Май, Коровин Константин Алексеевич, Год: 1935

Время на прочтение: 4 минут(ы)
Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 1. ‘Моя жизнь’: Мемуары, Рассказы (1929-1935)

Май

Как много красоты в жизни. Как много чувств, непостижимых чувств, радости и огорчений. Прекрасна весна, восхитителен месяц май. Согретая солнцем земля оживает и горит улыбкой обновления. Забываешь тяготы и мрак, холод и суровые бури.
На кладбище, у погоста — и то как-то веселее. Распустились березки, ярким бисером блестят зеленые листья. И весело бегут розовые облака, далеко спускаясь за леса и долины. Задумывается душа и отлетает горе. Май. Прекрасный месяц май.

* * *

У террасы дома моего распустилась сирень. Поздно. Над темным лесом догорает зеленый отблеск зари. Тихая ночь. Так тихо, что я слышу, как бьется мое сердце. Пахнет весенним цветом деревьев и сирени. За садом, к реке, звонко льется песнь соловья. Но почему печаль в звуках песни его? И какая дивная тайна в красоте песни соловья ночью весной? Сам соловей — простой и серый: в его облике небольшой птички, в его глазах, небольшой изящной голове есть какая-то изящная робость. Какой-то птичий волшебник.
Заключенный в клетку и закрытый в темноте, он поет свои песни про мир счастья, и слушает человек, и соловей знает, что его слушают… Что за странность, какая тайна? Может быть, его слышат живой и мертвый?
Песнь соловья — тайна неразгаданной любви, непонятой и вечной… Льет аромат распустившаяся сирень, и ночной воздух, и деревья, весь очарованный мир внимает соловью… неизъяснимо прекрасна жизнь. И плачет душа человека слезами восторга… Что в этом, какая тайна жизни? Что за симфония в природе, возвышенная и прекрасная?
Серая птичка — соловей, своим маленьким голосом как много ты даришь и как много говоришь истины. И сам ты — истина… И влажные глаза Аполлона задумчиво смотрели вдаль, когда ты пел, соловей.
В каждой озабоченной душе человека ты вызываешь тревогу, позабытую тайну любви.

* * *

Майская ночь… В бесконечном своде небес мерцают далеко и радостно звезды. Темным силуэтом спит дом мой. В стеклах окон мутно отражается поздняя потухающая заря. Тихо. Ни души кругом. Я слышу, в коридоре стучит лапками, идет мой приятель ёж. Он подходит ко мне, подняв свою свиную мордочку, и нюхает воздух. Я погладил его колючую щетинку, он зафыркал и ушел. По дорожке у сарая слышу шаги — кто-то идет. Это сторож дома моего, старик, несет крынку молока. Вбегает собака Феб и кладет мне лапы на колени.
— Уйди, ты мокрый,— говорю я ему.— Где ты шлялся?
— Вот ты што хочешь,— говорит мне старик,— надо ему в воду лезть! Иду по мосту, а он нет, через речку вплавь… Воду любит, водяная собака, значит…
И дед смотрит на меня.
— Неужто тебе, Кинстинтин Лисеич, не скушно одному-то, а? Я вот, когда один, так скучаю шибко. Ну, и рад, когда придет кто. А то в деревню сам иду. Повадней с людьми-то.
— Хорошо,— говорю,— дедушка, соловей поет тут у нас.
— Э… э… да вот он завсегда здесь, по весне-то, в черемухе бьется. Заметь, вот спать пойдешь. Так к утру он тут, у окошка, поет. Прилетит. Знает, што ли, он, что ты его любишь, или у них так Богом положено, штоб людям петь? А тут вот поет. Не боится, што пымают.

* * *

Я слышу, у крыльца дома тихо говорит со стариком-сторожем женщина:
— Куда мне теперь… сироты мал-мала…— и плачет, как-то всхлипывая.— Убили, чего ж…
Я подхожу и спрашиваю:
— Кого убили?
— Да вот, Серегу Уткина, мужа ее, на войне убили… Письмо оттелева пришло. На штыках его враг поднял. Пишут товарищи. Чего тут — война…— говорит дедушка. Помолчав, женщина опять сквозь слезы причитает:
— Трое детев-то, куда деть, мал-мала… Кольке-то девятый пойдет, смышленыш он, спрашивает — пошто отца убили? Говорю ему: война, а он: пошто война? Вот и скажи ему, ничего и не скажешь…
И женщина, плача, уходит:
— Прощайте.
А в глубине небес радостно мерцали звезды, и был торжествен свод небесный в ночи весенней. Под обрывом к реке светлыми пятнами нежно дремлет черемуха, и в ветвях ее, там, где-то в глубине, поет соловей. Другой мир… И в нем — иной призыв…
Какой контраст со страданием жизни человека!..

* * *

Правду сказал дед. Рано утром, чуть свет, проснулся я и слышу, как у открытого окна, рядом с моей мастерской, защелкал соловей. Я тихо подкрался к окну и вижу — он на ветке сирени, у самого окна. Подняв свою изящную головку, заливается трелью, наполняя все кругом радостным звуком. Его маленькая шейка немножко дрожит, и гимн утру отличается от ночной песни, в которой была тайная печаль, неразгаданная…
Я спросил у своего приятеля — что, соловей поет, желая нравиться самке?
— Нет,— ответил приятель,— он поет для себя.
А другой приятель уверенно сказал: ‘Для своей подруги жизни’.
— А знаете, вы…— говорил мне приятель, Вася Кузнецов.— Вы все так возвышенно на все смотрите… А дело гораздо проще. Все ерунда. Вот и петух поет ночью в 12 часов, все они поют. Это для кур или как? Для чего? Как, по-вашему?
Он прищурил один глаз и смотрел на меня, ожидая ответа.
— Не знаю,— ответил.
— Вот не знаете, а вот поют: ‘Камаринский мужик, заголя… бежит’ — это вам как, нравится?
— Не очень…— говорю я.
— Да-с? А вот, вы знаете, в Москву приехала Люся. Кто она — не знаю. Певица-шансонетка, говорят. И вот, юбка у ней на аршин ниже ног, она ее в руках держит, а как отпустит, то запутывается в ней ногами. Падает и визжит… Так вот все в Москве с ума и посходили — нравится! За ней прямо стаями ходят. Она как в юбке запутается, взвизгивает,— они бросаются поднимать. А она хохочет… А один, банкир, говорят, ей миллион подарил. Вот вам. А она только визжит. Вот вам и соловей. Вот тут и разберись, кто как поет… Да-с…
Приятель Вася меня озадачил, и я не знал, что ответить.

* * *

А вечером поздно опять на черемухе у реки пел соловей. И чувства тайной красоты наполняли душу.
Приятели мои сидели молча на террасе у дома моего и как-то задумались. Доктор Иван Иванович разглаживал баки рукой, глядел в темный сад и сказал медленно:
— Д-а-а-с… Соловей поет… А вот, заметьте, поет у реки, в кустах. Сырость, туман… голосовые связки каковы — не охрипнет… Ларингита не получит. Не осипнет… А вот я ехал сегодня к вам, в буфете на железной дороге стакан пива выпил. И вот, чувствую,— уже охрип. Как это все в природе розно.
— Да-а, докторов нет у них…— согласился приятель Вася,— за визиты вам не платят… А вот, если бы мы в перьях были, вы бы не получали за визиты-то… И университетов не было бы и клинических докторов… Тогда бы ты как? — сказал он Ивану Ивановичу.
— Хорош бы ты в перьях был, орал бы петухом…
— А что ж, петух плох, по-вашему, да? Соловей поет, конечно, хорошо, но только вот его песенки где у меня сидят…— сказал он, похлопав себя по затылку.— Я хорошо помню эти его штучки… Лиза меня водила слушать соловья, а я дурак был, молод еще… Так до того дослушались соловья-то вашего, что женился сдуру. Вот песенки-то его до чего доводят…
Все смеялись.
— Петух, по-вашему, не соловей,— продолжал Вася,— петь не умеет? А яйца красные вот на столе чьи? Ну-ка, без петуха были бы они? А? Чем христосоваться стали бы?

ПРИМЕЧАНИЯ

Май — Впервые: Возрождение. 1935. 12 мая. Печатается по газетному тексту.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека