Оцениваю человека, Осоргин Михаил Андреевич, Год: 1930

Время на прочтение: 7 минут(ы)
М. А. Осоргин. Заметки старого книгоеда

ОЦЕНИВАЮ ЧЕЛОВЕКА

Сразу поймешь человека, когда он стоит перед вашими книжными полочками! Приходит к вам: ‘здрасте — здрасте’, сядет в кресло около самых книг, глазом покосится и начнет разговор про то, что читали ли нынче, какая вышла катастрофа в метро и нордсюде, и что Дон-Аминадо1 пишет по индийскому вопросу свои стихи. Разговариваем, а мне удивительно, как это, около самых книг сидя, человек не взглянет пристально на редкости. У меня, например, в первом издании сказки Афанасьева, и в отличных переплетах, на уровне самого его носа, и хоть бы чихнул!
И вижу — человек не настоящий. То есть, конечно, хороший человек и в своих интересах весьма обстоятельный, при синем галстуке, носки с должной просинью и пробор на волосах, все отлично,— но не нашего полета, не из книголюбов. Иной раз стараюсь занять разговором, что вот у Березина-Ширяева2 неправильно указан год издания,— и сразу человек начинает как бы внутренне позевывать, зачем пришел, я, говорит, очень тороплюсь домой, извините. Ну что же — до свиданья!
Другой же человек, только вошел — сразу ко мне спиной — и прилип к полкам. ‘Неужто,— говорит,— у вас есть третий том словаря Геннади?’3 И тут я весь как бы в сиянье счастья, потому что этого человека я скоро не отпущу, дам ему понюхать и Губерти4, и Бурцева, и Сопикова, и Обольянинова5, и какая у меня грамматика издания Академии6, и стопочка песенников от Ильинских ворот, и найдется гравюрка великого Уткина7, и снегиревское писанье о лубочных картинках8, и кое-что по части книжного знака, а в заключенье развяжу бантики самодельной папочки и поражу человека моей гордостью — ‘Щеголеватой аптекой’.
Мало у меня, сущие пустяки — но обвеяно любовью и скреплено в корешочках душевною привязанностью, потому что рождено до нас и нас переживет, а радости в мире так мало. Показываю книжку за книжкой, а в горле моем дрожит комочек нервных переживаний,— и, ясно вижу, он тоже волнуется, спешит рассказать, какая у него была редкость в бытность его в Москве, когда посещал книготорговлю Шибанова. И ему хочется больше порассказать, и я тороплюсь выложить свое,— и не можем наговориться, так что в дверь мне тихо постукивают и спрашивают: ‘Что же он, гость-то, останется обедать или как?’ Но даже и такое предупреждение не может сразу облагоразумить.
Вот это, значит, попался свой человек, книголюб сумасбродный!
Так и расцениваю человека.

ОПЕЧАТОЧКА

Но, конечно, таких спецов, пронырливых и пролазливых, как были в Москве, здесь не найдешь. Вымирает благородное племя! Народились изучатели, книжники с образованием,— а самородкам, пламенным, догадливым и дотошным, истинным нюхателям старой книжки, пришел конец.
Помню, однажды довелось мне продавать с аукциона собрание библиографических книг и прочих ценностей этого порядка. По зову собрались серые люди: степенные, задумчивые, плохие со стороны туалета, но своего дела артисты. В душе буря — на лице ничего не прочтешь.
Мое дело простое: называл титул, год издания да постукивал молоточком. Сидят, понурив головы, кое-что без особого восторга берут, друг у друга не перебивая. Все сидели за большим столом, поближе ко мне — старичок в поддевке, с краю — молодой человек, к остальным почтительный. Сколько у кого в кармане денег — неизвестно.
Скажешь: ‘Сопиков, ‘Опыт российской библиографии’, тринадцатого года, все томы в наличности, страницы тож’. Старик погладит бороду, тихо, спрашивает:
— А двести пятьдесятая есть?
— Двести пятьдесятая страничка, извините, пустая!
Молчат. Взять взяли, цены не вздымая. На упомянутой же странице, как известно, сняла цензура ‘Путешествие…’ Радищева, и осталось лишь в редких экземплярах.
— Журнал ‘Библиофил’9, полностью, все года, все номера!
Никакого внимания. Двое набавили по десятке, досталось молодому. А журнал хороший.
— ‘Фелица’ Державина, первое печатание10, в том же переплете рукописное, без особой ценности.
О ‘Фелице’ поспорили, тщательно книгу посмотрев. Но чтобы буря вышла — этого нет. Купил старик. Тогда говорю:
— Номерок газеты ‘Правительственный вестник’, со сведением о пребывании императорских величеств. Желающие могут посмотреть. Старый номерок.
Все головы подняли. Вижу только, что молодой обеспокоен: ничего не понимает, чем номерок замечателен.
Старичок погладил газету, одним глазом глянул — как раз куда следует. Но виду никто не подает.
Старик небрежно спрашивает:
— Какова оценка?
— А как, говорю, полагаете возможным?
— Да что же, я полтинник предложить готов.
— Так,— говорю.— Однако торг начнем с четвертного билета.
Молодой так и вспыхнул: все знают, а он не знает!
И вот тут пошло. Обычно букинисты уступают друг другу, ну а тут стали набивать — и набили цену до семидесяти пяти рублей. За стариком и остался старый газетный номер.
Читателю, конечно, вряд ли понятно, я же подробно объяснить не могу ввиду колебания нравственности. Скажу только, что вышла одна знаменитая опечатка, и не опечатка даже, а просто у одной буквы отпала палочка, а остался кружочек — и вышло такое дело, что полиция отбирала номера, чем и прославила сию опечатку,— а то бы иные не заметили. А весь Питер от хохота корчился!
Любят эти вещи собиратели редкостей, до страсти обожают! По совести же говоря, этот интерес не настоящий: не истинная любовь к печатному изданию, а просто коллекционерство, вроде марочного либо же в рассуждении кармана: чтобы перепродать с прибылью.
Но в том дело, что приятно смотреть на знающих людей: эти не ошибутся! И страничку помнят, и где какая буква не вполне вышла, и все прочее знают назубок. И когда они промеж себя беседуют — постороннему человеку ничего не понять: почему люди на прекрасные темы не обращают должного внимания, а из-за иной плохонькой брошюрки готовы лезть на стену? И уж тогда друг с другом бьются — как лютые враги.

‘РАДИЩЕВСКАЯ’

Упомянуто мною выше, что в ‘Опыте…’ Сопикова осталась чистой страница двести пятидесятая, заполнена же лишь в весьма немногих экземплярах. Самая книжка всем теперь известна: ‘Путешествие из Петербурга в Москву’, сочинение коллежского советника Александра Радищева. И эпиграф к ней: ‘Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй’. Печатана она в 1790 году. В первом издании книжка эта прередка: вышло в свет не более 30 экземпляров, а остались известными меньше пятнадцати11. И однако, здесь, в городе Париже, держал я в руках сей редкий экземпляр, происхождением из личной библиотеки знаменитого книголюба Остроглазова12, перешедший в другие руки и вывезенный за границу. Ныне этот прелестный томик находится в библиотеке покойного С. Дягилева13, каковая, если верны наши сведения, к слезам и горю всякого ценителя книги, скоро пойдет в розницу с молотка. А редкостей в этой библиотеке очень много14, есть даже книги русские колыбельные, по ученому — инкунабулы, вплоть до самого первопечатника Ивана Федорова.
Что же выбросила цензура у Сопикова со знаменитой страницы?
Смешно сказать: милые и безвинные строки, каковые для удовольствия читателя и ввиду трогательной их нежности позволю себе здесь полностью привести с вышеназванной изъятой ‘радищевской’ страницы:

Приписание
Л. М. К.
Любезнейшему другу

‘Что бы разум и сердце произвести ни хотели, тебе оно, о! сочувственник мой! посвящено да будет. Хотя мнения мои о многих вещах различествуют с твоими, но сердце твое бьет моему согласно — и ты мой друг. Я взглянул окрест меня — душа моя страданиями человечества уязвлена стала, обратил взоры мои во внутренность мою и узрел, что бедствия человека происходят от человека,— и часто от того только, что он взирает не прямо на окружающие его предметы. Ужели, вещал я сам себе, природа толико скупа была к своим чадам, что от блудящего невинно сокрыла истину на веки? Ужели сия грозная мачеха произвела нас для того, чтобы чувствовали мы бедствия, а блаженство николи? Разум мой вострепетал от сея мысли, и сердце мое далеко ее от себя оттолкнуло. Я человеку нашел утешителя в нем самом. Отъими завесу от очей природного чувствования — и блажен буду.
Сей глас природы раздавался громко в сложении моем, воспрянул я от уныния моего, в которое повергли меня чувствительность и сострадание, я ощутил в себе довольно сил, чтобы противиться заблуждению, и — веселие неизреченное! я почувствовал, что возможно всякому соучастником быть в благоденствии себе подобных. Се мысль, побудившая меня начертать, что читать будешь. Но если,— говорил я сам себе,— я найду кого-либо, кто намерение мое одобрит, кто ради благой цели не опорочит неудачное изображение мысли, кто состраждет со мною над бедствиями собратий своей, кто в шествии моем меня подкрепит, не сугубой ли плод произойдет от подъятого мною труда?.. Почто, почто мне искать далеко кого-либо? Мой друг! ты близ моего сердца живешь и имя твое да озарит сие начало’.
Посвящение сие сделано было Алексею Михайловичу Кутузову.

УСТРИЦЫ

Как известно, в ‘Путешествии…’, в шестой главе, Радищев не только осыпал благородным негодованием Потемкина, любимца императрицы Екатерины, но и о самой государыне позволил себе заикнуться, чем вызвал ее гнев и снискал себе самому погибель.
И вот какую критику написала сама гордая императрица на книгу злосчастного сочинителя:
‘Намерение сей книги на всяком листе видно, сочинитель оной исполнен и заражен французским заблуждением, ищет и выищивает все возможное к умалению почтения к власти и властям, к приведению народу в негодование противу начальников и начальству.
Он же едва ль не мартинист15 или чего подобное знание имеет довольно и многих книг читал. Сложение унылого и все видит в темночерном виде, следовательно черножелтого вида. Воображение имеет довольно, и на письме довольно дерзок’.
Очевидно — весьма изволили разгневаться, потому что обычно изволили писать гораздо грамотнее!
И из-за чего все вышло? Лишь из-за того, что сказано про Потемкина, будто ‘пристрастился он к устрицам, как брюхатая баба: спит и видит, чтобы устрицы кушать, когда приходит пора, то нет никому покою’.
Из-за подобного пустяка — погиб человек! Вы же, любезный читатель, эти устрицы кушаете, и никто вас не осуждает, и никто через это не может жестоко пострадать.
Откуда следует, что времена переменились много к лучшему.

[3 мая 1930 г.]

ПРИМЕЧАНИЯ

ПН, 1930, No 3328, 3 мая.
1 Дон-Аминадо (псевдоним, наст. имя и фам. А. П. Шпо-лянский, 1888—1957) — писатель. С 1920 г. в эмиграции.
2 Березин-Ширяев Я. Ф. (1824—1898) — библиофил, библиограф.
3 Геннади Г. Н. (1826—1880) — библиограф. Его крупнейший труд: ‘Справочный словарь о русских писателях и ученых…’ в трех томах (1876—1908). Третий том вышел тиражом 300 экз. Четвертый том словаря остался в рукописи.
4 Губерти Н. В. (1818—1896) — библиограф.
5 Обольянинов Н. А. (1868—1916) — библиограф.
6 Возможно, имеется в виду кн.: ‘Грамматика французская и русская нынешнего языка, сообщена с малым лексиконом ради удобности сообщества’ (Спб., 1730).
7 Уткин Н. И. (1780—1863) — гравер, рисовальщик.
8 Речь идет о книге историка и этнографа И. М. Снегирева (1793—1868) ‘Лубочные картинки русского народа в московском мире’ (М., 1861).
9 Полное название журнала: ‘Русский библиофил’ (Спб., 1911 — 1916).
10 Вероятно, имеется в виду державинская ‘Ода к премудрой киргизкайсацкой царевне Фелице, писанная некоторым татарским мурзою’ (Спб., б. г.)
11 По свидетельству книговеда А. П. Толстякова (Москва), в настоящее время известно о существовании 16 экземпляров первопечатного радищевского ‘Путешествия…’. Однако специалисты-литературоведы полагают, что прижизненные издания Радищева недостаточно учтены и плохо изучены (см.: Старцев А. О прижизненных изданиях Радищева // Вопр. лит., 1984, No 1, с. 191).
12 Остроглазов И. М. (1838—1892) — библиофил.
13 Дягилев С. П. (1872—1929) — театральный и художественный деятель, библиофил.
14 О драматической судьбе Дягилеве к их собраний, в частности, см.: Лифарь С. Моя зарубежная пушкиниана (Париж, 1966), The Diaghilev — Lifar Library (London, 1975), Зильберштейн И. С. Книжный аукцион в Монте-Карло // Лит. газ., 1976, No 6, 11 февр., с. 6, Балашова С. Выставка ‘Жизнь, отданная танцу’, или Печальная история одной пушкинской коллекции // Сов. культура, 1986, No 155, 27 дек., с. 3.
15 Мартинистами тогда называли масонов.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека