardus Тomlinsonus, vir clarissimus, doctissimus, praestantissimus’ [Эдуард Томлинсон, муж самый ученый, самый выдающийся (лат.)], а затем следовало еще много других вещей, оканчивавшихся на ‘issimus’.
Но на собрании не было того, кому была присуждена степень. Он стоял в этот момент со своим сыном Фредом на склоне высокого холма, возле озера Эри — на том месте, где Томлинсоновский ручей снова беспрепятственно впадал в озеро. Все было здесь по-прежнему. Ибо Томлинсон с сыном давно уже пробили мотыгами и ломом отверстие в плотине, и сердитый поток день за днем уносил вниз, в озеро, остатки насыпи, пока от нее ничего не осталось. Кедровые столбы от электрических фонарей были срублены и пошли на забор, деревянные лачуги, где жили работавшие на прииске итальянцы, были разобраны и распилены на дрова, и там, где они когда-то стояли, пышно разрослись под благодатными лучами летнего солнца репейник и чертополох, задавшись тайной целью поскорее скрыть следы былого позора. Природа простерла свою руку и зеленым ковром накрыла могилу улетучившегося Эльдорадо.
Финансовый чародей и его сын стояли на склоне холма, перед их глазами не было ничего, кроме равнины, спускавшейся к озеру, и ручья, перешептывавшегося с ивами, в то время как ветер покрывал рябью неглубокие воды.

Глава четвертая.
Восточное общество ‘Йахи-Бахи’, учрежденное миссис Россемейр-Браун

Миссис Россемейр-Браун жила на Плутория-авеню в громадном, построенном из песчаника дворце, где она устраивала фешенебельные приемы, которые сделали ее имя широко известным. Мистер Россемейр-Браун также обитал здесь.
Фасад дома был более или менее точной копией итальянского палаццо XVI века. Когда об этом спрашивали миссис Россемейр-Браун (вопрос являлся только знаком благодарности за поданное на стол пятидолларовое шампанское), она отвечала, что передний фасад — cinqnecentisti [В стиле XVI в. (итал.)], а задний — мавританский, сиенской школы. Когда же попозже, вечером, гость сообщал мистеру Россемейру-Брауну, что его дом — cinquecentisti, то получал ответ, что и он сам, Россемейр-Браун, предполагал это. После такого замечания со стороны хозяина следовало молчание, а затем мистер Россемейр-Браун обычно спрашивал гостя, не хочет ли тот выпить.
Теперь легко догадаться, что за люди были Россемейр-Брауны. Короче говоря, мистер Россемейр-Браун был тяжелым испытанием для миссис Россемейр-Браун. Впрочем, ‘испытание’ — слишком слабое слово: он был, как признавалась в интимном кругу своим тремстам близким друзьям сама миссис Россемейр-Браун, препятствием для нее. Более того, он был петлей, обузой, бременем, а в минуты религиозного увлечения — и крестом для миссис Россемейр-Браун. Даже в ранние годы их семейной жизни, лет двадцать или двадцать пять назад, супруг был для нее обузой. Он занимался дровяными и угольными операциями, А как тяжело для женщины сознание, что ее муж составляет себе состояние на каменном угле и дровах и что это всем хорошо известно! Разве это не петля, которая мешает ей вырваться на свободу? Чего больше всего жаждет женщина, как не возможности расти и развертывать свои силы, и разве не самая печальная вещь на свете, — вечно задыхаться? Но можно ли свободно дышать, живя | супругом, который не умеет отличить Джотто от Карло Дольче [Карло Дольче — знаменитый живописец флорентийской шкоды XVII в.], твердо знает только все сорта дров и за обедом не может воздержаться от того, чтобы не заговорить об обжигательной печи?
Все эти страдания относились, конечно, к ранним годам ее замужества. Время сгладило их.
Но ‘препятствия’ остались.
Даже после того, как благополучно пройден был период мелкой торговли углем и дровами, разве не тяжело было жить бок о бок с супругом, который владел каменноугольными копями и покупал древесную массу для выделки бумаги, вместо того чтобы приобретать разукрашенные требники XII столетия? Каменноугольные копи — не лучший предмет беседы за обеденным столом, он унижает хозяина перед гостями.
Все это не было бы так ужасно — миссис Россемейр-Браун готова была примириться с этим, — если бы мистер Россемейр-Браун чем-либо занимался. Ну если бы он, например, собирал коллекции. Ведь вот мистер Лукулл Файш изготовляет содовую воду, но в то же время всем известно, что у него самая лучшая коллекция ломаной итальянской мебели. Или другой пример: старик мистер Файдерстон. Впрочем, про него нельзя даже сказать, что он коллекционер, — он не любит этого слова.
‘Не называйте меня коллекционером, — говорит он. — Я просто подцепляю вещи везде, куда случайно попадаю, будь то Рим, Варшава или Бухарест’.
Теперь всем понятно, какое тяжелое бремя лежало на плечах миссис Россемейр-Браун.
Поэтому все, что только ни предпринимала миссис Россемейр-Браун, она выполняла без помощи своего супруга. Каждую среду, например, в ее доме происходили заседания кружка по изучению Данте, члены кружка намечали четыре строки текста, обдумывали их и за ленчем подвергали обсуждению. Миссис Россемейр-Браун выносила одна на своих плечах все бремя этих занятий. И всякий, кому приходилось анализировать четыре строки Данте за ленчем, орошаемым мозельским вином, легко может себе представить всю тяжесть этой задачи.
Во всем этом ее супруг был бесполезен, совершенно бесполезен. Конечно, никто не должен стыдиться своего мужа, и надо отдать справедливость миссис Россемейр-Браун — она всегда уверяла триста своих близких друзей, что не стыдится своего супруга. Но, разумеется, не легко бывает на душе, когда за собственным столом приходится сравнивать мужа с другими, высшими существами. Попробуйте поставить мистера Россемейр-Брауна рядом хотя бы с мистером Снупом, сексуальным поэтом. Что он перед ним? Ноль. Он даже понять не может его рассуждений. И когда мистер Снуп у камина, с чашкой чаю в руке, дискутирует о том, доминировал ли сексуальный вопрос в творчестве Ботичелли [Ботичелли — итальянский живописец XV в.], мистер Россемейр-Браун в своем плохо сшитом костюме прячется где-то в уголке и его жена страдальческим ухом улавливает отдельные фразы из его беседы, вроде: ‘Когда я начал заниматься продажей угля и дров’, или: ‘Уголь горит быстрее, чем дерево’, или, шепотом: ‘Если вы хотите выпить, пока он читает’… И это как раз в то время, когда весь зал внимательно слушает мистера Снупа.
Но это еще не все горе, которое причинял супруге мистер Россемейр-Браун. Была у него еще одна слабая сторона, может быть гораздо более реальная, о ней миссис Россемейр-Браун никогда не рассказывала даже своей закадычной подруге, мисс Снэп, не говоря уж об остальных,
Но мисс Снэп и все прочие друзья миссис Россемейр-Браун постоянно шептались об этом между собой.
Говоря коротко, мистер Россемейр-Браун пил.
Это вовсе не значит, что он был пьяницей, или много пил, или еще что-нибудь в этом роде. Нет, он просто выпивал. Вот и всё.
Ни о каких излишествах здесь не было и речи. Мистер Россемейр-Браун начинал свой день, конечно, с того, что открывал глаза. А после этого к чему должен стремиться каждый энергичный человек, если не к тому, чтобы с утра хорошенько прочистить мозги? И он следовал этому мудрому правилу, основательно заправляясь перед завтраком. По пути на работу он останавливал на минуту машину у Гран-Палавера и, если был пасмурный день, то выпивал что-либо предохраняющее от сырости, а в холодный день — предохраняющее от холода, если же выпадали ясные, солнечные дни, столь вредно действующие, как известно, на нервную систему, он выпивал для укрепления нервов то, что ему предлагал буфетчик, признанный эксперт по части здоровья. После этого он в своей конторе успевал за два часа совершить больше сделок, притом крупных, с углем, дровами, бумажной массой и т. д., чем другие дельцы за неделю. И это понятно. Он ведь успевал вовремя заправиться, хорошо заправиться, подвести под себя фундамент, с утра его мозги были прочищены, так что немного было людей, которые могли угнаться за ним при заключении крупных сделок.
Действительно, деловая жизнь заставляла мистера Россемейр-Брауна выпивать. Хорошо молодому клерку, получающему двадцать долларов в неделю, начинать рабочий день с сандвичей и кофе с молоком. В крупных же делах это невозможно. Когда человек начинает идти в гору, как это было с мистером Россемейр-Брауном двадцать пять лет назад, он приходит к заключению, что если хочет добиться успеха, то должен махнуть рукой на кофе с молоком. Во всяком ответственном положении человек начинает пить. Ни одно крупное дело не проведешь без этого. Если два ловких и твердых как кремень человека стремятся осилить друг друга, то единственный способ достичь желаемого результата заключается в том, чтобы забраться в какое-либо укромное место, вроде зала Мавзолей-клуба, и вместе выливать. В этом состоит роль личности в деловой жизни, и без этого промышленность не может развиваться.
Однако повторяю, чтобы всем было понятно: никаких излишеств по части выпивки со стороны Россемейр-Брауна не наблюдалось. В самом деле, сколько бы ни приходилось ему по необходимости выпивать днем или вечером в Мавзолей-клубе, он твердо соблюдал одно правило: ничего не пить по возвращении домой. Правда, ему случалось дома останавливаться в столовой у буфета и опрокидывать маленькую рюмочку, но он считал, что делает это не ‘по возвращении’, а ‘по пути’ домой. Бывало также, что поздней ночью, когда его мозги были переутомлены и когда в ‘палаццо’ все затихало, он спускался вниз в пижаме или халате, чтобы успокоить душу бренди с содовой водой или чем-либо другим, соответствовавшим настроению, которое царило в сей мирный час в обители Россемейр-Браунов. Но это нельзя было считать настоящей выпивкой, и мистер Россемейр-Браун называл это особым словом — ‘клюкнуть’, разумеется, всякий человек может ‘клюкнуть’ в такое время, когда он считает недопустимым для себя ‘выпить’
Но в конце концов, если женщина имеет дочь, которая является ее копией, то может найти в ней свое утешение.
И действительно, как утверждала сама миссис Россемейр-Браун, ее дочь Дельфиния была ее подобием. Конечно, здесь была известная разница в летах ж в наружности, которая, по меткому определению мистера Снупа, напоминала различие между Берн-Джонсом и Данте-Габриелем Россетти. Но все же мать и дочь были так похожи друг на друга, что даже знакомые, встречая их на улице, принимали одну за другую. А так как всякий, кто впадал в подобную ошибку, то есть принимал мать за дочь, обретал надежду быть приглашенным к обеду с пятидолларовым шампанским, то ошибок подобного рода было очень МНОГО.
Нет никакого сомнения, что Дельфинин, как и всякая девушка, обладающая великолепными золотистыми волосами и глубокими голубыми глазами, нежными, как итальянское небо, отличалась замечательным умом и характером.
Даже весьма почтенного возраста и очень серьезные люди уверяли, что, разговаривая с нею, можно легко убедиться в ее поразительной способности быстро схватывать и понимать мысль собеседника. Так, старый судья Лонгерстилл, который за обедом целый час говорил с ней о юрисдикции Междуштатной торговой комиссии, высказал мнение, что, судя по тому, как она во время его рассуждений заглядывала ему в лицо и произнесла: ‘Ах, как интересно!’ — что у нее должен быть ум настоящего юриста. А мистер Брас, инженер-консультант, утверждал, что она прирожденный инженер. Ему случилось однажды за десертом показать ей на скатерти при помощи трех вилок и одной ложки, каким способом регулируется излишек’ воды в Панамском канале. Мисс Дельфинин в конце объяснения склонила голову на руку и воскликнула: ‘Вот оригинально!’ Иностранцы соответствующего социального круга, посещавшие город, были также в восторге от нее. Виконт Фиц-Тенетл, который полчаса объяснял ей все премудрости ирландского вопроса, был пленен ее сообразительностью, когда она в конце беседы, без малейшего смущения, спросила его: ‘А кто же там националисты?’
Разве эти факты не служат Доказательством того, что она обладала наивысшей формой женского интеллекта? Всякий мужчина, если только он настоящий мужчина, сразу признает справедливость этого утверждения.
Что же касается молодых людей, то они толпами осаждали дом Россемейр-Браунов. Каждое воскресенье за five o’clock’oм они группами чинно сидели на стульях с прямыми спинами, стараясь держать чашки одной рукой. Атлетически сложенные студенты, увлекавшиеся футболом, с пылом и жаром говорили об итальянской музыке, итальянские тенора из Большой Оперы рассуждали об университетском футболе, молодые дельцы распространялись об искусстве, художники и литераторы разбирались в религиозных вопросах, а духовные лица толковали о коммерции. И это понятно. Ведь семья Россемейр-Браунов была носительницей высокой культуры, и здесь собирались образованные люди, отмеченные изысканным вкусом, чтобы свободно поболтать о том, чего не знали, и непринужденно изложить идеи, которых у них не было.
Многие говорили, что собрания у миссис Россемейр-Браун удивительно напоминают восхитительные салоны XVIII столетия. Были или не были собрания миссис Россемейр-Браун подобием салонов XVIII века, но не подлежит никакому сомнению, что ее супруг уводил наиболее близких людей в соседнюю со столовой комнату и прилагал все усилия к тому, что эти собрания ничем не отличались от лучших кабачков двадцатого века.
Однажды в общественной жизни города наступил кризис. Большая Опера впала в тяжелый дефицит и закрылась. Ничего не оставалось, как образовать один дамский комитет, чтобы собрать деньги, на которые синьор Пуффи смог бы выехать из города, и другой комитет, чтобы создать фонд, который дал бы возможность удержать синьора Пасти в городе. А что было делать дальше? Ехать в Европу — слишком рано, а на Бермудские острова — слишком поздно, на юге — чересчур жарко, на севере — еще слишком холодно. Оставалось сидеть дома, а это было просто невыносимо.
В результате миссис Россемейр-Браун и ее триста друзей ходили взад и вперед по Плутория-авеню, тщетно стараясь откопать что-либо новенькое. Они носились по волнам развлечений, переходя от собраний с чаем и танго к послеполуденному сидению за бриджем. Они приводили в восторг жителей целыми садами южных цветов на многолюдных приемах, они заполняли длинные ряды кресел, слушая лекции о женском равноправии. Но все это наводило на них тоску.
И вот — благодаря ли случаю или по воле рока — как раз в момент общего пресыщения и недовольства миссис Россемейр-Браун и триста ее друзей впервые услыхали о пребывании в городе мистера Йахи-Бахи, знаменитого восточного мистика. Он был настолько знаменит, что никто и не подумал даже спросить, кто он и откуда прибыл. Все сообщали эту новость друг другу, повторяя одно и то же, а именно что он — всем известный, прославленный Йахи-Бахи. Прибавляли лишь — для тех, кто этого не знал, — что имя его произносится ‘Йаххи-Баххи’ и что учение, которое он проповедует, называется бухаизм. Оно — следовало дальнейшее объяснение для невежд — является ответвлением шудуизма, только более серьезным и, понятно, тайным. После получения этого объяснения слушатель немедленно заявлял, что восточные люди неизмеримо выше западных.
А так как миссис Россемейр-Браун была всегда лидером высшего общества Плутория-авеню, то естественно, что она первой посетила мистера Йахи-Бахи.
— Моя милая, — рассказывала она своей закадычной подруге мисс Снэп, описывая свой ‘визит’, — это очень, очень интересно! Мы спустились в самую причудливую часть города и подъехали к самому крохотному домику, какой только можно вообразить себе, затем мы поднялись по узкой-преузкой лестничке — настоящей, знаете ли, восточной… Словом, сцена из Корана.
— Как увлекательно! — воскликнула мисс Снэп.
— Внутри все помещение завешено тканями, — продолжала миссис Россемейр-Браун, — а на этих тканях изображены змеи и индусские боги, прямо очаровательные.
— И вы видели Йахи-Бахи? — спросила мисс Снэп.
— Нет, моя дорогая. Я видела только его помощника, мистера Рама Спада, такого странного, знаете ли, маленького, кругленького человечка, должно быть бенгальца. Он стоял спиной к занавеске, протянул мне руку и не пустил меня дальше. Он сказал, что мистер Йахи-Бахи занят размышлениями и его нельзя тревожить.
— Как интересно! — отозвалась мисс Снэп.
В действительности же мистер Йахи-Бахи ел в это время за занавеской свою порцию бобов со свининой.
— Что больше всего нравится мне в восточных людях, так это удивительная тонкость их эмоций. После того как я объяснила цель своего визита — попросить Йахи-Бахи пожаловать к нам, чтобы побеседовать о бухаизме, я вынула из кошелька доллар и положила его на стол. Вы посмотрели бы только, как мистер Спад принял деньги. Он низко поклонился и произнес: ‘Изида да хранит вас, прекрасная леди!’ Такой глубокий поклон и столько презрения к деньгам! Уходя, я не могла удержаться и сунула ему в руку второй доллар, он принял его, как бы совершенно не замечая, и прошептал: ‘Озирис да сохранит тебя, цветок среди женщин!’ А когда я садилась в мотор, я дала ему третий доллар, и он сказал: ‘Изида и Озирис да продлят дни твоей жизни, о, лилия рисовых полей!’ — и после этих слов он продолжал стоять около мотора, пока я не уехала. У него был такой сосредоточенный взгляд, словно он ждал еще чего-то.
— Какая тонкость чувств! — твердила Снэп. Ведь смыслом ее жизни было говорить подобные вещи, так как в благодарность за это она получала билеты в Большую Оперу и приглашения на обед.
— Разве не так? — продолжала миссис Россемейр-Браун. — Да, это совсем, совсем не то, что наши люди. Мне было так стыдно за моего нового шофера! Как мало похож он на Рама Спада! Каким грубым движением открыл он дверцы машины, как неуклюже взобрался на свое сиденье и особенно с какой отвратительной резкостью повернул ручку зажигания. Я просто покраснела от стыда. А отъезжая, он так направил машину — я уверена, он сделал это нарочно, — что обдал грязью мистера Спада.
Однако, как это ни странно, мнение остальных о новом шофере, в частности мнение мисс Дельфинии, для обслуживания которой он был специально нанят, было совершенно противоположным.
Солидные рекомендации, которые он представил, а также и то, что, по мнению мисс Дельфинии и ее друзей, он совсем не был похож на шофера, окружали его личность ореолом таинственности, что является для шофера признаком наивысшей квалификации’
— Моя дорогая Дельфинин! — шептала мисс Филип-пина Ферлонг, сестра настоятеля церкви св. Асафа (в то время она была вторым ‘я’ мисс Дельфинии), когда они сидели в машине. — Не убеждайте меня, что он шофер: он вовсе не шофер. Он умеет, конечно, управлять автомобилем, но это ничего не значит,
Дело в том, что у шофера было твердое, словно вылитое из бронзы, лицо и суровые глаза, когда он надевал шоферское пальто, то оно имело на нем вид офицерского плаща, а шоферская круглая шапка делалась похожей на военную фуражку. Поэтому мисс Делъфиния и ее друзья решили или, вернее, выдумали, что он участвовал в войне на Филиппинах, этим объяснили они и шрам на лбу, полученный им, вероятно, в сражении при Илойло, или Хуйле-Хуйле, или в другом подобном месте.
Но больше всего занимала мисс Дельфинию Россемейр-Браун его поразительная грубость. Его обращение было так не похоже на поведение молодых людей из салона. Когда они подсаживали ее в автомобиль, то всегда танцевали вокруг нее, приговаривая: ‘Позвольте’, ‘Разрешите’. Филиппинский же шофер ограничивался тем, что открывал дверцу машины, говоря: ‘Войдите’, а затем захлопывал ее.
И тогда по спине мисс Дельфинии пробегала дрожь, а фантазия подсказывала ей, что шофер был не настоящим шофером, а переодетым джентльменом. Она предполагала, что он знатный англичанин, вероятно, младший представитель какой-либо герцогской фамилии, юноша с неукротимым характером, и у нее сложилась собственная теория насчет того, почему он поступил на службу к Россемейр-Браунам. Откровенно говоря, она думала, что филиппинский шофер собирается похитить ее, а потому всякий раз, когда он отвозил ее домой после званого обеда или танцевального вечера, сладострастно откидывалась на спинку сиденья, с вожделением ожидая, что вот-вот начнется процесс похищения.
Но главный интерес высшего общества сосредоточивался в это время на Йахи-Бахи и на новом культе бутеаизма.
После посещения восточного мистика Россемейр-Браунами очень многие дамы потянулись на машинах к домику мистера- Йахи-Бахи, и все они, беседовавшие с самим мистером Йахи-Бахи или с его ассистентом, бенгальцем Спадом, приходили в неописуемый восторг.
— Такой удивительный такт! — рассказывала одна из них. — Такая деликатность! Собираясь уходить, я положила на край маленького столика пятидолларовую монету. Мистер Спад даже не взглянул на деньги. Он прошептал: ‘Озирис да поможет вам’ — и показал на потолок. Я инстинктивно подняла глаза кверху, а когда опустила их, монета исчезла. Полагаю, он велел ей улетучиться.
Другие, возвращаясь оттуда, рассказывали необычайные истории о чудодейственных оккультных способностях мистера Йахи-Бахи, особенно о его даре предсказывать будущее.
Миссис Бенкомхирст, только что потерявшей третьего мужа — вследствие развода, — мистер Йахи-Бахи приоткрыл краешек ее будущего с поразительной отчетливостью. Она попросила погадать ей, и мистер Йахи-Бахи исполнил ее просьбу. Он приказал ей разложить на столике шесть десятидолларовых монет в виде змеи. Затем он наклонялся над ними и стал глубоко дышать, после чего изрек предсказание: ‘Многое произойдет, прежде чем начнется другое’.
— Как мог он предвидеть это? — спрашивали все.
Естественно, что в конце концов последовало приглашение мистера Йахи-Бахи и его ассистента, мистера Рама Спада, в палаццо миссис Россемейр-Браун, при этом всем дано было понять, что этот шаг имел целью создать специальное общество под названием ‘Восточное общество Йахи-Бахи’.
Мистер Снуп, сексуальный поэт, был душой нового общества. Он очень подходил для этой цели, так как действительно побывал в Индии, где провел шесть недель, уплатив за экскурсионный кругосветный билет шестьсот тридцать пять долларов, он изъездил всю страну вдоль и поперек, от Исхумбапорэ в Бутэле до Исхумбэлебэда в Карнатике. Поэтому он считался среди дам Пдутория-авеню большим авторитетом по части Индии, Китая, Монголии и прочих восточных стран.
Второй по своему значению персоной сделалась миссис Бенкомхирст, которая и стала позднее председательницей общества. Она уже была председательницей патриотической женской ‘Лиги дочерей революции’, состоявшей исключительно из потомков офицеров, служивших в армии Вашингтона и в других армиях, председательницей ‘Общества сестер Англии’, куда допускались только женщины, родившиеся в Англии и… в других странах, председательницей ‘Общества дочерей Кошута’, ‘Общества имени Франца-Иосифа’ и т. д. Дело в том, что после потери третьего мужа она ‘ударилась’, по ее собственному выражению, в общественную деятельность, и единственным ее желанием было совершенно забыть о личной жизни.
Поэтому совершенно естественно, что миссис Россемейр-Браун наметила ее в председательницы вновь организуемого общества.
Вместительная столовая Россемейр-Браунов была превращена в аудиторию, и сюда собралось от пятидесяти до шестидесяти наиболее близких друзей миссис Россемейр-Браун. Собрание состояло из дам. Исключение составляли только немногочисленные представители непрекрасного пола. Среди них был, конечно, маленький мистер Спилликинс, приглашенный, конечно, ради Дельфинии, как это было всем известно, присутствовал здесь и старый судья Лонгерстилл, который надеялся, что ему удастся вставить хоть небольшое словцо о конституции Соединенных Штатов, минут этак на тридцать, а в крайнем случае — хоть услышать обращение ‘наш выдающийся джентльмен’, это все же было лучше, чем сидеть дома. После того как все расселись, был поставлен на обсуждение вопрос об уставе общества и о выборах секретаря, но он не был решен, так как появился мистер Снуп в сопровождении мистера Йахи-Бахи и мистера Рама Спада.
Мистер Йахи-Бахи был высокого роста, на нем было ‘восточное платье’, в котором он казался еще выше. Лицо у него было смуглое, продолговатое, глаза — черные, блестящие и такие пронизывающие, что, когда его взор упал на сидевших вблизи дам, по их телам пробежала дрожь страха и восторга.
— Моя милая, — говорила потом мисс Снэп, — мне показалось, что он видит нас насквозь.
Так оно и было.
Мистер Рам Спад представлял собой полную противоположность мистеру Йахи-Бахи. Он был низкорослый и круглый, с рябоватым лицом цвета красного дерева, глаза его блестели, как ягодки в патоке. На голове у него красовался тюрбан, а все было обернуто таким количеством кусков тканей и поясов, что казалось совершенно четырехугольным. Одежду обоих украшали мистические изображения Будды и семи змей бога Вишну,
Понятно, что Йахи-Бахи и его ассистент не имели возможности обращаться непосредственно к аудитории, так как их знание английского языка было слишком недостаточно. Поэтому беседа могла вестись исключительно при посредстве мистера Снупа, но и то с большими затруднениями. Ибо единственными наречиями, на которых он умел более или менее гладко изъясняться, были ‘гаргамик’ и ‘гумаик’, ответвления древних дравидийских диалектов, заключавшие в себе только двести три слова. Мистер же Йахи-Бахи, насколько можно было понять, говорил на очень богатом языке древних веддов, которого он, мистер Снуп, не знал.
Все это мистер Снуп сообщил в своем вступительном слове. Затем он приступил к изложению доктрины бухаизма, квинтэссенцией которого является нирвана, или отрицание пустоты.
Первая обязанность каждого, кто желает сделаться неофитом, или кандидатом в ‘святые’, — вручить, после очищения своего сердца, десять долларов золотом мистеру Йахи-Бахи. Дело в том, что, согласно учению бухаизма, золото есть символ трех внешних добродетелей и оно не может быть заменено серебром и бумажными деньгами, даже банкноты Национального банка рассматриваются как ‘доо’, или паллиатив, а канадские и мексиканские кредитки — как ‘воо’, или ничто’ Восточный взгляд на деньги, сказал мистер Снуп, много выше нашего и может быть усвоен только после глубокого размышления, связанного с вручением мистеру Йахи-Бахи десяти долларов.
В заключение мистер Снуп прочел прекрасную индусскую поэму, которую он сам перевел. Начиналась она словами: ‘О, корова, стоящая возле Ганга и, по-видимому, ничем не занятая!…’
Все слушатели признали ее совершенной. Отсутствие рифм и какой-либо мысли ясно показывало, насколько западная поэзия отстала от восточной. Когда мистер Снуп кончил, председательница обратилась к судье Лонгерстиллу с предложением сказать несколько благодарственных слов докладчику от имени общества. Мистер Лонгерстилл исполнил ее просьбу, вставив в свою речь небольшое словцо о конституции Соединенных Штатов.
Затем общество было признано открытым. Мистер Йахи-Бахи сделал четыре ‘саляма’ [Восточное приветствие] на все стороны света, и присутствующие разошлись.
А вечером в пятидесяти столовых обсуждалась за обедом природа бухаизма и дамы тщетно пытались прельстить ею мужчин, которые по своей глупости ровно ничего не поняли.
В то самое время, когда в столовой миссис Россемейр-Браун происходило собрание нового Общества, филиппинский шофер выкинул исключительно странную шутку. Прежде всего, он попросил у мистера Россемейр-Брауна позволения отлучиться на несколько часов для присутствия на похоронах своей тещи. В подобной просьбе мистер Россемейр-Браун принципиально никогда не отказывал ни одному из своих служащих.
И филиппинский шофер немедленно нанес визит мистеру Йахи-Бахи в его резиденции. Он проник туда без всякого разрешения, при помощи волшебного маленького ключа, который снял со столь же волшебной связки. В резиденции он пробыл около получаса, и когда, покинув ее, вынул из бокового кармана записную книжку, она оказалась заполненной самыми подробными описаниями восточного мистицизма. Странным было и то, что филиппинский шофер, прежде чем вернуться к Россемейр-Браунам, передал по телеграфу значительную часть своих заметок в Нью-Йорк. Но почему он адресовал их начальнику сыскного отделения, вместо того чтобы адресовать Институту восточных языков, этого мы не знаем. Впрочем, шофер вернулся домой вовремя, и весь инцидент прошел незамеченным.
Новое общество имело среди дам Плутория-авеню большой успех. Сразу же начались упражнения в ритуальных обрядах, и дамы бросились в банки менять кредитные билеты на десятидолларовые монеты. Многие из членов Общества быстро достигли высших стадий религиозного самоуглубления. С каждой неделей это становилось все заметнее. Одни, добравшиеся до стадии ‘бахи’, или высшего безразличия, перестали посещать собрания, другие, дошедшие до ‘суаража’, или самопознания, прекратили чтение выпускавшихся Обществом брошюр, наконец, третьи так скоро достигли нирваны, или полного самоотречения, что перестали платить членские взносы.
Через несколько недель стали распространяться слухи, что вскоре состоится собрание Общества, на котором Йахи-Бахи продемонстрирует высшее проявление своей духовной мощи. Сначала передавали шепотом, что мистер Йахи-Бахи намерен похоронить по восточному обряду Рама Спада живым около дома Россемейр-Браунов и продержать ш в земле в течение восьми дней.
Но потом членам ‘внутреннего круга’ Общества было сообщено под строжайшим секретом, что мистер Йахи-Бахи предпримет попытку достичь высшего торжества оккультизма, а именно перевоплощения или, точнее, переастрализации Будды.
Члены ‘внутреннего кругла’ ‘с восторгом и трепетом ожидали обещанного чуда.
— А раньше удавались подобные перевоплощения? — спрашивали они мистера Снула.
— Несколько раз они кончились удачно, — отвечал он. — Однажды, если память мне не изменяет, этим прославился знаменитый карнатский йог Джем-бум и пару раз — основатель секты Буху. Но это крайне редкие исключения. Мистер Йахи-Бахи сказал мне, что лицу, делающему попытку перевоплощения, грозит величайшая опасность, так как при малейшем несоблюдении формулы он погибает, превращаясь в ничто. Тем не менее, — объявил мне мистер Йахи-Бахи, — он хочет попытаться.
Сеанс должен был состояться в доме миссис Россемейр-Браун ровно в полночь.
— В полночь? — с недоумением спрашивали члены Общества, — Почему в полночь?
Ответ гласил:
— Именно в полночь. Дело в том, что здешняя полночь точно соответствует полудню в Аллахабаде, в Индии.
Этого было, конечно, вполне достаточно.
— Полночь, — объясняли члены Общества друг другу, — в точности соответствует полудню в Аллахабаде.
И все сразу становилось ясным. Конечно, если бы полночь совпадала с полуднем где-либо в Тимбукту, положение вещей совершенно изменилось бы.
Каждую даму просили захватить с собой на сеанс какое-нибудь золотое украшение, но без всяких камней.
Как всем уже было известно, согласно культу буха-изма, золото, чистое золото является носителем трех внешних добродетелей: красоты, мудрости и милосердия. Таким образом, всякий, кто имеет достаточное количество золота, чистого золота, обладает тем самым и вышеназванными добродетелями. Следовательно, нужно стремиться к приобретению достаточного количества золота, а добродетели уже сами последуют за ним. Для предстоявшего великого испытания требовались золотые украшения, не усыпанные драгоценными камнями, исключение было сделано для рубинов, так как они — символ трех атрибутов индусской религии: скромности, многоречивости и пышности.
Но в данном случае, поскольку многие дамы имели лишь бриллиантовые украшения, решено было сделать исключение и для бриллиантов, потому что хотя они и менее угодны Будде, чем рубины, но все же обладают второстепенными индусскими добродетелями: делимостью, подвижностью и податливостью.
В назначенный день весь дом Россемейр-Браунов был погружен до наступления полуночи в полный мрак. Нигде не было видно ни одного огонька. Единственная восковая свеча, будто бы вывезенная мистером Рамом Спадом из Индии, горела на маленьком столике в обширной столовой Россемейр-Браунов. Всем слугам было строго наказано убраться к половине одиннадцатого вечера к себе наверх. Хотя мистер Россемейр-Браун в этот вечер присутствовал на собрании прихожан церкви св. Асафа в Мавзолей-клубе и вернулся домой в одиннадцать часов, но, как это всегда бывало с ним после столь напряженной работы, он находился в состоянии полной невменяемости: он был так изнеможен, что, когда поднялся на второй этаж в свои комнаты, с трудом мог стоять на ногах, измученный своей церковной деятельностью, он в своих помыслах был очень далек от всего того, что происходило в его собственном доме, его можно было признать пребывающим в таком состоянии ‘бахи’, или высшего безразличия, что сам. Будда мог бы ему позавидовать.
Гости, как было условлено, приходили пешком и соблюдали абсолютную тишину. Все автомобили были покинуты ими по крайней мере за квартал от дома Россемейр-Браунов. Их впускали без звонка, и они поднимались по лестнице в полной темноте. Мистер Йахи-Бахи и мистер Рам Спад, которые тоже пришли пешком и принесли с собой большой сверток, сидели за ширмами и, как сообщалось, были погружены в размышления,
Мистер Снуп, стоявший у входной двери и впускавший гостей, шепотом просил их раздеваться в вестибюле и складывать верхнее платье и меха в одну кучу, Затем гости молча проходили в столовую. Здесь царил полный мрак, одна только восковая свеча тускло мерцала на маленьком столике, куда каждый из прибывающих по указанию мистера Снупа клал принесенную с собой золотую вещь и тихо произносил слово ‘кеву’, что должно было означать: ‘О, Будда, к твоим ногам я приношу свой жалкий дар, прими его и храни вечно!’ Предварительно всем было дано разъяснение, что это лишь акт приветствия.
— Что он собирается делать? — шепотом спрашивали гости, когда мистер Йахи-Бахи в темноте направился. К буфету.
— Тс-с-с, — шипел мистер Снуп, — он готовит возлияние Будде.
— Индуистский обряд, — вторила ему миссис Россемейр-Браун.
Мистер Йахи-Бахи возился во мраке возле буфета, где слышался звон стаканов.
— Он разливает бренди, смешанное с мускатным орехом и другими ароматическими специями, — шепотом сообщила миссис Россемейр-Браун. — Я заготовила эту смесь по его указанию, согласно требованиям индусской
Между тем приготовления мистера Йахи-Бахи закончились, он выступил вперед и сделал по глубокому ‘салям’ на все четыре стороны света. Свеча еле мерцала, так что движения его расплывались, как в густом тумане. Тело отбрасывало от себя большую колеблющуюся тень на едва вырисовывавшуюся во мраке стену. Из горла вылетали низкие рыдающие звуки, среди которых можно было разобрать только ‘уах, уах!’.
Возбуждение присутствующих росло.
— Что значит — ‘уах, у ах’? — тихо спросил мистер Спиликинс.
— Тс-с-с, — отозвался мистер Снуп, — это значит: ‘О, Будда, хоть ты и пребываешь в любезной тебе нирване, снизойди еще раз к нам в астральной форме!’
Мистер Йахи-Бахи выпрямился. На глазах у всех он прижал палец к губам и бесшумно исчез за ширмами. Что делал все это время мистер Рам Спад, никто не знал. Предполагалось, что он молится.
Наступила гробовая тишина.
Минуты проходили. Ни одного движения. Все трепетали в напряженном ожидании. Свеча оплыла и почти догорела. Комната погрузилась почти в полный мрак.
Неужели была допущена ошибка, и астрализации не произойдет?
Но нет.
Вдруг в почти непроницаемом мраке комнаты каждый из гостей почувствовал присутствие кого-то или чего-то, что никак нельзя было назвать телом. Это и не было тело. Это была фигура, астральная форма.
— Будда! — вырвалось у всех при виде неожиданного явления, и только миссис Россемейр-Браун хранила глубокое молчание.
Фигура, как потом описывали, была одета в длинный ‘ширак’, какой носит тибетский Далай-лама, или в современный халат, если только не считать профанацией подобное сравнение. На ногах, если можно назвать их ногами, были широкие ‘пенджахамас’ (откуда современное название ‘пижама’), а ступни скрывались в просторных туфлях.
Будда медленно передвигался по комнате. Вот он подошел к буфету, и даже при тусклом свете догоравшей свечи видно было, как он поднял стакан и выпил приготовленный напиток. Сказал ли при этом что-либо Будда или нет, осталось невыясненным. Некоторым из зрителей показалось, что он произнес: ‘Маст-а-фаготиит’, что в переводе с индусского значит: ‘Благословение да почиет над домом этим’. Расстроенному воображению миссис
Россемейр-Браун показалось, что Будда произнес: ‘Кажется, я забыл хлопнуть’. Но она ни с одной душой не поделилась тем, что ей померещилось.
Будда молча удалился из комнаты, вытирая рот рукой в знак прощания — таков индусский обычай.
После исчезновения Будды почти целая минута прошла в полном молчании. Затем миссис Россемейр-Браун, но будучи в силах дольше переносить столь напряженное состояние, повернула выключатель, и яркий свет залил комнату.
Перепуганные гости сидели с бледными лицами, тупо поглядывая друг да друга,
К всеобщему удивлению, маленький столик с драгоценностями был пуст: не осталось ни одного камня, ни кусочка золота. Все, что лежало на нем, бесследно исчезло.
Истина, как вспышка молнии, озарила всех. Сомнений больше не было.
Золото и драгоценные камни переастрализировались. Под влиянием оккультной силы призрака они были изъяты из употребления, поглощены астральным пространством вместо с исчезнувшим Буддой.
В ожидании нового грядущего ужаса кто-то отодвинул ширму. Все думали найти здесь безжизненные тела Йахи-Бахи и его соратника Рама Спада. Но то, что увидели гости, было еще ужаснее. Верхние восточные одеяния двух святителей лежали распростертыми на полу. Длинный шарф Йахи-Бахи и толстый тюрбан Рама Спада находились тут же, к вящему ужасу присутствующих, здесь же на полу валялись и густые черные волосы младшего святого, вероятно с кожей сорванные с его головы и по виду сильно напоминавшие актерский парик.
Истина была более чем очевидна.
— Они поглощены астральными силами! — закричали десятки гостей в один голос. С быстротой молнии всех осенила мысль, что Йахи-Бахи и Рам Спад заплатили своей жизнью за несоблюдение какой-либо мелочи в ритуальном обряде.
— Какой ужас! — прошептал мистер Снуп. — Должно быть, мы допустили какую-нибудь ошибку.
— Они переастрализировались? — шепотом спросила миссис Бенкомхирст.
— В этом не может быть никакого сомнения, — ответил мистер Снуп.
В это время раздался чей-то голос:
— Мы должны замять это дело. Мы не можем не скрыть его.
Все хором согласились с этим предложением и двинулись по направлению к вестибюлю.
— Боже мой! — воскликнула миссис Бенкомхирст. — А где же наши пальто? Их нет!
— Переастрализировались! — вырвалось у гостей.
Все с ужасом смотрели туда, где в беспорядочной куче были свалены кое-какие верхние одежды и меха.
— Ничего, — заявил кто-то, — отправимся без них! Только не мешкать, а то еще нагрянет полиция!
Едва только прозвучало слово ‘полиция’, как с улицы послышался лошадиный топот приближавшегося полицейского патруля.
— Полиция, полиция! — закричали все. — Тише, тише, нужно непременно скрыть, замять это происшествие!
Еще через секунду оглушительно затрещал звонок у входной двери, и весь вестибюль заполнили фигуры в голубых мундирах.
— Все в порядке, миссис Россемейр-Браун, — раздался твердый, громкий голос: — Они оба в наших руках. Вещи здесь. Мы захватили их, прежде чем они дошли до следующего квартала. Не беспокойтесь. Полиции нужно только записать две-три фамилии кого-нибудь из присутствующих… в качестве свидетелей.
Говорил филиппинский шофер. Только одет он был иначе. На нем была форма инспектора полиции, а поверх пальто отчетливо выделялся значок сыскного отделения.
Рядом с ним — друг возле друга — стояли две деастрализированные фигуры, Йахи-Бахи и Рам Спад, с железными обручами на шее. Они не делали ни малейшей попытки удрать.
— Мы их поджидали, — объяснил высокий полицейский офицер нескольким дамам, которые с любопытством окружили его. — Инспектор захватил обоих на углу и передал их патрулю. Все ваши вещи, вероятно, в целости.
В это время один из полицейских появился в вестибюле, нагруженный пальто, накидками и мехами.
Сеанс кончился, и гости разъехались.
Во всех последующих дискуссиях, происходивших по поводу этого события, один пункт так и оставался невыясненным: был ли Йахи-Бахи мошенником или нет, прибыл ли он с Востока или же из штата Миссури, как это утверждала полиция. Но переастрализировать Будду ему все-таки удалось.
И больше всех настаивала на этом пункте сама миссис Россемейр-Браун.
— Ибо, — говорила она, — если это был не Будда, то кто же?
Ответа так никто ей и не дал.

Глава пятая.
Соперничество церкви св. Асафа с церковью св. Осафа

Церковь св. Асафа, более известная под именем ‘св. Асафа на полях’, стоит на Плутория-авеню, напротив университета. Она окружена вязами, и высокий шпиль ее устремлен прямо в голубые небеса.
Настоятель церкви любит говорить, что этот шпиль является как бы символом предубеждений против прегрешений современного меркантильного века.
Земля, на которой построена церковь, оценивается в семь с половиной долларов за фут. Всякий раз, когда держатели закладных на церковь в своих длинных черных сюртуках преклоняют колена для молитвы, они чувствуют, что церковь стоит не на песке, а на камне. Это — великолепно устроенный храм. Многочисленные окна украшены цветными стёклами, вывезенными из Нормандии, их получал по накладным сам настоятель, чтобы спасти приход от тяжелого бремени таможенных пошлин. Гордость церкви св. Асафа — огромный орган, который стоил десять тысяч долларов. Залогодержатели, сливая свои голоса с голосами остальных прихожан в утреннем антифоне, с любовью слушают нежные звуки этого органа, восхищаясь тем, что он нисколько не пострадал от времени и звучит совсем как новый. Возле церкви помещается воскресная школа св. Асафа, за которой числится ипотечный долг в десять тысяч долларов.
А немного дальше, на боковой улице, находится здание
Общества молодежи с площадкой для игры в мяч и с бассейном для плавания, настолько глубоким, что в нем можно утопить сразу двух молодых людей, здесь же устроен бильярдный зал с семью бильярдными столами. Настоятель любил хвастаться созданием Общества молодежи, уверяя, что благодаря существованию подобной организации никто из молодых прихожан церкви не шатается по трактирам.
В воскресные дни, во время утренних служб, когда играет громадный орган и когда держатели закладных на движимое и недвижимое имущество церкви и прочие ее кредиторы, а также учителя воскресной школы и бильярдные маркеры сливают свои голоса воедино, — из недр церкви св. Асафа возносится такая громкая хвала, что по своей мощи и действенности ни в чем не уступит хору хорошо оплачиваемых профессионалов.
Церковь св. Асафа — епископальная, поэтому она заключает в себе и вокруг себя все атрибуты епископальной церкви: медные дощечки, вделанные в стены, черных дроздов, распевающих на ветках вязов, прихожан, которые обедают в восемь часов, и настоятеля, который носит маленький крестик и танцует танго.
На другой стороне той же улицы, на расстоянии не больше ста ярдов от церкви св. Асафа, находится церковь св. Осафа, соперничающая с первой. Это строго пресвитерианская церковь, вплоть до фундамента, возведенного на скале, лежащей на тридцать футов ниже уровня улицы. Над ней возвышается громоздкая башня, крыша у нее низкая, окна узкие, а стекла полупрозрачные, словно покрытые инеем. Вокруг нее вместо веселых вязов — мрачные хвойные деревья, а вместо дроздов — вороны, настоятель ее — суровый пастырь, который носит шляпу с широкими полями и в будни читает в университете лекции по философии. Он полагает, что его паства состоит из смиренных духом и мягких сердцем людей, и уверен, что при всем их смирении и мягкости среди них найдутся люди, которые смогут подкупить, если захотят, половину всей конгрегации церкви св. Асафа.
Церковь св. Асафа — тоже пресвитерианская, но только до известной степени. Дело в том, что она слишком пресвитерианская и потому не могла поддерживать общения ни с одной из остальных пресвитерианских церквей. Лет сорок тому назад она отделилась от основного ядра, к которому принадлежала, а позднее, вместе с тремя другими церквами, она откололась из от группы отделившихся церквей. Еще некоторое время спустя у нее возникли разногласия также и с последними тремя церквами по вопросу о вечном наказании. Дело в том, что слово ‘вечный’ показалось старейшинам церкви св. Асафа недостаточно ясно выражающим бесконечность наказания. Диспут кончился расколом, который поставил церковь св. Асафа в совершенно изолированное от всего света положение.
В одном отношении соперничавшие друг с другом церкви на Плутория-авеню имели одинаковую историю. Каждая из них по мере своих успехов постепенно продвигалась из более отдаленных и бедных частей города в его центр. Сорок лет тому назад церковь св. Асафа занимала небольшое бревенчатое здание с тонким шпилем в одном из жалких переулков Нижнего города, а церковь св. Осафа — четырехугольную крошечную постройку в южной части города. Но то место, на котором стояла церковь св. Асафа, было приобретено пивоваренным обществом, и доверенные лица последнего, ловкие дельцы, не забывавшие и своей собственной финансовой карьеры, заново построили церковь в более оживленном районе быстро развивавшегося города. Старейшины же церкви св. Осафа, спокойные, но озаренные внутренним светом люди, тоже передвинули свою церковь поближе к центру, так что она очутилась как раз напротив расширявшегося винокуренного завода.
Таким образом, по мере того как десятилетие сменялось десятилетием, обе церкви передвигались все дальше Ц дальше, пока не наступил момент, когда трамвайная компания приобрела за баснословную цену последнее здание церкви св. Асафа, которая с триумфом водрузила свой шпиль на самой Плутория-авеню. Но церковь св. Осафа не отставала. С каждой переменой своего места она придвигалась все ближе и ближе к церкви св. Асафа. Ее старшины тоже были ловкими дельцами. При каждом передвижении своей церкви они старательно обдумывали характер архитектуры здания. В фабричном районе они воздвигали его в виде длинного корпуса с шестнадцатью окнами на каждой стороне, и в результате церковь — с громадной прибылью для паствы — была обращена в велосипедную фабрику. На главной улице она занимала длинное и глубокое здание, его купила кинокомпания под кинематограф, причем ей пришлось переделать только церковные скамейки. Последним этапом было образование синдиката из членов самой
конгрегации, этот синдикат купил участок земли на Плутория-авеню и сдал его самому себе в аренду под постройку церкви, выговорив в свою пользу самые выгодные для себя условия.
По мере того как передвигались церкви, их прихожане, или, во всяком случае, лучшая их часть, то есть те, которые богатели одновременно с ростом города, тоже продвигались ближе к центру, и вот уже лет семь или восемь, как обе церкви и обе конгрегации устроились на Плутория-авеню, напротив университета.
Но здесь пути обеих церквей резко разошлись. Церковь св. Асафа имела блестящий успех, а церковь св. Осафа терпела поражение за поражением. Этого не могли отрицать даже ее попечители. В то время как церковь св. Асафа не только выплачивала проценты своим кредиторам, но и извлекала еще значительную прибыль из всех своих предприятий, церковь св. Осафа решительными шагами приближалась к полному разорению.
Относительно причины этого факта не существовало, конечно, никакого сомнения. Все ее знали.
Причина заключалась в людях. Стоило только сравнить руководителей обеих церквей, чтобы понять, почему одна преуспевала, а другая клонилась к упадку.
Достопочтенный настоятель церкви св. Асафа Фарфорзс Ферлонг вкладывал в приходскую работу всю свою энергию. Тонкости теологических споров он предоставлял своим собратьям, обладавшим по сравнению с ним менее активным умом. Его вера проявлялась скорее в делах, чем в словах, и за что бы он ни принимался, он никогда не щадил своих сил. Завтракал ли он в Мавзолей-клубе с кем-либо из церковных старост, играл ли на флейте (а он играл на ней с таким совершенством, на какое способен только пресвитер епископальной церкви) под аккомпанемент арфы, на которой играла самая красивая барышня из его хора, танцевал ли новое епископальное танго с юной дочерью одного из старейших прихожан, — он отдавал все свои силы тому, чем занимался в данную минуту. Он умел пить чай с большим изяществом и играть в теннис с большей ловкостью, чем кто-либо из духовных лиц по эту сторону Атлантического океана. Он приводил в восторг всех прихожан своей внешностью, когда в длинном белом священническом одеянии стоял возле купели из белого мрамора и держал в руках младенца в белых ризках, оцениваемого в полмиллиона долларов. Он умел при этом сохранять такой младенчески-невинный вид, что из груди приходских матрон, обремененных незамужними дочерьми, невольно вырывался крик отчаяния: ‘Какая жалость, что у него нет своих детей!’
Так же обстояло дело и с теологией. Никто не умел произносить более коротких проповедей или более приятно излагать книгу Бытия, чем настоятель церкви св. Асафа. Если ему приходилось говорить о боге, то он называл его Иеговой, чтобы как можно меньше задевать самолюбие прихожан. Точно так же, говоря о духе зла, мистер Ферлонг называл его не сатаной, но Su или Swa, что лишало дьявола присущего ему жала, и т. д. Короче говоря, во всей теологической системе мистера Ферлонга не было ничего такого, что могло бы причинить какую-либо неприятность членам его прихода.
Полной противоположностью мистеру Фарфорзеу Ферлонгу был настоятель церкви св. Осафа, достопочтенный доктор богословия Тийг, который в то же время был и заслуженным профессором философии Плутория-университета. Один был молод, другой — стар, один умел танцевать, другой — нет, один участвовал в церковных пикниках и чаепитиях на лоне природы с группами своих учениц, в розовых и голубых шарфах, другой бродил среди деревьев университетского campus’a, моргая глазами, не видя ничего вокруг себя, погруженный в свою идею, с которой носился уже сорок лет, и озабоченный тем, чтобы примирить философию Гегеля с учением св. Павла. Мистер Ферлонг шел нога в ногу со своим веком, а доктор Тийг преспокойно пятился назад и отстал от него на целое, столетие.
Доктор Тийг был причиной упадка церкви св. Осафа, и весь
— Он чужд духу времени, — говорили одни, — это его главный греху.
— Он совершенно не прогрессирует, — говорили другие члены конгрегации.
— Старик верит так, как он верил сорок лет назад. Но еще хуже, что он учит тому же других. Разве можно это одобрить?
Церковный совет принял все меры к тому, чтобы выйти из затруднительного положения. Доктору Тийгу предложили двухгодичный отпуск, чтобы он мог совершить паломничество в Палестину, но он отказался, сказав, что и без этого ясно представляет себе святую землю. Ему уменьшили наполовину жалованье, но он даже не заметил этого. Ему предложили помощника, но он лишь покачал головой и заявил, что не представляет себе, где мог бы найти человека, который был бы ему полезен. Тем временем он продолжал бродить под деревьями campus’a, составляя смесь из творений св. Павла и философии Гегеля по следующему рецепту: три части из Павла на одну из Гегеля — для воскресной проповеди и одна часть Павла на три из Гегеля — для университетской лекции.
Нет никакого сомнения, что двойственность функций доктора Тайга была основной причиной упадка церкви св. Осафа. И причиной этого, очевидно, была ошибка доктора Бумера, президента университета. Доктор Бумер, подобно всем университетским президентам нашего времени, принадлежал к пресвитерианской церкви, или, вернее, в себе самом видел пресвитерианскую церковь. Он был, конечно, одним из главных руководителей церковного совета, и именно он добился приглашения доктора Тийга, заслуженного профессора философии, на должность настоятеля.
— Этот святой человек, — говорил он, — прямо создан для роли настоятеля. Если вы спросите меня, вполне ли он на месте как профессор философии нашего университета, я должен буду сказать: ‘Нет’. Надо признаться, что как лектор он не соответствует нашим требованиям. Он не способен, очевидно, отделить в своих лекциях религию от философии, он делает опасную попытку смешать свой предмет с морализмом, чем может внести путаницу в головы наших ‘студентов. Но в церковных проповедях, мне кажется, это будет очень кстати. И если бы вы пришли ко мне и заявили: ‘Бумер, мы хотим пригласить доктора Тийга на должность настоятеля нашей церкви’, я сказал бы вам откровенно: ‘Прекрасно сделаете’.
Поэтому доктор Тийг и стал настоятелем церкви св. Осафа, но, ко всеобщему удивлению, отверг предложение отказаться от чтения лекций в университете. Он объявил, что видит в этом свое призвание. Жалованье, сказал он, не играет для него никакой роли. Он подал мистеру Ферлонгу-старшему (отцу настоятеля епископальной церкви и почетному казначею Плутория-университета) заявление о том, что намерен читать свои лекции gratis [Бесплатно]. Совет университета, однако, запротестовал из опасения, что этот случай может послужить опасным прецедентом для остальных профессоров. Поэтому, хотя он охотно допускал, что лекции доктора Тийга стоят немногого и что их можно было бы читать даром, он все же попросил его взять назад нежелательное заявление. Но доктор Тийг отказался, и с этого дня, не обращая внимания на предложения, которые ему делались — выйти в отставку с двойным жалованьем, совершить паломничество в Палестину, посетить Армению, где происходили страшные избиения христиан, — он непоколебимо оставался на своем посту, проявляя упорство, достойное истинного шотландца. Его постоянно мучила только мысль о том, смогут ли найти ему преемника, когда — лет этак через двадцать или тридцать — наступит его смертный час.
Таково было положение обеих церквей в то прекрасное июньское утро, когда одно непредвиденное обстоятельство совершенно изменило весь ход событий.
— Нет, благодарю вас, Юлиана, — сказал сестре молодой настоятель за завтраком, и на его безукоризненно выбритом, елейном лице появилась кислая гримаса, наводящая на размышления. — Нет, благодарю вас, каши больше не надо… Слив? Нет, нет, спасибо: я их не очень люблю. Да, кстати, чуть было не забыл предупредить вас: не хлопочите о ленче для меня. У меня очень много дел, то есть, я хочу сказать, работы по приходу, — так что мне некогда будет зайти домой, и я перекушу где-либо по дороге.
Но в сущности, он уже решил, что завтракать будет в Мавзолей-клубе, куда отправится сейчас же.
Затем достопочтенный Эдуард Фарфорзс Ферлонг склонил на секунду свою голову, чтобы прочесть коротенькую молитву, которую в епископальной церкви принято произносить за утренним завтраком из жидкой каши со сливами.
Это был первый совместный завтрак мистера Ферлонга с сестрой, и он многое открыл настоятелю. Он сразу понял характер сестры и уловил ее взгляды на необходимость самоограничения и самопожертвования для спасения души. Настоятель поднялся со своего места с глубоким вздохом. Никогда не чувствовал он так сильно отсутствие своей младшей сестры, Филиппины, которая недавно покинула его, выйдя замуж. У той был особый взгляд на грудинку, яйца и нежную баранью котлетку с салатом к завтраку, который так поднимал душевное настроение мистера Ферлонга. А Юлиана была сделана из другого теста. Настоятелю теперь стало вполне. Понятно, почему его отец при первом же известии о помолвке Филиппины решительно заявил:
— Ну теперь Юлиана должна жить, конечно, с вами. Глупости, глупости, мой друг! Долг повелевает мне уступить ее вам. Ведь, в конце концов, я могу есть в клубе.
В моем возрасте, Эдуард, пища большого значения не имеет. Нет, нет! Юлиана должна сейчас же переселиться к вам.
Старшая сестра настоятеля вошла в комнату. Она была высокого роста, лицо отдавало желтизной. В своем черном гладком платье без всяких украшений она производила прямо отталкивающее впечатление. Какой контраст с младшей сестрой Филиппиной, которая обыкновенно выходила по утрам для исполнения своей приходской работы в очаровательном бело-розовом платье и в широкой епископальной шляпе, украшенной цветами!
— В какое время подается обед? — спросила она. — Вы с Филиппиной привыкли обедать в половине восьмого, если я не ошибаюсь? Не находите ли вы, что это слишком поздно?
— Да, да, поздновато, — пробормотал смущенно настоятель. Он не решался откровенно объяснить Юлиане, что раньше этого времени невозможно вернуться домой с ‘танцульки’, куда обязательно ходили все. — Но вы не хлопочите об обеде. Меня может задержать работа. Если мне захочется поесть, я выпью чашку чаю и закушу в Обществе молодежи или…
Он не кончил фразы, но про себя добавил:
‘Прекрасно пообедаю в Мавзолей-клубе, у Ньюберри, у Россемейр-Браунов или вообще где-нибудь, но только не дома».
— Вы уходите? — спросила Юлиана. — В таком случае не дадите ли мне ключ от церкви?
Облако страдания пробежало по лицу настоятеля. Он отлично знал, зачем ей ключ. Она намеревалась отправиться в его церковь, чтобы помолиться.
Настоятель церкви св. Асафа, в силу своих искренних убеждений, был человек со столь широким взглядом на вещи, какой только доступен священнику англиканской епископальной церкви. Он не видел препятствий к разумному использованию своей церкви, например, для устройства в ней благотворительного фестиваля или музыкального вечера, но открывать церковь для того, чтобы в ней молились, казалось ему слишком нелепым. И что было еще ужаснее, он видел по лицу Юлианы, что она собирается молиться за него. Это было для него, духовного лица, просто невыносимым. Филиппина, как и подобает всем хорошеньким девицам, молилась только за себя, да и то в подходящее время, в надлежащем месте и в соответствующем платье. Настоятель церкви св. Асафа начинал понимать, какие затруднения придется преодолевать клирику, имеющему религиозную сестру в качестве домоправительницы. Но он твердо держался правила никогда не вступать в спор, который может привести к нежелательным результатам.
— Ключ висит в моем кабинете, — коротко сказал он.
С этими словами достопочтенный Фарфорзс Ферлонг вышел в переднюю, взял шелковую шляпу, трость и перчатки, как это приличествует трудолюбивому священнику, и отправился на Плутория-авеню, чтобы начать свою дневную приходскую работу. Приход нашего настоятеля с земной точки зрения был поистине восхитительным местом. Он охватывал самую лучшую часть Плутория-авеню, где вязы богаче всего листвой. Он поднимался вверх и спускался вниз по теневой стороне главной улицы, утопающей в тени громадных ореховых деревьев и погруженной в благоговейную тишину. В приходе мистера Ферлонга не было ни одного дома, где платили бы Менее двадцати пяти тысяч долларов налога в год, в самом сердце его возвышался построенный из белого камня в греческом стиле Мавзолей-клуб, соприкасавшийся, таким образом, с античным миром и вызывавший в памяти Афины…
В таком приходе, по общему мнению, было особенно благодарной задачей бороться с грехом и не допускать его туда, И грех действительно туда не проникал. Можно было смотреть вдоль и поперек широкой авеню и нигде не заметить даже намека на грех. Не было его, конечно, на красивых лицах шоферов, управлявших своими бесшумными автомобилями, не было и признака его на богатых детях, которых выводили и выносили на тенистый проспект парадно разодетые няни, и говорить нечего, Что никакого следа греховности не было видно на лицах биржевиков, которые шествовали один за другим на завтрак в Мавзолей-клуб и, помахивая своими шелковыми шляпами, глубокомысленно беседовали об акциях и дивидендах. Так ходили, больше того, так должны были некогда ходить святые отцы церкви.
Весь грех, существовавший в городе, нашел себе место ниже, на шумных улицах, где кипела торговля и громыхали телеги, и в темных, кривых переулках, где копошилась беднота. Там было настоящее царство греха.
И достопочтенный настоятель церкви св. Асафа нисколько в этом не сомневался.
Многие из более богатых его прихожан спускались вниз целыми компаниями, чтобы взглянуть на грех, а более деловые дамы из его паствы объединялись и образовывали разные общества, союзы и лиги, чтобы заклеймить его, подавить и засадить в тюрьму, пока он не сдастся и не покорится.
Но эти грязные улочки и переулки лежали вне границ прихода нашего настоятеля. Он не имел права вмешиваться. Они находились в ведении специальной миссии, наследия былых этапов развития церкви св. Асафа. Здесь работало особое лицо, изучавшее богословие и готовившееся к духовному званию за четыреста долларов per annum [В год (лат.)]. В его обязанности входило духовное попечение обо всех переулках и улочках, трех полицейских судах, двух мюзик-холлах и городской тюрьме. Каждые три месяца, в одно из воскресений, настоятель и несколько дам отправлялись в миссионерский дом и пели за него гимны. Но в общем, его работа была очень легкая. Для примера взять хотя бы похороны, В миссии они не доставляли никаких хлопот. Нужно было только приготовить простой гроб, заказать катафалк да раздать несколько искусственных цветков рыдающим женщинам. Совсем немудрящее дело! А в приходе ев. Асафа, где присутствовали лица с наиболее возвышенными умами, похороны были важным событием, требовавшим большого вкуса, такта и тонкого дара проникновения в человеческую душу. Нужно было уметь отличать скорбящих от радующихся получению наследства, явившихся из чувства уважения к покойнику от присутствующих в качестве официальных представителей. Похороны с простым гробом и жалким катафалком были ничтожными, совершенно ничтожными по сравнению с пышным погребением, когда гроб представлял собой настоящее художественное произведение, источал запахи дорогих тепличных растений, был установлен на эффектную колесницу, за которой следовали репортеры влиятельных: газет.
Настоятелю церкви св. Асафа показалось прямо-таки оскорбительным то обстоятельство, что первым попавшимся ему навстречу лицом был достопочтенный доктор Тийг. Мистер Ферлонг поспешил приветствовать его внешне учтивыми словами: ‘С добрым утром’, как всегда поступает представитель епископальной церкви с лицами, пребывающими в заблуждении. Но тот не услыхал Приветствия. Голова его была наклонена вниз, глаза блуждали, по движению губ, а также по туго набитому кожаному портфелю можно было заключить, что доктор Тийг направлялся в университет читать лекцию по философии. Но достопочтенному мистеру Ферлонгу некогда было вдаваться в размышления по поводу наружности своего соперника, ибо как только он выходил на улицу, сейчас же начиналась его дневная приходская работа. И теперь, едва успел он сделать несколько шагов рядом с доктором Тийгом, как был остановлен двумя прелестными прихожанками с розовыми зонтиками в руках.
— Ах, мистер Ферлонг! — воскликнула одна из них. — Вот хорошо, что мы вас поймали! Мы как раз направлялись к вам в церковь за советом. Должны ли девушки явиться в пятницу на пикник Общества молодежи в белых платьях со светло-голубыми кушаками или можно разрешить им надеть кушак любого цвета, какого они хотят? Как вы думаете?
Это был серьезный вопрос — часть повседневной приходской работы мистера Ферлонга. Он отнял у него добрых полчаса, но настоятелю церкви не подобает жалеть своего времени, когда этого требуют интересы прихода.
— Прощайте, — сказали наконец обе дамы. — Вы, конечно, будете сегодня в клубе имени Браунинга? Нет? О, какая жалость! Но в мюзик-холле мы, наверное, вас встретим?
— Надеюсь, что да, — ответил мистер Ферлонг.
— Как много приходится ему работать! — заметила одна дама другой после того, как они расстались с достопочтенным настоятелем.
Мистер Ферлонг медленно продвигался по Плутория-авеню. Иногда он останавливался перед коляской краснощекого младенца, спрашивая епископальную няню, разукрашенную лентами, о его возрасте. Он приподнимал шляпу, приветствуя своих прихожанок, проезжавших мимо него в блестящих автомобилях, кланялся членам епископальной церкви и ласково кивал головой пресвитерианцам.
Так он прошел вдоль Плутория-авеню и по боковой улице направился в деловую часть города. В конце ее — там, где деревьев уже не было и стали показываться магазины, — он остановился перед зданием с вывеской ‘Акционерное общество по снабжению церковными книгами и предметами’. По внешнему виду оно представляло собой комбинацию торговой конторы с церковью. Дверь напоминала вход в ризницу или алтарь, но рядом находилось широкое зеркальное окно, как в магазинах, за которым лежали в раскрытом виде Библии и Евангелия на разных языках: арабском, сирийском, коптском, ирландском и т. д. На стекле маленькими белыми буквами были выведены названия трех разных акционерных обществ с ограниченной ответственностью, занимавшихся сбытом церковных книг и предметов.
Здесь работал мистер Ферлонг-старший, отец достопочтенного Эдуарда Фарфорзса. Он подвизался в различных областях: был председателем и директором-распорядителем вышеупомянутых акционерных предприятий, членом церковного совета и секретарем прихода церкви св. Асафа, почетным казначеем университета и т. д. Его разнообразные официальные обязанности, естественно, перекрещивались и по целому ряду дел приводили его в контакт с самим собой. Так, он продавал самому себе со скидкой книги гимнов, вел с самим собой переговоры о покупке десятитысячного органа, назначив за него самую низкую цену в виде особого одолжения самому себе, как казначей университета, посылал самому себе неофициальный запрос, не знает ли он, ввиду окончания университетского бюджетного года с дефицитом приблизительно в шестьдесят тысяч долларов, какого-нибудь надежного дела, в которое можно было бы вложить запасные капиталы университета, требующие рачительного
Всякий деловой человек, каких сейчас немало, хорошо знает, насколько подобные финансовые связи с самим собой выгоднее всяких других. Поэтому к кому же, как не к мистеру Ферлонгу-старшему, мог обратиться настоятель церкви св. Асафа со своими приходо-расходными балансами по церкви?
Наружную дверь настоятелю открыл мальчик с лицом, какие бывают только у церковных певчих епископальной церкви. В первой комнате конторы две елейные стенографистки с золотистыми волосами переписывали конфиденциальные письма на абсолютно бесшумных машинках.
В соседней комнате сидел доверенный клерк с совершенно белоснежными волосами, великолепный, как песнь царя Соломона. Он провел мистера Фарфорзса Ферлонга в кабинет отца.
— Здравствуй, Эдуард, — сказал мистер Ферлонг-старший, пожимая руку сына. — Я ждал тебя. Только что получил письмо от Филиппины. Она вернется с мужем недели через две-три. Письмо пришло из Египта. Она просит передать тебе, что едва ли ей удастся остаться твоей прихожанкой после возвращения на родину. Думаю, ты сам понимаешь это?
— Конечно, — ответил настоятель. — В делах веры жена должна следовать за мужем.
— Правильно! И особенно ввиду того, что родственники Тома, ее мужа, занимают определенную позицию по отношению… — При этом мистер Ферлонг-старший откинул назад голову и указал пальцем в ту сторону, где находилась церковь св. Осафа.
Братья Оверенд, родственники Тома, были главными столпами церкви св. Осафа. Они не были рождены в пресвитерианстве, но, как все люди, сами проложившие себе дорогу к богатству, не питали симпатий к таким учреждениям, как церковь св. Асафа. ‘Мы сами позаботились о своей карьере’, — любили они говорить, объясняя, почему не принадлежат к англиканской церкви. Они никогда не рассказывали, как старший брат, мистер Дик, работал днем, посылая младшего, мистера Георга, в вечернюю школу, а мистер Георг работал по ночам, посылая мистера Дика в утреннюю школу. Так, подобно двум акробатам, взбирались они рука, об руку по лестнице, ведущей к успеху.
Как все люди, самостоятельно пробившие себе дорогу в жизни, они задались целью подрывать, где только возможно, влияние таких учреждений, как церковь св. Асафа. По тем же соображениям оба брата Оверенд поддерживали диссидентскую ‘Лигу молодежи’, второй университет, враждовавший с первым, и т. д. На этом же основании они оказывали всяческую поддержку достопочтенному доктору Тийгу. Настоятель дошел до того, что преподнес братьям экземпляр философской книги ‘Изложение теории Канта’, и оба брата прочли ее целиком в своей конторе, посвятив этому делу утренние часы. Старший, мистер Дик, сказал, что никогда не встречал ничего подобного, а младший, мистер Георг, объявил, что человек, написавший подобную книгу, способен на все.
В общем, было ясно, что отношения между семьей Оверенд и пресвитерианской церковью таковы, что жене Тома Оверенд, урожденной мисс Ферлонг, ничего не оставалось, как сидеть по воскресным дням в церкви св. Осафа.
— Филиппина пишет, — продолжал Ферлонг-старший, — что в силу этих обстоятельств они рады будут сделать какое-либо пожертвование в пользу твоей церкви. Она предлагает преподнести, конечно в виде сюрприза, или новую купель, или резную кафедру, или чек. Она просит не спрашивать тебя прямо, а выведать, что будет тебе приятнее всего.
— О, мне кажется, чек, — сказал настоятель. — На деньги можно, в конце концов, сделать так много…
— Совершенно верно, — подтвердил отец. Он прекрасно знал, что на деньги можно сделать то, чего нельзя сделать с купелью.
— Итак, с этим покончено, — заявил мистер Ферлонг, — а теперь ты, вероятно, хочешь, чтобы я просмотрел твой церковный отчет, прежде чем ты передашь его церковному совету? Верно?
— Да, — ответил настоятель, вытаскивая из кармана пачку голубых и белых бумаг. — Я захватил кое-что с собой. Итоги у нас, кажется, блестящие, но не уверен, что мне удалось продемонстрировать это так ясно, как следовало бы.
Мистер Ферлонг-старший разложил бумаги перед собой на столе и поправил очки. Просмотрев документы, он снисходителъно улыбнулся.
— Боюсь, из тебя никогда не выйдет хороший бухгалтер, Эдуард, — сказал он.
— Я тоже, — ответил настоятель.
— Итоги’ — продолжал отец, — подведены тобой неправильно. Здесь, например в приходе, у тебя значится раздача каменного угля бедным, а дальше, в приход же, записана раздача Библий и наград учащимся воскресной школы. На каком основании? Разве ты не понимаешь, мой милый, что все это расход? Когда вы дарите бедным Библии или топливо’ они к вам не возвращаются. Это ваш расход. С другой стороны, церковные тарелочные сборы, плата за учение и прочее — чистый ваш доход. Принцип так ясен!
— Кажется, теперь я начинаю понимать, — сказал достопочтенный Эдуард.
— Помни одно: все, что мы даем, не получая обратно, есть расход, а все, что мы берем от других, ничего не давая им взамен, составляет наш приход.
— Да, да, — бормотал настоятель, — теперь я начинаю понимать…
— Ну и прекрасно. Не буду особенно придираться к форме твоего отчета, тем более что результаты вашей деятельности поистине блестящи. Не только уплачены в срок проценты по закладным и долговым обязательствам, но и многие из ваших предприятий дали значительный доход. ‘Девичье содружество’, например, не только окупило себя, но смогло даже часть своих доходов уступить ‘Мужскому Библиотечному клубу’. Великолепно! Значительную сумму из доходов церковной столовой вы, я вижу, перевели на счет настоятельских пикников. Поистине удачно! В этом отношении ваш отчет может послужить образцом для других церквей.
Мистер Ферлонг продолжал штудировать отчет.
— Очень хорошо, прекрасно, — бормотал он. — В итоге годовой доход в несколько тысяч долларов! Блестяще! Теперь возникает вопрос, куда вы намерены девать остатки. Сейчас я говорю с тобой не как секретарь нашей церкви, а как председатель ‘Общества по распространению книг духовного содержания’. Как представитель общества, я уже написал себе письмо как секретарю церкви и получил вполне благоприятный ответ. Конечно, решать будет церковный совет, но позволь мне объяснить суть дела. ‘Общество по распространению книг духовного содержания’ задумало как раз новое издание Библии. Для рынка нынешнее издание слишком тяжело, громоздко, публика наших дней ищет чего-либо более легкого, более портативного. Теперь…
Но что хотел сказать мистер Ферлонг-старший дальше, осталось неизвестным миру, так как в этот момент показался седовласый секретарь, который молча положил перед ним газету, указывая пальцем на заголовок одной из заметок.
Мистер Ферлонг прервал свою речь и пробежал глазами указанный заголовок.
— Какой ужас! — проговорил он.
— В чем дело? Я спросил настоятель.
— Доктора Тийга, — ответил отец, — разбил паралич.
— Какое несчастье! — воскликнул пораженный настоятель, — Но когда? Ведь я видел его еще сегодня утром.
— Это случилось, — сказал отец, глотая заметку, — сегодня утром в университете… в аудитории во время чтения лекции. Какой ужас! Я должен сейчас же повидаться с президентом.
Мистер Ферлонг взялся уже за шляпу и трость, как вдруг кто-то постучал в дверь.
— Доктор Бумер, — с подобающей данному моменту торжественностью произнес старый клерк.
Доктор Бумер вошел, пожал руки присутствующим и сел.
— Вы уже слышали, должно быть, наши печальные вести? — сказал он, подчеркивая слово ‘наши’, так как разговор происходил между президентом университета и почетным казначеем последнего.
— Как это случилось? — спросил мистер Ферлонг.
— Самым неожиданным образом, — ответил президент. — Доктор Тийг только что вошел в аудиторию (было около двенадцати минут одиннадцатого) и собирался начать чтение лекции, как вдруг один из студентов встал со своего места и задал ему вопрос. Это у нас практикуется, — продолжал доктор Бумер, — хотя само собой понятно, что мы не поощряем подобных вещей, должно быть, молодой человек был новичком. Как бы там ни было, он спросил доктора Тийга — по-видимому, совершенно внезапно, — как ему удалось примирить теорию трансцендентального имматериализма с учением грубого морального детерминизма. Доктор Тийг с изумлением взглянул на студента, рот его, как рассказывают студенты, перекосился. Студент повторил свой вопрос, и бедный доктор Тийг упал навзничь, разбитый параличом.
— Он умер? — спросил Ферлонг.
— Нет, — ответил президент, — но мы каждую минуту ждем его смерти. Сейчас у него доктор Слайдер, который делает все, что возможно.
— Во всяком случае, полагаю, что он вряд ли оправится настолько, чтобы быть в состоянии продолжать чтение лекций в университете, — сказал молодой настоятель.
— Вне всякого сомнения, — подтвердил президент.
— Тогда мы должны подумать о его заместителе, — заявил мистер Ферлонг-старший.
— Да, — согласился президент, — нужно будет об этом подумать. В первый момент я так был убит несчастьем, что не смог ничего предпринять. Я успел уведомить по телеграфу об освободившейся вакансии только два или три главных университета и послать несколько объявлений в газеты. Но трудно будет заменить доктора Тийга. — И президент начал произносить хвалебную речь, заранее готовясь, бессознательно конечно, к надгробному слову, которое ему предстояло бы сказать на могиле доктора Тийга,
После некоторой паузы мистер Ферлонг-старший заметил:
— А затем встает вопрос о замещении церковной кафедры.
— Да, — с благоговением сказал доктор Бумер, — и это делает нашу потерю еще более ужасной, просто непоправимой. Уверен, что мы никогда не увидим в церкви св. Осафа другого такого проповедника, как доктор Тийг. Напомните мне, — резко прервал он себя, — чтобы я дал сообщение в газеты о том, что послезавтра служба в церкви будет происходить как обычно и что смерть доктора Тийга ничего не меняет. Я должен сейчас же повидаться кем-нибудь из репортеров.
Сотрудники всех газет в ожидании смерти доктора Тийга спешно принялись за составление некрологов, чтобы быть готовыми, когда это событие последует.
‘Смерть доктора Тийга, — писал сотрудник ‘Финансового подголоска’ (пять лет тому назад газета почти открыто требовала его отставки), — непоправимая для нас потеря. Заменить его будет трудно, прямо-таки невозможно. И как философ, и как служитель алтаря он был абсолютно незаменим’.
‘Без колебания утверждаем, — писал сотрудник трехцентовой утренней газеты ‘Плуториан тайме’, — что смерть Тийга отзовется в Европе так же, как в Америке. В Германии известие о том, что рука, начертавшая ‘Краткое изложение философской теории Канта’, выпустила перо, вызовет чувство горького сожаления. Во Франции…’
Здесь сотрудник остановился, рассудив, что ему еще хватит времени, чтобы решить, с какой стороны смерть доктора Тийга нанесет удар Франции.
Так, на словах и на бумаге, в течение трех дней составлялись некрологи о докторе Тийга.
За это время о нем было сказано и написано больше теплых слов, чем за все тридцать лет его деятельности.
Между тем к концу третьего дня состояние здоровья доктора Тийга обнаружило первые, еще слабые признаки улучшения.
Однако к тому времени мир уже настолько изменился, что совершенно забыл о его существовании.

Глава шестая.
Богослужение достопочтенного Аттермаста Дамфарзсинга

— Итак, господа, все согласны с намеченной кандидатурой?
Мистер Дик Оверенд окинул взором собравшихся за столом членов совета церкви св. Осафа. Они заседали в верхней комнате Мавзолей-клуба. Официальным местом собраний совета было обширное помещение церковной ризницы. Но несколько лет тому назад членам совета показалось, что там сквозит, и они перенесли свои совещания в клуб, где сквозняков не было.
Мистер Дик Оверенд сидел на председательском месте рядом со своим братом Георгом и доктором Бумером. Присутствовали еще мистер Баулдер, мистер Скипнер (глава конторы ‘Скипнер и Байтем’) и остальные члены церковного совета.
— Итак, мы согласны остановить наш выбор на достопочтенном Аттермасте Дамфарзсинге?
— Согласны, согласны.
— Замечательный человек, — сказал доктор Бумер. — Я слышал его проповедь в церкви, где он сейчас служит. Она навела меня на мысли, которые не приходили мне в голову уже много лет. Мне никогда не приходилось слышать более здравой и научно обоснованной проповеди.
— Мне пришлось слышать его проповедь в Нью-Йорке, — сказал мистер Баулдер. — Обращаясь к бедным, он упрекал их в нечестном образе жизни. Никогда еще с кафедры шотландской церкви не раздавалось таких гневных инвектив.
— Он шотландец? — спросил один из членов церковного. совета.
— Из древнего шотландского рода, — ответил президент университета.
— О! — пронеслось по залу. Затем последовало продолжительное молчание.
— Женат? — спросил кто-то из членов совета.
— Насколько я знаю, — ответил доктор Бумер, — он вдовец, и у него маленькая дочь.
— Ставит ли он какие-либо условия?
— Только два, — заявил председатель, просматривая заявление кандидата, — Требует абсолютной независимости и гарантированного жалованья. Во всем остальном предоставляет себя в наше полное распоряжение.
— А каков размер жалованья?
— Десять тысяч долларов в год, с выплатой вперед по четвертям.
— Очень хорошо! Прекрасно! Вот это человек! Как раз такой нам и нужен! — отвечали хором члены церковного совета.
— Уверен, господа, — сказал мистер Дик Оверенд, — что выражу общее мнение, если скажу, что мы не желаем иметь ‘дешевого человека’. Некоторые претенденты на настоятельское место, чьи кандидатуры мы здесь обсуждали, во многих отношениях, особенно в религиозном, были бы вполне приемлемы для нас. Так, например, имя доктора Скуирта произносилось всеми присутствующими с большим уважением. Но он — ‘дешевый человек’ и потому не нужен нам.
— Сколько получает доктор Дамфарзсинг на своем нынешнем месте? — спросил доктор Бумер.
— Девять тысяч девятьсот долларов, — ответил председатель.
— Тысячу четыреста долларов.
— Итак, решено, — с чувством облегчения вырвалось
Да иного решения и быть не могло.
— Полагаю, — сказал мистер Георг Оверенд, когда все начали подыматься, — что, приглашая доктора Дамфарзсинга, мы не совершили несправедливости, так как уверен, что доктор Тийг не будет в состоянии продолжать свою работу. — Я тоже абсолютно уверен в этом, — заявил доктор Бумер. — Бедный доктор Тийг! Я слышал от доктора Слайдера, что он делал сегодня утром безуспешные попытки сесть в постели. Сиделка еле-еле уговорила его лежать спокойно.
— Вернулась ли к нему способность говорить? — спросил мистер Баулдер.
— Фактически да, но Слайдер уверяет, что он не пользовался ею. Дело в том, что его мозг все еще не в порядке. Сиделка рассказывает, что сегодня утром он протянул руку за газетой и, по-видимому, хотел прочесть одну из передовых статей. Это так трогательно, — заключил доктор Бумер, качая головой.
Таким образом, вопрос был решен, и на следующий день весь город узнал о том, что в церковь св. Осафа приглашен настоятелем достопочтенный доктор Аттермаст Дамфарзсинг и что он принял это приглашение.
Через несколько недель после заседания церковного совета достопочтенный Аттермаст Дамфарзсинг поселился в церковном доме и приступил к исполнению своих обязанностей. И он сразу сделался единственной темой разговоров среди обитателей Плутория-авеню.
— Видели ли вы нового настоятеля церкви св. Осафа?
— Слышали ли вы проповедь доктора Дамфарзсинга?
— Вы не были в церкви св. Осафа в воскресенье? О, вы непременно должны сходить туда!
— Более интересной проповеди я никогда не слыхала!
Впечатление получилось сильное и определенное, в этом не могло быть никакого сомнения.
— Милая моя, — рассказывала мисс Бенкомхирст одной из своих подруг, описывая встречу с новым настоятелем, — я никогда не видела человека более замечательного. Сколько мощи в лице! Мистер Баулдер представил его мне на авеню, но он, кажется, даже не взглянул на меня, а только пошевелил бровями. Никто никогда не производил на меня столь сильного впечатления.
В первое же воскресенье Аттермаст Дамфарзсинг обратился к пастве с проповедью о вечном наказании, ожидающем грешников, при этом его черное одеяние развевалось, а сам он наклонялся вперед, грозя кулаком. Доктор Тийг за все тридцать лет своего служения никогда не грозил кулаком, а что касается достопочтенного Фарфорзса Ферлонга, то он просто не был способен на это,
Но достопочтенный Аттермаст Дамфарзсинг объявил своим прихожанам, что уверен: по крайней мере, семьдесят процентов из них обречены на вечные муки, он даже не употреблял выражения ‘вечные муки’, а все время упорно твердил ‘ад’. Между тем этого слова ни в одной из церквей города не упоминали уже лет двадцать или тридцать. В следующее воскресенье число прихожан настолько возросло, что новый настоятель повысил число грешников до восьмидесяти пяти процентов, и все ушли домой из церкви в восторге. Молодые и старые толпами стремились в церковь св. Осафа. Спустя какой-нибудь месяц число молящихся в церкви св. Асафа настолько поредело, что тарелочный сбор, по подсчету мистера Ферлонга-старшего, не окупал даже расходов по его организации.
Присутствие в церкви большого числа молодежи, сплошной массой занимавшей ближайшие к входу ряды скамеек, вызывало со стороны достопочтенного доктора Дамфарзсинга нечто вроде одобрения.
— Сердце мое радуется, — говорил он членам церковного совета, — что в городе нашлось столько богобоязненных молодых людей, каковы бы ни были их отцы.
В действительности же молодые люди с Плутория-авеню интересовались вовсе не проповедью нового пресвитерианского священника, а кое-чем другим.
— Видели ли вы его дочь? — шептались они между собой. — Не видели? Так непременно посмотрите на нее!
Дело в том, что ‘маленький ребенок’ доктора Аттермаста Дамфарзсинга, как его называли члены церковного совета, представлял собой особу, которая носила присланную прямо из Парижа маленькую круглую шляпку с развевающимся пером, шелковую юбку с четырьмя воланами и башмаки на таких высоких каблучках, что сердце Кальвина разбилось бы при виде их. Тем не менее она одна из всех обитателей Плутория-авеню нисколько не боялась достопочтенного Аттермаста Дамфарзсинга. Вопреки всем правилам, она даже присутствовала на вечерних службах в церкви св. Асафа, где внимательно слушала проповеди достопочтенного Эдуарда, более того, она утверждала, что ей никогда в жизни не приходилось слышать ничего более трогательного.
— Просто умираю от желания познакомиться с вашим братом, — сказала она однажды миссис Филиппине
Оверенд: — он полная противоположность отцу (для нее это была высшая форма похвалы): отцовские проповеди всегда были посвящены религиозным темам.
И Филиппина обещала устроить ей встречу со своим братом.
Но какой бы эффект ни производила Кэт Дамфарзсинг, нет никакого сомнения, что главной причиной изменившегося положения вещей в городе был все же сам доктор Дамфарзсинг.
Что бы он ни делал, все и всегда вызывало общее одобрение.
Он обращал иногда свою проповедь к богачам и говорил им, что они запутались в золотых тенетах, и им это нравилось, устроил ряд бесед специально для бедняков, которым советовал быть особо бдительными, чтобы не погибнуть, читал нравоучения рабочим и разносил их при этом в пух и прах, а в воскресной школе в один прекрасный день так горячо сказал детям о необходимости творить дела милосердия, и к тому же творить их добровольно и немедленно, что на блюдо Кэт Дамфарзсинг, собиравшей пожертвования в пользу воскресной школы, полился целый поток пенни, такой поток, какого не видали в церкви лет пятьдесят.
И в частных беседах доктор Дамфарзсинг оставался таким же. В присутствии других он открыто называл братьев Оверенд ‘людьми гнева’ и приводил их этим в такой восторг, что они передавали его слова чуть ли не половине города. Лучшей деловой рекламы они не могли бы выдумать. Доктор Бумер был тоже увлечен этим человеком, который сыпал с кафедры целыми пачками греческих и древнееврейских изречений и без всякого труда тут же переводил их слушателям.
Студенты разделяли энтузиазм своего президента, особенно сильное впечатление произвела на них беседа, которую он устроил специально для них чтобы доказать им всю бесцельность их научных занятий. Как только они услыхали его мнение о науке, они с таким рвением набросились на нее, что в жизни университета началась новая эра.
Между тем на красивом лице достопочтенного Эдуарда Фарфорзса Ферлонга стало появляться выражение глубокой печали и тоски. На его глазах паства его перебегала из церкви св. Асафа в церковь св. Осафа, и он был бессилен воспрепятствовать этому отливу. Его досада достигла своего апогея, когда он заметил, что даже черные дрозды покинули его вязы и в один прекрасный день устремились на запад к хвойным деревьям церкви-соперницы.
Он стоял ж тоскливо смотрел на их измену.
— Эдуард, — крикнула ему однажды сестра, подъезжая в своем автомобиле, — как ты плохо выглядишь! Садись-ка ко мне в машину и поедем куда-нибудь за город, а приходские чаепития обойдутся сегодня без тебя.
Автомобилем правил муж Филиппины, а рядом с ней сидела какая-то особа, с которой его и познакомили, назвав ее мисс Кэт..’— дальше он не разобрал. Они быстро выбрались из города и понеслись на лоно природы. День был такой прекрасный, а воздух такой кристально чистый, хотя и прохладный, что никому не хотелось заводить разговоров о церкви и церковных делах. Вместо этого велась беседа о новых танцах, о том, где остановиться, и о других подобных вещах. Затем Филиппина наклонилась вперед и принялась разговаривать через плечо со своим мужем, так что достопочтенный Эдуард и Кэт оставались tete-a-tete в течение всего того времени, которое потребовалось автомобилю, чтобы отмахать пятнадцать миль. Эдуарду и Кэт показалось, что не прошло и пяти
Затем автомобиль покатил назад, въехал на Плутория-авеню и, к удивлению нашего настоятеля, остановился возле пресвитерианского церковного дома.
Кэт, выпорхнув из мотора, сказала:
— Мерси, мерси, Филиппина, поездка была прямо-таки восхитительная.
— Разве ты не знал, — спросила Эдуарда сестра, когда они двинулись дальше, — что это была Кэт Дамфарзсинг?
Когда достопочтенный Фарфорзс Ферлонг вернулся в свой настоятельский дом, он час или около этого провел в своем кабинете, размышляя о том, как добиться, чтобы Юлиана сотворила грех и нанесла визит дочери пресвитерианского священника.
— Юлиана, — сказал он при встрече с сестрой, — не думаешь ли ты, что, принимая во внимание брак Филиппины с Томом, тебе следовало бы нанести визит мисс Дамфарзсинг?
Юлиана, снимавшая в это время шляпу и перчатки, повернулась лицом к брату.
— Я как раз сегодня была там, — сказала она, и на лице ее появился румянец, которого он раньше никогда не замечая.
— И ее не было дома? — воскликнул он.
— Не было, — ответила Юлиана, — но зато был доктор Дамфарзсинг. Я разговаривала с ним некоторое время, поджидая ее.
Эдуард слегка свистнул или, вернее, выдул воздух, что для члена епископальной церкви является синонимом свиста.
— Не находишь ли ты его чересчур величественным? — спросил брат.
— Величественным? — переспросила сестра. — Поистине человек с таким призванием, как у него, имеет право быть величественным.
— Я не совсем точно выразился, — пояснил настоятель, — я хотел сказать, что его манера выражаться слишком резка и сурова.
— Эдуард, — воскликнула Юлиана, — как ты можешь так говорить! Доктор Дамфарзсинг резок? Доктор Дамфарзсинг суров? Что с тобой, Эдуард? Он — сама мягкость и вежливость. Я никогда не встречала человека, более проникнутого сочувствием и состраданием к горю ближних.
Лицо Юлианы пылало. Было очевидно, что она усмотрела в достопочтенном Аттермасте Дамфарзсинге то, чего не замечал никто другой.
Эдуард смутился.
— Я имел в виду не столько его лично, сколько его взгляды. Подожди лучше, пока услышишь его проповеди.
Юлиана покраснела еще сильнее,
— Я слыхала его в прошлое воскресенье вечером, — сказала она.
Настоятель молчал, а его сестра, словно ее кто-то подталкивал, продолжала говорить:
— Не понимаю, Эдуард, как могут люди называть его суровым человеком или фанатиком. Он только что проводил меня до самых наших ворот и говорил мне о грехе, царящем в мире, и о том, как мало людей спасается и как много их будет гореть в огне неугасимом, и так прекрасно говорил! О, Эдуард, он скорбит об этом, глубоко скорбит!
С этими словами Юлиана удалилась, а ее брат сел в кресло, и улыбка озарила его ангелоподобное лицо. Ведь только что он думал о том, возможно ли будет хоть в отдаленном будущем уговорить сестру пригласить Дамфарзсингов в настоятельский дом на чашку чая (об обеде он и мечтать не мог), а теперь все великолепно устроилось само собой.
Пока происходили или подготавливались все эти события, многие прихожане церкви св. Асафа, ввиду ее ухудшавшегося с каждым днем финансового положения, начали испытывать все большее и большее беспокойство. Ведь некоторые из них дали деньги в долг под обеспечение доходов от воскресной школы, а между тем школьные поступления понизились на шестьдесят процентов, другие дали деньги на покупку нового органа, но они все еще не окупились, третьи были еще более заинтересованы, так как являлись держателями закладных на церковную землю, оцененную в семь с половиной долларов за квадратный
— Мне не нравится, — сказал мистер Лукулл Файш мистеру Ньюберри (оба были видными членами прихода), — не нравится положение вещей. Я купил целый пакет акций, выпущенных Ферлонгом при постройке дома Общества молодежи, которое казалось в свое время очень прочным. Уплата процентов была вполне обеспечена. А сейчас уже просрочен целый месяц в отношении уплаты процентов за последний квартал. Я начинаю бояться.
— И мне тоже не нравится положение вещей, — объявил мистер Ньюберри, покачивая головой. — Я очень скорблю о Фарфорзсе Ферлонге’ Он прекрасный парень, Файш, поистине прекрасный! Воскресенье проходит за воскресеньем, а я все думаю, нельзя ли чем-нибудь ему помочь.
— Если говорить откровенно, — продолжал мистер Файш, — я начинаю спрашивать себя, годится ли Ферлонг для того поста, который он занимает?
— О, безусловно! — решительно возразил мистер Ньюберри.
— Как человек, он обаятелен, — продолжал мистер Файш, — но, будем совершенно откровенны, есть ли у него данные, чтобы руководить церковью? Прежде всего, он не деловой человек.
— Это верно, — сказал нерешительно мистер Ньюберри, — с этим я согласен.
— Очень хорошо, во-вторых, даже в религиозных вопросах всегда чувствуется, что он малоустойчив и слишком подвержен колебаниям. Он просто идет за веяниями времени, как начинают говорить о нем люди. Этого не должно быть, Ньюберри, не должно быть.
Как только мистер Ньюберри вернулся домой, он сейчас же написал Фарфорзсу Ферлонгу конфиденциальное письмо с приложением чека на уплату процентов мистеру Файшу и обещанием и впредь помогать настоятелю всем, чем сможет.
Когда достопочтенный Ферлонг получил и прочел записку мистера Ньюберри и увидал проставленную на чеке сумму, его душа наполнилась такой благодарностью, какой он не испытывал уже много месяцев, и он стал шептать про себя горячую молитву о спасении души жертвователя.
В довершение сердечной радости нашего настоятеля письмо было получено им в тот самый вечер, когда Дамфарзсинга — отец и дочь — были приглашены на чашку чая в церковный дом епископальной церкви. Около шести всякий желающий мог увидать, как оба они вышли из своего дома и направились к жилищу достопочтенного Эдуарда.
По дороге достопочтенный Аттермаст Дамфарзсинг имел возможность упрекнуть дочь за светский фасон ее шляпки (это была недорогая шляпка, которую она выписала из Нью-Йорка на школьные деньги, собранные ею в воскресенье, — короче, временный заем), несколько погодя он стал еще суровее бранить ее за зонтик, который был у нее в руке, а еще позже — за фасон ее прически, осуждавшийся Ветхим заветом. Из всех его слов Кэт заключила, что она выглядит прекрасно, и вошла в настоятельский дом, сияя.
Чай, конечно, очень неудачное угощение, а тут возникло еще затруднение, которое нелегко было преодолеть: кому читать застольную молитву? Дальше дело пошло еще хуже: когда достопочтенный мистер Дамфарзсинг наотрез отказался от чая, как гибельного напитка, вредно отражающегося на нервной системе, настоятель англиканской церкви оказался настолько несведущим в пресвитерианстве, что не догадался предложить ему виски шотландской марки.
Но во время чаепития были и светлые моменты. Настоятелю удалось втихомолку спросить Кэт, играет ли она в теннис, и получить от нее шепотом ответ: ‘Не позволено’, с кивком головы в сторону отца, который в это время был отвлечен разговором с Юлианой на богословские темы. А затем, пока разговор еще не сделался общим, Эдуард успел назначить Кэт на следующий день свидание на теннисной площадке у Ньюберри, чтобы начать обучать ее игре в теннис, все равно — с разрешения ли отца или без оного.
Таким образом, чаепитие оказалось более или менее удачным. Нужно еще отметить, что Юлиана провела последующие дни за чтением ‘Правил’ Кальвина (специально ей одолженных) и книги Дамфарзсинга ‘Вечное осуждение’ (подарок), а также в молитвах о спасении души брата — задача явно безнадежная. Тем временем настоятель в белом фланелевом костюме и Кэт в белой полотняной юбочке и белой блузе носились по зеленой траве сада Ньюберри, называя друг друга ‘моя любовь’, и держали себя при этом с таким бесстыдством, что даже сам Ньюберри подумал, что здесь кроется что-то неладное. Но все эти эпизоды были только прелюдией к грядущим событиям, потому что, когда лето сменилось осенью, а за нею пришла зима, члены совета церкви св. Асафа начали требовать, чтобы были приняты серьезные меры для устранения создавшегося положения.
— Эдуард, — сказал отец настоятелю, ознакомившись с его очередным отчетом за последнюю четверть года, — не могу скрыть от тебя, что положение вещей очень серьезно. Отчет показывает резкое ухудшение по всем статьям. Уплата процентов производится не в срок, текущий счет совершенно исчерпан. При этих условиях крах неизбежен:. Ваши кредиторы и залогодержатели, несомненно, пожелают наложить арест на церковное имущество, и если они это сделают, ты понимаешь, что никакие власти не смогут им помешать. При всем твоем слабом знакомстве с финансовыми операциями тебе, вероятно, известно, что нет власти, которая смогла бы пресечь законные претензии держателей первой закладной на недвижимое имущество.
— Боюсь, ты прав, — с горечью сказал достопочтенный Эдуард.
— Не находишь ли ты, что причина неуспеха лежит в тебе самом? В своих проповедях ты совсем не касаешься таких основных тем, как сотворение мира, смерть в загробная жизнь.
Результатом этого разговора явилась целая серия проповедей мистера Ферлонга о сотворения мира, в которых он пытался соединить библейское сказание с последними данными науки, для чего усиленно работал в университетской библиотеке. Но когда он ее закончил, прихожане единогласно решили, что он пичкал их молоком, разбавленным водой, и издевался над их разумом. В довершение всех бед неделю спустя ту же тему избрал для своей проповеди достопочтенный доктор Дамфарзсинг, который при помощи семи библейских текстов разбил настоятеля вдребезги.
Единственным реальным результатом этого состязания было то, что Юлиана совершенно перестала посещать богослужения брата, и даже на вечерних службах ее можно было всегда видеть в церкви св. Осафа.
— Боюсь, что тема для проповедей была выбрана тобой неудачно, — объявил сыну мистер Ферлонг-старший. — Лучше было бы не останавливаться на этом вопросе. Надо искать выход в другом направлении. Должен сказать тебе по секрету, что некоторые члены церковного совета обдумывают способы, как разрубить этот гордиев узел.
И действительно, хотя достопочтенный Эдуард не имел об этом никакого представления, но в умах наиболее заинтересованных из прихожан церкви св. Асафа зародилась идея или план того, как выйти из беды.
Между тем наступила зима, число прихожан достопочтенного Фарфорзса с каждым месяцем все уменьшалось и уменьшалось, и соответственно росло число приверженцев церкви св. Осафа, так что они не могли уже поместиться внутри церкви и мерзли в боковых проходах и притворе.
Тем временем Юлиана читала под непосредственным руководством доктора Дамфарзсинга десятитомную ‘Историю разделения церквей в Шотландии’, а Кэт Дамфарзсинг щеголяла в зеленой с золотом шубе, опушенной дорогими русскими мехами, и в балканской шапочке с черкесским пером. При каждом своем появлении на улице она производила смятение в сердцах молодых людей с Плутория-авеню. При этом, по необъяснимому совпадению, всякий раз, когда она показывалась на покрытой снегом авеню, ей непременно попадался навстречу достопочтенный Эдуард.
Было также замечено, что по улицам города стала прохаживаться изможденная фигура доктора Тийга, который тяжело опирался на палку и так ласково приветствовал встречных, что все решили, что в голове у него не всё в порядке.
— Подумать только, — рассказывала одна из бывших его прихожанок, — он, стоя со мной по крайней мере с четверть часа, расспрашивал меня про детей, осведомлялся, как их зовут, скоро ли они начнут ходить в школу и так далее.
— Никогда раньше он не говорил о таких вещах. Бедный старик, боюсь, у него начинается размягчение мозгов.
— Да, да, — подтвердила ее собеседница, — его голова, безусловно, не в порядке. Он зашел к нам недавно, чтобы выразить соболезнование по поводу болезни моего брата. По тому, как он говорил, я сразу поняла, что его голова не пришла еще в нормальное состояние. Он потерял способность владеть собой. Он говорил о том, как сердечно отнеслись к нему люди после постигшего его удара, и на глазах у него при этом навернулись слезы. Подумать только, слёзы!
Когда же зима постепенно начала уступать место весне, в городе стало известно, что затевается какое-то большое дело. Ходили слухи, что члены приходского совета церкви св. Асафа задумали найти сообща выход из создавшегося положения. Это была потрясающая новость. Все знали, например, что когда мистер Лукулл Файш стал действовать сообща с мистером Ньюберри, то в результате произошло слияние четырех акционерных обществ, вырабатывающих содовую воду. А это соединение повело к повышению цены на содовую воду на три умиротворяющих цента за каждую бутылку. Точно так же, когда совсем недавно мистер Ферлонг-старший стал работать сообща с мистером Россемейр-Брауном и мистером Скиннером, они фактически спасли страну от ужасов надвигавшегося угольного голода, и притом самым простым способом, а именно путем повышения цены на уголь на семьдесят пять центов за тонну, что вызвало обильный приток этого топлива.
Естественно поэтому, что, когда распространилась весть о том, что заправилы церковного совета, они же держатели закладных на землю церкви св. Асафа, соединились для совместных действий, все решили, что в ближайшее же время следует ожидать крупных событий.
В чьем из объединившихся умов зародилась великая идея, долженствовавшая разрешить все затруднения церкви св. Асафа, осталось невыясненным. Во всяком случае, окончательная формулировка ее дана была мистером Файшем.
— Единственное средство, Ферлонг, раз навсегда покончить со всеми затруднениями, — заявил он за ленчем в Мавзолей-клубе, — это соединить обе церкви. Две церкви не могут существовать при нынешних условиях взаимной конкуренции. Перед нами то же положение, какое было, когда в городе работали два завода, выделывавшие ром, выпуск их изделий превзошел спрос. Необходимо соглашение. Сейчас колесо фортуны повернулось в сторону церкви св. Осафа, но руководители последней — люди деловые, они понимают, что завтра счастье может улыбнуться нам. Предложим им деловое решение вопроса. Я имею в виду слияние.
— Я уже думал об этом, — сказал мистер Ферлонг-старший, — но возможно ли это?
— Возможно! — воскликнул мистер Файш. — Почему же нет? Каждый день происходят подобные слияния. Вспомните хотя бы компанию ‘Стандарт-Ойл’.
— Ну разве можно сравнивать, — со спокойной улыбкой заметил мистер Ферлонг, — ‘Стандарт-Ойл’ с церковью?
— Масштаб много меньше, но, по существу, одно и то же, — пояснил мистер Файш. — Что же касается трудностей, то мне незачем напоминать вам, как нам удалось преодолеть куда большие затруднения при соединении двух заводов, вырабатывавших ром. Вспомните, сколько людей не соглашалось тогда на слияние по принципиальным соображениям. Соединение же церквей — вопрос совершенно другого порядка. Фактически это господствующая идея нашего времени. Все с нею согласны. Требуется только применение обычных коммерческих принципов гармонического слияния… ограничения нормы выпускаемых продуктов и общей экономии в операциях.
— Прекрасно, — сказал мистер Ферлонг, — уверен, что если вы захотите сделать такую попытку, то мы все к вам присоединимся.
— Итак, решено, — заявил мистер Файш. — Я думаю поручить Скиннеру (главе конторы ‘Скипнер и Байтем’) разработку формы слияния. Он, как известно, не только глубоко религиозный человек, но и имеет большой опыт в организации подобных объединений.
Через день или два Скипнер уже приступил к работе.
— Я должен сначала получить точные сведения о том, на каком юридическом основании существуют обе церкви, — сказал он.
С этой целью он направился прежде всего к настоятелю церкви св. Асафа.
— Я хотел бы задать вам, мистер Ферлонг, один-два вопроса по поводу устройства вашей церкви. Что она собой представляет, простую ли корпорацию или?..
— Я полагаю, — глубокомысленно ответил настоятель, — что ее можно определить как невидимый духовный союз, проявляющий себя на земле,
— Совершенно верно, — прервал его мистер Скип-вер, — но я имею в виду не религиозное, а реальное, житейсков определение.
— Я вас не понимаю, — ответил настоятель.
— Позвольте мне в таком случае выразиться яснее, — сказал юрист. — Откуда черпает она свой авторитет?
— С неба, — смиренно ответил настоятель.
— Конечно, — заявил мистер Скипнер, — я в этом не сомневаюсь, но я подразумеваю авторитет в более точном смысле этого слова.
— Она опирается на святого Петра… — начал было настоятель, но мистер Скипнер снова прервал его.
— Я в этом уверен, — сказал он, — но, задавая этот вопрос, хотел узнать, откуда она получает полномочия, скажем, владеть собственностью, собирать долги, налагать арест на собственность ее должников, закладывать свои земли, возбуждать судебные дела против своих неплательщиков и так далее. Вы сейчас же ответите, что она получает власть прямо с неба. Все это верно, и ни один религиозный человек не станет этого отрицать. Но мы, юристы, предпочитаем более узкую, менее расплывчатую точку зрения. Итак, власть присвоена вашей церкви общегражданскими законами или же она зиждется на более высоком авторитете?
— О, конечно, власть дана ей высшею властью, — с жаром ответит настоятель.
На этом мистер Скипнер остановился, задавать дальнейшие вопросы не имело смысла, так как было очевидно, что мозги настоятеля не способны понять сути закона о корпорациях.
Зато от доктора Дамфарзсинга он сейчас же получил удовлетворительный ответ.
— Церковь св. Осафа, — сказал достопочтенный Аттермаст, — есть беспрерывна существующее общество, и, как таковое, оно — на основании общих законов государства — владеет собственностью и имеет, право вчинять иски и налагать запрещение на имущество своих должников. Я говорю это с известной уверенностью, так как имел случай познакомиться с этим вопросом, когда был приглашен сюда на место настоятеля,
— Дело совсем несложное, — сообщил мистер Скипнер мистеру Файшу. — Одна из церквей является беспрерывно действующим обществом, а другая — просто корпорацией. Каждая из них обладает полным правом распоряжения своей собственностью при единственном условии соблюдения чистоты своего вероучения.
— А что значат последние слова? — спросил мистер Файш.
— Последний пункт имеет целью поддерживать абсолютную чистоту вероучения. Другими словами, если известная часть членов религиозного общества остается верной прежнему вероучению, а остальные изменяют ему, то оставшиеся верными сохраняют за собой право на всю церковную собственность. Подобные случаи происходят чуть ли не ежедневно в Шотландии, где существует, конечно, сильное стремление соблюдать чистоту доктрины.
— А как вы определяете чистоту доктрины? — спросил мистер Файш.
— Если между членами религиозной корпорации возникает спор, — ответил мистер Скипнер, — то вопрос решается судом, но всякая доктрина считается чистой, если все члены корпорации признают ее таковой. Таким образом, для слияния двух церквей нужно только общее согласие их советов.
Предварительные шаги с целью достижения намеченного слияния осуществлялись обычным деловым порядком: путем сближения членов совета церкви св. Асафа с членами совета церкви св. Осафа. Прежде всего, мистер Лукулл Файш пригласил мистера Асмодея Баулдера из церкви св. Осафа на завтрак в Мавзолей-клубе. Расходы по завтраку, как это обычно водится, были отнесены на счет церкви св. Асафа. Во время завтрака они ни словом не обмолвились о церковных делах, иначе это было бы большой деловой бестактностью. Несколько дней спустя братья Оверенд обедали вместе с Ферлонгом-старшим, расходы легли на церковь св. Осафа. Затем мистер Скипнер и его коллега мистер Байтем отправились на весенние скачки, что было отмечено в приходо-расходных книгах церкви св. Асафа, одновременно Филиппина Оверенд и Кэт Дамфарзсинг были приглашены в Большую Оперу (см. в книгах церкви св. Осафа нод рубрикой: непредвиденные расходы), а оттуда на ужин.
Все это называлось на деловом языке ‘продвижением вопроса о слиянии’ и было точной копией того, что было уже испытано на примере нескольких объединившихся между собой акционерных компаний.
Таким образом, начало предвещало благоприятный конец.
— Как вы думаете, пойдут они на соглашение? — с тревогой спрашивал мистер Ньюберри мистера Ферлонга-старшего. — В конце концов, что им за польза от слияния?
— Все доводы за слияние, — ответил мистер Ферлонг.
— А какова позиция доктора Дамфарзсинга?
— В нем я не уверен. Здесь могут возникнуть затруднения. От него мы еще не слыхали ни слова, и член церковного совета церкви св. Осафа тоже не высказывал своего мнения. Как бы то ни было, скоро все выяснится. Скипнер созовет нас на следующей неделе для выработки проекта соглашения.
— А финансовые условия слияния у него подготовлены?
— Кажется, да, — сказал мистер Ферлонг. — Его мысль — организовать новое кооперативное общество ‘Объединенная церковь’ (с ограниченной ответственностью) или что-либо вроде этого. Все нынешние закладные на недвижимое имущество церквей будут обращены в облигации, рента, то есть доход от предоставленных в пользование прихожан мест на церковных скамьях, будет капитализирована и обращена в привилегированные акции, дивиденд, который составляют церковные тарелочные сборы, будет распределен в виде обыкновенных акций между всеми членами общества в его нынешнем составе. Скипнер считает предполагаемую форму слияния обеих церквей просто идеальной и надеется, что она получит широкое распространение. Ее преимущество заключается в том, что она совершенно отодвигает на задний план все религиозные вопросы, которые на практике обычно являются главным препятствием к объединению церквей. Предлагаемая им форма сразу ставит вопрос о слиянии церквей на, деловую основу.
— А как будет достигнуто соглашение по поводу церковной доктрины, разницы в вероучении? — спросил мистер Ньюберри.
— Скипнер говорит, что он это устроит, — ответил мистер Ферлонг.
Приблизительно через неделю после этого разговора члены церковных советов св. Асафа и св. Осафа собрались вместе и расположились вокруг большого овального стола в обширном зале Мавзолей-клуба. Они сидели вперемежку, как это часто бывало и раньше, например, при возникновении ‘Объединенного акционерного общества по изготовлению оловянной посуды’, и курили большие черные сигары, специально подававшиеся клубом в тех случаях, когда велись переговоры об образовании новых акционерных предприятий (пятьдесят центов за штуку, см. организационные расходы). Все собравшиеся были проникнуты искренним духом миролюбия, как и подобало людям, занятым разрешением трудной, но достохвальной задачи.
— Итак, — сказал мистер Скипнер, сидевший на председательском месте и заслоненный грудой документов, лежащих возле него на столе, — итак, полагаю, что финансовые условия объединения обеих церквей можно считать принятыми.
Шум одобрения пронесся, по залу.
— Все параграфы этого соглашения были вами рассмотрены ж подписаны. Остается только один второстепенный пункт. Я имею в виду церковную доктрину или вероучение вновь образуемого акционерного общества.
— А нужно ли вообще касаться таких вопросов? — спросил мистер Баулдер.
— Не всего вероучения, конечно, — пояснил Скиннер, — а только некоторых пунктов, где возможно расхождение между приверженцами обеих церквей. Таковы, например, — он стал просматривать документы — вопросы о сотворении мира, о спасении душ и другие им подобные,
Со всех сторон раздались возгласы одобрения.
— Итак, прежде всего коснемся вопроса о сотворении мира, — при этих словах он обвел всех присутствующих пристальным взглядом, чтобы привлечь их внимание. — Считаете ли вы возможным предоставить решение этого вопроса самим верующим или находите необходимым зафиксировать его здесь?
— Я полагаю, — взял слово мистер Георг Оверенд, — что не следует оставлять вопрос о создании мира неразрешенным.
— Прекрасно, — сказал мистер Скипнер, — тогда позвольте занести его в протокол в следующей форме: ‘К первому числу августа месяца нынешнего года вопрос о происхождении мира должен быть окончательно решен, при этом решение должно быть таково, чтобы оно было приемлемо для большинства держателей привилегированных и простых акций, которые должны будут высказать свое мнение путем простого голосования’. Согласны?
— Принято, принято! — раздались голоса с разных сторон.
— Принято, — объявил Скипнер. — Теперь позвольте перейти к параграфу второму, — он заглянул в лежавшие перед ним бумаги, — к вопросу о вечном наказании. У меня есть следующее предложение: ‘Если до первого августа сего года возникнет какое-либо сомнение относительно существования вечных мук, то все подобные спорные вопросы должны быть в исчерпывающем объеме поставлены на обсуждение и окончательно решены путем простого голосования на собрании всех держателей простых и привилегированных акций’. Согласны?
— Одну минуту! — сказал мистер Файш. — Думаете ли вы, что это будет справедливо по отношению к держателям облигаций? Ведь они являются, в скрытом виде, собственниками закладных на землю и потому больше всех заинтересованы в предприятии. Я предложил бы внести следующую поправку — я не формулирую ее сейчас точно, а только передаю ее смысл: ‘Решение вопроса о вечных муках должно быть предоставлено держателям закладных на недвижимое имущество церквей и владельцам облигаций’.
Все зашумели. Одни одобряли поправку, а другие выражали неудовольствие. Несколько человек заговорили сразу. По мнению некоторых, владельцы акций, особенно привилегированные, имели такое же право участвовать в решении вопроса о вечных муках, как и держатели облигаций.
В эту минуту мистер Скипнер, который делал у себя на клочке бумаги какие-то заметки, поднял руку, призывая к молчанию.
— Господа, — сказал он, — предлагаю следующий компромисс. Мы сохраняем второй параграф в первоначальной редакции, но добавляем к нему следующие слова: ‘Однако никакое решение вопроса о вечных муках не может считаться принятым, если оно не соответствует желанию трех пятых всего количества владельцев облигаций’.
— Принято, принято! — закричали все.
— Нам остается добавить еще один, последний пaраграф, — заявил Скипнер, — а именно: ‘Все другие пункты, касающиеся доктрины, вероучения или церковных догматов, могут быть свободно изменены, исправлены, отменены или совершенно уничтожены на каждом годовом общем собрании’.
— Согласны, согласны, — хором ответили присутствующие, вставая со своих мест. Распрощавшись друг с другом, они закурили новые сигары и направились
— Единственное, чего я не понимаю, — сказал мистер Ньюберри доктору Бумеру, с которым возвращался из клуба под руку (они могли позволить себе такую интимность с тех пор, как стали главными распорядителями ‘Объединенной компании по выделке рома’), — единственное, чего я не могу понять, так это почему доктор Дамфарзсинг дал согласие на слияние обеих церквей.
— Да разве вы не знаете?
— Ничего не знаю.
— И ничего не слыхали?
— Абсолютно ничего.
— А, — заметил президент университета, — теперь я вижу, что наши хорошо сохранили тайну, впрочем, это и понятно, ввиду нынешних обстоятельств. Дело в том, что достопочтенный Дамфарзсинг покидает нас.
— Оставляет церковь святого Осафа? — с крайним изумлением воскликнул мистер Ньюберри.
— Да, к нашему великому сожалению, он получил новое приглашение — увлекательное, по его словам, поле деятельности, блестящий случай. Они предложили ему десять тысяч сто в год, а мы платим ему сейчас только десять тысяч. Как только мы узнали об этом предложении, мы сейчас же выразили согласие платить ему десять тысяч триста. Конечно, для такого человека, как Дамфарзсинг, это не имело никакого значения. И действительно, он выжидал и не давал нам окончательного ответа. Тогда они предложили ему одиннадцать тысяч. На это мы не могли пойти. Это превышает наши средства, но утешением для нас служит сознание, что для такого человека, как Дамфарзсинг, деньги не играют никакой роли.
— И он принял приглашение?
— Да, принял сегодня. Он послал заявление мистеру Дику Оверенду, нашему представителю, что останется на своем посту с горящим светильником в руке до половины третьего нынешнего дня и что если не получит к этому времени ответа, то перестанет возжигать свет веры в нашем храме.
— Значит, — сказал мистер Ньюберри с глубоким раздумьем, — значит, когда ваши члены церковного совета пришли на совещание…
— Вот именно, — подхватил доктор Бумер, и тень улыбки промелькнула по его лицу, — доктор Дамфарзсинг уже послал телеграмму о своем согласии занять новое место.
— Значит, — сказал мистер Ньюберри, — во время сегодняшнего совещания вы уже знали, что ваша церковь без настоятеля?
— Не совсем так. Мы уже пригласили новое лицо.
— Преемника мистеру Дамфарзсингу?
— Да. Об этом будет напечатано в завтрашних газетах. Дело в том, что мы предложили доктору Тийгу занять вакантное место настоятеля.
— Доктору Тийгу? — изумился мистер Ньюберри. — Но ведь говорили, что его разум…
— Совершенно верно, — прервал его доктор Бумер, — но зато его голова работает прекрасно, много лучше прежнего. Доктор Слайдер сообщил нам, что паралич мозга очень часто дает такой эффект: он очищает мозг, проясняет сознание.
— Вот как?! — сказал мистер Ньюберри, — А что с его университетскими лекциями по философии?
— Мы думаем, для него лучше будет прекратить их читать, — ответил президент, — Насколько мы уверены, что его голова будет великолепно разбираться в церковных вопросах, настолько мы боимся, что профессорские обязанности вредно отзовутся на нем. Принимая во внимание его замечательные дарования, мы решили выбрать его в правление университета. Здесь он гарантирован от всяких вредных для него потрясений. А если он остался бы в должности профессора, то всегда существовало бы опасение, что какой-нибудь студент снова обратится к нему с роковым вопросом, как это случилось недавно.
— Конечно, — согласился мистер Ньюберри.
Так произошло объединение, или слияние, двух церквей — церкви св. Асафа и церкви св. Осафа, — рассматриваемое многими как начало новой эры в истории современной церкви. Так или иначе, успех был достигнут выдающийся.
Соперничество, соревнование и вражда в вопросах догматического характера перестали существовать на Плутория-авеню. Прихожане обеих церквей могли придерживаться теперь любого из догматов но собственному выбору. Как любили говорить члены церковного совета, это не имело никакого значения. Все церковные поступления шли в одну, общую кассу и делались независимо от числа прихожан обеих церквей. Каждые пол года выпускался печатный отчет, который рассылался всем акционерам ‘Объединенной церкви’ по стилю и форме он ничем не отличался от годовых и полугодовых отчетов, выпускавшихся объединенными акционерными компаниями ‘Оловянная посуда’ и ‘Железная посуда’, а также другими подобными организациями.
‘Директора правления, — сообщалось в последнем отчете, — счастливы уведомить вас о том, что, несмотря на продолжающуюся депрессию на промышленном рынке, поступления общества обнаруживают тенденцию к возрастанию… Полученный дивиденд будет распределен поровну между владельцами акций и облигаций…’ И дальше: ‘Директора правления единодушно вынесли решение преподнести достопочтенному доктору Дамфарзсингу подарок по случаю его предстоящего бракосочетания’.
‘Предстоящее бракосочетание’ было связано, конечно, с его помолвкой с Юлианой Ферлонг. Не было только известно, сделал ли он ей официальное предложение. Но говорили, что перед своим отъездом на новое место он в очень суровой форме дал ей понять, что раз дочь покидает его, то ему необходимо иметь кого-либо, кто смотрел бы за его домом, в противном случае он вынужден будет тратиться на оплату экономки. Он напомнил ей также, что она в таком возрасте, когда женщине не приходится быть особо разборчивой, кроме того, состояние ее души нельзя, дескать, признать очень надежным в смысле возможности спасения. Это пространное заявление достопочтенного настоятеля было признано (с точки зрения шотландских обычаев) равносильным предложению.
Кэт Дамфарзсинг не поехала с отцом на место его нового служения. Она осталась на несколько недель погостить у Филиппины Оверенд — сначала для того, чтобы уложить и запаковать свои вещи, а затем для того, чтобы распаковать их. Последнее было вызвано ее разговором с достопочтенным Эдуардом Ферлонгом в укромном углу тенистого сада семьи Оверенд. Некоторое время спустя Кэт и Эдуард были повенчаны достопочтенным доктором Тийгом, глаза которого наполнились философскими слезами, когда он благословлял их на совместную жизнь.
Так церковь св. Асафа и церковь св. Осафа стоят бок о бок, живут друг с другом в мире и согласии. По воскресным дням их колокола любовно перекликаются между собой, а между ними самими царит такая гармония, что даже епископальные грачи, свившие себе гнезда на вязах, окружающих церковь св. Асафа, и пресвитерианские вороны, осевшие на ветвях сосен и елей, окаймляющих церковь св. Осафа, меняются местами каждое воскресенье.

Глава седьмая.
Великая борьба за обновление городского самоуправления

— Что же касается городской думы, — сказал мистер Ньюберри, откидываясь на спинку кожаного кресла в Мавзолей-клубе и зажигая вторую сигару, — то надо признаться она прогнила насквозь.
— Абсолютно никуда не годится, — подтвердил мистер Дик Оверенд, звоня в колокольчик, чтобы ему подали виски и содовой воды.
— Она подкупна, — заявил мистер Ньюберри в паузе между двумя клубами сигарного дыма.
— Полна хищений, — вторил ему мистер Оверенд, сбрасывая пепел в камин.
— Члены управы — взяточники, — продолжал мистер Ньюьерри.
— Городской юрисконсульт — пьяница и бездельник, — сказал мистер Оверенд, — а казначей — отъявленный взяточник
— Совершенно верно, — согласился мистер Ньюберри и затем, наклонившись вперед и внимательно оглядевшись, не подслушивает ли кто-нибудь, сказал вполголоса: — Главный же взяточник среди них — мэр. И что важнее всего, — добавил он, понизив голос до шепота, — сейчас настало время говорить об этом безбоязненно.
Мистер Оверенд в знак согласия кивнул головой.
— Настоящая тирания, — пробормотал он.
— Да, да, — вторил ему мистер Ньюберри.
Так сидели они оба в тихом углу Мавзолей-клуба — дело было в воскресенье вечером — и занимались болтовней.
Сначала они распространялись о том, что федеральное правительство Соединенных Штатов никуда не годится, но говорили об этом без жара и не приводя никаких доводов, а только с грустью, с какой говорят стареющие люди, сидя в покойном кресле комфортабельного клуба и брюзжа на упадок нравов нынешнего поколения. Испорченность и бездеятельность федерального правительства возбуждали в них не гнев и не злобу, а только сожаление.
Они припоминали, что все было по-другому, когда они были молоды, когда вступали в жизнь. В дни юности мистера Ньюберри и мистера Дика Оверенда люди отправлялись на конгресс из одного только патриотизма. ‘В то время не было и речи о хищничестве и подкупах, — говорили они, — а что касается сената Соединенных Штатов… — здесь их голоса понижались почти до благоговейного шепота: — О, когда они были молодыми людьми, сенат Соединенных Штатов…’
Но они так и не докончили фразы, так как, очевидно, не могли найти подходящих слов для выражения своей мысли.
Они только несколько раз повторили: ‘Что же касается сената Соединенных Штатов…’ — и всякий раз качали своими головами и усиленно глотали виски с содовой.
Разговор о федеральном правительстве, естественно, перешел в беседу о законодательном собрании Штатов. Как не похоже нынешнее законодательное собрание, на прежние собрания в дни их юности! Не только в отношении чистоты и неподкупности, но и по калибру людей.
Он вспоминает, сказал мистер Ньюберри, как отец взял его, двадцатилетнего юношу, с собой на заседание послушать дебаты. О, он никогда не забудет этого дня! Перед ним были не люди, а гиганты. И само собрание напоминало скорее древнее Унтенагемот, чем нынешнее законодательное собрание. Он ясно представляет себе оратора — имени его, правда, не может вспомнить, — который говорил… сейчас он не припоминает, о чем тот говорил и говорил ли ‘за’ или ‘против’, но дрожь пронизывала всех тогда от его слов. О, он никогда его не забудет. Тот стоит перед ним как живой, точно все это происходило только вчера.
Что же касается нынешнего законодательного собрания — здесь мистер Дик Оверенд с горечью кивнул головой, заранее соглашаясь с тем, что должен был услышать, — да, что касается нынешних законодателей, продолжал мистер Ньюберри, то он имел случай посетить столицу неделю назад в связи с подготовлявшимся новым железнодорожным законом, который он пытался… да, за который ему досадно было… короче говоря, просто в связи с новым железнодорожным законом… и когда он посмотрел на нынешних законодателей, то ему положительно стало стыдно за них, он иначе и выразиться не может: ему стало стыдно..
А разговор о подкупности федерального правительства привел мистера Ньюберри и мистера Дика Оверенда к разговору о подкупности городской думы. И оба они согласились вполне, что здесь дело обстоит отвратительно. В глубине души их более всего возмущало то, что они тридцать или сорок лет жили и работали, не замечая чудовищной испорченности городского самоуправления. Впрочем, они были так заняты!
В действительности же их разговор был отражением не столько их собственных взглядов, сколько охватившего весь город настроения.
Наступил момент, и по-видимому совершенно неожиданно, когда всех в одно и то же время осенила мысль, что городское самоуправление прогнило от основания до верхов. Определение резкое, но именно это слово гуляло по городу.
— Взгляните на членов управы, — говорил один обыватель другому, — они заплесневели от гнили! Взгляните на юрисконсульта — совсем прогнил! И сам мэр — тьфу!
Словно волной захлестнуло город это настроение. Жители удивлялись, как здравомыслящее население города могло терпеть над собой власть шайки негодяев, двадцати продажных олдерменов [Члены городской управы]. Их имена, толковали люди, стали во всей Америке синонимом уголовной преступности. Мнение это было так широко распространено по городу, что все накинулись на газеты, стараясь узнать из них, кто же такие были эти олдермены. Запомнить двадцать фамилий — дело нелегкое, особенно учитывая, что до того момента, когда презрение к городской думе волной прокатилось по городу, никто не знал и не пытался узнать, кто такие были эти олдермены.
По правде говоря, олдерменами были в течение пятнадцати — двадцати лет почти одни и те же лица. Некоторые из них работали в продуктовом деле, другие были мясниками, двое — мелкими лавочниками, все они носили голубые в клетку жилеты и красные галстуки и с семи часов утра уже бродили по овощным и прочим рынкам. Никто ими не интересовался, говоря ‘никто’, мы подразумеваем, конечно, обитателей Плутория-авеню. Иногда, просматривая газету, наши плуторианцы наталкивались на изображения каких-то лиц и с удивлением на секунду задумывались: ‘А кто бы это мог быть? Но, взглянув на подпись, они говорили: ‘Ах, олдермен!.’ — и переворачивали страницу.
— Чьи это похороны? — спрашивали порой плуторианцы прохожего.
— Кого-то из олдерменов хоронят, — отвечал тот, спеша по своему
— Да, да, вижу! Прошу извинения… А я думал, что это хоронят какое-либо важное лицо, — и оба, улыбаясь, расходились.
Где зародились этот гнев и негодование, до сих пор не вполне ясно. Говорили, что это только отплеск той большой очистительной волны, которая прокатилась по всей территории Соединенных Штатов. И действительно, не было ни одного округа, который бы она миновала. И каждый штат, каждая область приписывали себе честь ее зарождения. Но везде видели в этом явлении новое доказательство славного единства страны.
Поэтому если мистер Ньюберри и мистер Оверенд завели беседу об испорченности думы своего города, то они выразили этим только общее настроение, охватившее все население Соединенных Штатов. Действительно, сотни и тысячи остальных граждан города, которые раньше были так же мало заинтересованы в городских делах, как и они, приходили к тому же заключению. И по мере того, как обыватели начинали всматриваться в положение городских дел, они приходили в ужас от того, что там находили. Обнаружилось, например, что олдермен Шуфилдемф был гробовщиком. Подумать только! В управе города, где смертность составляла, а иногда и превышала сто пятьдесят человек в неделю, заседал гробовщик! Город, который собирался открыть новое кладбище и затратить на это четыреста тысяч долларов, допустил, чтобы в комитете по устройству кладбища принимал участие гробовщик! Но были дела и похуже. Олдермен Андеркатт был мясником. И это в городе, который еженедельно потреблял тысячу тонн мяса! А олдермен О’Кулиган, как это неожиданно раскрылось, был ирландцем. Вообразите: ирландец-олдермен принимает участие в полицейском комитете города, в то время как тридцать восемь с половиной процентов всей городской полиции состоят из ирландцев или их родственников!
В общем, все было мерзко, чудовищно и не подлежало сомнению, что, когда мистер Ньюберри твердил: ‘Хуже и быть не может!’ — он отдавал себе ясный отчет в том, что происходило в городе.
Как раз, когда мистер Ньюберри и мистер Дик Оверенд заканчивали свою беседу, позади их кресла показалась громадная, слоноподобная фигура мэра Грена. Он посмотрел на них сбоку — глаза его, резко выделявшиеся на рябом лице, напоминали две черносливинки — и, будучи прирожденным политиком, сразу догадался по их взглядам, что они разговаривали о том, о чем им говорить не полагалось. Но, будучи политиком, он сказал только: ‘Добрый вечер, господа!’ — не обнаружив при этом ни малейшего признака неудовольствия.
— Добрый вечер, мистер мэр, — ласковым голосом сказал мистер Ньюберри, смущенно потирая руки.
Нет более печального зрелища, чем вид честного человека, захваченного на месте преступления, в тот момент, когда он смело и бесстрашно говорит о злодеяниях другого.
— Добрый вечер, мистер мэр, — отозвался эхом мистер Дик Оверенд, также потирая свои руки, — сегодня тепло, не правда ли?
Мэр вместо ответа издал какой-то нечленораздельный, похожий на хрюканье, звук, что на муниципальном языке обозначает нежелание вступать в разговор.
— Слышал ли он? — шепотом спросил мистер Ньюберри, после того как мэр покинул клуб.
— Меня ничуть не беспокоит, даже если слышал, — вполголоса ответил мистер Дик Оверенд.
Полчаса спустя мэр Грен вошел в трактир, находившийся на одной из отдаленных улиц Нижнего города, где в задней грязной комнате помещался клуб Томаса Джефферсона.
— Ребята, — сказал он олдермену О’Кулигану и олдермену Фанферлю, которые играли в покер, — передайте вашим, что нужно держаться в тени и не вылазить. В городе по поводу предстоящих выборов много разговоров, которые мне не нравятся. Предупредите ребят, что сейчас такой момент, когда чем больше темноты, тем лучше.
Из клуба Томаса Джефферсона эти слова были переданы в клуб Георга Вашингтона, а оттуда в Эврика-клуб (цветной), в клуб Кошута (венгерский) и в прочие разнообразные патриотические центры Нижнего города. Вследствие этого там начала распространяться такая тьма, что даже честный Диоген со своим фонарем не смог бы осветить их дела.
— Если их корячит от желания поднять шум, — сказал мэру через день или два председатель клуба Георга Вашингтона, — то они никогда не смогут объяснить, отчего их пучит.
— Ладно, — внушительно сказал мэр, медленно и осмотрительно чеканя слова и пристально всматриваясь в лицо своего подручного, — вам нужно держаться сейчас осторожно, предупреждаю вас.
Взгляд, которым мэр окинул, своего приспешника, очень напоминал взгляд морского разбойника Моргана, который тот бросил на своего помощника перед тем, как вышвырнуть его за борт.
Между тем волна гражданского энтузиазма, отражаясь в разговорах на Плутория-авеню, росла с каждым днем.
— Дело скандальное, — сказал мистер Лукулл Файш. — Эти молодцы из городской думы — просто шайка негодяев. Мне пришлось на днях там побывать (в связи с обложением наших заводов по выделке содовой воды), и, знаете ли, я фактически убедился, что они берут взятки.
— Да, да, — сказал мистер Питер Спилликинс, с которым он беседовал, — совершенно верно!
— Это факт, — повторил мистер Файш, — они берут взятки. Я отвел казначея в сторону и сказал ему: ‘Мне нужно, чтобы вы сделали то-то и то-то’, и при этом сунул ему в руку пятидесятидолларовую бумажку. И этот субъект взял ее, и взял с молниеносной быстротой.
— Взял? — спросил мистер Спилликинс, тяжело дыша.
— Взял, — ответил мистер Файш. — А ведь это уголовное преступление!
— Совершенно верно, — воскликнул мистер Спилликинс, — за это их можно посадить в тюрьму!
— Но они дошли до еще более чудовищного нахальства. Вы только послушайте, — продолжал мистер Файш. — На следующий день я отправился туда же к секретарю (все по тому же делу), сказал ему, что мне нужно, а затем протянул в окошко пятидесятидолларовый билет. И что же? Он с гневом отшвырнул его назад, прямо мне в лицо! Вы подумайте: он отказался взять
— Отказался? — ахнул мистер Спилликинс. — Отказался?
Подобные разговоры заполняли все досуги и все перерывы между делами в кругу лучших людей города.
Но среди общей неопределенности положения одно было тем не менее вполне очевидно.
‘Волна’ нагрянула, несомненно, в очень удобный момент, так как помимо гражданских мотивов дело шло еще о четырех-пяти вопросах исключительной важности, которые предстояло решить новой думе. Во-первых, об отчуждении в пользу города транспорта ‘Акционерного транспортного общества’, что пахло многими миллионами, и затем — об упразднении монополии ‘Городской осветительной акционерной компании’ — самый жизненный вопрос, далее, предстояло ассигнование из городских средств четырехсот тысяч долларов на покупку земли под новое кладбище и т. д. Многие, особенно обитатели Плутория-авеню, почувствовали, что вспышка гражданского гнева в городе произошла в очень удобный момент, как раз тогда, когда все эти вопросы созрели для решения. Все акционеры городского ‘Транспортного общества’, и ‘Осветительной компании’ — а туда входили лучшие люди города, с наиболее возвышенными умами, — понимали, что необходим огромный моральный подъем, чтобы ‘поднять’ население и увлечь его за собой, если же невозможно добиться полного успеха, то — полагали они — следует добиться хоть частичного, в пределах возможного.
— Какое трогательное пробуждение гражданских чувств, — заявил мистер Файш (он был главным акционером и директором-распорядителем городской осветительной компании), — какое счастье, что по поводу возобновления монополии общества нам не придется иметь дело с шайкой продажных негодяев, подобных нынешним олдерменам. Знаете, Ферлонг, мы предложили им продлить монополию общества на сто пятьдесят лет, и они нам отказали. Они сказали, что срок слишком большой. Подумайте только! Сто пятьдесят лет (всего лишь полтора века) — слишком большой срок для монополии! Они хотят, чтобы мы понаставили наши столбы, протянули наши провода, установили наши трансформаторы на их улицах, а затем по истечении каких-нибудь ста пятидесяти лет уступили им все это за гроши. Конечно, мы хорошо понимаем, чего они хотят. Они хотят получить с нас по пятьдесят долларов на брата, чтобы положить их в свои мошеннические карманы.
— Беспримерная гнусность! — воскликнул мистер Ферлонг.
— Та же история с покупкой земли под кладбище, — продолжал мистер Лукулл Файш. — Если бы не возникло нынешнего движения против них, эти негодяи дали бы четыреста тысяч долларов своему хаму Шуфилдемфу за его пятьдесят акров. Вообразите себе только.
— Не думаю, — сказал задумчиво мистер Ферлонг, — чтобы четыреста тысяч долларов были слишком высокой платой за этот участок земли.
— Конечно нет, — спокойно и убежденно заявил мистер Файш, испытующе глядя на мистера Ферлонга, — это не высокая цена. Я, как человек, совершенно не заинтересованный в этом деле, могу решительно утверждать, что четыреста тысяч долларов за пятьдесят акров земли в пригороде были бы вполне справедливой ценой, если бы только этот участок соответствовал своему назначению. Если бы, например, речь шла о прекрасном участке в двадцать акров по другую сторону кладбища, который принадлежит, кажется, вашему обществу, я готов был бы признать, что цену в четыреста тысяч долларов нужно считать очень умеренной.
Мистер Ферлонг, начиная что-то соображать, кивнул головой.
— Вы не намеревались предложить его городу? — спросил мистер Файш.
— Мы собирались, — сказал мистер Ферлонг, — попросить за него как раз около четырехсот тысяч. Чуть больше, чуть меньше — это не играет для нас никакой роли. Мы исходили из того соображения, что, ввиду такого почти священного назначения земли, можно ограничиться минимальной выгодой. Мы не рассматривали бы эту продажу как коммерческую сделку — удовлетворением для нас послужил бы самый факт уступки ее городу для подобной дели.
— Совершенно верно, — согласился мистер Файш. — К тому же ваш участок во всех отношениях предпочтительнее участка Шуфилдемфа. Земля Шуфилдемфа заросла кипарисами и плакучими ивами, которые делают ее совершенно не пригодной для кладбища. А ваш участок, насколько я помню, светлый, ровный, чистый песок, без всякой растительности, даже травы там почти нет.
— Да, — заявил мистер Ферлонг, — мы тоже думаем, что наш участок, рядом с которым тянутся кожевенные и химические заводы, был бы идеальным местом для… — он остановился, подыскивая подходящие слова для выражения своей мысли.
— Для мертвых, — подсказал ему мистер Файш с приличествующим почтением.
После этого разговора мистер Файш и мистер Ферлонг-старший отлично поняли друг друга и твердо определили свое отношение к начинавшемуся движению за обсамоуправления.
— Россемейр-Браун с нами? — спросил мистера Фай-ша несколько дней спустя кто-то из его единомышленников.
— Телом и душой, — ответил мистер Файш. — Он рвет и мечет, потому что эти негодяи, нынешние заправилы города, захватили в свои руки снабжение города углем. Он говорит, что город закупает уголь оптом на шахтах по пятьдесят три, но это совершенно негодный уголь, утверждает он. Он слыхал, что каждый из этих негодяев получает взятку от двадцати пяти до пятидесяти долларов за зиму, чтобы смотреть сквозь пальцы на эту операцию.
— Голубчики мои, вот так штука! — воскликнул собеседник.
— Чудовищно, не правда ли? — сказал мистер Файш. — Я задал мистеру Россемейр-Брауну вопрос: ‘Что можем мы поделать, если граждане сами не выказывают никакого интереса к городским делам? Возьмем для примера, — сказал я ему, — хотя бы снабжение города углем. Как могло случиться, что специалист в этой области не приходит городу на помощь? Почему вы не снабжаете городские предприятия углем?’ Он покачал головой. ‘Я не буду делать этого за пятьдесят три’, — ответил он. ‘Конечно нет, — возразил я ему, — но за пятьдесят пять?’ Он с минуту смотрел на меня, а затем сказал: ‘Файш, я берусь за пятьдесят пять или чуть больше. Если у нас будет новое городское самоуправление, пусть оно назовет свою цену’. — ‘Хорошо, — сказал я. — Надеюсь, что всех деловых людей охватит такое же воодушевление’.
Так занялась заря, которая залила все вокруг ярким светом. Люди стали задумываться о нуждах города, которых раньше никогда не замечали. Мистер Баулдер, в числе других предприятий владевший каменоломней, а также стоявший во главе асфальтовой компании, почувствовал сразу, что мостовые города никуда не годятся. Мистер Скипнер, глава конторы ‘Скипнер и Байтем’, качал головой и говорил, что вся юрисконсультская часть города требует полной реорганизации.
— Она нуждается, — говорил он, — в притоке свежей крови. Но, — добавлял он почти безнадежно, — как можно найти надлежащего человека при жалованье в шесть тысяч долларов? Хорошего человека (он делал ударение на этом слове) можно надеяться получить тысяч за пятнадцать, не меньше.
А в разговоре с мистером Ньюберри Скипнер пояснил, что новому юрисконсульту потребуется, конечно, соответствующее количество помощников, чтобы он был избавлен от всякой рутинной работы: выступлений в судах, подготовки докладов, консультаций, контроля над сборами, участия в делах об отчуждениях и вообще всей чисто юридической работы. Тогда у него будут развязаны руки, чтобы всецело посвятить себя тем вопросам, которые будут привлекать его внимание.
В течение одной-двух недель общественное движение получило определенное направление и вылилось в форму особой организации — ‘Лиги обновления городского самоуправления’.
Организационное собрание происходило, конечно, в Мавзолей-клубе и было негласным. Душой его был, понятно, мистер Файш, который и распределил все роли заранее. Почетным председателем был избран мистер Файш, почетным вице-председателем — мистер Баулдер, почетным секретарем — мистер Ферлонг, почетным казначеем — мистер. Скипнер.
Под гром аплодисментов мистером Файшем было объявлено, что все горожане, даже из самого низшего класса, приглашаются в Лигу, что все, даже самые бедные, могут внести свою лепту, что взносы от одного до пяти долларов будут приниматься казначеем, что самые бедные могут пожертвовать очень скромную сумму — всего лишь один доллар, но зато и самым богатым не разрешается, давать больше пяти долларов.
— Лига, — заявил мистер Файш, — будет, разумеется, демократической, или ее не будет совсем.
— А не думаете ли вы, — спросил мистер Ньюберри, — что нужно предпринять кое-какие шаги, чтобы привлечь на
— Это очень, очень важно, — заявили многие из при-
— Как ваше мнение, доктор Бумер? — спросил мистер Файш президента университета. — Будут ли газеты за нас?
Доктор Бумер сомнительно покачал головой.
— Вопрос очень серьезный, — заявил он. — Не может быть сомнения в том, что мы сильно нуждаемся в поддержке честной, здоровой, не зараженной предвзятыми взглядами прессе, которую нельзя было бы подкупить и которая не зависела бы от чужих денег. Мой план — купить одну из здешних газет.
— А не проще и не лучше ли будет подкупить редакционно-издательский состав? — сказал мистер Дик
— Это тоже можно сделать, — согласился доктор Бумер. — Что продажность прессы — одно из самых главных и трудных препятствий на нашем пути, — это бесспорно. Но каким образом преодолеть это препятствие — покупкой ли газеты или подкупом сотрудников, сказать сейчас
— Предлагаю, — заявил мистер Файш, — предоставить решение этого вопроса Комитету. Пусть предпримет все шаги, какие найдет нужными, для оживления духа нашей печати. Я давно и искренно страдаю от того, что у нас установилась такая тесная зависимость городской политики от газет. Если нам удастся изменить это и влить новую струю в местную прессу, это будет важным достижением, сколько бы оно нам ни стоило.
Таким образом, ‘Лига обновления городского самоуправления’ оказалась организованной и снабженной всеми необходимыми средствами для достижения поставленной задачи: у нее были касса, план действий и платформа, Последняя была очень несложна. По мнению мистера Файша и мистера Баулдера, всякая детализация была излишней. ‘Честность, чистота и неподкупность’ — вот платформа Лиги. Этим сразу проводится резкая, точная и ясная грань между Лигой и всеми ее противниками.
Первое собрание было, конечно (как уже указывалось), конфиденциальным. Но все, что на нем было принято, повторилось с удивительной точностью — при всеобщем одобрении и без всякого принуждения — на многолюдном митинге, куда были приглашены все граждане города. Как на пример поразительного по своей неожиданности успеха можно указать хотя бы на следующий факт. Кто-то из задних рядов заявил: ‘Предлагаю выбрать председателем Лиги мистера Лукулла Файша’, — на что мистер Файш поднял руку в знак протеста (понятно, собрание не приняло во внимание его протеста), так как это предложение было для него полной неожиданностью.
‘Лига обновления городского самоуправления’ начала свою деятельность борьбой с ‘когортами тьмы’. Не было точно известно, где они находились, но все утверждали, что они где-то существуют. В речах митинговых ораторов Лиги они фигурировали как темные силы, действующие под землей, за сценой и т. д. Странно было только то, что никто не мог точно сказать, с кем или с чем ведет борьбу Лига. Указывалось лишь на то, что она борется за ‘честность, чистоту и неподкупность’. Вот и все, что можно было установить.
Что же касается прессы, то при зарождении Лиги предполагалось, что продажность издаваемых в городе газет настолько велика, что необходимо будет купить одну из них. Но едва только были произнесены слова ‘обновление городского самоуправления’, как все городские журналы и газеты оказались всецело на стороне обновления, словно годами стремились к нему.
Они даже соперничали друг с другом в пропагандировании новой идеи.
‘Плуторианское время’ поместило в левом углу первой страницы отрезной купон со следующим текстом: ‘Вы за обновление городского самоуправления? Если да, отправьте нам с этим купоном десять центов, вписав в него вашу фамилию и адрес’. ‘Плуторианский гражданин’ пошел еще дальше. Он поместил купон с пояснением: ‘Вы всецело за обновление? Если да, то пошлите в контору журнала двадцать пять центов. Мы сами беремся использовать их’.
Еще энергичнее действовали журналы. Изо дня в день они преподносили читателям разнообразные иллюстрации. То появлялся портрет мистера Файша с надписью: ‘Мистер Лукулл Файш, который говорит, что самоуправление должно создаваться народом, исходить от народа, оберегать народ и существовать для народа’, то преподносился портрет мистера Спилликинса с изречением: ‘Все люди рождаются свободными и равными’, то печатался снимок, под которым стояло: ‘Участок земли, который мистер Ферлонг любезно предлагает под кладбище’, причем на заднем фоне видны были кожевенные
Понятно, что некоторые из прежних олдерменов были признаны вождями ‘когорты тьмы’, о чем и было объявлено во всеуслышание. ‘Нам не нужны в городской управе люди, подобные олдермену Фанферлю и олдермену Шуфиддемфу, общественная совесть возмущается этими людьми. Они, как коршуны, слишком долго терзали распростертые тела наших сограждан’. В таком духе писали все газеты города.
Беспокойство вызывала только неизвестность того, какие силы поддерживали на прежних выборах олдерменов Фанферля и Шуфилдемфа, потому что организации, которые, казалось, стояли тогда за них, проявляли теперь еще больше рвения в деле обновления городского самоуправления, чем сама Лига.
‘Клуб Томаса Джефферсона стоит всецело на стороне обновленцев’ — появилось сообщение в руководящих газетах города.
На следующий день: ‘Эврика-клуб (цветной) присоединился к Лиге. С тьмой покончено’.
И дальше: ‘Сыны Венгрии принимают участие в деле обновления: клуб Кошута будет голосовать вместе с Лигой’ — и т. д.
Но самым поразительным оказалось известие (подтвержденное затем мистером Лукуллом Файшем в официальном интервью), что сам мэр, мистер Грен, сочувствует идеям обновления и будет проходить на выборах по списку кандидатов Лиги. Факт на первый взгляд, безусловно, странный, но смысл его был бы ясен, если бы широкая публика смогла подслушать следующий частный разговор между мистером Файшем и мистером Баулдером.
— Вы говорите, — спросил мистер Баулдер, — что необходимо включить мистера Грена в список наших кандидатов?
— Мы не можем обойтись без него, — ответил мистер Файш, — ведь семь участков в его руках. Если мы примем его предложение, он ручается за каждый из них.
— А можно положиться на его слова? — спросил мистер Баулдер,
— Мне кажется, он ведет с нами честную игру, — сказал мистер Файш. — Неделю тому назад мы дали друг другу честное слово, как джентльмен джентльмену. И с тех пор, по моему тщательному наблюдению, он
держит себя безукоризненно.
— Каковы его требования? — поинтересовался мистер Баулдер.
— Он согласен выкинуть за борт Фанферля, Шуфилдемфа и Андеркатта, но настаивает на сохранении места за О’Кулиганом. Ирландцы, утверждает он, не интересуются обновлением: они желают иметь в городской управе ирландцев.
— Гм-м, — задумчиво сказал мистер Баулдер, — а на что претендует он в качестве компенсации за возобновление договора на освещение города и за отчуждение земли под новое кладбище?
Но ответ мистера Файша на этот вопрос был произнесен так тихо и невнятно, что даже птицам, сидевшим на ветвях вязов, окружавших здание Мавзолей-клуба, не удалось расслышать его. Неудивительно поэтому, что такие наивные господа, как мистер Ньюберри и мистер Спилликинс, никогда не узнали всех тайн ‘Лиги обновления’.
Каждая неделя, даже каждый день сопровождались новыми триумфами Лиги.
— Да, джентльмены, — заявил мистер Файш на ближайшем заседании Комитета обновления, — рад доложить вам о первой одержанной нами победе. Мистер Баулдер и я посетили на днях столицу и узнали, что наше законодательное собрание согласно изменить форму нашего городского самоуправления, заменив городскую управу правлением. Мы беседовали с шефом нашего министерства внутренних дел (он был настолько мил, что согласился позавтракать с нами в Покахонтос-клубе), и он сказал нам, что наша просьба вполне осуществима и своевременна, что дни старозаветных управ сочтены и что управы везде будут заменены правлениями.
— Прекрасно! — воскликнул мистер Ньюберри.
— Он сказал, — продолжал мистер Файш, — что наше ходатайство будет удовлетворено. Председатель Центрального Демократического Комитета (он был так любезен, что пообедал с нами в Буканон-клубе) уверил нас в том же. Председатель Центрального Республиканского Комитета, который оказал нам честь своим присутствием в заказанной нами ложе Линкольн-театра, также обещал поддержать наше ходатайство. Очень приятно, — заключил свою речь мистер Файш, — сознавать, что законодательная власть готова оказать нам столь сердечную, чисто американскую поддержку,
— Вы вполне уверены, — решительно спросил мистер Ньюберри, — что глава министерства внутренних дел и другие лица, о которых вы упомянули, нас поддержат?
Мистер Файш с минуту помолчал, а затем совершенно
— Вполне уверен. — При этом он обменялся многозначительным взглядом с мистером Баулдером.
— Я сознаю, — сказал мистер Ньюберри, возвращаясь с мистером Файшем из клуба, — что я — круглый невежда. Я следил в последнее время за политикой меньше, чем следовало бы. Но я буду вам очень благодарен, если вы мне объясните разницу между управой и правлением.
— Разницу между управой и правлением? — переспросил мистер Файш.
— Вот именно, различие между управой и правлением, — подтвердил мистер Ньюберри.
— Это не так-то легко объяснить, — произнес мистер Файш задумчиво. — Главное отличие правления, иначе называемого комиссией, заключается в большем окладе. Видите ли, оклад олдермена, или члена управы, в большинстве городов составляет тысячу пятьсот или две тысячи долларов, не больше. Жалованье же члена правления — десять тысяч. Это сразу создает новый класс людей.
Пока вы платите тысячу пятьсот долларов, вы наполняете вашу управу людьми, которые готовы производить всякого рода грязную работу за полторы тысячи долларов, если же вы платите десять тысяч, то получаете людей с более широкими взглядами.
— Так-так, понимаю, — сказал мистер Ньюберри.
— Если вы имеете дело с человеком, получающим тысячу пятьсот долларов, то мажете в любой момент подкупить его пятидесятидолларовой бумажкой. Напротив, у человека с окладом в десять тысяч долларов более широкие горизонты. Если вы предложите ему пятьдесят долларов за то, чтобы он голосовал за ваше предложение на заседании правления, он рассмеется вам в лицо.
— Теперь мне все ясно, — заметил мистер Ньюберри. — Полуторатысячное жалованье настолько незначительно, что он побуждает множество граждан домогаться этого места единственно из-за оклада, связанного с ним?
— Совершенно верно! — ответил мистер Файш.
Со всех сторон собирались силы, поддерживающие новую Лигу.
Женщины города — а в нем числилось пятьдесят тысяч гражданок, обладавших избирательным правом, — не пожелали отставать от мужчин.
— Мистер Файш, — сказала миссис Бенкомхирст, явившаяся к президенту Лиги и предложившая поддержку, — разъясните мне, что мы должны делать? Я представительница пятидесяти тысяч избирательниц этого города. (Это была любимая фраза миссис Бенкомхирст, хотя никто никогда не мог понять, кого она представляет и на каком основании.) Мы, женщины, желаем прийти вам на помощь. Вы знаете, мы любим проявлять инициативу. Укажите только, что нам делать.
После переговоров миссис Бенкомхирст с мистером Файшем стало известно, что женщины работают рука об руку с мужчинами.
— Должен вам сообщить, — заявил мистер Файш на одном из заседаний Комитета, — что женщины за нас, это является лучшим доказательством справедливости нашего движения. Участие женщин в политической жизни страны, несомненно, имеет глубокое облагораживающее значение. И я рад доложить вам, что миссис Бенкомхирст и ее друзья соорганизовали всех женщин города, имеющих право голоса. Они известили меня, что потребуется всего пять долларов за голос. Часть женщин, иностранок из низших классов, у которых чувство политической морали еще недостаточно развито, удалось привлечь за такую ничтожную плату, как один доллар за голос. Но, разумеется, наши американские гражданки, более образованные и обладающие более развитым чувством морали, на такую мизерную плату не соглашаются. Этого мы не могли и ожидать.
Но Лигу поддерживали не одни только женщины.
— Господа, — заявил президент университета, доктор Бумер, на одном из заседаний Комитета обновлении, — должен вам сообщить, что воодушевление, которое окрыляет нашу работу, охватило и студентов университета. Они по своему почину и за свой счет организовали ‘Лигу чистой игры’, которая уже начала проявлять свою деятельность. До меня дошли слухи, что члены этой Лиги уже успели выкупать олдермена Фанферля в находящемся возле университета пруду. Насколько я знаю, сегодня вечером они будут охотиться за олдерменом Шуфилдемфом, которого они собираются кинуть в городской бассейн. Их лидеры, блестящая группа молодежи, поручились мне, что не сделают ничего, что могло бы наложить тень на университет.
— Если не ошибаюсь, прошлой ночью их голоса раздавались на улице, — сказал мистер Ньюберри.
— Должно быть, они устроили шествие, — сказал пре-
— Вот именно, — поспешил дополнить свое сообщение мистер Ньюберри. — Я слыхал, как они кричали: ‘Ура! — ра-ра! Новое правление! Новое правление! Ура-ра! — ра!’
— Они объединились в отряды, — продолжал доктор Бумер, — чтобы не допускать на улицах никаких безобразий и беспорядков, которые раньше сопровождали наши муниципальные выборы. Прошлой ночью они в знак серьезности своих намерений опрокинули два трамвайных вагона и телегу с молоком.
— Я слыхал, двое из них были арестованы, — заметил мистер Дик Оверенд.
— Только по недоразумению, — объяснил президент. — Произошла ошибка. Не было известно, что они студенты. Они колотили стекла трамвайного вагона своими хоккейными палками. Полицейский патруль принял их за бунтовщиков. Как только их доставили в полицейское управление, ошибка сразу обнаружилась. Начальник полиции принес университету по телефону свои извинения.
Ввиду столь решительных действий со всех сторон, оппозиция быстро заглохла сама собой. ‘Плуторианское время’ с полным правом могло вскоре заявить, что все нежелательные кандидаты очистили поле сражения. ‘Олдермен Фанферль, — писала она, — который на прошлой неделе был брошен студентами в пруд и который и посейчас еще находится в постели, был интервьюирован нашим сотрудником. Мистер Фанферль заявил, что не выставит своей кандидатуры на предстоящих выборах. Он сказал, что с него довольно гражданских почестей, что он устал от них. Он чувствует, что наступил момент, когда нужно устраниться и уступить свое место другим, которые будут работать не хуже его’.
Нет никакой нужды подробно описывать блестящий триумф Лиги в день выборов. О них сохранилась память как о самых чистых, самых незапятнанных выборах за все время существования города. Организованные граждане образовали внушительную силу, чтобы обеспечить себе полное отсутствие противодействия. Банды студентов доктора Бумера, вооруженные хоккейными палками, окружили все избирательные киоски и строго следили за чистотой игры. Всякий гражданин, желавший опустить в урну ‘нечистый’ бюллетень, оттаскивался от будки, а все ‘нечистые’ граждане, пытавшиеся силой или наглостью проникнуть к избирательным урнам, беспощадно избивались. В Нижнем городе отряды добровольцев, набранных большей частью из подонков, поддерживали порядок при помощи мотыг. Во всех частях города разъезжали автомобили, в которых сидели городские дельцы, юристы и врачи, препятствовавшие незаконному подвозу к избирательным киоскам вражеских избирателей. Победа была полная, исчерпывающая. ‘Когорты тьмы’ были уничтожены с корнем, так что нигде нельзя было найти и следа их. С наступлением сумерек улицы наполнились шумными, волнующимися толпами людей, восхвалявших славную победу ‘Лиги обновления городского самоуправления’. Тем временем в окнах газетных редакций стали появляться, вызывая бешеный восторг среди зрителей, громадные световые портреты ‘мистера Грена, главы обновленного городского самоуправления’, ‘О. Скипнера, народного правозаступника’, и других кандидатов Лиги.
По случаю победы был устроен торжественный бал в Мавзолей-клубе на Плутория-авеню — конечно, на средства, города и, разумеется, по его настоянию.
Даже этот дом, средоточие утонченной роскоши, никогда раньше не видал в своих стенах подобного великолепия. По обширным коридорам клуба неслись звуки венских вальсов, которые наигрывал на тирольских флейтах венгерский оркестр, скрытый среди фикусовых деревьев. Многочисленные столы были уставлены бутылками с шампанским, бесшумно скользившие лакеи разливали его по бокалам, широким и плоским, как распустившиеся листья водяных лилий. По всем залам двигались пастушки и пастушки этой прекрасной Аркадии: пастушки — в смокингах, в белоснежных манишках, широких, как географические очертания Африки, в белых — без единого пятнышка — жилетах, опоясывавших их экваторы, с тяжелыми золотыми цепочками на животе и в лакированных туфлях, черных, как смертный грех, пастушки — во вздымающихся волнах шелка всех цветов радуги, в блестящих головных повязках или с белыми перьями в волосах (символ коммунальной чистоты).
Гости оживленно беседовали. Среди них, переходя от одной группы к другой, постепенно распространилась благая весть, что контракт на освещение города продлен на двести лет, чтобы дать возможность акционерной компании проявить все свои способности. При этом известии сумрачные лица благородных держателей облигаций засияли гордостью, а в нежных глазах перешептывавшихся акционеров отразилась радостная улыбка. Теперь все страхи и сомнения исчезли. Они почувствовали, что обновление городского самоуправления наступило. А что может дать городу акционерная компания, они знали очень хорошо. Так всю ночь нежные звуки рожков подъезжавших и отъезжавших автомобилей будили сонные листья вязов, принося радостные вести пирующим гостям. И всю долгую ночь в залитых светом коридорах клуба пенящееся шампанское шептало внимавшим ему фикусам о грядущем спасении города. Ночь длилась долго, затем отступила. Занималась заря, и в ее дешевых, прозаических лучах потускнела красота искусственного света. И вот граждане города — самые лучшие из них — потянулись домой, где их ожидал вполне заслуженный ими сон, а в Нижнем городе остальные жители стали подниматься, собираясь на свою тяжелую работу.

———————————————————————————

Первое издание перевода: Охотники за долларами. Роман / С. Ликок, Пер. с англ. Г. А. Лучинского. — М.—Л.: Гос. изд., 1926. — 133 с., 20 см.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека