Время на прочтение: 13 минут(ы)
Кони А. Ф. Избранное / Сост., вступ. ст. и примеч. Г. М. Миронова и Л. Г. Миронова. — М.: Сов. Россия, 1989.
OCR Pirat
‘Только в творчестве и есть радость — все остальное прах и суета’, — признавался в одном из писем к М. Г. Савиной Анатолий Федорович Кони. В этом признании нет преувеличения: он вносил творчество во все сферы своей деятельности — и в самоотверженную работу юриста, и в бесчисленные публичные выступления, и в писательский труд за столом, и в те устные миниатюрные рассказы, которыми он так охотно делился в интимной обстановке с близкими и друзьями. И даже сидя на каком-нибудь скучнейшем заседании и для вида ‘слушая краем уха утомительные элоквенции гг. адвокатов’, он размышляет об искусстве, делает заметки о писателях, о театре, об актерах.
Восхищаясь ораторским мастерством Кони, утверждали, что он стал бы замечательным актером, если бы не предпочел профессию юриста. Многолетней своей корреспондентке Савиной он писал, что чувствует себя полезным, только ‘вступив на наиболее свойственное ему амплуа ‘резонеров’ в Государственном совете’.
Это сказано с юмором, не покидавшим Анатолия Федоровича даже в самые серьезные и трудные минуты жизни.
Среди ‘диких невежд сената и седых злодеев Государственного совета’, как характеризовал Герцен высших государственных деятелей Российской империи в связи с осуждением Чернышевского, Кони был чем-то вроде белой вороны. В Государственном совете он занимал крайнюю левую позицию, дружил со знаменитым исследователем Средней Азии — соседом по креслу в совете — Семеновым-Тян-Шанским, всегда с иронией, а зачастую и с нескрываемым отвращением отзываясь о многих своих ‘коллегах’. С крайней неприязнью относился он к сенатору Кесселю — представителю обвинения по делу Веры Засулич. Реакционеры торжественно отмечали какой-то юбилей Кесселя. В этот день Кони зашел к нам — мы жили на одной лестнице с Кесселем. На шутливый вопрос, не заходил ли и он приветствовать юбиляра, Анатолий Федорович сердито ответил:
‘Таких я не поздравляю’.
Ему несколько раз предлагали портфель министра юстиции в периоды, когда правительство пыталось заигрывать с общественным мнением. Он отказывался, требуя изъятия тюремного ведомства из ведения министерства юстиции.
А шутя говорил, что предпочитает сохранять независимое положение и что по той же причине он остался холостяком.
— Представьте себе, — иронизировал он, — большая казенная квартира. Анфилада комнат. Ну, жена… туалеты… выезды… наряды… Несколько детских. Гувернеры, бонны, гувернантки… А что, если вы не угодили начальству и вас выкинули из теплого местечка?..
Так и прожил он жизнь бобылем, один в большой квартире, всегда аккуратно прибранной, несмотря на заваленность книгами, архивными материалами, делами. Только в самые последние годы над глубоким стариком ‘взяла шефство’ дочь его бывшего сослуживца Е. Пономарева, скрасившая его одинокую старость.
Прямота, независимость и бескомпромиссная честность — вот что характеризовало общественную деятельность Кони. Его называли идеологом ‘справедливого права’, его воодушевлял девиз: ‘Быть слугою, а не лакеем правосудия’. В своей кандидатской диссертации он ратовал за неприкосновенность домашнего очага, возражал против незаконных посягательств власти на неприкосновенность личности.
С его судебной деятельностью связан любопытный случай, о котором Кони рассказывал с неподражаемым, чисто горбуновским мастерством. На всем этом, словно выхваченном из живой жизни, эпизоде лежит отпечаток ‘горбуновской’ манеры. Я записал его много лет тому назад под свежим впечатлением.
…Кони возвращался как-то поздно ночью из здания окружного суда домой, на Фурштадтскую (ныне улица Петра Лаврова). На углу одного из переулков к нему подходит какой-то довольно прилично одетый господин и предлагает купить у него трость с золотым набалдашником.
Это часа в два ночи! Опытный юрист, Анатолий Федорович сразу же заподозрил недоброе: палка, очевидно, ворованная.
Затягивая разговор с незнакомцем и якобы рассматривая и оценивая палку, Кони решил дойти до ближайшего городового и там задержать мошенника. Но только он собрался окликнуть городового, как собеседник, опередив Кони, заявил блюстителю порядка, что вот этот ‘тип’ (указующий жест на Кони) собирался-де всучить ему ворованную вещь. Огорошенный Кони хотел было возразить, но ‘господин’ сунул городовому визитную карточку — и был таков.
Кони снова попытался разъяснить недоразумение, но городовой, окинув критическим взглядом невзрачный вид Кони в сильно поношенном пальто, не стал даже и слушать.
— Идем в участок, там разберут.
Пришлось на время забыть тезисы блестящей диссертации о неприкосновенности личности и отправиться под конвоем в часть. И вот один из лучших вершителей российскогв правосудия сам оказался ввергнутым в узилище и запертым вместе с задержанными проститутками, карманниками, пьяницами.
Кони мастерски описывал обстановку полицейского участка: облезлые стены, часы с кирпичом вместо гири, железная решетка, сонные рожи надзирателей, спертый воздух.
Околоточный надзиратель и пристав опрашивали задержанных, проверяли бумаги, снимали показания, писали протоколы. Попытки Кони обратить на себя внимание властей предержащих привели только к тому, что начальство грубо его одернуло, предложив ‘знать свое место’, и внушительно заявило, что ежели он не угомонится, то его препроводят и в холодную. Убедившись в серьезной постановке дела в участке, Анатолий Федорович поневоле покорился судьбе и решил использовать случай для изучения методов работы ночной полиции. Наконец, уже под утро, совершенно сонный околоточный позвал его к столу, взял новый листок бумаги и, пуская из ноздрей струи дыма, начал допрос.
— Фамилия?
— Кони.
— Чухна?
— Нет, русский.
— Врешь. Ну, да ладно. Там разберут. Звание? Чем занимаешься?
— Прокурор Санкт-Петербургского окружного суда.
Немая сцена… ‘Еффехт’, как говорит один из персонажей Островского. Злополучного пристава чуть на месте тут же не хватил ‘кондрашка’. Он умолял не губить жену, детишек… Словом, дальше все разыгралось почти так, как в чеховском рассказе о чиновнике, чихнувшем на лысину своего начальника. Кони успокоил полицейских, заявив, что был рад на деле познакомиться с обстановкой и ведением дела в учреждениях, подведомственных министерству внутренних дел.
— Хотелось бы только побольше свежего воздуха и… вежливости, — добавил он, насмешливо улыбаясь.
Рассказ этот, насколько я знаю, нигде не был напечатан, но я уверен, что Анатолий Федорович не преминул при случае подцепить этим происшествием представителей ненавистного ему полицейского ведомства.
Кони учил отличать сознательное преступление закона от невольного нарушения, ‘преступление от несчастья, навет от правдивого свидетельского показания’, иными словами — гнусный тайный донос от бесспорно установленного факта совершения преступления, требовал уважения к человеческому достоинству ‘объекта правосудия’. […]
Как-то раз, уже в последние годы жизни, в своей квартире на Надеждинской (ныне улица Маяковского), Анатолий Федорович познакомил меня с некоторыми материалами своего архива. Он показывал фотографии преступников и их жертв, но живые образы вставали не со снимков, а из его описаний и рассказов.
…Вот два снимка. Заросший бородач и худощавый бритый человек. Разные лица, не правда ли? Но Кони закрывает физиономии картоном с прорезом для глаз и верхней части лица, и вы убеждаетесь, что перед вами один и тот же человек.
Поведал он мне тогда и о своих судебных ошибках. Одна из них оставила в его жизни особенно тягостный след. Дело было так.
Анатолий Федорович заметил, что во время его обвинительной речи подсудимый все время улыбался. Возмущенный Кони обратился непосредственно к присяжным, утверждая, что преступник, очевидно, потерял всякую совесть. ‘Он смеется над судом, над вами, господа присяжные заседатели, надо мной, над самим правосудием!’
Прием прямого обращения к присяжным имел успех: к обвиняемому применили строгую меру наказания. Но он и тут смеялся!
— Анатолий Федорович! — воскликнул в кулуарах суда один из его коллег. — Как вы могли так жестоко поступить?
Ведь подсудимый и не думал смеяться: он плакал!
Тяжело переживал эту свою ошибку Анатолий Федорович, судья-гуманист и тонкий психолог, подвергавший личность преступника тщательному анализу, глубоко выясняя причины, приведшие к совершению того или иного противозаконного поступка. […]
Кони — жизнелюб и человеколюб, и недаром один из его лучших литературных портретов посвящен ‘другу несчастных’, знаменитому доктору Ф. П. Гаазу, главному врачу московских тюрем, всю свою жизнь отдавшему облегчению тяжелой доли каторжан, отправляемых по этапу в сибирские рудники. Гааз требовал справедливости без жестокости, деятельного сострадания к несчастью и призрения больных, а ведь в царских тюрьмах томились старики, женщины, дети.
Гааз, рассказывал Кони, создал мастерские для арестантов, школы для их детей. Быть может (думается, что это было именно так), портрет Гааза удался Кони потому, что этот ‘друг несчастных’ был чем-то внутренне близок самому автору — юристу, ученому, писателю.
Обаяние ума — вот в чем заключалась сила Кони. В его пристально-остром взгляде всегда светилась живая мысль, и вы совершенно забывали о его некрасивом, резко характерном лице. Он походил на старого шкипера, не хватало только трубки. Повредив ногу, он передвигался сначала при помощи одной, а затем двух палок, пока, наконец, под старость ему не пришлось пользоваться костылями. Но чувство юмора никогда не покидало его. Узнав, что одна его нога навсегда останется короче другой, он философски заметил: ‘Ну что ж, значит, я теперь со всеми буду на короткой ноге’.
Я никогда не видел Анатолия Федоровича в парадной форме (да и была ли она у него?), ни ‘при орденах’
Ненавидел он чинопочитание. Однажды лечился он на одном из немецких курортов. Владельцы отелей наперебой информировали приезжих об остановившихся у них знатных иностранцах.
— Как прикажете вас записать? — обратился один из них к Кони. — Сиятельство? Превосходительство? Нет? Тогда, может быть, тайный или надворный советник? Кто же?
— Землевладелец. Имение ‘Ваганьково’, — ответил Анатолий Федорович, вспомнив о принадлежавшем ему участке на Ваганьковском кладбище
Охотно рассказывал он и о забавных случаях, связанных с его физическими недостатками. Повстречавшись с Кони после перенесенной им тяжелой болезни, одна его знакомая сочувственно воскликнула:
— Как вы плохо выглядите, Анатолий Федорович! На вас просто лица нет!
— Сударыня, — спокойно ответил Кони, — на мне от рождения лица нет.
Появляясь в обществе в неизменном черном сюртуке, Анатолий Федорович считал возможным в течение долгих лет носить потрепанное старомодное пальтишко, испытавшее на себе все невзгоды ‘оскорбительного’, по выражению Гончарова, петербургского климата. Вот и позвонил он однажды в этом наряде у подъезда особняка одного из своих коллег по Государственному совету, чтобы вручить свою визитную карточку. Старый швейцар с медалями, презрительно оглядев прохожего сквозь едва приоткрытую дверь, сурово пробурчал:
— Проходи, старичок, проходи, — здесь не подают.
Кони сам рассказывал об этом с лукавой усмешкой, с какой охотно ‘обыгрывал’ свою фамилию, к слову сказать, не то финскую, не то датскую: Кони. Так, отказываясь от запрещенного ему врачами кушанья, он острил: ‘Не в коня — вернее: не в коней — корм’.
Назначение Кони в 90-х годах в сенат было встречено консервативными кругами с большим неудовольствием. Черносотенный нововременский журналист Буренин откликнулся на это назначение злой эпиграммой:
В сенат коня Калигула привел,
Стоит он убранный и в бархате, и в злате.
Но я скажу, у нас такой же произвол:
В газетах я прочел, что Кони есть в сенате.
Кони не остался в долгу ответив следующим четверостишием:
Я не люблю таких иронии
Как люди непомерно злы!
Ведь то прогресс, что нынче Кони,
Где прежде были лишь ослы…
В нем заговорила кровь отца, автора злободневных куплетов, в свое время не побоявшегося осмеять ‘самого’ Фаддея Булгарина.
Анатолий Федорович был близким другом нашей семьи, часто бывал у нас, знал моего отца — пейзажиста К. Я. Крыжицкого. Особенно сдружился он с нами в последние годы жизни, вел оживленную переписку с моей матерью, писал и мне […] Сын знаменитого водевилиста, редактора-издателя журнала ‘Пантеон’ и известной актрисы и писательницы Ирины Семеновны Сандуновой (кабинет Кони украшали бережно хранимые портреты родных), Анатолий Федорович унаследовал от родителей любовь к театру и несомненную артистическую жилку. Но хотя в жилах его и текла ‘театральная кровь’, он не только не стал актером, но и никогда не актерствовал ни как оратор на трибуне, ни как рассказчик в интимном кругу, ни как лектор в широкой аудитории. Он не расцвечивал свои ораторские выступления пестрыми ‘цветами красноречия’, никогда не рисовался перед слушателями, но говорил так выразительно и живо, что вы с пластической отчетливостью видели все то, о чем он рассказывал. Это были великолепные монологи, убеждавшие ясной, отточенной мыслью, увлекавшие образностью, живостью повествования.
Любил он рассказывать о себе, о своих житейских встречах с писателями и артистами, о случаях из своей судебной практики. У него имелся, так сказать, набор любимых рассказов, пластинок, которые он охотно и часто проигрывал. Ему, присяжному оратору и неутомимому говоруну, нужны были не собеседники, а внимательные слушатели.
Он всегда сразу завладевал разговором. При нем все смолкали. И хотя многие его рассказы друзья знали наизусть, все же слушать их вновь и вновь было истинным удовольствием.
Перелистывая сейчас страницы его книг, находишь довольно точную запись его устного изложения. И все же тот, кто никогда не слышал ‘живого Кони’, никак не может составить себе представления о его манере речи, о его мастерстве живого слова. Совершенно прав А. Р. Кугель, утверждавший в некрологе Кони, что его устные рассказы намного превосходили записанные мемуары. Ученик Кони по Училищу правоведения, стяжавший мрачную известность царский министр И. Г. Щегловитов, завидуя ораторскому таланту учителя и остро ненавидя его за приверженность к строгой законности, издевательски называл Кони ‘соловьем, который сладко поет’ и ‘дамским угодником’, намекая на успех, который, несмотря на свою неказистую внешность, Кони имел у женщин.
В пятитомник ‘На жизненном пути’ Кони включил не только описание крупных судебных процессов, но и свои литературные воспоминания о русских писателях, с которыми дружил и близко соприкасался в жизни и творческом труде — о Достоевском, Тургеневе, Гончарове. Но насколько же выигрывали эти страницы воспоминаний в его устной передаче! Хотя бы рассказ о заброшенности Тургенева в доме Виардо — с каким нежным сочувствием и грустной горечью говорил он о том, как, отправляясь с Кони обедать в один из парижских ресторанов, Тургенев хотел надеть вместо поношенного бархатного пиджака серый сюртук, но оказалось, что одна пуговица оторвана совсем, другая держится на ниточке.
Не все, что рассказывал Кони, вошло в его пятитомник.
Любил он говорить и о Толстом. Ведь это именно он, Кони, дал Льву Толстому сюжеты ‘Власти тьмы’ и ‘Воскресения’ — в черновом наброске Толстой назвал его ‘конивская повесть’. Анатолий Федорович всегда брал под защиту жену писателя. Хорошо зная царившую в Ясной Поляне семейную атмосферу, он доказывал, как трудно быть женой великого человека, женой автора ‘Крейцеровой сонаты’.
Круг литературных интересов Кони был очень широк.
В 1915 году он подарил мне отдельный оттиск своей чрезвычайно любопытной статьи под названием ‘Земноводный круг’, скромно назвав ее ‘библиографической справкой’.
В ней говорится о старинных русских книгах, содержащих описание разных заморских стран, даются характеристики нравов и обычаев тамошних жителей. В подборке что ни цитата — перл. Смакуя, выписывает автор чудесные старинные обороты речи, эпитеты, словечки, выражения. Вот, например, сообщение о ‘монокулях об одной ноге, а коли солнце печет, и они могут покрыться ногою, как лапой’.
Или вот как современник описывает красавицу Ксению Годунову: отроковица ‘бровми союзна, телом изобильна… волосы имея черны, аки трубы на плечах лежащи’.
И дарственную надпись на этой своей работе Анатолий Федорович, разумеется, сделал в стиле того далекого времени: ‘совопроснику мира сего’.
Если в наши дни Кони помнят как юриста и литератора, то его театральная деятельность мало кому известна и, в сущности, еще совсем не изучена. А между тем, его театральное наследие велико, а связи его с представителями театрального мира достаточно обширны.
Вот статья Кони ‘Из далекого прошлого’ — рассказ о самых ранних театральных впечатлениях. Еще ребенком видел он Каратыгина в ‘Тарасе Бульбе’, великого Щепкина в ‘Матросе’, а позже Садовского в ролях Юсова (‘Доходное место’) и Оброшенова (‘Шутники’), Неизгладимый след оставили в его душе корифеи Малого театра, который обогащал его впечатлениями, имевшими силу жизненного урока. ‘Если университет, — пишет Кони, — давал знания, то яркие образы, даваемые Малым театрам, указывали на необходимые нравственные условия человеческой деятельности’. Посещая Щепкина, отец Кони иногда брал с собою сына — так довелось Анатолию Федоровичу повидать прославленного негритянского трагика Аиру Олдриджа. Запомнился ему и автор ‘Аскольдовой могилы’ Верстовский, знаменитые актрисы Репина и Львова-Синецкая. […] Станиславский называл себя ‘неисправимым реалистом’. Таким же был и А. Ф. Кони. Чуждый декадентски-модернистским течениям в искусстве, он был верным другом Московского Художественного театра и Александринки, как петербуржцы ласково называли свой любимый театр.
Анатолий Федорович любил рассказывать об обвинительной речи, с которой он обратился на торжественном банкете к создателям Художественного театра, обвинив их во взломе ‘четвертой стены’ и убийстве милой, всеми горячо любимой… рутины! К. С. Станиславский, как известно, включил эту ‘прокурорскую’ речь Кони в свою книгу воспоминаний. Запись довольно точно передает текст речи, но в изустной передаче Кони сопровождал рассказ великолепной мимикой, иллюстрировал живыми интонациями: он говорил суровым тоном государственного обвинителя, его негодование все возрастало, и только под конец, предлагая подвергнуть виновных самому суровому наказанию — навсегда заключить их в наши сердца, лукаво улыбнулся…
Весной 1917 года, после свержения царского режима, по предложению Кони и Н. А. Котляревского, Станиславский был избран почетным академиком. Константин Сергеевич сердечно благодарил Кони за ‘неизменное доброе внимание’ к нему лично и к Художественному театру, за духовную поддержку, особенно ценную в те тяжелые дни, когда молодому театру ‘приходилось с большим трудом завоевывать себе право существования’. ‘И вот тогда, — писал Станиславский А. Ф. Кони, — Ваше авторитетное слово давало нам веру, бодрость и защиту’. Станиславский назвал Кони верным другом театра и артистов. Он им и был на протяжении всей своей долгой жизни.
Яркий свет на личность Кони проливает его переписка с М. Г. Савиной. Он преклонялся перед ее талантом — арти стка делилась с ним своими радостями и горестями, ждала его дружеских советов в делах житейских и театральных.
Когда в 1883 году молодая Савина, расстроенная административными порядками казенного театра, решила уйти из Александринки, Кони послал ей теплое, сердечное письмо, доказывая всю пагубность такого опрометчивого решения.
‘Савина, — писал он, — не есть только имя личное — это имя собирательное, представляющее собою соединение лучших традиций, приемов и преданий с талантом и умом Вы сами по себе школа — и должны как солдат стоять на бреши, пробитой в искусстве нелепыми представителями театральной дирекции’ [М. Савина и А. Кони Переписка.- Л., М., 1938.- С. 29].
Анатолия Федоровича сближала с Савиной также любовь к их ‘взаимному другу’ — Тургеневу, память которого оба свято чтили. Изданию переписки Тургенева с Савиной Кони предпослал обширную, чрезвычайно интересную статью, прекрасно обрисовав духовный облик обоих корреспондентов, которых близко знал и горячо любил.
Верный друг театра и артистов, Кони с глубокой скорбью пережил смерть трех старейших мастеров Александрийского театра — в 1915 году ушли из жизни Савина, Стрельская, Варламов.
Любопытно, что даже как театральный зритель Кони оставался юристом. Так, сцену убийства Цезаря в спектакле Художественного театра он использовал для доказательства недостоверности свидетельских показаний: на вопрос, как произошло убийство, все ‘свидетели’, то есть зрители, дали самые разноречивые ответы. Вот и доверяй после этого рассказам очевидцев!
Хочется упомянуть еще об одном поступке Кони, свидетельствующем о его необычайной душевной теплоте, об удивительном умении прийти на помощь в трудную минуту добрым и мудрым словом.
Осенью 1897 года на первом представлении в Александринском театре провалилась чеховская ‘Чайка’. Критики единодушно обрушили на автора поток недоброжелательных, а порою злых и даже издевательских рецензий. (Один из критиков заявил, что это не ‘Чайка’, а просто дичь!) Кони оказался в числе немногих, сумевших по-настоящему понять и оценить этот шедевр. Чехова не могло не тронуть теплое и умное письмо Кони. Сделанный им глубокий анализ этой пьесы до сих пор цитируется исследователями драматургии Чехова.
После смерти отца мы переехали в более скромную квартиру на углу Знаменской (ныне улица Восстания) и Ковенского переулка и оказались близкими соседями Кони.
Но квартира помещалась на четвертом этаже, и, поздравив нас с новосельем, Анатолий Федорович с грустью писал, что встречи теперь невозможны, так как он не в силах подниматься так высоко без лифта. Но желание видеть его преодолело эту трудность: на всех лестничных площадках в дни его прихода расставлялись стулья, и он без особенного напряжения, в несколько ‘присестов’, осиливал подъем.
Именно в эти предреволюционные годы мне довелось чаще всего встречаться с Кони обычно у нас за обеденным столом, когда завязывалась оживленная беседа на самые разнообразные темы — от модного тогда спиритизма, над увлечением которым все мы весело подсмеивались, или получившего в то время широкое распространение учения о переселении душ (тут, приходится сознаться, мнения расходились!) до политических вопросов.
Умным, зорким глазом вглядывался он в развивавшиеся тогда грозные события. Когда в 1912 году вспыхнула Балканская война, Кони, помню, говорил, что это только начало, пролог к неизбежной схватке великих держав. А когда разразилась Первая мировая война, отвечая на волновавший всех нас тогда тревожный вопрос — куда же мы идем? — он отвечал: ‘К революции’. Он понимал ее неизбежность.
1917 год. Октябрь.
Кони шел тогда уже восьмой десяток. Но, отставленный от дел и скучнейших заседаний в прекратившем свое существование Государственном совете, а затем и сенате, он не оказался выброшенным за борт, а сумел найти себе место и в новой жизни как писатель, лектор, докладчик, издавая книги и выступая с публичными беседами об этике общежития, о смысле жизни. Он преподавал в университете, в Институте живого слова и даже в Пролеткульте!
Совмещая юриспруденцию с художественной речью, он, верный друг театра, устраивал силами учащихся инсценированные суды, обучал приемам ораторского искусства, наблюдал за чистотою речи.
И вот что важно и ценно: старый царский сановник нашел общий язык с новой аудиторией, выступая перед рабочими, студенческой молодежью, даже матросами. Новые, советские слушатели горячо благодарили его за содержательные, умные беседы.
Однажды ему довелось выступить в Аничковом дворце, в той самой зале, в которой — как рассказал Анатолий Федорович одному из своих друзей — Александр III в грубых и резких выражениях высказал ему свое недовольство оправданием Веры Засулич. ‘А ныне, — говорит Кони, — в этой самой зале я читаю лекции собравшимся учителям, и весь порядок вещей, олицетворявшийся Александром Третьим, и основанный на нем ‘образ действий’ канул, надеюсь, в вечность’.
Кони делил свою сознательную жизнь на четыре периода. ‘До двадцати лет, — говорил он, — я был дурнем, с двадцати до сорока — молодость, от сорока до шестидесяти — творческий расцвет, ну а после этого — старость…’
Юмор не покидал его до конца дней. Ему трудно было добираться в университет с Надеждинской, где он прожил последнюю часть жизни. За ним присылали лошадь. Но вот бывшее конюшенное ведомство перевели в Москву, и ему пришлось отказаться от чтения университетского курса.
Но он и тут шутил: ‘Подумайте, лошади в Москве, а Кони — в Петрограде!’
Очень любил Анатолий Федорович рассказывать о встрече с одним из своих старших соратников по судебной реформе шестидесятых годов 90-летним Вилленбаховым.
Тот пожаловался, что вот в прошлом году поскользнулся у Исаакиевского собора, с тех пор почему-то ‘ножка стала пошаливать’.
— Да, впрочем, мне ведь уже девять десятков. А вам сколько, Анатолий Федорович?
— Семьдесят пять, — ответил Кони.
— Завидный возраст! — вздохнул Вилленбахов.
Достижение Анатолием Федоровичем этого завидного возраста совпало с тяжелым 1919 годом. Пять лет спустя общество ‘Старый Петербург’ скромно отметило его восьмидесятилетие, а через три года его не стало. К смерти Анатолий Федорович относился как истинный философ.
В связи с этим вспоминается еще один любимый его рассказ, которым он часто делился со своими слушателями.
Однажды острый приступ тяжелого недуга приковал Кони к постели. Он обратился за помощью к одному из своих друзей — врачу Н. Тот его внимательно выслушал, похмыкал и задумался. А вместо ответа на вопрос Кони, что же ожидает его дальше, приятель указал на стоптанные туфли у постели пациента и сделал рукой жест (Кони великолепно его имитировал), обозначавший полет и безбрежные воздушные просторы.
Но Кони не только пережил своего друга-эскулапа, но, по причудливому капризу судьбы, оказался его душеприказчиком. И вот, разбирая бумаги покойного, он наткнулся… на свой некролог, написанный доктором в тот самый день, когда он так деликатно сравнил сердце пациента с истрепанными туфлями. Врач только оставил место, чтобы проставить число: месяц кончины был заранее указан!
Кони до конца дней сохранил работоспособность и ясность мысли. На девятом десятке он вставал, как обычно, в 5-6 часов утра и садился за письменный стол. Работал без очков, прекрасно слышал. Днем иногда выступал, читал лекции. В хорошую погоду сидел в больничном садике напротив своего дома [Теперь на доме, где жил и умер А. Ф. Кони, установлена мемориальная доска]. Вечерами делал доклады, много читал […] Жизнь Анатолия Федоровича может служить прекрасным примерам идеальной честности и бескомпромиссности, огромного трудолюбия, преданной любви к родной речи, к русской литературе, к нашему искусству, к человеку.
А книги его будут давать пищу уму еще многих и многих поколений читателей […]
Впервые опубликовано в журнале ‘Звезда’ (1966. — No 10).
С. 437. Крыжицкий К. Я. (1858-1911) — художник-пейзажист.
С. 438. Кугель А. Р. — театральный деятель.
Щегловатов И. Г. (1861-1918) — министр юстиции в 1906-1915 гг., крайний монархист-черносотенец.
С. 440. Котляревский Н. А. (1863-1925) — известный литературовед, академик.
Прочитали? Поделиться с друзьями: