Гораздо позже, чем я хотел, отвечаю на письмо Украинца, обращенное ко мне и озаглавленное: ‘К вопросу о самостоятельной украинской культуре’ [Русская Мысль, май, 1911 г.].
Автор чрезвычайно осторожен в своих положительных и научных воззрениях и крайне резок в своих полемических суждениях и лирических излияниях. С одной стороны, он говорит, что готов считаться с возможностью, что ‘украинскому народу суждено вполне слиться с великорусским и всецело воспринять его культуру, что тем зачаткам новой украинской культуры, которые были созданы в течение последнего столетия, предстоит погибнуть и из них не выработается цельная и самобытная культура’. А с другой стороны, он приглашает ‘признать, что народу украинскому присуща особая воля или какая-то мистическая сила, побуждающая его отстаивать свою самобытную национальную индивидуальность… если стремление Украйны к своей самобытной культуре Божье дело, то никакие земные силы его не одолеют’.
Я предпочитаю иметь дело с тем лицом автора, которое сомневается и считается с разными возможностями, ибо полагаю, что мы призваны обсуждать дела национальностей и народностей, как дела земные, и невместно нам по поводу этих дел призывать имя Божие.
Автор облегчил мне изложение по существу моей точки зрения, ибо он сам для иллюстрации своей мысли привлек весьма поучительный сравнительный материал, который и я имел в виду в своих заметках [Русская Мысль, январь, 1911 г. Перепечатано в моем сборнике Patriotica, стр. 520—525.], но из экономии места оставил без рассмотрения.
Я не отрицаю вовсе того, что в известном смысле существует ‘самостоятельная малорусская культура’, и я не желаю вовсе исчезновения малорусского языка. Смысл того, что я утверждал в своих заметках, иной. А именно, я глубоко убежден, что — наряду с общерусской культурой и общерусским языком — культура малорусская или украинская есть культура местная, или областная. Это положение ‘малорусской’ культуры и ‘малорусского’ языка определилось всем ходом исторического развития России и может быть изменено только с полным разрушением исторически сложившегося уклада не только русской государственности, но и русской общественности. Между тем мой оппонент отрицает, чтобы для Малороссии и Великороссии существовал один ‘общий культурный язык’, и в этом смысле он отрицает ‘культурное единство’ Украйны с Великороссией. Правда, это отрицание плохо вяжется с тем, что он сам утверждает в другом месте своего письма: ‘исторические судьбы связали украинский народ с великорусским навсегда… поэтому дальнейшее развитие украинского народа возможно только в связи и в тесной всесторонней солидарности с великорусским народом’.
В тех заметках, которые вызвали ответ Украинца, я указываю, что в нашем споре самое употребление термина ‘великорусский’ опасно и нежелательно: оно вводит в заблуждение, будто та культура и тот язык, которые этим термином обозначаются, стоят, так сказать, в одном ряду с ‘малорусским’ и ‘белорусским’. С узко-лингвистической точки зрения это, может быть, и правильно (хотя и то — лишь с весьма значительными оговорками и ограничениями), но с культурно-исторической точки зрения это прямо неверно. Язык ‘Полного Собрания Законов’, язык Пушкина, Гоголя, Тургенева и Льва Толстого, будучи по своей лингвистической основе, великорусским, — по своему культурно-историческому значению есть общий русский язык, есть ‘койнэ’ всех русский народностей, входящих в состав Российской империи. Русский язык есть, конечно, не только книжная, но и разговорная койнэ — вернее, рядом и в связи с книжным, письменными общерусским языком жизнь постоянно творит и разговорный, устный общерусский язык [Подобно том как ‘для эллинистической эпохи мы должны различать два общих языка, устную Койнэ, обиходный или народный язык, и другой, более или менее находящийся под влиянием первого, но в своей основе аттический литературный язык, письменную Койнэ‘. P. Kretschmer в Einleitung in die Altertumswissenschaft von Gercke u. Norden I. Band. S. 171.]. При этом разговорный общерусский язык, конечно, в широчайшей мере воспринимает местные особенности, особенности диалектов и сообразно этим особенностям видоизменяется по местностям. Вот почему это непрерывное образование и преобразование на местах разговорной русской койнэ часто представляет на первый взгляд лишь местную порчу чистого русского языка. На самом же деле тут сложный и пестрый процесс выработки разговорной койнэ Российской империи. Пусть нам режет ухо тот русский язык, на котором говорят местные люди в Киеве, Одессе, Харькове и других южных городах. Но мы не должны забывать, что этот и неблагозвучный, и неправильный, пронизанный местными звуковыми, лексическими и синтаксическими особенностями язык, ‘отвратительный’ ‘русско-малорусский волапюк’, как выражается Украинец, навсегда объединил эти города с остальной Россией. Я не сомневаюсь к тому же, что разговорный общерусский язык наших южных городов оказал свое влияние на таких писателей, как Чехов и Короленко и через них обогатили нашу литературную койнэ. Это взаимодействие подобно тому, которое происходило тогда, когда язык простого народа вторгся в литературную греческую речь, в результате чего создался язык греческого оригинала ‘Нового Завета’, язык, народный характер которого недавно так превосходно осветил Дейссманн [Ср. его Das Licht vom Osten 2-te Auflage. Tbingen, 1909. SS. 37-99. См. также Dr. Ludwig Radermacher. Neutestamentliche Grammatik. Das Griechisch des Neuen Testaments im Zusammenhang mit der Volkssprache. Tbingen, 1911. SS. 1-23..].
Таким образом, я исхожу из убеждения, что есть общерусская культура и ее орган, общерусский язык, положение и значение этого общерусского языка по отношению к местным наречиям или языкам русского корня аналогично положению ново-верхненемецкого языка по отношению к диалектам Германии. Я не вижу, как можно оспаривать этот тезис, хотя я и понимаю, что можно направить все усилия на то, чтобы завоевать и в России малорусскому (украинскому) языку другое положение и придать ему другое значение.
И тут я перехожу к тому странному утверждению моего оппонента, которое гласит, что существование русской нации и русской культуры в моем смысле есть порождение фантазии… русской интеллигенции и что мое мнение: ‘сложилось под влиянием официальной русской исторической науки’. Я не знаю, что мой противник разумеет под этим наименованием, но это меня не смущает и даже не интересует, потому что подобная ссылка по существу никакого значения иметь не может [Замечу мимоходом, что такой либеральный и ко всем местным особенностям благосклонный автор, как покойный А. Н. Пыпин, определенно признает существование общерусского (книжного) языка и видит в малорусском языке язык местный. Ср. его ‘Историю русской этнографии’, т. III (Спб., 1891 г.). Введение, стр. 7 и 9. Вряд ли Пыпина, только на склоне своей жизни попавшего в академию наук, можно зачислить в ‘официальную’ науку в том смысле, в каком о ней говорит Украинец. О взглядах М. П. Драгоманова в его доэмиграционный период я скажу ниже.].
Ход русской культуры, приведший к гегемонии ‘великорусского’ языка и к превращению его в русскую койнэ, определился тем, что центр государственности и связанной с ней культуры оказался сперва в Москве, а потом в Петербурге, который в культурном отношении, да и по своему населению был не чем иным, как отпрыском или колонией (в античном смысле) той же Москвы. Если бы Петр I центр новосоздаваемой русской государственности переместил в Киев, в России сложилась бы другая койнэ, с гораздо большей примесью южнорусских элементов, но только и всего. Русская койнэ все-таки должна была сложиться. При той политической и культурной связи, которая со второй половины XVII века установилась между Украйной и остальной русской Россией, сплотившейся вокруг Москвы, культурное их объединение не могло не совершиться. Если бы общий культурный рост России шел быстрее, чем это происходило на самом деле, культурное объединение совершилось бы еще быстрее и полнее.
Теперь перейдем к тому вопросу, который ставит Украинец: Почему ‘при столь продолжительной политической раздробленности Германии, при существовании в ней сильных политически-партикуляристских течений, при отсутствии религиозного единства, в ней никогда не возникало сколько-нибудь заметного стремления к культурному партикуляризму?’
Автор беседовал на эту тему с двумя видными немецкими учеными, в которых я узнаю выдающегося гейдельбергского экономиста и известного базельского философа. Факты, почерпнутые из бесед с этими представителями немецкой науки, не объяснили, однако, Украинцу явлений, происходящих на его родине.
Процесс создания общенемецкого языка в общем и целом в настоящее время разъяснен, и, собственно говоря, не Украинец у своих немецких собеседников, а они у него должны были бы спрашивать: почему, при наличности общерусского языка, как книжной и разговорной койнэ, у интеллигенции отдельных русских племен, в частности всего яснее у интеллигенции украинской, возникло и резко обозначилось такое стремление к культурному партикуляризму, которое в Германии никогда не обозначалось в такой форме и настоящее время совершенно уже немыслимо?
Различие между Германией и Россией заключается именно в этом. В немецком населении Германии местные особенности языка и быта так же, если не более, велики, как и в русском населении России, но интеллигенция Германии никогда не задавалась тенденцией придать этому фактическому партикуляризму тот воинствующий характер, то идейное заострение, которое мы встречаем в России.
Общенемецкий язык начал складываться в XV веке в канцеляриях австрийских (пражской и венской), а также в саксонской (курфюршеской). Это был язык первоначальное ‘приказный’. Лютер своим переводом библии сделал саксонский ‘канцелярский’ язык языком великого религиозного и идейного движения и тем завоевал для него весь немецкий мир [Значение Лютера в истории немецкого языка оценивается, впрочем, различно разными, даже новейшими исследователями. Шерер и Бурдах (в своей Nhd. Schriftsprache. Hall. Habilitationsschrift. 1883, у меня имеется в виде двух первых листов недопечатанной книги) обрисовывает его роль и место в этом процессе иначе, чем Социн (Schriftsprache und Dialekte im Deutschen nach Zeugnissen alter und neuer Zeit. Beitrge zur Geschichte der deutschen Sprache. Heilbronn 1888) и в особенности Клуге (Von Luther bis Lessing. Sprachgeschichtliche Aufstze. 4-e Auflage, Strassburg, 1904).).]. Зачинателями общенемецкого языка, таким образом, были императоры, курфирсты и другие государи с их чиновниками, с одной стороны, вожди духовного движения — с другой. Но ни в эпоху Лютера, ни позже до XVII века не существовало еще единого немецкого книжного языка. Не только было еще разделение между нижненемецким и верхненемецким книжным языком, в сущности в течение всего XVI века существовало несколько верхненемецких книжных языков. Немецкий народ в эту эпоху был многоязычен даже в литературном отношении [Это выясняет Бурдах в цит. выше сочинении.]. В XVII веке, в эпоху величайшей политической раздробленности Германии, на основе великого дела Лютера было создано объединение Германии в области языка. Это объединение не поглотило отдельных языков, как ‘местных’ и ‘народных’ наречий, но оно создало единый язык литературы, школы, государственной и общественной жизни.
Кто же создал этот единый язык, который послужил могущественнейшим орудием национального объединения и во всех других областях? Конечно, создание единого языка было делом всего народа, но в самом народе активная роль в этом отношении принадлежала интеллигенции. В борьбе против стародавнего авторитета латинского языка в школе и науке, в борьбе с прельстительным для высших классов превосходством французской речи, в борьбе с государственным партикуляризмом, который отчасти опирался на вероисповедную раздвоенность немецкого народа, трудами ученых, литераторов, духовных, педагогов, т. е. интеллигенции, был выкован для народа единый национальный язык.
Создание единого национального языка, при сохранении местных особенностей, не притязающих на национально-государственное значение, было великим патриотическим деянием немецкой интеллигенции. Этим она оказала своему народу, его политическому и культурному развитию величайшую услугу. При династической раздробленности политического тела она создала единство национального духа.
Ни разу на пространстве этого 200-летнего процесса сложения общенемецкого языка (теперь он уже окончательно стал языком не только ‘книжным’ или ‘литературным’, но и действительно общенародным) мы не видим со стороны интеллигенции сколько-нибудь серьезных и сознательных попыток противопоставить процессу этого объединения партикуляристские идеалы и тенденции, которые хотя бы в идее подрывали и разрушали национально-духовное единство, как факт прошлого, настоящего и будущего. Благодаря этой позиции интеллигенции вопрос о правах ‘местных’ или ‘народных’ наречий не получал того идейно-политического заострения, которое он получил у нас, например, в притязаниях и чаяниях лиц, отстаивающих ‘самобытную украинскую культуру’.
Только при таком идейном заострении мог возникнуть самый спор о том, есть ли и должен ли оставаться русский язык ‘Полного Собрания Законов’ и Пушкина койнэ всех русских народностей. Это заострение есть, конечно, дело интеллигенции и пока присутствует только в интеллигентском сознании. В этом отношении я должен не только отвергнуть упрек в том, что рассуждаю как ‘русский интеллигент’ и преподношу фантазии интеллигенции, но и перейти в наступление против моего оппонента. Пока заострение украинского партикуляризма есть задача и — sit venia verbo — выдумка еще чисто интеллигентская. Народные массы еще не вложились в эту борьбу, и от вовлечения их в нее зависит и возможность самой борьбы, как крупного общественного явления, и степень ее остроты. В народных украинских массах пока происходит, насколько я вижу, только стихийный процесс преобразования малорусского быта и языка элементами, которые несет с собой новая городская и промышленная культура, всеобщая воинская повинность, школьное образование на русском языке, русская книга и русская газета, распространение которых, как оно ни значительно абсолютно, и теперь должно быть несравненно больше, чем распространение книги и газеты малорусской.
Из разговоров с украинцами я убеждался, что они пуще всего — и объективно они правы в своих страхах — боятся этого стихийного процесса поглощения и отмирания малорусского языка в самих народных массах. Это — процесс, которому подвергаются в известной мере все диалекты под напором более могущественного и в то же время родственного книжного и вместе с тем живого языка, который есть зараз и язык государственности, и язык высшей культуры, и наконец язык новых экономических форм [‘Все наречия plattdeutsch в настоящее время испытывают жестокий натиск со стороны верхненемецкого языка, который, благоприятствуемый школой, церковью, казармой и, наконец, газетой, проник в самые отдаленные уголки Нижней Германии. Больше всего при этом страдают городские диалекты, так что трудно назвать теперь хоть один город, где бы большинство населения говорило на plattdeutsch, не затронутом верхненемецким языком. Лишь там, где настоящее крестьянство блюдет plattdeutsch, — там оно является чистым и обнаруживает силу сопротивления’. Dr. Hubert Grimme. Plattdeutsche Mundarten. Leipzig, 1910, S. 16.].
Конечно, и сейчас можно в университетах читать специальные курсы на украинском языке (хотя зачем это делать, я откровенно не понимаю), но все-таки университетская культура в России, если в русской жизни не произойдут какие-нибудь огромные культурные перевороты, неразрывно сплетена с русским языком. То же, думается мне, следует сказать и о средней школе. Что касается начальной школы, то положение в ней местного языка, на котором дети начинают говорить и думать, определяется, конечно, педагогическими соображениями. Не будучи педагогом, я не берусь сказать, как следует учить прирожденного малоросса общерусскому языку. Но для меня не подлежит сомнению, что одна из главных, и образовательных, и практических, задач начальной школы заключается в том, чтобы всякого русского приобщить к органу русской культуры, русскому языку, и что к этому нужно стремиться всеми разумными способами. Это нужно так же, как знание арифметики, это есть, если можно так выразиться, обязательная общегражданская грамотность. И в то же время украинцы правы, если они опасаются, что такое приобщение к русскому языку опасно для той будущности украинского языка, о которой мечтают они. Сделать из украинского языка ровню языку русскому после двух последних столетий русской истории можно только искусственными мерами, искусственно-оборонительными и искусственно-наступательными. Естественное, стихийное развитие, опирающееся на могущественные процессы в экономической жизни, благоприятствует общерусскому языку.
Ведь не следует забывать, что он язык не только государственности, но и новой хозяйственной культуры. Капитализм разговаривает и будет разговаривать не по-малорусски, а по-русски. Помимо этого, поскольку капитализм привлекает на украинскую почву великорусское население, он этим самым непосредственно вносит в первоначальную этническую цельность Украйны известное разложение, могущественно усиливающее общерусский элемент в ущерб малорусскому. Этот экономический процесс было бы интересно изучить именно с культурной точки зрения, как борьбу партикуляризма с объединительными течениями, глубоко коренящимися во всем ходе нашего экономического и социального развития. Если в области промышленной культуры воздействие русской культуры на украинскую связано с возникновением и развитием южно-русской каменноугольной и металлургической, отчасти, вероятно, и свеклосахарной промышленности, то в области торговли оно обозначилось гораздо раньше. Еще Иван Аксаков в своем ‘Исследовании о торговле на украинских ярмарках’ [Спб., 1858 г.] блистательно показал, что пионерами торговой культуры на исследованной им Украйне явились великороссы, раса, вообще в торговом отношении чрезвычайно одаренная. Малороссиянин, — писал Аксаков в своем поистине классическом исследовании, чтение которого должно доставлять наслаждение всякому экономисту с историческими вкусами, — не только прежде, но даже и теперь не ездит сам с товарами и за товарами в Великую Русь, никогда не ходит на заработки в северные губернии, и если необходимость заставляет его иногда двинуться с места, так он идет только на Юг, на Дон, в Бессарабию. Поэтому великорусские промышленники не стали дожидаться требования со стороны малоросса, а сами явились к нему, так сказать, на дом, соблазняя его товаром, избавляя его от хлопот перевозки, навязывая ему товар в бессрочный кредит. Сначала таможенные заставы, отделявшие Малороссию от России, еще останавливали это движение, но с уничтожением застав и с прекращением пошлинного сбора тысячи русской ходебщиков Орловской, Владимирской и великорусских старообрядческих слобод Черниговской губернии спустились тучей на Украйну и оживили ее сельские ярмарки. Этот мирный промышленный набег, это постоянное вторжение деятельной, живой великорусской стихии не только продолжается и поныне, но еще и усиливается, с тою разницею, что бродячее торговое великорусское племя наконец оседает. По свидетельству купцов, городские центры лет уже с сорок тому назад стали возрастать: число капиталов в городах увеличивается. Но кто же усиливает эти городские центры в Малороссии? Великорусские торговцы. Если проследить происхождение всех сколько-нибудь значительных торговцев Украинских городов, то окажется что все они родом из Калуги, Ельца, Тулы и других чисто великорусских мест. Ходебщики Ковровского и Вяземского уездов, Владимирской губ., известные под названием офеней, исходив сторону вдоль и поперек и ознакомясь с нею довольно, приписались к городам Новороссийского края — и большинство новороссийского купечества составлено из них. Не говорим про Сумы и Харьков, города, созданные русскими торговцами, но и в Полтаве, в Лохвицах, в Лубнах — везде ворочают торговлею ‘фундаментальною’, по купеческому выражению, Русские, мелкою, розничною — евреи.
Мы утверждаем это, основываясь на рассмотренных нами именных списках купечества во многих городах Малороссии и на личных наших распросах, но имеем в пользу своего мнения свидетельство и за прежнее время. Шаронский, известный автор топографического описания черниговского наместничества, составленного в 1785 и 86 годах и изданного в Киеве в 1851 году, говорит на стр. 21, что в Малой России, кроме ‘нежинских греков, почти нет настоящих не только оптом торгующих купцов, но ниже порядочных щепетильников. Весь торг красных и мелких товаров состоит в руках великороссийских купцов, которые их по частым ярмаркам развозят. Хотя же по городам, — продолжает Шаронский, — особливо в Киеве и есть из природных тамошних купцы, мелким и разным товаром торгующие, но в сравнении великороссийских они весьма малое и не достаточное количество составляют’. Далее, на 22 странице: ‘во всей малой России нет ни одного купца из природных малороссиян, который бы собственного денежного капитала тысяч 30 имел’.
‘Таким образом, малороссиянин сам почти не двигается с места, а удовлетворение его нужд и все торговые хлопоты приняли на себя Евреи и Великороссияне. И жид и Великороссиянин тормошат его беспрестанно, но туго поддается влиянию последнего упорный быт малоросса. Чем кончится эта внутренняя борьба, оживится ли дух малороссийского народа, проявится ли он в промышленности или на ином поприще деятельности, уступив поле торговли более способному племени, — мы не берем на себя решение этого вопроса, но указываем только на факт и предлагаем образованным Малороссиянам поверить наши указания статистическими исследованиями. Мы полагаем, что эти исследования приведут их, между прочим, к такому выводу, что малороссийские свободные, сельские и городские сословия переходят в значительном размере в сословие чиновническое, что только весьма малая часть записывается в гильдии и что из записанных в гильдии весьма многие не производят никакой торговли’ [Стр. 6 и 7.].
Этот один факт, роль великороссов в торговой культуре Украйны, показывает, как несообразно утверждать, что культурное объединение Малороссии с московско-петербургской Россией есть дело голого политического насилия или хотя бы только государственного приказа. Тут было и остается множество чисто культурных связей, действующих стихийно и неотвратимо, — связей, о которых часто не снится поверхностной, тенденциозно-воинствующей публицистике национального вопроса.
Итак, моя точка зрения в украинском вопросе довольно ясна. Не имея ничего против культурных украинских стремлений, как стремлений поддерживать и пестовать ‘местные’ особенности быта и языка, я сознательно и решительно высказываюсь против заострения этих ‘областных’ тенденций до политического и культурного партикуляризма, отрицающего общерусскую культуру, ее орган и символ, — общерусский язык, и стремящегося областное украинское начало поставить в один ряд и на одну ступень с национальной стихией, которая, по моему глубокому убеждению, в единой России должна быть в этом смысле единой.
Точка зрения эта должна быть, по крайней мере, теоретически понятна моему почтенному оппоненту. Он, как это явствует и из его письма, ‘драгомановец’. Я очень высоко чту М. П. Драгоманова и считаю, что ему в русской политической публицистике принадлежат крупнейшие заслуги. Более того, я во многом схожусь с теми взглядами М. П. Драгоманова и на украинский вопрос, которые были высказаны им в его русских статьях, опубликованных в 70-х гг. XIX века [Современные ‘украинцы’ и в том числе Б. А. Кистяковский, издатель русских Политических Сочинения Драгоманова, вышедших в Москве в 1908 г. и до сих пор, к сожалению, мало оцененных русской читающей публикой, проводят разграничительную черту между взглядами Драгоманова до эмиграции и после эмиграции.]. Правда, многое я понимаю иначе, чем понимал Драгоманов даже тогда, и это различие, думается мне определяется не только и не столько различными симпатиями, сколько коренным теоретическим разногласием в понимании некоторых сторон социальной эволюции. Взглядами Драгоманова я воспользуюсь для того, чтобы осветить перед моим оппонентом и его единомышленниками занимаемую мною в украинском вопросе позицию.
Прежде всего укажу на то, что тогда Драгоманов признавал существование общерусской литературы и общерусского языка. В своей брошюре ‘По вопросу о малорусской литературе’, изданной в 1876 г. в Вене [Брошюра эта перепечатана во II томе заграничного издания ‘Собрания политических сочинений’ М. П. Драгоманова, выпущенного редакцией ‘Освобождения’ (Париж, 1906 г.), стр. 153—199.], Драгоманов ссылается на свои мне сейчас недоступные малорусские статьи, в которых он доказывал своим галицийским собратьям, что ‘в России действительно существует общерусская литература, которая вовсе не синоним великорусской или московской’. Поясняя свою мысль, Драгоманов говорит, что эта литература ‘вовсе не противоположна русской или малорусской’, что она есть ‘литературе общества всероссийского, дворянско-чиновнического, продукт общей с XVIII в. государственной истории и культуры’ (напр., в беллетристике ‘Онегин’, ‘Мертвые души’, ‘Рудин’). ‘Рядом с этой литературой, — продолжает Драгоманов, после Гоголя растет народная великорусская литература (сказки Пушкина, большая часть комедий и драм Островского, народные пьесы Некрасова, педагогические издания, как Родное Слово, рассказы Петрушевского и др.), а еще раньше стала расти народная же украинская‘ [Стр. 16 отдельного венского издания.].
Не будучи в состоянии, по своей добросовестности и образованности, отрицать наличность общерусской стихии литературы и языка, Драгоманов, в данном случае отдавая дань своеобразному народничеству, критерий ‘народности’ литературы усматривает в признаке социально-классовом. Народная литература с этой точки зрения есть литература, да позволено будет так выразиться, простонародная, т. е. литература, либо близкая по языку к обиходной ‘народной’ речи, а по изложению — к народному ‘стилю’, либо написанная на сюжеты ‘народной’ жизни.
Такое понимание ‘народного’ характера выражается Драгомановым и в другом месте его брошюры. Цитируя из Добролюбова следующее место: ‘настоящие малороссы, свободные от влияния русского языка, так же чужды языку книжной литературы, как и наши простолюдины. Ведь и у нас (в Великороссии) язык книжной литературы собственно не русский, и через сто лет над нами, конечно, будут также смеяться, как мы теперь смеемся над языком ассамблей петровского времени’, — Драгоманов прибавляет: ‘а смеемся мы именно вследствие того, что подвинулись по дороге к народному — великорусскому языку’ [Стр. 52—53 отдельного венского издания.].
То понимание ‘народного’ характера литературных произведений, которое обнаруживается в этих рассуждениях Драгоманова, так сказать, эстетически неприемлемо для современного сознания. ‘Народный’ характер литературного произведения не определяется для социально-классовым критерием.
Но, будучи для нас субъективно-эстетически неприемлемым, это понимание в то же время представляется нам и объективно-социологически ошибочным. Тут опять-таки ясность взгляда такого беспристрастного и образованного ученого-публициста, каким был Драгоманов, затуманивается его народничеством. Именно народничеством, а не демократизмом. Фактически, конечно, в цитате из Добролюбова все оказалось неверным. Теперь, почти через сто лет после того, как писал Пушкин, мы не смеемся над языком великого поэта, а восхищаемся этим до сих пор пленительно-живым языком, точно так же через 50 лет после смерти Добролюбова язык его не устарел, хотя многие идеи многим из нас представляются порядочно устаревшими.
В демократизм как Добролюбова, так и Драгоманова было подмешано довольно много народничества. Поэтому в процессе демократизации литературы и культуры они не были достаточно чутки и внимательны к тому явлению, которое можно охарактеризовать как выравнивание по высшему уровню. Образование национальной литературы и общенародного языка есть именно явление такого порядка. Вообще развитие человеческих потребностей и средств их удовлетворения слагается из двух процессов. С одной стороны, происходит аристократическое выделение личности с ее вкусами и требованиями из широкой ее объемлющей среды: и отдельный человек и целые слои (классы, группы) хотят быть не такими, как другие, быть ‘отличными’, лучше, красивее. С другой стороны, неудержимо совершается ‘демократическое’ распространение, или правильнее было бы сказать, обобщение на широкую среду этих аристократических завоеваний ‘привилегированных’ личностей и групп.
Это наблюдение применимо и к языку, который есть тоже средство удовлетворения человеческих потребностей. Книжный язык выделяется из устной речи по аристократическому избранию. Но затем этот аристократический избранник демократизируется, становится всеобщим достоянием. Книжный язык демократизируется, когда и поскольку он становится разговорным.
Конечно, существует и обратный ток. Разговорный или устный язык становится в известной мере ‘книжным’. Пушкин утверждал, что лучшим русским языком говорят московские просвирни. Лютер со свойственной ему мужичьей выразительностью говорил, что тот, кто хочет хорошо писать по-немецки, должен выспрашивать домовитую хозяйку, уличных мальчишек, рыночных торговцев и всем этим людям ‘aufs Maul sehen’ (буквально: ‘смотреть в харю’). Лютер и Пушкин учились у уличного мальчишки и просвирни, но зато они заставили также учиться у себя и мальчишку и просвирню.
В том и заключается демократическое призвание аристократов языка, чтобы, беря у улицы, в то же время учить улицу. И это относится одинаково как к индивидуальным художникам языка, так и к целым аристократическим наслоениям языка. Язык высших классов может завоевать низшие классы, язык избранных может покорить себе массы.
Добролюбов, Драгоманов и вообще все народничество склонны видеть только, как Пушкин учится у просвирни. И они не замечают, как просвирня учится у Пушкина.
Между тем в образовании общенародного, национального языка эта сторона дела едва ли не важнее. Расстояние между книжной и разговорной койне уменьшается не только потому, что книга сближается с разговором и за ним следует, но также и потому, что книга нормирует разговор.
С исторической точки зрения совершенно несообразно игнорировать, что великие национальные языки родятся столько же на улицах и в крестьянских избах, сколько и в канцеляриях и при дворе, в кабинетах литераторов и ученых.
Тот факт, что язык Пушкина, Гоголя и Тургенева был языком ‘дворянско-чиновнического общества’, не помешал этому языку вопреки Драгоманову, стать основой русского общенародного языка, на котором, худо ли, хорошо ли, говорит вся интеллигенция и полуинтеллигенция России и начинает уже говорить и весь ‘народ’ и в специфическом ‘социальном’ смысле этого термина. Конечно, в действительности живой и живущий язык всего народа есть целая лествица языков. На этой лествице литературный или книжный язык — лишь аристократическая верхушка, подпираемая и питаемая множеством местных и даже индивидуальных наречий, на которых бесчисленные люди говорит и творят дело и безделье изо дня в день.
Но за то, что книжный язык есть такая аристократическая верхушка, он вовсе не заслуживает нашего демократического презрения. Это естественное и неотменимое положение книжного языка, вытекающее из его существа, соответствующее его идее — быть отвержденной и в то же время текучей нормой еще более текучей, живой и живьем творимой, речи.
Конечно, книжный язык, может омертветь, но тогда история сама снесет его на кладбище, куда, как орган живого общения людей между собой, попал даже латинский язык, несмотря на то, что на нем писали великие мыслители и ученые вплоть до XIX века, что на нем отчасти записано первоначальное право великих культурных народов Европы.
Совершенно особый характер получил вопрос об языке и борьба за него в современной Греции. Тут ход вещей противоречит явно всем народническим схемам.
В новой Греции в качестве литературного языка утвердилась византийская, архаическая и архаизирующая, переработка аттической литературной койнэ. Рядом с ней существует обиходный ‘народный’ язык, распадающийся на диалекты. Началось интеллигентно-народническое движение в пользу замены архаическго книжного языка языком ‘народным’. В этом движении приняли участие крупные писатели-интеллигенты, некоторые проживающие заграницей ученые греки (например, Психари в Париже) и даже иностранцы (например, покойный знаменитый византинист Крумбахер), а из политических партий — социалисты. Против этого движения вульгаристов (их прозвали длинноволосые) восстала другая часть интеллигенции (в том числе большинство студенчества), и это ‘антинародническое’ движение увлекло за собой народ. ‘Чистый’ язык оказался национальным знаменем, и как национальный символ победил язык ‘народный’. В итоге обильной перипетиями борьбы права ‘чистого’ языка, как языка государственного, были в 1911 г. закреплены в конституцию и в нее введено специальное запрещение — без разрешения вселенского патриархата изменять словесную форму греческого текста Священного Писания (еще в 1901 г. попытки перевода Священного Писания на ‘народный’ язык вызвали в Афинах кровопролитные уличные сцены). ‘Борьба теперь закончена, я думаю навсегда — пишет профессор Гейзенберг. Народному языку в Греции предстоит та же участь, что во всех индогерманских странах: с ростом культуры он оттесняется и медленно вымирает. И в Греции книжный язык сделал огромные успехи в своем распространении… Неудержимо — говорит далее немецкий автор — совершается тот же процесс, что у нас в области языка Plattdeutsch’ [Ср. Professor August Heisenberg. Die jngste Entwicklung der Sprachfrage in Griechenland в Internationalen Wochenschrift fr Wissenschaft, Kunst und Technik No 22 за 1911 г.]. Тот же автор справедливо замечает, что эта победа книжного языка сама по себе вовсе не означается омертвения народной речи. В том взаимодействии книжного языка и разговорной речи, в котором волею судей и сознательным решением греческой нации руководящая роль присвоена языку книжному, достопочтенному наследию славного национального прошлого, и теперь творится и впредь будет твориться живой общенациональный язык.
В лествице русских языков и наречий, образующих живую ‘язычную’ жизнь русских народностей, наш ‘книжный’ или ‘литературный’ язык есть в одно и то же время и аристократическая верхушка и та словесная оболочка, в которую только и может облечься всенародный национальный дух. Аристократическая верхушка — потому что на нем творили великие художники слова, добытчики нашей мировой славы, на нем с петербургского Синая изрекало свою волю великодержавное государство. И в то же время — непререкаемая словесная оболочка всенародного, национального духа, ибо убог и жалок, беспомощен и безграмотен в национально-духовном смысле тот русский человек, где бы он ни родился, на Москве, на Украйне или в Петербурге, который не может понимать Пушкина и Льва Толстого, не может сознательно прочесть манифестов 19 февраля и 17 октября.
Я бы хотел тут для разъяснения своей мысли призвать в свидетели того же М. П. Драгоманова.
Обсуждая на основании западно-европейской литературы вопрос о значении местного языка в начальной школе, Драгоманов в 1874 г. на страницах Вестника Европы отстаивал и обосновывал идею местных ‘книг для чтения’ (‘читальников’, как писали тогда). ‘Для таких читальников даже такие чисто-этнографические и филологические подразделения России, как Малороссия, Белоруссия, Великороссия, будут слишком крупны, ибо, наприм., и наречия, и условия быта, а следовательно и наглядного образования степной великорусской Саратовской губернии, будут совсем иные, чем лесной Вологодской и 10—15 читальников, которые бы, начиная разно учить дитя читать, наблюдать окружающее и знать далекое, кончали бы одним и тем же, т. е. делали подрастающего сознательным гражданином России, знающим ее и владеющим ее литературным языком, органом общественной и нравственной ее жизни, и в то же время давали ему возможность сознательно владеть всем материальным и нравственным богатством местной родины’ [Статья ‘Народные наречия и местный элемент в обучении’. Вестник Европы, 1874 г., август, стр. 570.].
Превосходная мысль и превосходная формула! Попытаемся уяснить себе ее смысл. В выше цитированной нами заграничной брошюре о малорусской литературе Драгоманов изъясняет, с ссылкой на статьи в Вестнике Европы, что он никогда не требовал ‘изгнания’ русского литературного языка из малорусских школ и что он настаивает только на ‘постепенном переходе от местного народного языка к государственному в элементарных школах’.
В той же брошюре Драгоманов ставит малорусское движение в один ряд с новокельтским и провансальским движением и с литературным возрождением Plattdeutsch трудами Клауса Грота и Фритца Рейтера. Это совершенно верное сближение, но его именно и оспаривают радикальные украинцы по отношению к украинству в пределах России. Правда, Драгоманов, по своему народничеству, сильно преувеличивал значение и силу таких движений, как новокельтское, провансальское и нижненемецкое (т.-е. plattdeutsch) возрождение. По отношению к ‘Piattdeutsch’ он находился под влиянием довольно фантастических воззрений Клауса Грота, которые теперь не нуждаются даже в опровержении [Ср. о них, между прочим, выше цитированные сочинения Socin’а и Grimme.].
Любопытно вообще, что Драгоманов, как народник и областник, преувеличивал местные различия, их устойчивость и способность к развитию. Он, по-видимому, не осознавал что в условиях современной социальной эволюции объединительные тенденции, во всяком случае, внутри больших этнических групп, не могут не играть большей роли, чем тенденции и силы дифференцирующие.
Современное хозяйственное развитие, создавая в целом ряде областей и отношений новую дифференциацию, в области языка имеет тенденции обобщать и нивелировать. Так же как Гамбург по экономическим причинам, несмотря ни на какую агитацию, не мог бы вернуться в культурной жизни к нижненемецкому языку, который в начале XVII века уступил там местно верхненемецкому языку, так, по экономическим же причинам, Киев, Одесса, Екатеринослав, Харьков не могут говорить по-малорусски. Вообще я сомневаюсь, может ли даже в качестве местного языка малорусский язык держаться и удержаться в городах. А ведь в культурной жизни современных народов руководящая роль во многих, если не во всех, отношениях принадлежит городу вообще и, в особенности, большому городу.
Тут я перехожу к одному пункту, в котором обнаруживается мое разногласие с Драгомановым. Последний, как мы видели, признавал (в первой половине 70-х гг. по крайней мере) за общерусским литературным языком положение и значение языка государственного.
Но pointe моей мысли заключается в том, что общерусский язык в его обоих проявлениях, и как письменная койнэ и как койнэ разговорная, есть для русских племен язык более чем государственный, есть язык общекультурный и общенародный. Мне могут указать, что тот язык, который я называю русской разговорной койнэ, недоступен необразованному прирожденному малороссу или белороссу, а что русская письменная койнэ не всегда доступна даже простолюдину-великороссу. Но это указание будет просто ссылкой на общеизвестный факт русской народной безграмотности, на плачевное состояние народного образования в России. Крестьянин Вюртемберга или Шлезвига отличается от крестьянина Минской, Полтавской, Орловской губерний не тем, что первый утратил, а второй сохранил свое местное наречие, а тем, что один безграмотен и темен, а другого школа и жизнь делают — по выражению Драгоманова — ‘сознательным гражданином’ своей родины, который рядом с местным наречием в известной мере владеет и общенародным языком, символом и орудием национальной культуры.
При таком понимании проблема общерусской культуры и общерусского языка не совпадает целиком с политической проблемой государственного устройства России. Можно представить себе, что Россия в своем государственном и административном устройстве будет развивать начала областной самодеятельности и даже приблизится к федеративному строю.
Это предположение само по себе нисколько не устраняет вопроса о культурном преобладании общерусского языка в русской России. Когда сопоставляют Россию с Австрией и пророчат ей австрийскую будущность с таким развитием многокультурности, которое устраняет самое понятие государственного языка, то забывают все-таки, что русская Россия внутри себя никогда не сможет представить австрийской ‘фигуры’, что история создала, создает и будет создавать культурное единство русского племени. Никакой политический переворот не сможет разрушить этого единства. Тот факт, что великорусский элемент лег в основу русской литературной и разговорной койнэ, не может быть устранен, думается мне, никакими политическими средствами. Это основной факт русской культуры, исторически обусловленный нашим государственным развитием, но уже независимый от политических форм и административных порядков.
Я не сомневаюсь однако в том, что политическое заострение областных культурных стремлений сможет внести много нежелательного и прямо-таки разрушительного в русскую жизнь. Если, например, малорусская интеллигенция будет нести в народ систематическую проповедь, что культурная гегемония общерусского языка держится только политическим насилием, ‘панским’ господством, есть бюрократическое измышление, — этим будет натворено много вреда.
От различного отношения украинской интеллигенции — вопреки моему почтенному оппоненту, я полагаю, что украинскому движению в России интеллигентский характер присущ гораздо больше, чем всем другим нашим общественным движениям — к своим собственным задачам зависит и содержание и тон ее культурно-просветительной деятельности. Одно — культивировать свой ‘местный’ быт, его особенности, родной язык, его литературу, носящую интимный характер, пахнущую землей, другое — сознательно работать над созданием национальности и широкой национальной культуры. До известной степени эти задачи идут даже вразрез одна с другой. Русский письменный, а за ним и разговорный язык, став из великорусского общерусским, вдосталь нахлебался шведско-остзейской канцелярщины и до сих пор с трудом переваривает те французские и немецкие заимствования, которыми его обогатила и продолжает обогащать интеллигенция и за которыми неудержимо тянется, вопреки всякому народничеству, и народ.
Эта быль молодцу не укор. Только выйдя на широкий путь жадных заимствований, только побывав в учениках у Вольтера и немецких ‘гелертеров’, только прогнанный сквозь строй сотен томов ‘Полного Собрания Законов’, русский язык мог стать органом великого национального целого, языком великой мировой державы. Из шведско-немецко-французской купели русский язык вынырнул силачом. Так же было и с немецким языком. Все яснее и яснее становится теперь, когда началось систематическое обследование рукописного наследия той эпохи, что образование общенемецкого языка, т. е. нововерхненемецкого, языка произошло в процессе целого культурного переворота, который характеризуется идущей сверху жадной рецепцией римского и канонического права, вытесняющего право национальное, рецепцией искусственного риторического латинского стиля и синтаксиса, который стал основой синтаксиса нововерхненемецкого языка, рецепцией ‘западных’ настроений и идей гуманизма и ренессанса. Национальное духовное объединение совершилось через космополитическую учебу. Только поколение Гёте и Шиллера, действительно, переварило и усвоило все заимствования, претворив их в национальную ткань [Ср. Konrad Burdach. Bericht ber Forschungen zum Ursprung der neuhochdeutschen Schriftsprache und des deutschen Humanismus (Abhandlungen der Knigl. Preuischen Akademie d. Wissenschaften vom Jahre 1903). Стр. 5-6 отдельного оттиска..].
Нет ни малейшего сомнения в том, что при создании общенародного языка всегда пропадают известные краски, язык теряет свою интимность, свою ‘земляность’, ибо удаляется от земли, перестает прямо и просто вырастать из цельного быта. Когда Драгоманов в 1874 г., отстаивая малорусский язык в начальной школе, предлагал составление для всей России 10—15 различных книг для чтения (‘читальников’), тот малорусский язык, о котором он помышлял, совсем не предназначался к роли языка целой национальной культуры. Я думаю, что ‘земляный’, ‘местный’ малорусский язык в значительной мере погибает и погибнет в том новом малорусском языке, который украинские патриоты горделиво мечтают поставить, как равнозначащий и равноправный, рядом с языком ‘Полного Собрания Законов’ и Пушкина. Правда, малорусский язык как ‘книжный’ имеет свою историю, но эта история, так сказать, усеченная, правда, в Галиции малорусский язык и теперь занимает такое культурно-социальное положение, которое заставляет его вырастать в национальный язык маленькой национальности, но в Галиции нет естественной почвы для того общерусского языка, который создался вместе с современной Россией и ее создал, и с которым язык малорусский должен здесь ‘считаться и посчитаться’ совсем иначе, чем в Галиции — с польским.
Таким образом перед ‘украинским движением’ в России и тем самым, по крайней мере, теоретически и перед малорусским языком — два пути. Один путь — скромного областного развития. На этом пути малорусский язык будет сохраняться (главное — сохраняться!) и расти как местный язык, как язык местной художественной литературы и, может быть, в известных границах, определяемых чисто-педагогическими соображениями, как язык местной начальной школы, на этом пути он может соблюсти свои краски, он будет держаться и освежаться в ‘народных’ низах, в тех тихих и глубоких заводях народной жизни, в которых сельский, главным образом, быт укрывается от всеуравнивающей и вседробящей железнодорожной, фабричной, митинговой, кафешантанной и кинематографической цивилизации. На этом пути не может возникать никакого ни соперничества, не еще менее враждебности между ‘общенародной’, национальной и местной стихией.
Но возможно поставить украинское движение на другие рельсы и указать малорусскому языку другой путь. Возможно, конечно, дать и этому языку общественное и государственное значение, вывести его из тихих закоулков сельского быта, где его интимную речь подслушивает народолюбивый слух поэтов природы и быта, и привести на политическое торжище, сделав организующим орудием в социальной и политической борьбе. Тут речь, конечно, будет итти не только о наиболее целесообразном обучении в начальной школе, не о широчайшем распространении священного писания, не о том, чтобы любовно поддерживать и блюсти бытовые особенности, которым угрожает нивелирующая цивилизация. Нет, тут ставится проблема создания из местного ‘быта’ и ‘наречия’ новой национальной и всеобъемлющей культуры, которая должна соперничать с культурой общерусской и вытеснять ее с территории ‘этнографической’ Украйны. Новейшие идеологи украинства обозначают первое понимание малорусской проблемы как ‘украйнофильскую’ точку зрения — на ней стоял Костомаров всю свою жизнь, а Драгоманов — по крайней мере до 1876 г. Второе понимание, которое, по-видимому, владеет теперь умами малорусской интеллигенции, именуется ‘украинской’ точкой зрения. Мой почтенный оппонент Украинец колеблется между этими двумя точками зрения, пытаясь сохранить в столь странном положении какое-то равновесие.
Я не думаю, чтобы это было возможно. Я не думаю также, чтобы со стороны русской общественной мысли было правильно замалчивать истинное положение вещей и, по временным соображениям политической тактики, стирать те резкие грани, которыми одно понимание вопроса отделяется от другого. Разногласие это таит под особой огромную культурную проблему, чреватую — если интеллигентская ‘украинская’ мысль ударит в народную почву и зажжет ее своим ‘украинством’ — величайшим и неслыханным расколом в русской нации, который явится по моему глубочайшему убеждению подлинным государственным и народным бедствием. Все наши ‘окраинные’ вопросы окажутся совершенными пустяками в сравнении с такой перспективой ‘раздвоения’ и — если за ‘малороссами’ потянутся и ‘белоруссы’ — ‘растроения’ русской культуры.
Могут сказать, что господствующая теперь реакция делает неблаговременным обсуждение всех этих проблем. Конечно, в реакционных сумерках все серо и все красно. Конечно, законные культурные требования и проведение принципа формального равноправия смешиваются властью и вдохновителями реакции в одну кучу с радикальным партикуляризмом. Но в этом — помимо непосредственной вредоносности политической реакции — именно и заключается ее опасность для будущего страны и нации. Заменяя борьбу культурных и политических направлений полицейскими преследованиями, отрицающими право и возмущающими правосознание, реакция усыпляет общественную мысль, делает ее вялой, рыхлой, я бы сказал, тупой. Когда реакционеры вопят о ‘мазепинстве’ и рисуют какие-то фантастические картины австрийско-польско-украинской войны с Россией в целях отторжения от нее Украйны, когда в диком бессмыслии Меньшиковы призывают полицейских скорпионов против малорусского театра и малорусской литературы, все эти реакционные неистовства наносят двоякий вред общерусской культуре. Они, с одной стороны, озлобляют и ожесточают малороссов и тем самым питают радикальный украинский партикуляризм с его противонациональными и противогосударственными настроениями. С другой стороны, они заставляют людей, которым противно всякое полицейское насилие, отстраняться от изучения и осмысливания с истинно государственной точки зрения тех трудных национально-политических проблем, которыми полна жизнь нашего государства, и либо закрывать глаза на этим проблемы, либо их замалчивать, либо, наконец, трактовать их с недостаточной прямотой и глубиной. Недавно в заседании одного московского общества академик Ф. Е. Корш укорял русскую интеллигенцию за то, что она незнакома с украинским движением и не вдумывается в него. Это верно и в отношении тех, кто взывают к полиции и ее средствам против вполне законных стремлений в духе культурного украйнофильства. Но это не менее верно и в отношении тех, кто, по благодушию или невниманию, с культурным украйнофильством смешивают воинствующий партикуляризм, желающий областное начало поставить на место общенационального и тем самым покушающийся на культурное единство русской России. Та националистическая реакция, альфой и омегой которой являются полицейские меры преследования, между прочим тем и опасна, что в остальном обществе она поселяет равнодушие и недомыслие. Но из-за того, что политическая реакция без смысла бьет на все стороны и топчет право, не следует, чтобы общественная мысль должна была погрязать в тупом благодушии, в то время когда в жизни зреют жестокие проблемы и сеются великие бури.
Не может подлежать сомнению, что когда падет реакция, все эти вопросы, и в том числе и проблема украинская, встанут с гораздо большей ясностью. К этому моменту должно сознательно готовить русское общественное мнение.
Я лично полагаю, что, будучи по традиции украйнофильским (по новейшей терминологии), русское прогрессивное общественное мнение должно энергично, без всяких двусмысленностей и поблажек, вступить в идейную борьбу с ‘украинством’, как с тенденцией ослабить и отчасти даже упразднить великое приобретение нашей истории — общерусскую культуру.