О творчестве Алексея Ремизова, Мочульский Константин Васильевич, Год: 1923

Время на прочтение: 5 минут(ы)

Константин Васильевич Мочульский

О творчестве Алексея Ремизова

‘Оттого ли, говорит Ремизов, что родился я в Купальскую ночь, когда в полночь цветет папоротник и вся нечисть лесная, водяная и воздушная, собирается в купальский хоровод скакать и кружиться, и бывает особенно буйна и громка, я почувствовал в себе глаз на этих лесных, водяныя и воздушных духов, и две книги мои ‘Посолонь’ и ‘Морю-Океану’ в сущности рассказ о знакомых и приятелях моих из мира невидимого — ‘чертячьего’.
И эти книги — необыкновенные.
С названиями и определениями к ним и подойти нельзя. Для этого жанра следовало бы новое слово выдумать. Рассказывается о духах, чертях, нечисти — и не ‘фантастика’. Фантастика — воздушна, бесплотна, соткана из снов и туманов: гляди издали, не шелохнись — не то рассыплется. Все зыблется неуловимо — ‘игра воображения’… У Ремизова ‘вещность’, конкретность, натурализм чертячий. И жизнь буйная, громкая — жизнь разбухшей весенней земли, жадных почек и листьев, жизнь зверя, камня, цветка. Все эти ‘духи земные’ — не иносказанье, не поэтические фигуры, а самые настоящие ‘жители’. Кто на них глаза не имеет, толкует, как слепой, об явлениях природы да о древних поверьях. Вот, например, живет Кострома (по ученому: олицетворение хлебного зерна), живет не как символ, а сам по себе: ‘на зеленой лужайке заляжет, лежит-валяется, брюшко себе лапкой почесывает, — брюшко у Костромы мяконькое, переливается’.
Или Коловертыш: ‘трусик, не трусик, кургузый и пестрый. с обвислым пустым, вялым зобом’. Живет он в избушке у ведьмы: ‘У самых дверей — ступа, из ступы, как заячье ухо, торчал залежанный войлок: видно в ступе свил себе прочно ночное гнездо Коловертыш’.
А на болоте другой ‘лешка’: ‘Весь измоделый, карла, квелый, как палый лист, птичья губа — Болн-бошка, востренький носик, сам рукастый, а глаза, будто печальные, хитрые-хитрые’. Так придумать нельзя — разве не чувствуется точная запись с натуры? А о ком — вскользь только, одним словом обмолвится, но в этом слове — вся полнота живого опыта, долгого интимного общения. Поэтому то ремизовская ‘нечисть’ и не пугает, хоть и шумит она, проказит. возится, хоть и любит подурачить да побеспокоить человека, а не злая. О ‘жутком’ рассказывает автор, делает ‘страшные’ глаза, но не забывает, что чертенята — его ‘приятели’. К одной фразе даже примечание есть: ‘Эту фразу надо прочитать так, чтобы действительно слушатели забоялись’, но рассказчик улыбается лукаво: ‘Ага, напугал я вас!’
И все повествование, как солнечным светом, пронизано нежностью. Веселится, искрится, звенит на все голоса и Движется, движется ‘весенняя нечисть’. Никакие описания пРироды, никакие гимны миру не заглушат радостной суматохи, этого писка и визга. Из всех щелей, из всех выбоин, из под кочек и кустов, из оврагов, лесов и рек — выползают таинственные существа, срываются с веток, скатываются с выпрыгивают из моря — со всех сторон — сколько их, всех и не пересчитаешь: ‘домовые, домихи, гуменные, банные, лесунки, лесовые, лешие, листотрясы, кореневые, дуляные, моховые, полевые, водяные, хлевники, гужаки, аорожие и облом, костолом, кожедер, тяжкун, шатун, хитник, лядащик, головохвост, ярун, долгоносик, шпыня, куреха ишепотун со своею шептухой’. До Ремизова знали мы и обряды и поверья, и сказки народные, но были они распределены по своим ‘твердо определенным местам’ и стали ‘фольклором’. А он взглянул на них своим ‘глазом’ мудрым и детским — и вдруг воскресли. Когда то любовь, отгорев, оставляла миф: миф застывал в обряде и забывался в игре. Ремизов от хоровода восходит к мифу, детская игра в ‘Кукушку’ или ‘Кострому’ раскрывает перед нами глубинную древнюю основу: обряд оживает, и эмоция разливается потоком по высохшему руслу.
Искусство Ремизова в изумительной своей простоте загадочно. Можно классифицировать и обнажать его приемы, можно подмечать и описывать его ‘манеры’ — но все же из сетей анализа самое существенное выскользнет. Обобщать, сравнивать — значит потерять его безвозвратно. Ибо приемы его — оборотни, — они в движении — не застыли и не остыли еще. Причудливые, изменчивые, всегда неожиданные, полные самых противоречивых смыслов. Сказочник, друг чертячий, добрый кот Котофей Котофеевич, шутник и выдумщик оборотится вдруг монашком смиренным, тихим и благостным ‘проходящим дни свои у некоего старца в научении’. И вся ‘нечисть’ сгинет внезапно в звоне монастырских колоколов, в ладонном духе, в свете чистых риз Господних. Так же бесхитростно ведет свой рассказ скромный послушник, те же слова немудреные, от сердца незлобивого, внушены они древними сказаниями и христианскими легендами. Вся разница не в окраске даже, а в нюансе — но все разом изменяется. Ритм иной, голос не тот, — церковность, молитвенность умиленная: келья вместо степи языческой: ‘перед вратами рая под райским деревом за золотым столом сидят угодники’ — и стелется благовест над Русской землей от Печерской в Киеве до Святой Софии в Новгороде и от Исакия до Успенского в Москве.
Русь святая, благолепная, исхоженная мучениками и чудотворцами, простирает над ней Божпя Матерь свой покров, затканный звездами, благословляет ее ‘трижды великим благословением’ Никола Милостивый. Каждое слово в ‘Отреченных повестях’, — ‘Лимонаре, луге духовном’, как самоцветный камень, на Плащанице — блеск в нем, и жар, и крепость невиданные. В ‘Посолони’ сказ торопливый, с прибауточкой, с ужимкой и смешком, то нараспев задорно так, то шепотком, чтобы ‘забоялись’ — в ‘Лимонаре’ — важно-замедленный, тихий и благовейный, книжный чуть-чуть и вразумительный, читает автор со тщанием по ‘чудной книге, писанной полууставом’, будто указкой&lt,водит&gt,.
‘Богородица держала на руках Сына Христа, собиралась в дорогу. Иосиф хлопотал у саней, разговаривал с Сивкой и, усадив Богородицу с Младенцем, махнул старик рукавицей. И побежала лошаденка по дороге в цыганскую землю, как указал Иосифу ангел, в Египет’.
Словесное искусство Ремизова основано на тончайшем чувстве ритма: ритм движет его композицией, обусловливает синтаксические конструкции, порождает образы. Автор ‘Крестовых сестер’ и ‘В поле блакитном’ не только слышит слово, но и знает его по весу и на ощупь: бывают у него слова маленькие и очень тяжелые, — другие на вид грузные, а ничего не весят — пустышки: одни — гладкие и ловкие, другие неповоротливые и шершавые. Иное слово, как камень. всю фразу вниз потянет, а иное — невзрачное — на своем месте вдруг просияет. Слова его то нанизываются, как жемчужины: то, как мозаика, плотно друг к другу пригоняются, то стеною вверх строятся. И какое их множество — и знатные, и ‘подлые’, и ученые, и народные, и торжественные. и ‘разговорные’, и разные славянизмы, и архаизмы, провинциализмы и т. д. Одни любят простор — раскатистые периоды, другие — быстрый бег, тесноту, коротенькие предложения. Одни тщеславны — надо всеми хотят господствовать, другие — робкие — жмутся друг к другу, есть и старые, и молодые, и чистенькие, и запачканные, и аристократы, и нищие. Об искусстве Ремизова ритмически организовывать словесную массу можно было бы написать целое исследование. Его язык — особый, звучание и выразительность его — неповторимы и неподражаемы.
Каждое его прикосновение к слову — творческое. Берется он за труднейшие задания: за движением его фразы следишь со страхом и изумлением, цель сперва кажется недостижимой, да ведь эти слова так прозвучать не могут, никогда они так не звучали — не выдержит фраза такого напряжения, не может так высоко взлететь, так круто повернуть! И вот же — звучат, взлетают, поворачиваются, будто и усилия никакого не было.
Сожмет он слово и не выпускает — переломает, вывернет по-своему — и выйдет оно из его рук — еще краше, еще крепче. Даже заведомо выдуманные им слова — все подлинные. русские. Синтаксис его — запись устного рассказа, нотные знаки, отмечающие ритм и интонацию живой речи. Не кончит фразу, задумается — пауза, или вдруг разорвет правильное построение длинным вводным предложением, а то от волнения собьется, слова подходящего не подыщет — жест. Гибки, емки, свободны его конструкции. Иное словечко, иное восклицание повторяется упорно, а нередко и Целые тирады возвращаются, как песенные припевы. Перестановки слов у него самые мудреные, повороты и срывы, от которых дух захватывает — и при этом всегда ясность, всегда легкость.
‘Как то в будний день иду и вижу, идет, — зимой было, — ничего, все, как следует, по-зимнему: ротонда на ней — на ней коза ангорская, такая пушистая, белая… да не идет, это мы с вами едем, а она — экая! — она знай себе — по морозцу-то приплясывает’.
Грамматический грузный аппарат, логические связи и зависимости уничтожены. Каждое выражение жестикулирует. Фразы движутся, сталкиваются, живут своей жизнью.
Какой материал для чтеца, для актера: здесь синтаксис становится мимикой.
Не в русскую литературу только, но и в историю русского языка затейливой вязью впишется имя Алексея Ремизова.

Примечания

Впервые: ‘Звено’, No 46 от 17 декабря 1923 г.
будто указкой водит — в газетном наборе после ‘будто указкой’ — пропущенная строка. Слово ‘водит’ вставлено составителем по смыслу.

———————————————————————

Источник текста: Кризис воображения. Статьи. Эссе. Портреты / Константин Мочульский, Сост., предисл., прим. С.Р. Федякина. — Томск: Водолей, 1999. — 415 с., 21 см.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека