Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 2. Рассказы (1936-1939), Шаляпин: Встречи и совместная жизнь, Неопубликованное, Письма
М.: Русский путь, 2010.
Охота… рыбная ловля… Коля Куров
Три подводы у крыльца маленького моего дома стояли с утра. День был июльский, серенький. Сосны и ели кругом дома и весь сад не колышутся, ветра нет. Он таинственно сине-зеленый, малина за изгородью повисла тяжело, вся в ягодах. Сороки сидят и трещат без умолку у сарая и на помойке. Как хорошо летом. Мы собираемся ехать на рыбную ловлю на мельницу реки Нерли. Палатку, удочки, ружье, закуску, водку — все запихивают на телегу. Я — краски и холсты для живописи.
— Захватите ведро!— кричит приятель Василий Сергеевич. — Прикормку.
— Прикормку куры съели.
— Как?
— Да нет, да врет он все.
— Без прикормки я не еду,— говорит Василий Сергеевич,— ловить лещей еду.
— Не поймаешь ты лещей.
— Не надо чепуху кричать, ей.
Мы поехали. Впереди в телеге ехали трое. Юрий Сахновский, толстый, с круглым лицом, композитор, музыкант, лицо сердитое, широкое, большое, очень маленький ротик. Человек определенный, смеется редко и говорит редко, и коротко, и цинично. С ним молодой дирижер театра Багряновский, стрижен котиком, лицо толковое <,?>,, ушки, и все благообразно. Третий — худенький, по прозвищу Фокстерьер, журналист, музыкальный критик, выражение постоянного удивления или защиты — как бы оправдывается, бровки черненькие, всегда подняты кверху, и черненькие глазки, надо ртом усики, и кругленький рот, говорит сюсюкая: ‘цорт’ вместо ‘черт’, ‘стука’ вместо ‘штука’. Вообще, он всегда находился в какой-то истории скверной, в какую будто попал, и все старается выяснить.
— Мне жена,— говорил он совершенно искренне,— на второй день после свадьбы стала говорить ‘дурак’ и ‘дурак’. Я говорю ей: ‘Голубушка, постой, зачем же ты за меня замуж вышла?’ Не понимаю, Костя,— говорит он мне,— не понимаю женщин, и цорт их поймет. Я же ей говорю, я же университет кончил. А она только одно: ‘дурак’.
Средняя телега нагружена всевозможными вещами — нашим багажом. Везет крестьянин Батранов, называется Явный Факт — фраза, которую он говорит постоянно.
— Что, Батранов, как думаешь, дождик будет?
— Явный факт,— отвечает он.
— Намочит он нас дорогой?
— Явный факт,— считает Батранов, так ему понравился этот ‘явный факт’.
На третьей телеге едем мы — я, архитектор B.C. Кузнецов и литератор, прозванный Собачий Пистолет.
Василий Сергеевич Кузнецов — человек колоссального роста, похож на матроса — лицо скользкое <,?>,, красное, с карими глазами, 32-х лет. Ужасно широкий зад. Голова сверху уже, книзу все шире. Все волосы ровные, как у благообразного мальчика, причесаны на пробор, слева направо. Зовут его Вася. Третий—литератор. Что он писал, не знаю, интеллигент. Почему Собачий Пистолет — неизвестно. Но когда он узнал свое прозвище впервые, то сказал: ‘В России нет культуры’.
Едем. Едем деревней. Спускаемся к ручейку. В горку, лесок, отдельные по бугру березки, сосенки, трава по <,нрзб.>,, гумно с черной от дыма соломенной крышей. Направо моховое болото, вдали впереди рожь, слева лес, рожь кончается. Останавливаемся, первые что-то кричат, слышно:
— Вы подлец, подлец!
— Что вы встали?— кричим мы.
К нам бежит Коля Фокстерьер. Я вылезаю, и Собачий Пистолет. Коля говорит:
— Цорт-те што, это Юрий, вот цорт. Знаешь ли, он так оскорбил Мишу. Батюски.
— Да ерунда, едемте.
— Нет, не ерунда, Миша хочет идти прямо на станцию.
Действительно, когда мы подходим, то в первой телеге грузно сидит только Юрий. Весь бледный, взволнованный, ходит Миша Багряновский по краю ржи. Обернувшись к Юрию, кричит:
— Подлец!
А Юрий:
— Что такое?
— Он смел сказать, что моя жена Наталья Петровна оттого меня любит, что дура. Я не позволю так <,?>, говорить, не позволю! Такому скоту — не позволю!
— Это его отдельное мнение,— сказал Коля,— цорт с ним.
— Началось с того, что я беспокоился, что в Москве я забыл запереть свои рукописи в стол и что боюсь, как бы Наталья Петровна не стала ими разжигать железку-печку. А он говорит, что непременно она сожжет, и отлично сделает, сказал он, т<,ак>, к<,ак>, меньше будет чуши. Я не могу быть с ним больше знаком.
— Воля зла — враг прогресса!— сказал, как выпалив, Собачий Пистолет. Подумал я: ‘Верно, пистолет’.
— Я поеду с ним,— сказал Вася и ушел. Поезд наш тронулся.
— С чего это Юрий, право, и чего это он Мишу так, Вася?
— Нет, позвольте,— горячился Собачий Пистолет,— почему он берет право? Жена, говорит, дура. Культура и невежество, хамство — вещи несовместимые. Цицерон сказал, что наука <,нрзб.>,.
— Послушайте, неужели правда она сожжет рукописи?— перебил Коля Куров.
— Не знаю, боюсь.
— Что же тогда делать?— допытывался Коля.
— Надо будет восстанавливать сначала.
— А что вы пишете-то?
— Роман.
— Как?— спросил я.
— ‘Голубиные песни’. Я, может быть, дам другое название. ‘Расплетенный узел’ или ‘Рассеченный узел’.
— Это хорошо,— сказал Николай Куров,— а лучше ‘Узел в жизни’.
— Нет, это невозможно, так как эллины были правы в том.
— Стой!— кричали впереди. Остановились. Василий Сергеевич бежал к нам с выпученными глазами, рот был дужкой.
— А вспомнили, что мы забыли?
— А <,нрзб.>, мы взяли?
— Нет,— ответил я. — Я их взял из бочки.
— А опарыш?
— И опарыш взял. <,Нрзб.>,, а Юрий пьян и велел спросить у вас, Константин Алексеевич, что, взяли ли вы Собачий Пистолет?..
Надо заметить, что с Собачьим Пистолетом мы не были знакомы, кроме Юрия, с которым он и приехал ко мне. Я его только видел в Петербурге раз.
Василий Сергеевич не знал, что его, нашего гостя, такое прозвище. Я ответил, что ружье взял, а Собачий Пистолет загорячился и стал кричать:
— Довольно некультурных негодяев. Я не позволю, кончится затрещиной,— и так разгорячился, что мы насилу его усадили.
* * *
Поехали, лес. Ветви елок стали хлестать по лицу. Приходилось вперед выставлять руки, где гуще, чтобы не ударили в глаза. Но скоро лес кончился, и мы спускаемся по лугу к мосту через речку, и стадо отдыхало на ровном лужке. Коромысла лежали около нас, пахло сеном и теплой водой. Стали поить лошадей. Юрий не слез с телеги и сидел, как Будда. Я старался, чтобы не разругались опять.
Опять поехали. Коля Фокстерьер начал:
— Что случилось? Знаешь, цорт-те што. Миша, он добрый, хороший парень. Ты знаешь, Вася, он хороший. Говорит: ‘Поймаем рыбку, я Лилечке отвезу’.
А Юрий передразнивал его, говорит:
— ‘Лилечке, Лилечке!’ А Лилечка-то твоя с Ленькой Бахрушкиным путалась год, а теперь ее Купер. Я,— говорит,— сам видал, как она с Купером из бани выходила. Миша весь побледнел сразу. Я думаю: ‘Батюски!’ Юрий, что мало ли,— говорю ему,— что ты видел? Разве можно так!
А тот ему на ‘вы’:
— Вы подлец. Это неправда! А тот ему:
— Дурак! Ты! Нет, правда, я тебе,— говорит,— то говорил оттого, что тебя люблю.
Миша в гневе соскочил с телеги, кричит:
— Подлец, ты пьян!
— Ну, черт-те што.
В это время впереди опять остановились. Собачий Пистолет бежит к нам и нервно, визгливо кричит:
— Я не могу ехать и больше не знаком.
А Юрий спокойно кушал, более жевал маленьким ртом — должно быть, хорошо уже выпил за короткую дорогу.
— До свидания, прощайте, Константин Алексеевич,— сказал мне Миша Багряновский.— Я иду на станцию. Я не могу быть больше с этим,— показал он на Юрия.
— Дурак,— отвечал Юрий,— садись, едем.
— Извините, я не могу больше,— обращаясь ко мне, говорил Миша Багрянов-ский взволнованным голосом.
— Ссоры и месть есть <,?>, меч,— сказал около меня литератор.
Тут я подумал: ‘А верно, что-то есть в нем пистолетное. Но почему собачий? Ах! быстро в нас бегут мысли’.
— А ну вас к черту,— кричал противно <,?>, Василий Сергеевич.
— Постой, ну что, ехать, так ехать.
— Да постой. Все опять стоят.
— Миша,— уговаривает Николай Куров,— послушай. Если, ну что тебе, он, Юрий, сдуру тебе <,сказал>,, а если правда она тебе изменяет, то — ау! поздно, брат, что ты? Поедем. Все равно. Что изменишь? Только трудно <,?>, будет, если изменяет. Цорт ней! А Костя — неловко, в гости приехали.
Миша Багряновский стоял опустив голову.
— Послушай, Миша. Бабы, брат, теперь, сам знаешь! Они, цорт их знает, они все такие. Цто ты будешь делать? Вот Раиса моя, ты знаешь? Я ухожу из дому, все мне ‘дурак’ да ‘дурак’.
— Ты подумай, Юрий, разве так можно? Он тебе прямо так, ты и рассердился. Можно объяснить, а то это глупо. Вот ведь надо же ему. Пойдем, потом поговорим, разберемся…
— Поедемте, Миша. Вы и дороги здесь до станции не найдете. Да и [не] стоит обращать внимания на Юрия, он, должно быть, выпил изрядно,— уговаривал я.
— Измена — метла любви,— сказал ни к чему Собачий Пистолет.
Миша Багряновский сел на среднюю подводу с багажом. Собачий Пистолет пошел к Юрию, а Коля — ко мне и Василию Сергеевичу. Поехали.
— Последний раз я еду с вами,— сказал Василий Сергеевич,— довольно этих штучек.
— Вот смотрите, ежевика.
Действительно, у края леса, на бугре, по речке была заросль ежевики. Я стал собирать в ладонь большие черные ягоды и слышу опять:
— Вы не смеете, милостивый государь, мою жену называть ‘дура’!
И я подумал: ‘Почему ‘государь’, да еще ‘милостивый’? Как глупо. Почему ‘милостивый’?’ И собирал ягоды. И вижу, как сбоку от меня Коля Куров плюет и сделал кислую рожу. Я говорю:
— Что ты, Коля?
— Да клоп,— отвечает он,— какая гадость, древесный клоп. Понимаешь ли, я его раскусил.
— Ой, как? Боже мой!
— Черт-те что. Дай закурить. Ой, как это, вот мерзость!
— К черту, я с вами не знаком!— кричали у моста. — Я не позволю,— и прочее. Ко мне подошел Миша Багряновский. Я предложил ему ягод. Он сказал:
— Ах, как я страдаю.
— Вот я страдаю. Я клопа, кажется, проглотил, лесного. Оставь, Миша.
В это время у моста стоял голый Сахновский, и Кузнецов, и странно замолчавший Собачий Пистолет, все голые. Собирались купаться.
— Собачий Пистолет, полезай первый,— кричал Юрий.
Литератор не обращал внимания, как <,на>, не относящееся к нему. Это было заметно, он был горд.
Голый Юрий был ужасен. Тело Рубенса, живот имел носорожий и щеки, висевшие складками. Василий Сергеевич был в норме и здоров же, а литератор — грудь впалая, худой и сине-белый, с желтыми волосами, как какой-то голодный дервиш.
Василий Сергеевич кричал:
— Черт! Гляди-ка, какая шишка еловая у него,— показывая на Собачий Пистолет.
— Ха, ха, ха,— горланил Коля.
— Мишка,— кричал Юрий,— вот смотри, вот бабы его любят, ей.
— Ну что за глупости. Все бабы, брат, такие.
— Что ты?
— Да, но у меня сын.
— Что же, сын? Мало ли еще баб? Много. Еще сыновья будут.
Полезли купаться. Собачий Пистолет гордо выдержал их смех и в стороне влезал в речку, мочил голову и тихонько шел на тоненьких ножках в воду, тихо вступая, поднимая то одну, то другую ногу почему-то высоко. Обращаясь ко мне, сказал:
— Гениум акватикус {Водяной дух (лат. Genius aquaticus).}. [Я подумал: ‘Собачий Пистолет, ну верно’.] Юрий сидел в реке, недалеко от берега, на песочке, и говорил:
— Вот где водку пить хорошо, достань-ка.
Достали, выпили все, и возчики.
— Ах, жрать хочется.
— Юрий,— говорил В<,асилий>, С<,ергеевич>,,— скажи, как это ты с таким брюхом с бабой управляешься?
— Ха, ха, ха.
Литератор, в сторонке, войдя в воду немного выше колен, приседал и вскрикивал:
— Ух, ух, ух.
— А верно, Константин Алексеевич,— обращался Василий Сергеевич,— ловко рюмка в воде идет.
Я смотрел с моста в воду. Куча пескарей ходила, и уклейки собрались <,в>, целые стайки. Как хорошо летом.
* * *
Юрия и Василия Сергеевича доедали слепни и оводы. Их было множество. Недалеко, к стогу <,?>,, было стадо, а Собачий Пистолет не кусали. Он это и сказал, обращаясь ко мне:
— Меня ни слепни, ни комары — никогда.
Услыхал это Юрий.
— Еще бы,— говорит,— сифилис-то и мухе не нравится.
Действительно, началось черт-те что! Такая ругань, будто в порох бросили горящую головешку. Слышно было:
Сахновский сидел в воде и, вылезая из воды, сказал:
— Рукописи твои жена сожгла.
И, посмотрев на него, который уж [на] половину оделся, обратился к нам, стоящим на мосту:
— Ну посмотрите на него — сифилитик, ясно. Видите, синий, ведь это гидрат сублимат.
— А действительно, Костя,— тихо говорил, подойдя близко ко мне, Куров,— что это он такой синий? Юра прав — неестественно.
— Ну, пойдемте. Что ж это вы все ругаетесь?
Стали садиться, поехали, дорога по лугу до Покрова. Вот и Покров виден. А там в гору ельником справа обрыв большой, и Новенькая мельница скоро.
— Вы знаете давно Юрия Сахновского?— спросил меня Собачий Пистолет.
— Давно,— ответил я.
— [Я тоже давно, но] я не ожидал от него.
— Да он пьян.
— Что вы, пьян.
— Ну да.
— И все-таки я должен… третейский суд… Литературный кружок… я его оттуда так,— и он показал рукой, как сшибают пробку,— так, он увидит. Пари.
— Да ведь это все вздор,— говорю я.
— Нет, не вздор. Как — вздор? [Оттого, что рукопись сожгла жена. Творчество — не пепел. Фить,— он показал рукой по воздуху,— фить…] Жену дурой ругать — не вздор. Нет, не вздор. Извините, поспорим.
* * *
Едем селом Пречистым. Опять остановились.
— Вот ефту-то надысь церковь-то обобрали,— сказал возница Иван Васильевич. — Сторожа убили.
Василий Сергеевич идет и хохочет:
— [Юрий] штаны надел сначала, а потом кальсоны. Я ему так дал, а теперь удивляется, что белые. Ха-ха.
Да, огромный обрыв. Пречистым едем краем, а внизу река Нерль, луга и лес — порубка, и въезжаем в как сделанный мелкий ельник, зеленый, и мох, и выскочил заяц.
— Ружье, где ружье?— кричат совершенно зря. Заяц мелькнул.
* * *
Вот и Новенькая видна. Вот она, вот, внизу, уж слышен шум колес.
Новенькая мельница, стоит на небольшой полянке. Окружена большим, с одной стороны, строевым лесом, с другой — овражками и осыпавшимися берегами песчаными, идущими к реке отвесно, покрытыми сверху ельником. По речке — ольховая заросль, как будто загородка реки, и чудные зеленые бархатные лужки. Плотина загородила реку и сделала ее широкой, а внизу омут, где бегут быстрые струи воды в два разветвления реки, и оба пропадают в ольховых кустах. Выглянуло солнце и осветило этот восхитительный интимный пейзаж, на котором причудливо возвышались крыши и срубы мельницы. Около — домик мельника, с веселыми резными окошками со ставнями, крашенными белым и голубым. Если б я хотел написать картину ‘Рай’, то я бы написал его таким, как в эту пору и при солнце,— Новенькую мельницу. Как хорошо на мельнице, как весело шумит она, тарахтят колеса! Ровно стелется ее двор, и на дворе, около нее, стружки. Выбитая травка, куры, голуби, какие-то чурбаки, бревна. Светлый кристалл бегущей воды у плотины в колесах, сухой помост плотины и края речки, песок, и на нем цветные камушки, чистые, маленькие. Стаи рыбок бегают в бесчисленном разнообразии около бережка на ярком песке в прозрачной воде. Все дно видно, а тут же, рядом, густые, зеленые пряди сочной ольхи с фиолетовыми султанами у самой воды. Сухие, чистые берега манят залечь на их бугорках на солнышке. Входит нега и беспечность. Как это не похоже на кабинеты и ломберные столы. Как не похоже на лицо усталого города. Как это тихо, далеко и как светло и беззаботно. Утки плывут в заводи, и кулички летают над водой, садясь на песок, остро обрезающий край воды, в котором синее небо и облака, белые, пышные. Большие рыбы плещутся на поверхности и делают крут, который расходится по зеркалу воды.
— Здравствуй, Никон Осипович.
— Кискинкин Лисеич, добро пожаловать!— Мельник-старик, сажень в плечах, весь, и кудри его, большой картуз,— все напудрено мукой, на бровях, бороде, ресницах — пыль белая. Добро смотрят глаза старика. — Давненько не были.
— Ты что ж, здоров ли? Как вы тут живете?
— Вот гости, здравствуйте. Все тут, жена-старуха, дочери, внучата, Санька и Колька.
Губастые, широко глядят во все глаза. Все рады.
— Вот пряники, леденцы.
— Ух, хорошо. Кискинкин Лисеич, вот сопка ево-то тут, вот что тетерь! Ягоду брали, что куры,— так возьми.
* * *
Телеги наши стали около крыльца. Странны были люди — мы то есть — на фоне этой картины, в шляпах. Тащили мешки, палатки. Где ставить палатку? Вот у бугорка, у речки, вот тут. Василий Сергеевич развязывал удочки на мосту плотины. Мальчики смотрели больше на Юрия. Странный костюм и его толстота больше нравились им.
— Санька, эй, полови скорей пескарей.
Санька бежал к Василию Сергеевичу.
— Самоварчик поставим аль потом?
— Вали.
Палатка росла. Поставили перед ней большой стол, стул, скамейки.
— Не надо, на лужке лучше.
— Нет, Кискинкин Лисеича куры одолеют.
— Ставь стол, закуски тащи.
Все живо бегали, весело. Василий Сергеевич закидывал с плотины в нижний омут. Я устраивал удочки Мише Багряновскому. Взял одну и тоже бросил с плотины. Собачий Пистолет, Коля Куров ходили, ничего не делая. Юрий сел за стол и стал угощать Никона Осиповича, и Батранова, и Ивана Васильевича.
— Дай удочку,— спросил Коля Куров.
— Вот, возьми.
Ребятишки двое бежали с кувшином к Василию Сергеевичу с пескарями. Я взял одного и поставил на живца с большим поплавком. Он упал на воду и немножко заходил. Красив был поплавок из большого белого пера с ярко-суриковой верхушкой окраски на синем фоне глубокого неба и воды.
— Костя, надень мне цирвячка, я не умею.
— Колька ничего не умеет. Вот что <,нрзб.>,.
— Он вертится, братец ты мой, ницего не поделаешь.
Я надел ему червя. Смотрю, поплавка-то нет. Я схватил удочку — тянет и ведет вправо, к самой плотине. Я дернул.
— Попало, подсачек,— кричу я.
— Подсачек,— кричит Василий Сергеевич. Иван Васильевич бежит.
— Иди к Василию Сергеевичу. У меня потянуло опять и завело.
Василий Сергеевич выбросил на плотину большого окуня. Он, как чудная брошка на всей природе окружающего, играл на солнце пестрыми красками.
— Вот так стука! Какой карась-то! Костя, смотри, Вася молодчина.
— Что ж ты, сволочь, какой же это карась?— ответил басом Василий Сергеевич. — А еще университет кончил. Недаром жена дураком тебя угощает.
— А сто ж, это, по-моему, карась.
— Уйди, не мешай.
Собачий Пистолет тоже смотрел:
— У меня так завело и задело, и я оборвал лесу.
Вдруг Миша Багряновский кричит:
— Попала, попала!
И видно было, как в дугу гнуло его удилище.
— Стой,— побежал к нему Василий Сергеевич и взял удилище. — Подсачек! Удилище гнулось, и большая рыба делала круги по поверхности воды. Огромный голавль лежал на помосте в подсачке.
— Вот Миша молодчина,— говорил Куров,— вот так рыбина!
Миша вынул голавля, взял его и спросил, куда его класть.
— В большую саженку, вот она, с краю.
Он пошел по мосту плотины. Голавль очнулся и моментально, как уж, из рук нырнул в воду, тут же, в край верхнего омута. Только и видали.
— На что трудиться с дураками рыбу ловить,— сердился Василий Сергеевич.
На этот грех, Собачий Пистолет стоял сзади Василия Сергеевича и смотрел, и Василий Сергеевич дернул удочку и задел того.
— Вы тут не стойте, а то я глаз выстегну <,?>,. Вы мешаете.
— Я с наслаждением ухожу от этой варварской работы.
— Ну и уходи к… а то я, брат, тебе не Юрий, за ножки, и в воду…
Он быстро пошел по плотине, но, выйдя на землю бугорка, визгливо кричал: — Вы, Кузнецов, не смеете мне говорить ‘ты’ — это первое. Второе — я не позволю.
Я подошел к нему и стал ему говорить:
— Послушайте, вы же человек интеллигентный, образованный, охота вам с ними. Они же грубы. Вас не понимают. Они очень милые люди, здесь это — отдых, они рыболовы, они никогда не поймут вас, этой, т<,ак>, с<,казать>,, высоты.
Он меня схватил за руку:
— Я, я, я, знаете, я так жаждал с вами познакомиться. Вы тонкий художник. Вы наш… Ваша картина, помните, на передвижной, ‘Проводим’ <,?>, (я никогда не писал такой картины) меня заставила писать и писать. Вы только тут среди этих один меня понимаете. Эти хамы, что им мысль, верней, история мысли?
Он взял меня под руку и повел.
Я иду и слышу, кричат: ‘Подсачек!’
— Я вам скажу, все скажу. Я родился в Полтавской губ<,ернии>,, в родовом имении моего отчима Н.Н. Чернобородко. Тетка моя… Но прежде чем перейти к их родословной, я скажу, что я и брат мой, который был старше меня тремя годами, и, может быть, разница лет или, вернее, воспитание, которое он получил в доме моей свекрови, и ее личный характер, который я вам опишу потом и который отразился главным образом не на брате моем, а если взять всю эту семью, состоящую из двух ее пасынков, сестры отца и <,ее>, свекрови, характеристики которых я вам все, все объясню подробно.
‘Господи!’ — думал я.
— Когда еще мальчиком я ходил, задумчивый и угрюмый, по улицам родного города…
‘Господи, спаси. Как мне от него отделаться?’
— Я уже тогда,— продолжал он,— тогда готовился стать писателем, сокрытым во мне там, глубоко. Но свекровь моей тетки Анны Филлиповны, историю жизни которой…
‘Ой,— думал я,— спасите! Со-ба-чий Пистолет. Ой…’
— Европа с ее прогрессом, бегущим в изысканиях далеких путей, проявляет индивидуальность, разбрасывая на путях своих достижений…
— Знаете что,— сказал я сразу.
— А что?— удивился он.
— Я вижу, что вы замечательный мыслитель и ум, а западные умы никогда не теряют время, когда у них, полных запасов энергии, должны вырваться наружу <,мысли>, для света и прогресса (они записывают свои драгоценнейшие сокровища). И вы должны тоже. Ваш рассказ лишь пропадет, растает, и лучшее пропало. Берите перо, бумагу. Эта природа вам даст много, и немедля выберите поэтичное место и спешите изложить ваши светлые мысли. Не медлите, не всегда приходит вдохновение.
Он взял значительно мою руку, кадык ходил по его шее снизу вверх, как будто он что-то глотал жесткое.
— Бумагу, перо, идемте.
В избе у мельника, у иконы, достали пачку бумаги и карандаш.
— Я пойду туда, наверх.
— Идите, идите!
Я был рад отделаться, но что-то жалкое подымалось во мне. Мне почему-то было жаль его. Кадык, его худобу и это прозвище.
* * *
На плотине Коля глядел неустанно на поплавки.
— Ну что, берет?
— Нет что-то.
— А Вася щучищу вытащил, и Миша двух лещей поймал. Кто это, Коля, Пистолет, Юрий привез?
— Ну, брат, он такой жулик и ёрник — его все знают. Он говорить может год без передышки.
— Как же, он женат ведь?
— Да, женат. Жена, рожа старая, его бьет. Он в ‘Русском Слове’ справочник.
— Почему же он ёрник?
— Ну, три дела, брат, в суде было, курсистки. Он заговорит их и потом — ау.
— Да что-то непохоже. Что ж это у тебя не берет?
Вытащили, червя не было.
— Что ж ты ловишь еще? Где ж червяки?
— Должно быть, съели.
* * *
Я стал вновь ловить и увидел, обернувшись, как литератор сидел наверху песочного обрыва и отмахивался от комаров. А Юрий дрых в тени палатки, и моя собака Феб, пойнтер, тоже спала у его живота. Около ходили коровы, мирно щипали траву. Было пять часов дня, надо заказать варить уху и жарить лещей. Я взял ружье, крикнул Феба и через час принес двух тетеревят. Они были большие. Обед будет настоящий. Когда я возвратился, стол уж был накрыт. Собачий Пистолет все сидел на бугре. Юрий за столом. Вася поймал еще окуней и щуку. Куров что-то говорил, подняв брови, Мише Багряновскому. Иван Васильевич и Батранов ставили на стол закуску и самовар. Самовар был огромный. Он был вычищен и отливал на солнце среди этой природы как необходимый член компании.
— Все готово! Обедать!— кричал Юрий.
Пошли понемногу, но и никто не подходил, чувствовалась ссора утра. Я упрашивал:
— Идите!
Все пошли — я ведь ни с кем не поссорился.
* * *
Все сели и молчали. Налили водки.
— С началом,— сказал Василий Сергеевич,— а я-то вас, Константин Алексеевич, обловил.