Если специальная история философии отводит Якоби лишь второстепенное место, то это потому, что сама философия в действительно всемирной, всесторонней истории не занимает первого места. И когда Якоби признает в Фихте ‘Мессию философии’, то есть видит в нем завершение философии, то этим самым он становится во всемирной истории предтечею новой эпохи, той, в которой будет господствовать уже не школьная философия, а иной, действительной философии, по справедливому мнению Якоби, и быть не может.
Германия думала с Кантом и Фихте, а чувствовала с Якоби, то есть Германия то самое отвергала сердцем, что принимала умом. Это-то противоречие между чувством узко-немецким, личным, а не сыновним, всечеловеческим и разумом и составляет роковой вопрос нашего времени.
Но то, что думала Германия со своими мыслителями и чувствовала с Якоби, то самое она живописала на стенах музеев, храмов, университетов и дворцов с Корнелиусом, Овербеком, Каульбахом, который сам называл свои апокалиптические композиции философскими диссертациями.<,<,1>,>,
Якоби был в достаточной степени сыном своего века, и однако в нем, как мыслителе, нельзя видеть выражение только временного, идей и стремлений его века. Идеям и увлечениям своего времени и временному вообще он противопоставляет нечто вечное. Он, кажется, и сам не вполне сознавал, почему он действовал так, а не иначе, недаром признавал он справедливым упрек в том, что ‘он — философ лишь по природе или по характеру, а писатель — по случаю’, и причину этого видел в том, что ‘голова его срослась с сердцем’ настолько, что жить одним только отвлеченным мышлением он не в силах.
Якоби, говорят некоторые, имеет большое сходство с Лессингом. Это совершенно верно, как и то, что первый не имел такого успеха и не пользовался таким значением и влиянием, как второй. Но происходило это оттого, что они трудились в той среде, где мнимое, то есть интересы мысли самой по себе и искусства для искусства более ценились, нежели интересы действительности, понимаемой не в узко-практическом смысле.
Есть и другое сходство между Лессингом и Якоби: оба могут быть названы борцами, причем оба боролись, по-видимому, одинаковыми средствами. Но у Лессинга вражда и ненависть к своим противникам была вдесятеро сильнее, чем у Якоби. ‘Я презираю ортодоксов, — восклицал Лессинг, — но я еще более презираю новомодных рассудочных отрицателей!’ Борец Лессинг готов был духовно уничтожить своих противников, несмотря на то, что в качестве творца ‘Натана’ он проповедовал терпимость. Борец Якоби, признававшийся в своей собственной раздвоенности, когда говорил, что он наполовину язычник, наполовину христианин, хотел бы примирить обнаруживаемые им в борьбе с современною ему философией противоречия между умом и сердцем, между чистым разумом и чувством. Но дать этого примирения он не смог, и не потому (как обычно думают), что философия его научно слаба, а потому, что ее основа, чувство, в том виде, как принимал и восхвалял его Якоби, лишено плодотворного содержания настолько же, насколько лишены его теоретическое мышление и практическое дело у Канта. Не смогла дать разрешения противоречия, обличенного Якоби, но не устраненного им, и вся западная философия…
… Всеславянская же наша философия состоит в том, чтобы не было противоречия между умом и сердцем…
1 Если мы соединим мысленно произведения монументальной живописи упомянутых художников и других, им подобных, то получим художественный музей, который мог бы стать философскою аудиторией, поясняющею наглядно отвлеченные начала вышесказанных философов, и мог бы стать залом для чтения произведений кантианца Шиллера, романтиков — фихтеанцев и, наконец, Гёте, который был натурфилософом с Шеллингом, не вдаваясь в его крайности, и был философом духа с Гегелем без гегелианских крайностей.