Обывательский Пушкин, Ходасевич Владислав Фелицианович, Год: 1927

Время на прочтение: 10 минут(ы)
Владислав Ходасевич. Пушкин и поэты его времени
Том второй. (Статьи, рецензии, заметки 1925—1934 гг.)
Под редакцией Роберта Хьюза
Berkeley Slavic Specialties

ОБЫВАТЕЛЬСКИЙ ПУШКИН

Пушкин немало ездил по России. Следствием этих поездок было и то, между прочим, что многие имения, поместья, усадьбы оказались связаны с его именем, с воспоминаниями о нем. Воспоминания передавались из поколения в поколение, обрастали легендами, ширились, путались, перевирались,— и в конце концов поместий, где Пушкин был (и даже ‘любил бывать’), стало едва ли не больше, чем тех, в которых он не бывал. Владельцам имений и всяческим ‘местным старожилам’ как-то не приходило в голову проверять достоверность преданий: потому ли, что ‘мы ленивы и нелюбопытны’, потому ли, что не хотелось расстаться с ‘возвышающим обманом’… Как бы то ни было, ‘любимые’ пушкинские озера, дубы (почему-то в особенности дубы), скамьи, беседки и прочее — оказались рассеянными по всей России. Судьба заносила их даже в такие губернии, где Пушкин отродясь не бывал. Что же и говорить о губерниях Псковской, Новгородской, Тверской? Они в свое время состояли исключительно из ‘любимых’ пушкинских уголков и были усажены сплошь ‘пушкинскими’ дубами.
Мне самому в 1905-1907 гг. довелось жить в одном таком имении, с ‘уголками’ и с креслами у каминов. Находилось оно в Новгородской губ., возле Бологого, и называлось Лидино. Но было у него и другое, лишь в бумагах сохранившееся название: Заимка. Под этим названием принадлежало оно некогда лицейскому товарищу Пушкина, Ф.Ф.Матюшкину, тому самому, о котором так хорошо говорится в ’19 октября 1825 г.’. Был в Лидине дом, обставленный старинной мебелью красного дерева, снятой Матюшкиным с какого-то корабля. Был даже огромный буфет, в котором посуда не ставилась, а особым образом подвешивалась — на случай качки. Само собой разумеется, легенда гласила, что Пушкин ‘часто’ гостил в Лидине у Матюшкина, особенно любил сидеть вот тут, в этом кресле, и т. д. Одна беда: именье-то Матюшкину принадлежало, но не только Пушкин, а и сам владелец почему-то никогда в нем не жил {Судьба лидинской мебели превратна. Она была перевезена в Петербург, и в 1918-1919 гг., за отъездом владельцев, ее фактическим обладателем был Гумилев. Потом ее разворовали.}.
Бывали случаи, когда события, связанные с пребыванием Пушкина в одном имении, переносились преданием на другое, в котором Пушкин тоже бывал, но к которому эти события не относятся. Так, нынешние обитатели Бернова (имения И.И. Вульфа, в Тверской губ.) показывают приезжим не что иное, как знаменитые три сосны, росшие некогда верстах в четырехстах оттуда, между Михайловским и Тригорским, и давно погибшие.
Легенда не была бы полна, если бы с пребываниями Пушкина, с его излюбленными сидениями под деревьями и даже на деревьях, она не связывала преданий о непрестанном и неуемном писании стихов — в особенности почему-то на стенах беседок и на стволах деревьев. И тут тоже фантазия воспоминателей и описателей не считается ни с чем. Ведь не кто-нибудь, а Н.В.Берг, побывав в сельце Захарове, писал, между прочим: ‘Из рощицы мы пошли на берег пруда, где сохранилась еще огромная липа, около которой прежде была полукруглая скамейка. Говорят, что Пушкин часто сиживал на этой скамье и любил тут играть. Прежде вокруг липы стояло несколько берез, которые, как говорят, были все исписаны стихами Пушкина’. Правда, Берг дважды оговаривается: ‘говорят’. Но вряд ли бы сам он стал передавать эти разговоры, если бы сообразил, что Захарово было продано, когда Пушкину было десять лет, и что после продажи Пушкин лишь однажды туда заезжал на несколько часов. Когда же успел он исписать березы — и правдоподобно ли это? Но всего лучше элегическое известие, сообщаемое тут же: ‘Маленький Пушкин любил эту рощицу и даже, говорят, желал быть в ней похоронен’.
Это писалось в 1851 году, когда, впрочем, о Пушкине знали мало. А вот что пишет в 1927-м писатель г. Минцлов об одном имении в Псковской губернии: ‘Здесь на камнях, под многовековым дубом, любил сиживать юный Пушкин, здесь он начал писать своего ‘Руслана и Людмилу’. ‘У лукоморья дуб зеленый…’ навеяно поэту не морем, которого он тогда еще не видал, а озером Лубно’.
Здесь что ни слово — то вздор. Мне стыдно повторять такие азы, но все-таки: 1) ‘Юный Пушкин’ начал ‘Руслана’ еще в Лицее, куда поступил одиннадцати лет и откуда не выезжал до окончания курса, 2) ‘У лукоморья’, т. е. пролог, написан не в начале <создания> поэмы, а через восемь лет после ее окончания, в 1828 г., 3) ко времени писания пролога Пушкин вполне насмотрелся на море в Крыму, а потом в Одессе.— Но г. Минцлов не унимается: ‘Полна реликвий была и беседка: на колоннах и стенах ее оставили свои автографы, стихотворения и всякие записки тот же Пушкин, Баратынский, Лермонтов…’ Признаюсь: после ‘лукоморья’ и в беседку не верится {Исторические писания г. Минцлова бывают забавны. Так, в книге Прошлое (София, 1926), с. 16, он сообщает о ‘незаконной дочери Карамзина и поэтессы графини Ростопчиной’. Довольно сказать, что когда Карамзин умер, Ростопчиной было 14 лет и 5 месяцев. Карамзин — в роли растлителя малолетних! Ростопчина, рожающая в четырнадцать лет! Неизвестно, что остроумнее.}.

*

Россказни о любимых скамьях и стремительном стихописательстве Пушкина, стихописательстве глубоко нецеломудренном, чтобы не сказать — безвкусном и показном, покоятся на обывательском представлении о поэте вообще и о Пушкине в частности. Замечательно, что в подавляющем большинстве они исходят либо от лиц, никогда не видавших Пушкина, либо от лиц, отнюдь не принадлежавших к числу его близких. Ниже я поясню, зачем заговорил я об этих россказнях, а сейчас приведу несколько так называемых свидетельств современников. Они характерны, как образцы.
Сын пушкинского приятеля Никиты Всеволожского рассказывает, что у Всеволожского ‘был старый дядька-камердинер, очень преданный, но чрезвычайно упрямый. Он слышал, как Ал.С—ч жаловался при нем на одного издателя, требующего окончания одной поэмы, за которую Пушкин уже получил деньги вперед. Однажды А.С—ч зашел утром к Никите Всеволодовичу, но последний был где-то на охоте. Старик дядька воспользовался случаем и стал приставать к Пушкину, что он должен поэму кончить, так как он за нее деньги получил. Пушкин его обругал и объявил, что никогда эту поэму не кончит. Упрямый старик, нисколько не смущаясь, запер Пушкина на ключ в кабинете Никиты В—ча. Что ни делал раздосадованный Пушкин, но старик дядька, стоя за дверьми, повторял все одно и то же: ‘Пишите, А.С—ч, ваши стишки, а я не пущу, как хотите, должны писать и пишите’. Пушкин, видя, что до возвращения Никиты В—ча, т. е. до вечера, дядька его не выпустит, сел за письменный стол и до того увлекся, что писал до следующего дня, отгоняя уже и дядьку, и самого Н.В—ча. Таким образом, Пушкин окончил одну из своих поэм’.— Вся эта несуразица основана на том, что Пушкин перед ссылкой проиграл Всеволожскому рукопись своих мелких стихотворений, оценив ее в 1.000 рублей. Впоследствии, когда Пушкин выкупал рукопись, Всеволожский не хотел взять за нее более пятисот. И вот во что все это превратилось!
Рассказ второй. В 1833 г., будучи в Оренбурге, Пушкин пошел в баню с директором кадетского корпуса Артюховым и неким кадетом Н.П.Ивановым. Иванов позднее описал это хождение в баню со многими пошлостями. По рассказу его, Артюхов, между прочим, заметил Пушкину, что, вероятно, дороги в тамошних местах плохи. На это Пушкин, разумеется, тотчас ответил стихами:
А дорога ваша — сад для глаз,
Повсюду лес, канавы,
Работы было много, много славы,
Да жаль, проезду нет подчас.
От деревьев, на часах стоящих,
Проезжим мало барыша.
Дорога, скажут, хороша,
Но я скажу: для проходящих!
Далее Иванов рассказывает: ‘От этой правды, так верно и скоро выраженной им в стихах, все как бы остолбенели. Хозяин рассмеялся, подал мне карандаш и велел записать на стене.
А.С. поправил мои знаки, и на другой день стихи были вделаны в раму под стекло’.
Итак, выходит, что приведенная безграмотная пошлость — стихотворение Пушкина, к тому же им самим проредактированное. В действительности это стихи Вяземского, в которых Иванов не переврал только две строчки и которые Пушкин вполне мог процитировать, но, разумеется, не выдавал за свои. Иванов, по-видимому, в бане с Пушкиным не был и рассказывал понаслышке.
Подобных ‘историй’ можно привести очень много. Я выбрал характернейшие и не требующие особенно сложных пояснений для того, чтобы понять их нелепость. Они начали возникать еще при жизни Пушкина. 11 октября 1833 г. он писал жене из Болдина: ‘Знаешь ли, что обо мне говорят в соседних губерниях? Вот как описывают мои занятия: как Пушкин стихи пишет — перед ним стоит штоф славнейшей настойки,— он хлоп стакан, другой, третий — и уж начнет писать! — Это слава!’

*

Пушкин очень точно определил происхождение подобных россказней не от чего иного, как именно от славы. В минуту горького раздражения такой род славы определил он кратчайшим образом в двух словах:
Что слава? Шепот ли чтеца?
Гоненье ль низкого невежды?
Иль восхищение глупца?
Но он был бы, пожалуй, еще более прав и точен, если бы сказал: восхищение обывателя. Человек, в своем отношении к гению становящийся на сторону восхищенных, а не гонителей,— тем самым уже не вполне глупец. Но маленький или средний во всем, не умеющий превзойти людей ни в добре, ни в зле, он представляет себе поэта не иначе, как мысленно творя его по образу и подобию своему, лишь наделяя его высшими степенями тех больших свойств, которые в нем самом либо дремлют, не будучи развиты, либо вовсе отсутствуют.
Этих свойств три. Во всяком случае — это три главные свойства: высокая настроенность (для краткости скажем так), вдохновение и талант. Несчастие заключается в том, что в каких бы превосходных степенях ни представлял их себе обыватель,— переработанные его воображением, они выходят у него не такими, каковы живут в поэте. То, что назвали мы высокой настроенностью, превращается в непрестанную готовность ‘сочинять’, вдохновение — в род исступления, для поэтического творчества не только не нужного, а и вредного (как замечал сам Пушкин), талант — в возможность без труда, без работы преодолевать трудности поэтического ремесла. В конце концов, незаметно для себя самого снижая подлинные свойства поэта, обыватель без малейшего злого умысла делает его образ пошлым. Безразлично: только ли воображая поэта, или правдиво передавая свои воспоминания о нем, или слегка прилыгая,— обыватель нам преподносит портрет, искаженный тем обиднее, чем более хотел он его прикрасить. Само собой разумеется, что самые обывательские предания находят себе самый верный путь к сердцу другого обывателя. Этим и объясняются распространенность и стойкость самых ложных и самых безвкусных рассказов о Пушкине.
Именно в соответствии с тем, какая черта поэта наиболее поражает рассказчика-обывателя,— гений является под его пером то вечно задумчивым оригиналом, смесью Манилова с Ленским, то взъерошенным от накатившего ‘вдохновения’, то с легкостью фокусника в любую минуту сочиняющим замечательные стихи.
Пушкину были хорошо известны все эти обывательские представления. Поэт ‘вдохновенный’ показан в приведенном отрывке из письма, причем вдохновение представлено в особо понятной обывателю форме, ибо оно подкреплено и мотивировано такой реальностью, как ‘штоф славнейшей настойки’.
Представление о высокой настроенности поэта изображено в ‘Египетских ночах’: ‘Задумается ли он о расстроенных своих делах, или о болезни милого ему человека: тотчас пошлая улыбка сопровождает пошлое восклицание: верно, что-нибудь сочиняете! Влюбится ли он? — красавица его покупает себе альбом в английском магазине и ждет уж элегии’.
Наконец, легкость творчества, талант, каким мерещится он обывателю, представлены в знаменитых, но мало постигнутых стихах:
Стишки для вас одна забава,
Немножко стоит вам присесть,
И разгласить успела слава
Везде приятнейшую весть:
Поэма, говорят, готова…
И при жизни Пушкина, и после смерти его такие понятия были и остались широчайше распространенными. Следы их порой находим в воспоминаниях людей, даже близко стоявших к Пушкину. На первых порах и под влиянием взглядов, сложившихся в захолустье, всем этим оказывались заражены даже люди замечательные. Анненков приводит забавный рассказ Гоголя о его попытке познакомиться с Пушкиным (кажется, в 1829 г., тотчас по приезде в Петербург). ‘Гоголь, движимый потребностью видеть поэта, который занимал его воображение еще на школьной скамье’, выпил для храбрости рюмку ликера и отправился к Пушкину. Он ‘смело позвонил и на вопрос свой: ‘дома ли хозяин’, услышал ответ слуги: ‘почивает!’ Было уже поздно на дворе. Гоголь с великим участием спросил: ‘верно, всю ночь работал?’ — ‘Как же, работал,— отвечал слуга,— в картишки играл’. Гоголь признавался, что это был первый удар, нанесенный школьной идеализации его. Он иначе не представлял себе Пушкина до тех пор, как окруженного постоянным облаком вдохновения’.

*

Пушкин бесконечно прекрасен. ‘Школьная идеализация’ ему не только не нужна, но и вредна, потому что в действительности она его не украшает, а искажает, разменивая его нелегко постижимое величие на мелкие черты, поражающие обывательское воображение.
Особенно вредным, вредным вполне практически, мне представляется распространенное мнение о легкости, с которой будто бы давались ему стихи, о той чуть ли не экспромтности, с которой они будто бы у него ‘выливались’. Конечно, Пушкину случалось сочинять экспромты, но они составляют количественно ничтожную часть им написанного, а качественно — далеко не лучшую, во всяком случае не ту, которая делает его Пушкиным. Надо же помнить, что экспромтны у него только шутки, эпиграммы и т. п. Если не ошибаюсь, единственный не шуточный экспромт — четыре стиха ‘На статую мальчика, играющего в бабки’, да и тот не принадлежит к числу его лучших созданий. Стремительно написанных ‘на заказ’ еще в Лицее стихов ‘К Принцу Оранскому’ Пушкин никогда не печатал. Гаевский, осведомленность которого никак нельзя заподозрить, говорит прямо: ‘Пушкин, всегда тщательно отделывавший все свои произведения, вообще не любил экспромтов’.
Изумительна была в Пушкине другая черта: неутомимость в работе, способность необычайно длительно сохранять в себе неослабное напряжение. Н.М.Смирнов, хорошо знавший Пушкина, рассказывает, что в деревне ‘он весь день проводил в постели, с карандашом в руках, занимался иногда по двенадцати часов в день’ и вообще ‘писал, не зная ни дня, ни ночи’. Юзефович, со слов самого Пушкина, рассказывает, как была написана ‘Полтава’:
Это было в Петербурге. Погода стояла отвратительная. Он уселся дома, писал целый день. Стихи ему грезились даже во сне, так что он ночью вскакивал с постели и записывал их впотьмах. Когда голод его прохватывал, он бежал в ближайший трактир, стихи преследовали его и туда, он ел на скорую руку что попало и убегал домой, чтобы записать то, что набралось у него на бегу и за обедом. Таким образом слагались у него сотни стихов в сутки. Иногда мысли, не укладывавшиеся в стихи, записывались им прозой. Но затем следовала отделка, при которой из набросков не оставалось и четвертой части. Я видел у него черновые листы, до того измаранные, что на них нельзя было ничего разобрать: над зачеркнутыми строками было по несколько рядов зачеркнутых же строк, так что на бумаге не оставалось уже ни одного чистого места. Несмотря, однако же, на такую работу, он кончил ‘Полтаву’, помнится, в три недели.
Главный показатель против мнения о ‘легкости’ пушкинского творчества,— конечно, черновики его, хранящие следы упорной, кропотливейшей работы, при которой не только стихи, но и отдельные слова переделывались по несколько раз, до тех пор, пока лист бумаги не оказывался сплошь покрыт записями. За черновиками часто следовали полубеловики, на которых уже законченная пьеса вновь подвергалась упорной обработке или отделке. ‘Ибо в его глазах редко какой-нибудь стих выражал вполне его мысль’. С такою же тщательностью работал Пушкин над своей прозой. Наконец, мы знаем, что даже письма он едва ли не всегда писал сперва начерно, с обильными поправками и изменениями. Пушкинская пресловутая легкость была следствием огромного труда.
В работе был он упрям, сознателен, строг к себе и в высшей степени скуп: удачный стих, даже только эпитет, не пригодившийся сразу, часто хранил в памяти годами, пока не находил ему настоящего применения.
О, конечно, знал он и то, как ‘быстрый холод вдохновенья власы подъемлет на челе’, и ‘лирическое волненье’,— но и то и другое всегда относится к импульсу, под влиянием которого создавалась пьеса, к ее замыслу, к первому очерку, но не к последнему оформлению. В ‘лирическом волненье’ скорее делал он именно те первоначальные прозаические записи, о которых говорит Юзефович, нежели писал окончательно стихи. Для гениального замысла он в напряженном труде искал верного и точного воплощения. Слова, сказанные им о Петре, как высшая похвала:
Он всеобъемлющей душой
На троне вечный был работник —
всего лучше подходят к нему самому.
Как было бы хорошо, если бы настал наконец такой ‘день русской культуры’, когда обывательские рассказы и обывательские представления о Пушкине прекратились бы.
Давно настала пора для умного восхищения Пушкиным.
1927

ПРИМЕЧАНИЯ

Впервые — Возрождение, 1927/734 (6 июня), с подзаголовком: Ко ‘Дню русской культуры’.
О ежегодном ‘Дне русской культуры’ см. справку ‘К истории ‘Дней русской культуры» (1927) в настоящем издании.
‘<...> что ‘мы ленивы и нелюбопытны’…’ — цитируется конец рассказа о Грибоедове в ‘Путешествии в Арзрум’.
‘<...> не хотелось расстаться с ‘возвышающим обманом’…’ — см. в стих. ‘Герой’ (1830), последнюю реплику Поэта.
‘Мне <...> довелось жить в одном таком имении…’ — ср. очерк ‘О лгунах’, Возрождение, 1929/1577 (26 сентября), см. также стих. ‘В моей стране’ (1907, сб. Молодость) и примечание к нему в: СС, 83-90, первый том. Далее о мебели, в 1918 г. оказавшейся в квартире где жил Гумилев, см. Некрополь…, с. 84.
‘Россказни’ Берга — и ниже сына Всеволожского, Иванова, Анненкова, Гаевского, Смирнова, Юзефовича — взяты из вересаевского Пушкина в жизни и далее в наших примечаниях не оговорены.
‘<...> пишет в 1927-м писатель г. Минцлов…’ — в очерке ‘Сиреневые кусты’, вкл. в кн.: С.Р. Минцлов, Святые озера. Недавнее (Рига, 1927), с. 125.
‘<...> Пушкин перед ссылкой проиграл Всеволожскому рукопись своих мелких стихотворений…’ — далее об этой рукописи см. статью ‘Белградская рукопись’ (1933) и примечания к ней в настоящем издании.
‘В действительности это стихи Вяземского…’ — см. его стих. ‘Станция’ (1829).
‘<...> такой род славы определил он кратчайшим образом в двух словах…’ — в стих. ‘Разговор книгопродавца с поэтом’ (1824), во второй реплике Поэта.
‘<...>легкость творчества, талант <...> представлены в знаменитых, но мало постигнутых стихах…’ — в первой реплике Книгопродавца, там же.
<'...> знал он и то, как ‘быстрый холод вдохновенья власы подъемлет на челе’…’ — цитируется стих. ‘Жуковскому’ (1818).
‘Слова, сказанные им о Петре…’ — цитируются ‘Стансы’ (1826).
СС, 96-97 — Владислав Ходасевич. Собрание сочинений в четырех томах. Москва: ‘Согласие’, 1996-1997.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека