Обман, Серафимович Александр Серафимович, Год: 1904

Время на прочтение: 10 минут(ы)

А. С. Серафимович

Обман

А. С. Серафимович. Собрание сочинений в семи томах. Том второй
М., ГИХЛ, 1959
Дождь сеялся мелкий, настойчивый, холодный. По улицам тянулась слякоть. Угрюмо стояли дома, заборы, ворота, деревья, с обвисшей, отяжелевшей листвой. Железные крыши мокро отсвечивали.
Прохожие ежились и проходили, нахохлившись, недовольные и сердитые, но дождь не обращал на них ни малейшего внимания и продолжал с серого низкого неба невозмутимо сеяться сквозь сырость и туман на грязную, сырую землю.
Нельзя было разобрать, осень это или холодная весна, пасмурное утро или вечерние сумерки. Еще труднее это было разобрать в низкой подвальной комнате портного, которого все в околотке звали Антипычем и у которого на старой почерневшей вывеске над калиткой с трудом можно было разобрать: ‘Модный Мужеский и Женский портной из Санкт-Петербурга’.
Петербурга, положим, Антипыч никогда не видел, но это необходимо было для усиления впечатления. Когда восемнадцать лет назад прибил он эту вывеску на этом самом месте, она была чрезвычайно ярка и нарядна, красными буквами по голубому полю с огромными зелеными ножницами, и вполне соответствовала его славе и репутации среди окружающего фабричного и мастерового люда, на который он шил ‘спинжаки’, жилеты, модные штаны и прочее.
Это было восемнадцать лет назад.
За это время вывеска совершенно почернела, облупилась, он состарился, обессилел, растерял заказчиков. Одни умерли, другие разбрелись, третьих отбили лавки с готовым платьем. На эти лавки он теперь и работал, сидя на ‘катке’, поджав ноги и мерно взмахивая иглой.
Антипыч поднял перехваченную вокруг узким ремешком голову, что делало его немного похожим на апостола лубочной картины с кругом на голове, передвинул на покрытый морщинами лоб очки, перевязанные ниткой и с разбитым стеклом, прижал большим пальцем одну ноздрю и сильно дунул в другую, потом вытер пальцы о голову и огляделся вокруг, двигая бровями и расправляя затекшие от постоянного сидения с наклоненной головой глаза.
Все то же: тонули в наступивших сумерках подернутые плесенью стены, темный потолок, облупившаяся, с дымными полосами, печка, в которой всегда тлело несколько угольков для утюга, горшки, ухваты, грязный позеленелый самовар, широкие дощатые нары с грудой лохмотьев, люлька, которую подергивала за веревку, сидя на нарах и свесив тоненькие, худые ножки, маленькая, тщедушная, с испитым лицом и впалыми глазами девочка. За ее спиной, свернувшись калачиком, спал под дождик такой же худой и бледный мальчик лет пяти. Надо было зажечь лампочку, но Антипыч всегда крепился до последнего и зажигал тогда, когда стежки совершенно сливались в слезящихся глазах. И теперь он дал немного отдохнуть натруженным глазам, переводя их со стены на потолок, на окно, по стеклам которого торопливо расплывались капли дождя.
Как только оторвался от дела, сию же минуту пришли те страшные мысли, которых он так боялся и которые его так одолевали последние месяцы.
Он было хотел схитрить, отделаться от них и заговорил сам с собою:
— Ишь ты, дождь-то зарядил и льет себе, чисто Ноев потоп. Потить разутюжить, что ли, завтра отнесть надыть… Охо-хо-хо, прости, господи!
Кряхтя, опираясь обеими руками и еще больше наморщивая лоб, полез скатка.
Но это не помогло. Уже мысли охватили его, впились, проникли и потянулись беспощадно и неотступно в голове как раз с того места, на котором, как ему думалось, он остановился прошлый раз. И он покорно отдался им, уже механически, для проформы только беря с углей утюг и разглаживая штаны.
Собственно, с внешней стороны ничего страшного и особенного в этих мыслях не было. Это были отдельные эпизоды из его жизни, случаи, факты, воспоминания о жене, которая умерла год тому назад от чахотки. Мысли его, собственно, в том и заключались, что он сотни раз перебирал в голове то, что последовательно наполняло его жизнь. Все это само по себе ничего страшного не представляло, но по мере того как оно проходило в голове, из-за него выбивался какой-то внутренний смысл, которым все эти разрозненные мысли и воспоминания проникались,— и это был роковой и ужасный смысл.
Жизнь Антипыча была самая обыкновенная — жизнь ремесленника.
Раннего детства не помнил. Отчетливые воспоминания начинаются с восьми, лет, когда его отдали к сапожнику. Сапожник бил колодкой по голове и посылал за водкой. Через четыре месяца от сапожника, который требовал за ‘обучение’, взяли и отдали скорняку. Скорняк бил ремнями от шлеи и посылал с большой бутылкою в кабак. Месяца через три бутыль мальчик дорогой разбил, водка вылилась. Скорняк избил до полусмерти и прогнал. Дома тоже избили до полусмерти и, чтоб не баловался зря, отдали в школу. Это было лучшее время в жизни. Каждое утро он рано вскакивал, подхватывал полотняную сумочку с растрепанными книжками и бежал в училище. Было много детей, шумно, весело, и не только не били, но рассказывали про разные страны, читали, показывали картинки.
Впрочем, это продолжалось только одну зиму. Из школы взяли и отдали портному. Портной бил аршином и выжимал из него по восемнадцать часов работы в сутки. У портного пробыл семь лет, сидя на катке, поджав ноги. Наконец вышел в подмастерья.
Купил гармонию, сапоги с голенищами дудкой, новую суконную шапку и в первый же праздник в веселом трактире угощал товарищей подмастерьев. ‘Машина’ гремела, рюмки, стаканы звенели, проливая водку и пиво, все орали песни и были пьяны, никто не помнил, как добрался домой.
С этих пор его почти не били, а когда требовалось, ругали крепкими словами. Он сам стал бить учеников и посылать за водкой. Работал помногу, но праздники проводил в трактирах, в гостиницах и притонах. Через шесть лет он был мастером и, скопив немного деньжат, завел мастерскую.
Около этого времени познакомился Антипыч со своей будущей женой. Матрена была сильная, краснощекая семнадцатилетняя девка, с огромной косой, веселыми глазами, всегда вострая и смелая. Он только и думал о ней и лип, как муха к меду, но она коротко и резко заявила: если хочет жениться, пойдет за него замуж, а больше чтоб ничего не дожидался.
Антипыч заслал сватов, устроили сговор, по улице с песнями и музыкой пронесли и провезли на дрогах приданое — зеркало, перину, подушки, сундуки, комод, подсвечники.
Сыграли свадьбу. Потом пошли дети, заботы, нужда. Антипыч иногда попивал, дрался с женой и постоянно без устали работал. Матрена рожала детей, возилась с печкой, обшивала семью, недосыпала, недоедала, и через семь-восемь лет в подвале у Антипыча стала худая как щепка, с плоской грудью, сварливая, вечно кашлявшая женщина. С этой женщиной он прожил восемнадцать лет, и год тому назад она умерла.
Пока жила, он с ней постоянно ругался, подчас дрался и нередко высказывал пожелание ‘сдохнуть’ ей, а когда умерла, в подвале разом наступила непоправимая пустота. Антипыч и не замечал прежде, какую огромную работу несла женщина. Ему казалось, что все шло само собой, не замечал, как несокрушимо тесно были связаны друг с другом.
Семилетняя Анютка, маленькая, тщедушная дочка, заменила мать —подметала, готовила, стирала, нянчила. Часто не могла справиться, и отец бил.
После смерти жены Антипыч запил, два месяца пил без просыпу, остепенился, сел за работу и работал без разгибу, не отрываясь. И вот когда он пил, в первый раз пришли мысли, которые одолевают с тех пор.
Они пили из него жизнь. Он осунулся, виски ввалились, глаза лихорадочно горели. Самое ужасное было, что он не мог от них отделаться. Когда засыпал, они свинцом давили измученную голову, во сне мучили безобразными, отвратительными видениями, когда открывал глаза, стояли уже у изголовья, готовые сосать его.
Но еще ужаснее было то, что он ни с кем не мог поделиться ими. Пока терзали его, они имели форму, чувствовались, как нечто определенное и ясное, как только он пытался передавать их, они расплывались, теряя очертания, мутно и ровно, как холодный осенний туман, щемящий хватающей за сердце тоской.
Ему казалось, что он шел по широкому ровному полю. Позади было прожитое, впереди — надежда, что все устроится, улучшится, что там-то его ждет облегчение и радость.
И он шел да шел. Он думал, идет к радости, а он шел к горю, к беде, к старости, одиночеству, смерти. Он шел, и кругом становилось тесней, уже, труднее, горше, а он этого не замечал, он все думал: ‘Вот полегчает, вот поправлюсь’.
И в ожидании этого он каждый день с трех часов утра, когда все кругом спало, когда на улицах не слышно было извозчиков, пешеходов, когда над городом стояла глубокая тьма,— он вставал, зажигал жестяную лампочку, забирался на каток, подбирал под себя ноги и начинал шить. Кругом было тихо, и за окнами темно, а он сидел с наклоненной головой и шил на кого-то без отдыха, без разгиба, и вечером ложился с тем, чтоб с утра снова начать то же, не зная, кто будет носить его пиджаки, жилеты, брюки, пальто.
Это всю жизнь казалось ему правильным, нормальным, справедливым, но теперь точно перевернулось.
Зачем?
— Сорок семь лет на свете прожил,— говорил Антипыч, в минуту душевной тревоги сидя с кумом, дворником, и держа в руках плескавшуюся рюмку,— сорок семь лет прожил и все думал, как лучше, а оно — как хуже. Все ждал, вот-вот полегчает, а оно дальше да больше, больше да дальше, глядь, старость, жена померла, работник уже не тот стал, поясница ломит… Что такое? Нет, ты скажи, кабы работник был плохой али своего дела не понимал… А?..
Дворник, красный и потный, ощущая раздражающий запах водки, но из-за приличия и ‘обхождения’ не находя возможным выпить без Антипыча, говорил, тоже плеская рюмкой:
— Кум… друг!.. Для тебя все готов… Кум! Сделай милость… для тебя руки не пожалею…
— Не знаю своего дела?..— наступал Антипыч.— Это что такое? Это как сшито? — тянул он собеседника за рукав.— К примеру, как этот рукав вшит… Разве так надо?.. А бочка? А проймы? Это что такое? — И он сердито ударил снизу под мышки так, что дворник покачнулся.
— Я давно все хочу к вам, Иван Антипыч, чтоб, значит, сшить себе пару… как вы первый портной у нас…
— Не об том говорю… Дело свое вот знаю, никто про меня слова не скажет… Или у иных прочих пинжак весь на шею лезет, хомут хомутом… Восемнадцать лет работаю, а в каком я смысле?
— С трудов праведных не наживешь палат каменных,— держа рюмку и изнемогая, говорил дворник.
— Опять не об этом… А правды на свете нет, вот что!.. По какому положению… Что касаемо бочка выкроить, рукав вшить… Где же она есть, справедливость?.. Нет ее, правды!..
Антипыч, недоумевая, глядел тоскующими глазами на кума. Он хотел ему много сказать, хотел выложить всю душу, но те мысли, тоска, ощущения, которые владели им, не находили для себя слов, и он все толковал о проймах, бочках, о своей старости, о жене, о смерти.
Дворник слушал, в свою очередь истомленный, измученный ожиданием и поэтому растроганный. Он сгреб голову Антипыча и, роняя на него пьяные слезы, заговорил:
— Кум… друг… Для тебя все готов… Кум, сделай милость… Для тебя хучь в огонь и в воду…
Пришла Спасовка. Антипыч решил говеть.
Каждый день утром и вечером ходил в церковь, становился на колени, бил земные поклоны, напряженным шепотом, предупреждая священника, дьякона, певчих, говорил все возгласы, ектеньи, тропари, псалмы, песнопения и, крепко нажимая и подолгу задерживая на лбу, на груди, на плечах сложенные для крестного знамения пальцы, почти вслух говорил, мучительно, почти исступленно глядя большими круглыми глазами на царские врата:
— Господи, отпусти мне, грешному… Господи, спаси и помилуй!..
Питался это время Антипыч только хлебом и водой. Почти с трепетом ждал исповеди. Казалось, в этот день все у него разрешится, раскроется, кончится наконец то мучительное, что цепкими когтями держало его, впиваясь.
Он стал в ряды исповедников и понемногу подвигался к аналою, по мере того как впереди один за другим сходили с амвона окончившие исповедь. Наконец дошла до него очередь. Он положил земной поклон, подошел к батюшке. Губы дрожали. Лихорадочно горели предчувствием близкого и страшного разрешения тайны радостно сиявшие глаза.
Батюшка накрыл его голову епитрахилью и один за другим, не останавливаясь, задавал обычные вопросы, и на все он отвечал:
— Грешен… грешен… грешен…
Но вдруг поднял голову и голосом, полным неизъяснимого волнения, проговорил:
— Батюшка, да ведь вот… вот тут под сердцем… под самое сердце, батюшка… горько… Кабы все по правде… Правды… нет ее… правды-то, на свете…
Лицо его сморщилось, покраснело, борода запрыгала, он засопел. Он был похож на пьяного.
Батюшка вздохнул, глянул на длинную вереницу ожидающих исповеди, накрыл его епитрахилью и быстро и привычно заговорил:
— Отпускается и разрешается рабу божию… во имя отца и сына и святаго духа… аминь…— поднося ему в то же время крест.
Антипыч положил земной поклон, поцеловал холодное серебро креста и руку батюшки, потом в трех местах евангелие, положив на аналой, где лежали медные и серебряные монеты, две копейки, покрестился и, давая дорогу следующему исповеднику, сошел по ступенькам амвона, вытирая покрасневшие глаза.
Шел домой Антипыч радостно возбужденный, испытывая огромное облегчение. Как будто там, на этом возвышении у аналоя, при этом запахе ладана, и горящих свечах, и длинной веренице дожидающихся исповеди, свалил холодную, мертво давившую тяжесть.
Но когда пришел домой, когда глянули на него плесенью стены и он, поджав ноги, опять сел на каток и опять стал торопливо шить брюки, пиджаки, жилеты, неизвестно для кого, с тем чтобы каждый день делать то же,— все опять встало перед ним, еще более страшное, еще более неведомое.
Отчего это батюшка отпустил его, отпустил, не сказав насчет правды и насчет того, кто виноват?
‘Грехи!’
Грехи — это само собой, грехи не в счет, грехи он каждый год на страстной относил попу… Нет, он хотел, чтобы батюшка сказал ему: ‘Так кто тебя обидел? Это Иван Сидоров не отдал два с полтиной? Ладно, будет он ужо у меня помнить…’
Но батюшка этого не сказал. Батюшка не только этого не сказал, а положил ему на голову епитрахиль и торопливо проговорил: ‘Отпускаются и разрешаются… во имя отца и сына…’ Но он не за тем пришел. Ему надо было облегчить сомнения, давившие душу, ему надо было решать, не Иван ли Сидоров, зажиливший у него два с полтиной, виноват во всем. И пока он думал об этих двух с полтиной, он сердился на Ивана, а когда начинал думать о всей своей жизни, Иван пропадал, и опять стоял все тот же неотступный, ужасный вопрос: кто виноват?
Антипыч зажег лампочку. Барабанил дождь. Девочка прикорнула возле брата, худенькая и тщедушная. В ропоте дождя, в сонном дыхании детей почудилось что-то мягкое, разрешающее.
Антипыч прислушался. Все было, как всегда: холодно и равнодушно глядела ночь, холодно и равнодушно стучал в стекло дождь, и искривленные фигуры детей, и бледные с тенями лица были неподвижны и немы.
Антипыч полез на каток, взялся за шитье. Игла не слушалась, два раза уколол палец.
Ясно,— виноватого не сыскать. Были отдельные факты, были отдельные люди, которые его обижали, но они терялись во всем продолжении его жизни, которая во всей своей совокупности была не что иное, как лганье. Он ждал одного — выходило другое. Он страстно желал красивую, здоровую, веселую девушку и нашел,— а пришлось жить с худой, вечно кашлявшей, злой, измученной женщиной. Он всеми силами старался завести свою мастерскую, завел,— и вот десятки лет работает, не разгибая спины, на магазины и зарабатывает столько, чтоб не умереть с голоду. Он ждал и растил детей, но они или умирали, или вырастали и уходили на сторону, потому что им тоже хотелось жить. Он постоянно ссорился с женой, подчас тяготился ею, но когда умерла, охватила непоправимая пустота одиночества.
Все шло наоборот. Ему постоянно кто-то лгал,— и так всю жизнь.
Грязь, слякоть, дождь, нужда, болезни — все это сознавалось каждый день как отдельные факты, которые случайно сменяли друг друга и так же случайно могли сменяться солнечным днем, удачей, счастьем, лишней копейкой. Теперь же все это представлялось системой, роковой и неизбежной. Кто-то до сих пор закрывал ему глаза и издевался.
С ужасающей ясностью встало перед ним:
‘Обман!’
Антипыч почувствовал сырость, стоявшую в подвале. Грудь заполнилась липким, холодным и ослизлым, от чего уже нельзя было освободиться.
‘Обман… всея жисти обман!..’
Он посидел. Кто-то в уголке его души добавил:
‘И виноватого нету…’
И, помолчав, добавил еще:
‘И виноватого нету… конечно, брат!’
С помертвелым лицом, трудно дыша, Антипыч сопротивлялся последним сопротивлением: ‘А грех?’
Его охватило тяжелое, удушливое ощущение беспросветности, не давая сознанию вырваться из охвативших тисков, не давая надежды, выхода.
‘Всея жисти обман!..’
Антипыч воткнул в шитво иголку, отодвинул, снял очки и перехватывавший его лоб и голову ремешок, аккуратно положил их на обычном месте. Опираясь, по обыкновению, на руки, чувствуя боль в пояснице, слез со стола, повозился руками у штанов, распустил тонкий ременный пояс, поставил табурет у стены и полез на него, чувствуя свою слабость, старость и скрипучий табурет под ногами. Поднялся, держась за стену, попробовал далеко торчавший из нее крюк, захлестнул за него ремень, сделал петлю, надел на шею, поправил и, придерживаясь за стену руками, стал шаркать ногами. Табурет со стуком перевернулся, Антипыч тяжело повис, подергался немножко, высунул язык, широко и изумленно раскрыл глаза, тихо перекрутился и замер.
Лампочка по-прежнему тускло, безучастно горела коричневым огнем сквозь закопченное стекло. Спали ребятишки. Стучал дождь.

ПРИМЕЧАНИЯ

Впервые напечатано в журнале ‘Южные записки’, 1904, No 44, стр. 8—15. Рассказ написан во второй половине 1904 года, во время пребывания писателя на юге.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека