О стихотворениях г. Языкова, Киреевский Иван Васильевич, Год: 1832

Время на прочтение: 11 минут(ы)

    Иван Киреевский
    О стихотворениях г. Языкова

———————————————————————— Оригинал находится здесь: philolog.ru ———————————————————————— Тому два года французский ‘Журнал прений’ торжественно объявил Европе, что в России скончался один из первоклассных ее поэтов, г. Державин[1]. В конце прошедшего года издано во Франции ‘Собрание русских повестей, выбранных из Булгарина, Карамзина и других’ (‘Le conteur russe, par Bulgarine, Karamsin et autres’)[2]. Скажите, чтІ страннее: говорить о русской литературе, не зная Державина, или ставить вместе имена Булгарина, Карамзина и других? Который из двух примеров доказывает большее незнание нашей словесности? Чтобы решить этот вопрос, надобно иметь особенно тонкую проницательность, которою я не смею гордиться, и потому предоставляю это дело моим читателям. Но, во всяком случае, кажется мне несомненным одно, что русская литература известна во Франции почти столько ж, сколько персидская или татарская. И мысль, что ни одна тень нашей мысли, ни один звук нашего голоса не дойдут до народов образованных, — это тяжелая мысль, и кроме грусти она должна иметь еще другое вредное влияние на наших писателей. Литератор наш невольно стесняет круг своей умственной деятельности, думая о своих читателях, между тем как писатель французский при мысли о печатании расширяет свои понятия, ибо при каждом счастливом движении ума, при каждом чувстве поэтически-самобытном, при каждом слове удачно сказанном является ему надежда, вдохновительная надежда на сочувствие со всем, что в мире есть просвещенного и славного. Вот почему каждое покушение познакомить образованных иностранцев с нашею словесностью должно встречать в нас отзыв благодарности и возможно верную оценку. Но между всеми переводчиками с русского языка три особенно замечательны удачею своих переводов. Бауринг, который один из трех был оценен и, может быть, даже переценен иностранными и русскими критиками, Карл фон дер Борг, которого переводы имеют, без сравнения, большее достоинство3, но который, несмотря на то, известен весьма не многим и еще ни в одном журнале не нашел себе справедливого суда, и, наконец, Каролина фон Яниш, которой замечательная книга явилась на последней лейпцигской ярмарке и обнаруживает, кажется, талант еще превосходнейший[*]. Но, как ни утешительно это начало дружеского сближения нашей словесности с литературою немецкою, признаюсь, однако, что мне было больше досадно, чем приятно видеть, как одного из первоклассных поэтов наших лучше всех русских понял и оценил — писатель немецкий! Г. фон дер Борг в одном из последних нумеров ‘Дерптских летописей'[**] в нескольких строчках сказал больше справедливого о сочинениях Языкова, нежели сколько было сказано о них во всех наших периодических и непериодических изданиях. Впрочем, и то правда, что до сих пор у нас еще не говорили об Языкове, а только вскрикивали. Один ‘Телеграф’5 высказал свое мнение, и тот, судя о Языкове, не был, кажется, свободен от таких предубеждений, с которыми истина не всегда уживается. [*] Das Nordlicht. Proben der neueren russischen Literatur von Caroline von Jaenisch. [**] Dorpater Jahrbucher fur Literatur, Statistik und Kunst, besonders Russland’s, herausgegeben von Proffes. Dr. Blum, Dr. Bunge, Dr. Goedel, Dr. Neue, Dr. Struve, v. d. Borg, Dr. Fridlander, Dr. Kruse, Dr. Rathke, Dr. Walter[4]. При начале статьи своей г. фон дер Борг жалуется на тяжелое чувство, которое возбуждают в нем новейшие поэтические произведения Европы, и при этом случае говорит о том утешении, которое доставляет ему созерцание ‘литературы свежей, юношеской, которая еще не достигла времени своего полного процветания, но уже дает его предчувствовать’. Кто не разделит с г. Боргом того ощущения, которое возбуждает в нем современная поэзия Европы? Но что касается до особенного утешения, которое доставляет ему литература русская, то в этом случае почему нам не поверить г. Боргу на слово? Может быть, со стороны так и должно казаться. ‘Это утешительное чувство, — продолжает г. Борг, — похоже на то, которое возбуждает в нас весна, когда надежда еще рисует нам будущее в лучшем свете, между тем как самые прекрасные дни осени внушают невольную грусть… Когда же поэт, принадлежащий юношеской литературе, сам еще находится в поре юности и надежды, тогда из созданий его навевает нам двойною весною, так что ее действие на душу становится уже неотразимым. Такое дыхание весны встретил я в сочинениях Языкова, которые для ‘Дерптских летописей’ имеют еще тот особенный интерес, что молодой поэт несколько лет принадлежал Дерптскому университету и ему обязан своим высшим образованием. К тому же и стихотворения его написаны большею частию во время его жизни в Дерпте или наполнены воспоминаниями об этой жизни. Они принадлежат почти исключительно лирическому роду и большею частию сложены в тоне элегическом… Впрочем, и застольные и эротические песни не исключены из собрания и многие из них особенно счастливы. Отечество, любовь, дружба и братское житье веселых юношей-товарищей — вот любимые предметы поэта. Вообще стихи его пленяют какою-то свежестью и простодушием, и вряд ли есть одно стихотворение, которое бы можно было назвать неудавшимся. Но особенная прелесть заключена в его языке, отличающемся силою, новостью и часто дерзостью выражений, между тем как стих его исполнен самой редкой благозвучности. Если же мы прибавим к сказанному еще то, что в этих гармонических стихах выражается чувство всегда благородное, душа вся проникнутая любовью к прекрасному и великому, то, конечно, возбудим любопытство всех, принимающих участие в успехах русской словесности'[*]. Таково мнение г. Борга. Оно показалось нам особенно замечательным в том отношении, что изо всех рецензентов Языкова до сих пор один он постигнул поэтическую и нравственную сторону тех из стихотворений поэта, которые у нас навлекли ему столько странных упреков. Слыша беспрестанные упреки Языкову, я всегда вспоминаю одного русского барина, который ездил отдавать своего сына в какой-то немецкий университет, но, встретив на улице студента без галстука и с длинными волосами, тотчас же понял из этого всю безнравственность немецких университетов и возвратился домой воспитывать своего сына в Саратове. * В подтверждение своих слов г. фон дер Борг приводит несколько стихотворений Языкова вместе с своим переводом. Переписываем одно из них, чтобы те из наших читателей, которые не знают переводов г. Борга, могли судить о его таланте в самом трудном испытании, которое когда-либо предстояло переводчику, ибо изо всех новейших поэтов Языков, может быть, самый непереводимый. (Далее в оригинале следует русский и немецкий текст стихотворения ‘Чужбина’. — Ред.) Вообще многие из нас еще сохранили несчастную старообрядческую привычку судить о нравственности более по наружному благочинию, чем по внутреннему достоинству поступка и мысли. Мы часто считаем людьми нравственными тех, которые не нарушают приличий, хотя бы, впрочем, жизнь их была самая ничтожная, хотя бы душа их была лишена всякого стремления к добру и красоте. Если вам случалось встречать человека, согретого чувствами возвышенными, но одаренного при том сильными страстями, то вспомните и сочтите: сколько нашлось людей, которые поняли в нем красоту души, и сколько таких, которые заметили одни заблуждения! Странно, но правда, что для хорошей репутации у нас лучше совсем не действовать, чем иногда ошибаться, между тем как, в самом деле, скажите: есть ли на свете что-нибудь безнравственнее равнодушия? Конечно, я повторяю здесь мысли старые, всем известные, но почему не повторять иногда старой истины? Есть мысли, которые всякий знает, но только в теории, чтобы понимать их в ежедневном применении, для этого кроме просвещения умственного нужна еще просвещенная жизнь, устроенная посреди просвещенного общества, где мысли из отвлеченного умозаключения обратились в неприметную привычку: до тех пор истина еще не пошлость. Вот почему немецкий ученый, отличающийся самою щекотливою чопорностью, скорее поймет нравственность стихов Языкова, чем многие из самых снисходительных его русских читателей. А между тем если мы беспристрастно вникнем в его поэзию, то не только найдем ее не безнравственною, но вряд ли даже насчитаем у нас многих поэтов, которые могли бы похвалиться большею чистотою и возвышенностью. Правда, он воспевает вино и безыменных красавиц, но упрекать ли его за то, что те предметы, которые действуют на других нестройно, внушают ему гимны поэтические? Правда, пьянство есть вещь унизительная и гадкая, но если найдется человек, на которого вино действует иначе, то вместо безнравственности не будет ли это, напротив, доказательством особенной чистоты и гармонии его души? Положим, что на вас производят действие чистое и поэтическое только весна, цветы и музыка, а все другое, что возбуждает ваши нервы, внушает вам мысли нечистые — в этом случае вы хорошо делаете, воздерживаясь от всего возбудительного. Однако это не должно мешать вам быть справедливыми к другим. И виноват ли Языков, что те предметы, которые на душе других оставляют следы грязи, на его душе оставляют перлы поэзии, перлы драгоценные, огнистые, круглые? Изберите самые предосудительные, по вашему мнению, из напечатанных стихотворений Языкова (ибо о ненапечатанных, как о непризнанных, мы не имеем права судить) и скажите откровенно: производят ли они на вас влияние нечистое? Когда Анакреон воспевает вино и красавиц, я вижу в нем веселого сластолюбца, когда Державин славит сладострастие, я вижу в нем минуту нравственной слабости, но, признаюсь, в Языкове я не вижу ни слабости, ни собственно сластолюбия, ибо где у других минута бессилия, там у него избыток сил, где у других простое влечение, там у Языкова восторг, а где истинный восторг, и музыка, и вдохновение — там пусть другие ищут низкого и грязного, для меня восторг и грязь кажутся таким же противоречием, каким огонь и холод, красота и безобразие, поэзия и вялый эгоизм. Впрочем, судить таким образом о сочинениях Языкова могли бы мы только в таком случае, когда бы изо всех стихотворений его мы знали одни застольные и эротические. Но если, при всем сказанном, мы сообразим еще то, что, может быть, нет поэта, глубже и сильнее проникнутого любовью к отечеству, к славе и поэзии, что, может быть, нет художника, который бы ощущал более святое благоговение перед красотою и вдохновением, то тогда все упреки в безнравственности покажутся нам странными до комического, и нам даже трудно будет отвечать на них, ибо мудрено будет понять их возможность. Но довольно. Уже слишком много останавливались мы на предмете, и без того слишком ясном. Есть предубеждения, которые не признают и очевидности, есть близорукость, которой не поможет никакой телескоп. Мы пишем для людей зрячих и беспристрастных. Стихотворения Языкова внушают нам другой вопрос, более дельный и более любопытный, и в этом случае особенно желал бы я найти сочувствие моих читателей. Благословенны те мгновенья, Когда в виду грядущих лет, Пред фимиамом вдохновенья Священнодействует поэт. Н. Языков [6] Дело критики при разборе стихотворцев заключается обыкновенно в том, чтобы определить степень и особенность их таланта, оценить их вкус и направление и показать, сколько можно, красоты и недостатки их произведений. Дело трудное, иногда любопытное, часто бесполезное и почти всегда неудовлетворительное, хотя и основано на законах положительных. Но когда является поэт оригинальный, открывающий новую область в мире прекрасного и прибавляющий таким образом новый элемент к поэтической жизни своего народа, — тогда обязанность критики изменяется. Вопрос о достоинстве художественном становится уже вопросом второстепенным, даже вопрос о таланте является неглавным, но мысль, одушевлявшая поэта, получает интерес самобытный, философический, и лицо его становится идеею, и его создания становятся прозрачными, так что мы не столько смотрим на них, сколько сквозь них, как сквозь открытое окно, стараемся рассмотреть самую внутренность нового храма и в нем божество, его освящающее. Оттого, входя в мастерскую живописца обыкновенного, мы можем удивляться его искусству, но пред картиною художника творческого забываем искусство, стараясь понять мысль, в ней выраженную, постигнуть чувство, зародившее эту мысль, и прожить в воображении то состояние души, при котором она исполнена. Впрочем, и это последнее сочувствие с художником свойственно одним художникам же, но вообще люди сочувствуют с ним только в том, что в нем чисто человеческого: с его любовью, с его тоской, с его восторгами, с его мечтою-утешительницею — одним словом, с тем, что происходит внутри его сердца, не заботясь о событиях его мастерской. Таким образом, на некоторой степени совершенства искусство само себя уничтожает, обращаясь в мысль, превращаясь в душу. Но эта душа изящных созданий — душа нежная, музыкальная, которая трепещет в звуках и дышит в красках, — неуловима для разума. Понять ее может только другая душа, ею проникнутая. Вот почему критика произведений образцовых должна быть не столько судом, сколько простым свидетельством, ибо зависит от личности и потому может быть произвольною и основана на сочувствии и потому должна быть пристрастною. Что же делать критикам систематическим, которые хотят доказывать красоту и заставляют вас наслаждаться по правилам, указывая на то, что хорошо, и на то, что дурно? Им в утешение остаются произведения обыкновенные, для которых есть законы положительные, ясные, не подлежащие произвольному толкованию, — и надобно признаться, что это утешение огромное, ибо в литературе каждого народа встречаете вы немногих поэтов-двигателей, тогда как все другие только следуют данному ими направлению, подлежа критике одним искусством исполнения, но не душою создания. Несколько светильников, окруженных тысячью разбитых зеркальных кусков, где тысячу раз повторяется одно и то же, — вот образ литературы самых просвещенных народов. Сколько же приятных занятий для того, кто захочет исчислять все углы отражений света на этих зеркальных обломках! Но если вообще то, что мы называем душою искусства, не может быть доказано посредством математических доводов, но должно быть прямо понято сердцем либо просто принято на веру, то еще менее можно требовать доказательств строго математических там, где дело идет о поэте молодом, которого произведения хотя и носят на себе признаки поэзии оригинальной, но далеко еще не представляют ее полного развития. Вот почему, стараясь разрешить вопрос о том, что составляет характер поэзии Языкова, мне особенно необходимо сочувствие моих читателей, ибо оно одно может служить оправданием для мыслей, основанных единственно на внушениях сердца и частию даже на его догадках. Мне кажется, — и я повторяю, что мое мнение происходит из одного индивидуального впечатления, — мне кажется, что средоточием поэзии Языкова служит то чувство, которое я не умею определить иначе, как назвав его стремлением к душевному простору. Это стремление заметно почти во всех мечтах поэта, отражается почти на всех его чувствах, и может быть даже, что из него могут быть выведены все особенности и пристрастия его поэтических вдохновений. Если мы вникнем в то впечатление, которое производит на нас его поэзия, то увидим, что она действует на душу, как вино, им воспеваемое, как какое-то волшебное вино, от которого жизнь двоится в глазах наших: одна жизнь является нам тесною, мелкою, вседневною, другая — праздничною, поэтическою, просторною. Первая угнетает душу, вторая освобождает ее, возвышает и наполняет восторгом. И между сими двумя существованиями лежит явная, бездонная пропасть, но через эту пропасть судьба бросила несколько живых мостов, по которым душа переходит из одной жизни в другую: это любовь, это слава, дружба, вино, мысль об отечестве, мысль о поэзии и, наконец, те минуты безотчетного, разгульного веселья, когда собственные звуки сердца заглушают ему голос окружающего мира, — звуки, которыми сердце обязано собственной молодости более, чем случайному предмету, их возбудившему. Но не одна жизнь — и сама поэзия с этой точки зрения является нам вдвойне: сначала как пророчество, как сердечная догадка, потом как история, как сердечное воспоминание о лучших минутах души. В первом случае она увлекает в мир неземной, во втором — она из действительной жизни извлекает те мгновения, когда два мира прикасались друг друга, и передает сии мгновения как верное, чистое зеркало. Но и та и другая имеют одно начало, один источник, — и вот почему нам не странно в сочинениях Языкова встретить веселую застольную песнь подле святой молитвы и отблеск разгульной жизни студента подле высокого псалма. Напротив, при самых разнородных предметах лира Языкова всегда остается верною своему главному тону, так что все стихи его, вместе взятые, кажутся искрами одного огня, блестящими отрывками одной поэмы, недосказанной, разорванной, но которой целость и стройность понятны из частей. Так иногда в немногих поступках человека с характером открывается нам вся история его жизни. Но именно потому, что господствующий идеал Языкова есть праздник сердца, простор души и жизни, потому господствующее чувство его поэзии есть какой-то электрический восторг, и господствующий тон его стихов — какая-то звучная торжественность. Эта звучная торжественность, соединенная с мужественною силою, эта роскошь, этот блеск и раздолье, эта кипучесть и звонкость, эта пышность и великолепие языка, украшенные, проникнутые изяществом вкуса и грации, — вот отличительная прелесть и вместе особенное клеймо стиха Языкова. Даже там, где всего менее выражается господствующий дух его поэзии, нельзя не узнать его стихов по особенной гармонии и яркости звуков, принадлежащих его лире исключительно. Но эта особенность, так резко отличающая его стих от других русских стихов, становится еще заметнее, когда мы сличаем его с поэтами иностранными. И в этом случае особенно счастлив Языков тем, что главное отличие его слова есть вместе и главное отличие русского языка. Ибо если язык итальянский может спорить с нашим в гармонии вообще, то, конечно, уступит ему в мужественной звучности, в великолепии и торжественности, и, следовательно, поэт, которого стих превосходит все русские стихи именно тем, чем язык русский превосходит другие языки, становится в этом отношении поэтом-образцом не для одной России. Но сия наружная особенность стихов Языкова потому только и могла развиться до такой степени совершенства, что она, как мы уже заметили, служит необходимым выражением внутренней особенности его поэзии. Это не просто тело, в которое вдохнули душу, но душа, которая приняла очевидность тела. Любопытно наблюдать, читая Языкова, как господствующее направление его поэзии оставляет следы свои на каждом чувстве поэта и как все предметы, его окружающие, отзываются ему тем же отголоском. Я не представляю примеров потому, что для этого надобно бы было переписать все собрание его стихотворений, напомню только выражение того чувства, которое всего чаще воспевается поэтами и потому всего яснее может показать их особенность: ……………… А вы, певца внимательные други, Товарищи, — как думаете вы? Для вас я пел немецкие досуги, Спесивый хмель ученой головы, И праздник тот, шумящий ежегодно, Там у пруда, на бархате лугов, Где обогнул залив голубоводной Зеленый скат лесистых берегов? Луна взошла, древа благоухали, Зефир весны струил ночную тень, Костер пылал — мы долго пировали И, бурные, приветствовали день! Товарищи! не правда ли? на пире Не рознил вам лирический поэт? А этот пир не наобум воспет, И вы моей порадовались лире!.. ……………… Нет, не для вас! Она меня хвалила, Ей нравились разгульный мой венок, И младости заносчивая сила, И пламенных восторгов кипяток. Когда она игривыми мечтами, Радушная, преследовала их, Когда она, веселыми устами, Мой счастливый произносила стих — Торжественна, полна очарованья, Свежа, и где была душа моя! О! прочь мои грядущие созданья, О! горе мне, когда забуду я Огонь ее приветливого взора, И на челе избыток стройных дум, И сладкий звук речей, и светлый ум В лиющемся кристалле разговора. Ее уж нет! Все было в ней прекрасно! И тайна в ней великая жила, Что юношу стремила самовластно На видный путь и чистые дела, Он чувствовал: возвышенные блага Есть на земле! Есть целый мир труда И в нем — надежд и помыслов отвага, И бытие привольное всегда! Блажен, кого любовь ее ласкала, Кто пел ее под небом лучших лет… Она всегда поэта понимала, — И горд, и тих, и трепетен, поэт Ей приносил свое боготворенье, И радостно, во имя божества, Сбирались в хор созвучные слова! Как фимиам, горело вдохновенье! [7] Не знаю, успел ли я выразить ясно мои мысли, говоря о господствующем направлении Языкова, но если я был столько счастлив, что читатели мои разделили мое мнение, то мне не нужно продолжать более. Определив характер поэзии, мы определили все, ибо в нем заключаются и ее особенные красоты и ее особенные недостатки. Но пусть кто хочет приискивает для них соответственные разряды и названия — я умею только наслаждаться и, признаюсь, слишком ленив для того, чтобы играть словами без цели, и столько ожидаю от Языкова в будущем, что не могу в настоящих недостатках его видеть что-либо существенное. Теперь, судя по некоторым стихотворениям его собрания, кажется, что для поэзии его уже занялась заря новой эпохи. Вероятно, поэт, проникнув глубже в жизнь и действительность, разовьет идеал свой до большей существенности. По крайней мере, надежда принадлежит к числу тех чувств, которые всего сильнее возбуждаются его стихотворениями, и если бы поэзии его суждено было остаться навсегда в том кругу мечтательности, в каком она заключалась до сих пор, то мы бы упрекнули в этом судьбу, которая, даровав нам поэта, послала его в мир слишком рано или слишком поздно для полного могучего действования, ибо в наше время все важнейшие вопросы бытия и успеха таятся в опытах действительности и в сочувствии с жизнию общечеловеческою, а потому поэзия, не проникнутая существенностью, не может иметь влияния довольно обширного на людей, ни довольно глубокого на человека. Впрочем, если мы желаем большего развития для поэзии Языкова, то это никак не значит, чтобы мы желали ей измениться, напротив, мы повторяем за ним — и в этом присоединятся к нам все, кто понимает поэта и сочувствует ему, — мы повторяем от сердца за него его молитву к провидению: Пусть, неизменен, жизни новой Придет к таинственным вратам, Как Волги вал белоголовый Доходит целый к берегам![8]

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека