О законе Гейнце, Розанов Василий Васильевич, Год: 1900

Время на прочтение: 8 минут(ы)
Розанов В. В. Собрание сочинений. Юдаизм. — Статьи и очерки 1898—1901 гг.
М.: Республика, СПб.: Росток, 2009.

О ЗАКОНЕ ГЕЙНЦЕ

Вероятно, все знают, в чем он состоит. Германское правительство, пораженное распространением разврата, проводит закон, воспрещающий публично выставлять изображения обнаженного человеческого тела в местах, доступных публике, часть общества, и притом высшего, образованного, смеется над законом. Образовался ‘Союз имени Гёте’ — в защиту художественной и красивой наготы. Многие профессора не одних искусств, но и наук, из которых некоторые в глубокой старости, почти дряхлости, выступили против закона, говоря, что он идет от ханжей и проникнут ханжеством. Кто прав? Кто виноват? Спор довольно горячо отозвался и в нашем обществе.
Совершенно невозможно представить себе человека, который не только на глазах людей, но и про себя в совести сказал бы: ‘Я стою за разврат’, или сказал бы: ‘Я хочу, чтобы выставляли на вид развратные и развращающие изображения’. Совершенно нет такого человека и нельзя его себе представить, и, следовательно, можно думать, что завязавшийся в Германии спор построен на недоразумении. Ни одна, ни другая сторона не хочет чего-то общего и одного. Но правительство несколько грубо хочет сказать: ‘Уберите голые изображения’. Художники и профессора возражают: ‘Позвольте, мы копируем эти изображения и усиливаемся воссоздать новые такие же и не считаем, а главное, не чувствуем себя развратными. Разврат — в другом’.
Но в чем же? На это, по-видимому, никто не умеет ответить. Пусть ответят параллели, иллюстрации. Пройдитесь по картинным залам Эрмитажа, или осмотрите копии знаменитых картин в Академии Художеств. Есть нагие тела? — Сколько угодно. — Развратны эти изображения? — Плоский вопрос: они не только не развратны, но лишь за недостатком термина мы не умеем выразить, что они стоят на обратном полюсе с развратом, и это-то и сообщило им вечность и красоту, за это они внесены в художественные галереи. — Теперь пройдитесь по Большой Морской улице, там есть магазины эстампов, дешевенькие, и на окнах их выставлены фотографии шансонетных певиц, живые фотографии с живых лиц, совершенно или почти совершенно закрытых. — Развратны они? — О, бесконечно! — Но ведь они не обнажены?!. Но в этом-то и дело, что суть разврата и развращающего влияния нимало не связана с наготою тела, а с выражением его, с выразительностью напр. платья, позы, лица. Разврат — это поза, а между тем прусское правительство уперлось в наготу. Ошибка, и притом нестерпимая.
Я раз в жизни видел ‘Елену Прекрасную’ и едва досидел до конца от тошноты. Почему-то я Ю priori не хотел идти, и никогда не собирался, но — скучный вечер, решительно во всех театрах билеты проданы, и мы, целою благополучною семьею, отправились на единственные свободные билеты в Belle Helene. Это было много лет назад, и как теперь помню, в Малом театре. Были голые фигуры? Ни одной. Но все было развратно в ужимках, жестах, намеках, как и на фотографиях плохих магазинов на Большой Морской. Мы все поскучали, каждый на 1 1/2 рубля, и зевая поехали домой чай пить. Ни разговоров, ни воспоминаний. Уверен, приведите гимназистов на это представление, и они разошлись бы с тою же скукою.
Я не понимаю, как не чувствовать, что ‘развратное’ вообще нисколько не соблазняет, и что это просто есть дурной тон, дурная минута неудачного дня, шалость пьяного или озорство скучающей гуляющей компании. Уверен, что девять десятых, совершающегося ‘разврата’ гнездится на почве безделья, скуки, незанятости, и одна десятая на почве физиологической нужды, но совершенно без всякого увлечения. Разврат — холоден, бездушен. Кто же ‘с увлечением’ поедет в дурной дом, к ‘певичкам’, в шато — кабак? Или кто влюблялся в проститутку? Ничего подобного, т.е. вся сумма существующего разврата, развратных уличных нравов зиждется на почве отсутствия настоящего и всем доступного хорошего общества, занятого, трудолюбивого, наконец даже наслаждающегося — со смыслом и вкусом. Разврат есть просто безвкусица и бессмыслица, даже отдаленно не соблазнительная. Теперь стало мало балов, редки балы, дороги стали балы и для средних состояний недоступны. Вот с упадком балов я связываю возрастание разврата. Не видя около себя чистых и прекрасных людей, даже чистого и прекрасного тела, хотя бы частью обнаженного — человек не погнушается поехать Бог знает куда. ‘Я дурак, я ничего не видел — поеду в кафешантан’. Вот логика приказчика и мещанина, почти извозчика. Скажите, пожалуйста, что тут значат нагие древности, нагое Renaissance? Как бал, как благородный бал, в упоении красивых танцев и разнообразных духов, они удерживают от разврата.
Разврат есть дрянное, между тем обнаженное может быть прекрасно. Сейчас я возьму еще иллюстрацию. Кто же не видал на папертях церковных или во время крестного хода отошедших в сторону деревенских женщин, кормящих грудью детей. Было ли это соблазном кому-нибудь? Никому? Обнаженны ли они? — Да, более чем прекрасная Елена. Вот грань и разделение между наготою и развратом. В нагом ничего нет развратного, а развратное начинается в выражении наготы, и именно, когда сквозь нагое тело просвечивает соблазненная или соблазняющая душа и в орудие этого соблазна обращает тело. Я сказал выше, что разврат есть поза, теперь я добавлю, что он есть движение, т. е. начало движения, и совершенно выразимого для всякого закрытого тела. Вот когда картина вызывает в вас ненужное волнение — она может быть развратна. Таков может быть и живой человек. Баба кормит ребенка, она вся ушла в себя, занята собою, обращена к себе. Она субъективна — и от этого не развращает. Но та же баба нагою грудью обращена к вам: вот развратница! Такую и не рисуйте, а рисуйте кормящую ребенка, и спокойно выставляйте картину где угодно.
Мне кажется, я даю довольно ясное разграничение. Все нужное и целесообразное, для себя и целесообразное — не развращает, а все то, что пусто собою и в себе и имеет предмет и цель в зрителе, в вас — развращает. Объективная нагота — разврат, субъективная — целомудрие. Все нагие эрмитажные изображения ушли в себя, покоятся в себе, ни одна не лезет к зрителю и, выражаясь уличным жаргоном, ‘не навязывается’. Скажут: и целомудренная нагота может вызвать волнение. Да, законное. Увы, мы все не неволнуемся в семье и доживя в семье до старости нисколько не становимся развратны. Тут и проходит тайна разграничения между движением страстей, подобным движению всегда живой реки, и между развратом, как затхлостью загнившего болота. Сказать, что бал не волнует — нельзя, но он благородно волнует и в этом вся суть, здесь его задача и оправдание.
Таким образом, закон Гейнце тут в том отношении, что в одной и той же области он не разграничивает пакость от возвышенного и смешивает действительное искусство с действительно существующею порнографиею. Ему нужно было убрать неприличие, вымести дурной тон, безвкусицу, бессмыслицу, а он закричал: ‘Нагое тело’. Нужно заметить, борьба с неприличием почти непосильна сейчас ни для царей, ни для законов. Все общество всею целиною своею как-то оседает в этом отношении и нет не только хороших, привычных старозаветных балов:
Вчера был бал, а завтра будет два,
но нет манер, нет, наконец, лиц, фигур, и это как в натуре, так и в изображениях. Что тут совершилось — мудрено разбирать. Но напр., нельзя прямо не удивляться и не восклицать, до чего сейчас исчезла идея прекрасного танца и прекрасного в одежде. Я как-то рассматривал в ‘Истории императора Александра I’ Шильдера рисунки женских платьев, у меня самого в библиотеке есть ‘Московский Меркурий’ за 1805 год и в нем при каждой крошечной ежемесячной книжке приложены ‘новейшие парижские моды’. И у Шильдера, и в ‘Московском Меркурии’ платья и ‘моды’ без застенчивости, нет этого скверного: ‘обнажилась и закрылась’, ‘показала и убежала’, т. е. нет движения, соблазна, позы. Но вот что меня поразило в этих, в общем очень открытых платьях, в них нет ‘дамы’, а есть ‘женщина’, тогда как во всех современных костюмах вы читаете ‘даму’ и решительно для вас в этих костюмах неуловима и непроницаема ‘женщина’. Таким образом, даже портнихи всемирные, которые ‘закраивают’ на весь мир платья, потеряли секрет истинно женственного, истинно привлекательного и уважительного в линиях, выемках, складках, удлинениях и утончениях. Оседает все, и осели модистки. Тщетно Гейнце пытался было бороться против столь общего движения.
Нагота не должна соблазнять, но привлекать она может. ‘Никто меня не влечет так сильно, как моя жена, и нисколько она же меня не соблазняет’. Вот разница и вот закон, вот граница следуемого и неследуемого. Если бы между людьми не было влечения и привлекаемости, непонятно, зачем бы им быть вместе, и как они были бы вместе. Тогда разойдись по лесам, тогда люди рассыпались бы как песок. Между тем в единстве людей и наконец в обществе человеческом есть прекрасное и вечное, и оно зиждется прежде и раньше всего просто на том, что человек для человека прекрасен. И раньше, чем он откроется душевно прекрасным, он поражает нас как пластически прекрасное, что не непременно бывает ‘хорошенькое’. Мне, напр., больше нравятся старухи, чем молодые, молодые не умеют себя держать, а старухи степенны, и вот за степенность я отдам всякую ‘миловидность’. Просто такая ‘шишка’ в черепе, что мне нужно быть пораженным уважением, захваченным в почтительность, и это именно пластически, так что хороших мною виденным на своем веку старух я всех помню наперечет, а множество молодых и ‘миловидных’ беспамятно забыл. И как со стариками, так и со старухами никогда я не уставал беседовать, любя их речи, душу и восхищаясь манерами, миловидностью (для меня) и вообще пластичностью. В моем умоначертании все тем лучше, чем более сюда клонит, и тем Belle Helene потому поразила невыносимостью, что это есть воплощение отрицания уважительного и уважаемого в авторе и в зрелище, а через впечатление и в зрителе. Мне кажется, апогей разврата, т.е. уничижительного, ниспадающего в смысле уважения, — достигнут в Belle Helene. Теперь я вхожу в Эрмитаж, какие прекрасные темные портреты Рембрандта, далее — полные фигуры, одни полуобнажены, другие — совершенно обнажены, но все пластичны, все спокойны. Все движут чувство, сердце, воображение в сторону повышения, в ту сторону, за которую я молодым предпочитаю старух. Вот общее устремление искусства, никогда им не нарушаемое, и нагое и молодое тело, опять же когда оно имеет эту строгость выражения в себе — оно нравится, волнует, привлекает. ‘Это сестра моя, взятая в такой миг’ — и только, т. е. никакого разврата и соблазна. В самом деле, это удачная иллюстрация: нагие фигуры в Эрмитаже суть всемирно-родственные, всемирнородные, это — раздвижение, огромное раздвижение по моей, вашей, нам теплой семьи, и вовсе это не раздевальня женского отделения общественных бань, где ‘дамы’ разоблачаются. Кажется, одно и то же по сюжетам, по рисунку, а какая разница! Мы все дома полураздеты и раздеты, но ‘дом’ есть святыня наша, а не Алказар.
Все — в выражении. Все в методе. Все в манере смотреть. Нагота может быть не только чиста, но и священна, это — нагота матери, сестры, жены, и вот вы нарисуйте нагое тело так, чтобы я смотря на него сказал: ‘Это мои
дорогие усопшие’, ‘это мои дорогие теперь’. Не умеете — бросьте кисть. Получится раздевальня, на которую я прежде всего не хочу смотреть, ибо не так воспитан и не на том воспитан. Но изобретатели закона Гейнце, а может быть и вообще прусские солдаты, или не имеют сестер, матерей, или во всяком случае не имеют чувства их, и этого чувства не сумели перенести в живопись, как его закон. Вы видите купающуюся свою жену. Неужели это вас соблазнит? Случайно увидели купающуюся сестру. — ‘Бог с нею, милой, пусть солнце согревает ее и волны обмывают — это не мое дело’. Вот впечатление от совершенно нагого тела, из которого устранен соблазн, где нет греха и греховного. И кажется, тайну этого и суть этого в истинном художестве знали настоящие мастера.
Это и может воспитывать. Ибо есть великая важность для каждого человека найти меру и такт в своем отношении к наготе, которой все равно повсюду и навсегда он не избегнет, но он должен повсюду и всегда сохранить к ней должное отношение.
Вот это-то и трудно, вот этому-то и не научит закон Гейнце. А задача этого научения и есть истинный путь к искоренению разврата. Ибо кто после сладкого захочет горького, и кто вкушающий чистый хлеб возьмет заплесневелую, зеленую корку у нищего? Я не вижу нагих изображений. Но это еще не предрешает, как поведу я себя, когда увижу. А я непременно увижу, когда-нибудь увидит всякий: и искусство есть великая школа и долгий подготовительный путь к тому, чтобы и здесь человек прошел с достоинством отмеренное ему и не впал в неотмеренное, не соскользнул в сторону. Задрапируются улицы, обнажатся дома… Нагота, прогнанная с улицы, войдет в дом, она войдет как субретка, как ZimmermДdchen {горничная (нем.).}… Лучшие картины и ‘картинки’, ‘живые картины’ сядут на стульях, на креслах, в гостиной, в кабинете, на диване, и в меру того как ‘очистятся’ картинные галереи — может запачкаться семья все того же прежнего грубого невоспитанного бюргера. И чем больше будет его невоспитанность, неподготовленность, тем все сильнее его захватит самая дешевенькая красота, самый низменный соблазн. Он не видел высокого, высокого в этой специальной сфере, и на него победно наступит и его раздавит не гора, а ничтожный холмик.
Но за всем тем, и именно во имя высокого, во имя ‘искусства’, необходима в Германии и всюду борьба с ‘дурным тоном’, позою, телодвижением, безвкусицею и бессмыслием в этой же самой области. У Пушкина есть хороший стих о том, что ‘сапожник’ может указать и живописцу недостатки нарисованного сапога, но выше сапога он не должен судить. ‘Закон Гейнце’ судит ‘выше сапога’, будучи, по существу, сапожником. Полиции и полицейским мерам совершенно не для чего браться за сюжеты, как ‘Юпитер и Юнона’, каковую картину пришлось было в одной галерее вынести или убрать, или покрыть рогожею. Для полиции совершенно достаточно другого сора, на улицах и в клоаках, от Belle Helene и т. д. Область эта бесконечна. Против очищения ее никто и ничего не будет иметь. И ‘общество имени Гёте’, вероятно, первое аплодировало бы, если бы правительство германское хорошо вычистило специально в его ведении находящийся ‘сапог’… Но ‘не дальше сапога’. Дальше — тайны, дальше растут секреты человеческого духа, задачи человеческого воспитания, и если туда полезет закон Гейнце, он может взять ножницы и повредить бесчисленные страницы Библии, вырезая историю Лота, Фамари и Иуды, Давида и Вирсавии и, наконец, залепляя черною типографскою краскою целые главы древней ‘мифологии’… Эта кастрация ни к чему, а римские историки повествуют в рассказах об императорах, что именно кастраты отличались чудовищною порочностью, а легенды Средних веков добавляют, что таковы же были и кастрированные периоды.

КОММЕНТАРИИ

НВ. 1900. 5 мая. No 8687.
‘Елена Прекрасная’ оперетта Ж. Оффенбаха ‘Прекрасная Елена’ 1864), популярная в России.
Алказар — общее название многих замков в Испании, в частности в Севилье, в Сеговии.
У Пушкина есть хороший стих о том, что ‘сапожник’… — А. С. Пушкин. Сапожник 1829).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека