Розанов В. В. Собрание сочинений. Юдаизм. — Статьи и очерки 1898—1901 гг.
М.: Республика, СПб.: Росток, 2009.
О СУВОРОВЕ
Целая неделя исторических заметок, биографических дополнений и военно-технических комментариев около имени Суворова. Год назад Россия светилась именем Пушкина, сейчас светится именем Суворова. Счастливы мы, имея такие воспоминания, имея в фундаменте своего роста такие факты и имена. Пушкин так же был совершенен в слове, как Суворов — в деле, первый есть венец общественного развития, общественного духа и движения, второй есть венец движения государственного и крепости государственной. Да будет позволено сказать о нем два слова и не военному, и даже не историку, но… немножко психологу.
В русских воспоминаниях о Суворове замечательно всякое отсутствие борьбы против его величия. Это не так просто. Наука, общество и вообще потомки до того раскалываются на партии, дробятся в своем дальнейшем течении, что всякий великий факт прошлого или великое умершее лицо оказываются впоследствии не достоянием и кумиром целостной истории, а знаменем партии, украшением и опорою какого-нибудь определенного, однако не универсального течения. У нас критиковали Петра, жестоко критиковали Пушкина, чрезвычайно критикуют Сперанского, но Суворов замечателен тем, что, будучи чрезвычайно жив и ярок в воспоминании всех, никогда и ничьей не возбуждал к себе досады, неприязни, насмешки. Никакого желания ограничить его имя не было. Для поэтов он так же был священен, как для военных, и в 60-е годы, в кружках и литературе ‘нигилистов’, даже, вероятно, в литературе эмигрантов, нет решительно никакой злобы и насмешки около его имени. ‘Не спеваясь’ — все поют ему хвалу. Касаясь имени Суворова, перо Герцена или Огарева ведет себя так же благопочтительно, как перо генерала Петрушевского, автора книги ‘Генералиссимус Суворов’. Таким образом, историк прежде всего может отметить, что Суворов есть самая бесспорная, неоспариваемая личность русской истории.
Тот или иной человек, в этом или в другом году, но Суворов должен был появиться. Суворов есть исторически необходимое, исторически непременное у нас лицо. Два века непрерывно воюя и расширяясь в войнах, Россия не могла не завершиться в этой линии каким-нибудь необыкновенным явлением, феноменом. Наконец, мы не должны забыть, что самая реформа Петра была, в сущности, военным явлением, а не явлением гражданского порядка. Петр вырос среди ‘потешных’ и несколько ‘штурмом’ взял ‘успехи наук и искусств’. В движениях, в речах Петр-реформатор есть Петр-воин. Очевидно, героическая струйка истории, героический гений народа должен был потечь отсюда. Мы имеем вообще чрезвычайно много светлых военных имен, и, что бы там ни говорили, военное сословие у нас остается не только самым почетным, но и по заслугам и дарованиям самым почтенным и самым любимым сословием. Гений империи живет здесь.
Нужно заметить, войска и военное у нас есть вместе народное. Это от того, что огромное множество крестьян идет сюда, а затем, разойдясь из— под знамен по домам, разносит в толщу народную, в тело народное огромное число духовно-физических военных, воинских частиц. Солдатом пропитан мужик: он ли, или кто в его родне, но уж узнал ранца, был под командиром, приготовлялся к смотрам, и в старости рассказывает бездну приключений и анекдотов о былом. Вторая причина, что войско русское есть гвардия нации русской, лежит в казаках и казачестве, которое есть вполне уже народное тело и с тем вместе есть военная организация.
Общепризнанность, общехвалимость Суворова вытекает из чрезвычайной его гармоничности, мерности, всесторонности его человеческого развития. Ведь при дворе он никогда не был царедворцем, близкий к императорам, он был свободен в движениях, как император. Его прекрасная верность к государям, — типичная русская черта, — чарующе соединена с совершенною свободою русского человека. Такой меры, мерности характера мы не встречаем еще ни в ком. Потемкин тонул в шлейфе Екатерины, он был великолепен, ‘великолепный князь Тавриды’, но свет его был слишком отраженный, лунный, бессильный в себе, хотя это был гениальный по способностям человек. Но остановимся еще на служебных чертах Суворова. Получив генерал-аншефа или подобное какое-то отличие, он что же сделал: поставил ряд стульев и начал через них скакать. Число стульев было определенное, и, перескакивая через каждый, он произносил имя генерала— товарища или генерала ниже по чину, которых теперь всех он перескочил. Черта служаки, которая роднит его со всем морем служащих русских людей. Вообще от великого до ничтожного ничто не было чуждо Суворову, ив прекрасном гармоническом сплетении, без выпуклости в какой-нибудь точке миллионы черт сливаются в самый конкретный живой образ нашей истории, полный жизненного трепетания и эстетической привлекательности. Суворов по всем линиям прекрасен и он прекрасен особенною характерною типичною русскою красотою. Суворов, в чисто эстетическом смысле, дал образ прекрасного русского человека, в котором нет упрека.
Истинное величие предка сказывается в том, что чем глубже и подробнее копается около него история, тем образ его становится еще светлее. Немного более суровости в Суворове, и он стал бы переходить в жестокого, уменьшите этой суровости — и он стал бы переходить ‘в бабу’. Уравновешенность Суворова — удивительна. Отнимите у него ум, изобретательность и он станет ‘солдафоном’, увеличьте изобретательность — и он станет теоретиком. Его образ нельзя подвинуть ни туда ни сюда, не уменьшив. И это и образует гармонического великого человека.
Психолог не может не остановиться на так называемых ‘чудачествах’ Суворова. Их разно объясняли: то принужденность шутливой манеры, под защитой которой он мог единственно говорить в то время и те времена правду. Это объяснение неправильно, и, мы думаем, ‘шутка’ росла из Суворова естественно и неодолимо, как волосы. Для наблюдателя характерно, что он вечно бегал, но мог ‘прохаживаться’. Он или спит в смысле физиологического отдыха, или вечно работает. Шутка и ‘шутовство’ было складкою, манерою, излишним наростом в действиях человека сверх нормы, потому что норма не вмещала в себя запаса и напора духовной его энергии. Это — безобразие пены, льющейся через край бокала. В миг совершенного напряжения Суворов не шутит. Перед боем, в штурме, на вершине Альп — это трагический герой, которому позавидует всякий. Но вот он спустился с Альп, штурм кончен, битва выиграна: а дух его, великий его дух все тот же, и он конвульсионно дергает его тело, ломает походку, разражается шутками, остротами, дерзостями. Каждое ‘озорство’ Суворова, включительно до подражания петуху, рождалось из того, что сейчас ему нужно было сделать 15 дел, а перед ним как возможные лежали два, тогда недостающие тринадцать дел, тринадцать энергий, выражались ‘ку-ку-ре-ку’ или как иначе, он никогда не придумывал, всегда повиновался влекущему его духу. ‘Дикое мясо’, ‘нарост’, ‘лишнее’ там, где силы есть, а форм не предложено.
Замечательно, что Суворов вышел из Италии в то самое время, когда туда уже спешил ему навстречу Наполеон. Провидение развело своих избранных, дабы ни которому не было постыдно. Была бы, правда, любопытнейшая встреча. Но нельзя не отметить, что Бонапарт выражал собою будущее, в нем был грядущий момент истории, наступающий момент, а Суворов весь был выразителем прошлого. Он не мог бы быть побежден, не захотел бы быть побежден. И вероятно он умер бы, был бы убит. Ибо он все-таки был человек, а там, где ‘грядет’, где ‘грядущее’, уже самый гениальный человек — песчинка. Наполеон не своими силами был велик, с ним и в нем наваливалось на Европу неопределенное ‘грядущее’. Перед этим только и можно умереть.
Но добрый гений России не довел до этого катаклизма и сохранил нам непобежденным человека, в котором никакого будущего не наваливалось на нас, но который есть ответ всего нашего прошлого. Замечательно, что самое героическое в жизни Суворова и вместе кульминационная точка военной русской славы есть страница исключительного сияния, прагматически не связуемая с остальными страницами нашей истории. Итальянский поход — это эпизод, каприз, случай истории, ‘дикое мясо’ в ней, которое не составляет члена в организме наших судеб. Это значит, что Суворов не был ‘мужем рока’, как любили говорить в начале этого века. С напряжением его воли и его талантами, наконец с его действительным ‘счастьем’ — в другой исторический день или в истории другого народа он совершил бы не только необыкновенное, но необыкновенно нужное, повел бы за собою вереницу событий или вереницу предшествующих событий, вывел бы на совершенно новый путь. Это значит, что во французских или карфагенских событиях он мог бы поставить перед могилою Рим, ввести в небывалое могущество и славу Францию, ибо совершенно нет в его биографии фактов, которые где-нибудь его определяли бы менее способным, чем Ганнибал, Бонапарт, Цезарь. Но поприще его было несравненно меньшее. Он есть не факт всемирной истории, а внутренний факт нашей русской истории. Во всемирную историю, с итальянской и французской стороны, он входит блестящим и странным, но ничего не задерживавшим явлением. И это может быть для нас лучше, все всемирные гении бывают народно-холодны, народно-отчужденны. Судьба сохранила в Суворове чрезвычайно нам нужную национальную теплоту, показав его миру, но только показав, и оставив в пределах родной истории. Он наш ‘генералиссимус’, и в этом виде нам с ним легче, ему с нами лучше. Кость эта никуда не оторвалась от наших костей и, как Адам о Еве, старая Россия может сказать о чудном старике: ‘Это — кость от костей моих, плоть от плоти моей’.