О смысле жизни, Иванов-Разумник Р. В., Год: 1910

Время на прочтение: 254 минут(ы)

Ивановъ-Разумникъ

О смысл жизни

. Сологубъ, Л. Андреевъ, Л. Шестовъ

Ивановъ-Разумникъ. О СМЫСЛ ЖИЗНИ. . Сологубъ, Л. Андреевъ, Л. Шестовъ. СПб. 1910.
‘Im Werden Verlag’. Некоммерческое электронное издание. 2006
http://imwerden.de

СОДЕРЖАНIЕ

Предисловіе ко 2-му изданію.
Вопросъ о смысл жизни и ршенія его. (Вмсто введенія).
едоръ Сологубъ.
Леонидъ Андреевъ.
Левъ Шестовъ.
Имманентный субьективизмъ. (Вмсто заключенія).

Предисловіе ко 2-му изданію

Въ настоящемъ изданіи, кромe многочисленныхъ мелкихъ поправокъ, вставокъ и сокращеній, дополнена глава o Л. Андреевe. Все остальное не подверглось какимъ-либо значительнымъ измeненіямъ.
Очень цeня письменное обращеніе ко мнe многихъ читателей по вопросамъ, затронутымъ въ этой и другихъ моихъ книгахъ, я, къ сожалeнію, не имeю возможности отвeчать каждому непосредственно. Въ статьe ‘Еще o смысл жизни’, помeщенной въ книгe ‘Литература и общественность’, читатели найдутъ, быть можетъ, отвeты на нeкоторые вопросы, затронутые въ настоящей книгe лишь мимоходомъ.

Ивановъ-Разумникъ.

‘? И вы можете принимать эти страшные результаты свирпйшей имманенціи и въ вашей душ ничего не возмущается?

— Могу, потому что выводы разума независимы отъ того, хочу я ихъ или нтъ…’

(Герценъ, ‘Былое и Думы’, гл. XXX).

Вопросъ ? смысл жизни и ршенія его.

(Вмсто введенія).

I.

Для чего человкъ живетъ? Въ чемъ смыслъ существованія каждаго отдльнаго человка и всего человчества? Есть ли вообще этотъ смыслъ, или же исторія жизни человка и жизни человчества равно безсмысленны? Всемірная исторія не есть ли только ‘діаволовъ водевиль’, въ которомъ вс мы жалкія маріонетки? Можетъ ли быть объяснено ? и если можетъ, то какъ ? ‘міровое зло’, возмущающее насъ своей явной безсмысленностью? И являются ли такимъ объясненіемъ, а значитъ отчасти и оправданіемъ міра, т теоріи прогресса, которыя пользуются въ настоящее время наи-большей распространенностью? Если нтъ, то чмъ и какъ живетъ еще современный человкъ со своей изъязвленной совстью? Чмъ оправдываеть онъ, чмъ онъ можетъ оправдать окружающее его ‘безуміе и ужасъ’? ? ‘оправдано’ должно быть все окружающее,
Міръ долженъ быть оправданъ весь,
Чтобъ можно было жить…
Однимъ словомъ ? въ чемъ смыслъ, цль и оправданіе отдльной жизни человка? Въ чемъ смыслъ, цль и оправданіе общей жизни человчества, всемірной человческой исторіи?
Этотъ рядъ вопросовъ, старыхъ и вчно-юныхъ какъ міръ, неотъемлемо присущъ человческому сознанію. Нтъ и не было человка, который бы не ршилъ для себя такъ или иначе эти вопросы, и если не у каждаго это ршеніе лежитъ въ пол яснаго сознанія, то за порогомъ сознанія оно лежитъ несомннно у каждаго. Нтъ и не было религіи, системы, теоріи, міровоззрнія, которыя бы не пытались дать общеобязательное ршеніе этихъ вопросовъ, и если такого общаго ршенія до сихъ поръ еще нтъ (и никогда не будетъ), то это показываетъ только, что такое ршеніе не можетъ быть сведено къ логическимъ и этическимъ нормамъ. Вопросы эти ? метафизическаго порядка, и поскольку метафизика не есть наука и невозможна, какъ наука, постольку же невозможно, къ счастью, и ‘научное’ ршеніе этихъ вопросовъ. Наук и смежнымъ съ нею философскимъ дисциплинамъ, въ родъ теоріи познанія, здсь нечего длать, здсь область философіи въ широкомъ смысл, область интуитивнаго творчества, область совмстной работы Шекспира и Лейбница, Гете и Фихте, Достоевскаго и Вл. Соловьева, здсь область взаимодйствія спекулятивной мысли и художественнаго созиданія, здсь соприкасается творческая интуиція художника и философа. И если великимъ художникомъ въ этой области можетъ считаться, напримръ, Фихте со своей системой этическаго пантеизма, то геніальнымъ философомъ является и Достоевскій, создавшій Ивана Карамазова, впервые въ русской литератур такъ резко, ребромъ поставившаго т ‘проклятые вопросы’, которые мы повторили выше.
Не съ Карамазова, конечно, это началось и не имъ кончилось: еще за сорокъ лтъ до Ивана Карамазова Блинскій бросалъ вызовъ ‘Молоху, пожирающему жизнь’, и весьма непочтительно возвращалъ Егору едоровичу (Гегелю) билетъ на право входа во вселенскую гармонію, требуя отчета ? каждомъ изъ братій по крови, и черезъ тридцать лтъ посл Ивана Карамазова мы имемъ передъ собою то ршеніе карамазовскихъ вопросовъ, съ которымъ мы познакомимся, изучая творчество Леонида Андреева, едора Сологуба, Льва Шестова. Во всякомъ случа несомннно, что эти три писателя могутъ сказать про себя: ‘вс мы вышли изъ Ивана Карамазова’, подобно тому какъ Достоевскій въ свое время утверждалъ, что вся русская ‘гуманическая’ литература вышла изъ ‘Шинели’. Иванъ Карамазовъ настолько рзко и непримиримо поставилъ свои жгучіе вопросы, что ршеніе ихъ отнын навсегда будетъ связано съ его именемъ.
Этотъ рядъ карамазовскихъ вопросовъ является той общей осью вращенія, которая проходитъ черезъ центры творчества Л. Андреева, . Сологуба и Л. Шестова: вотъ та точка зрнія, къ которой мы придемъ и съ которой будемъ изучать творчество этихъ трехъ столь различныхъ и столь близкихъ другъ другу писателей. Соединеніе этихъ трехъ именъ не случайно и объясняется именно тмъ, что во всей современной русской литератур только эти три писателя поставили во главу угла своего художественнаго и философскаго творчества вопросъ ? смысл жизни. Конечно, вопросъ этотъ не отведенъ въ монопольное владніе Сологуба, Андреева и Шестова, его пытаются ршать такъ или иначе разные второстепенные и третьестепенные ‘таланты’ нашей современной литературы, его касаются мимоходомъ и такіе крупные выдающіеся таланты, какъ Валерій Брюсовъ (въ своей драм ‘Земля’ и во многихъ стихотвореніяхъ), его категорически ршаетъ Мережковскій и родственная ему группа писателей. Но только три писателя, изученіе которыхъ является цлью настоящей книги, кладутъ этотъ вопросъ ? смысл жизни въ основу всего своего миропониманія, являясь въ то же самое время одними изъ наиболе выдающихся представителей современнаго русскаго художественно-философскаго творчества.
Эта точка зрнія ? обоснованіе которой явится результатомъ настоящей книги ? ясно показываетъ, что разборъ названныхъ писателей отнюдь не будетъ обычнаго критическаго характера: пусть читатель не ждетъ найти въ дальнйшемъ эстетическую, психологическую или соціологическую критику произведеній этихъ авторовъ, онъ найдетъ только критику философскоэтическую, цль которой не психологическій или эстетическій анализъ (это только попутное средство), но раскрытіе того, что составляетъ ‘душу живу’ каждаго произведенія, опредленіе ‘философіи’ автора, ‘паоса’ его творчества, говоря словами романтиковъ тридцатыхъ годовъ. Это стоитъ выше всякаго утилитарнаго или эстетическаго критерія и это, думается намъ, единст-венная цль, достойная критики, достойная литературы.

II.

Прежде чмъ перейти къ знакомству съ художественно-философскимъ творчест-вомъ . Сологуба, Л. Андреева и Л. Шестова, вернемся на минуту къ Ивану Карамазову и къ тмъ міровымъ вопросамъ ? въ томъ числ и вопросу ? смысл жизни, ? которые были имъ такъ геніально поставлены и на которые такъ безнадежно плоско отвчали вс наши ‘теоріи прогресса’. Вдь всякая теорія прогресса есть въ конечномъ счет отвтъ на вопросъ ? смысл жизни, съ главнйшими изъ этихъ отвтовъ намъ и слдуетъ прежде всего познакомиться.
Иванъ Карамазовъ пришелъ со своими міровыми вопросами въ русскую литературу и слишкомъ рано и слишкомъ поздно. Онъ опоздалъ на тридцать-сорокъ лтъ, такъ какъ вопросы эти были мучительно близки только сверстникамъ Блинскаго и Герцена, посл нихъ, въ эпоху шестидесятыхъ и семидесятыхъ годовъ, эти вопросы были сведены на нтъ, признаны слишкомъ простыми и легкими. Да и не до нихъ было. На первый планъ выступила общественная, практическая, созидательная и разрушительная работа, Иванъ Карамазовъ со своими запросами былъ неумстенъ въ эпоху судебныхъ реформъ и дарвинизма, земскихъ учрежденій и соціологіи, всеобщей эмансипаціи и народовольческаго террора. Но, придя слишкомъ поздно, Иванъ Карамазовъ пришелъ и слишкомъ рано. Кто былъ его единственнымъ слушателемъ? Алеша, этотъ сюсюкающій младенецъ, по ядовитой характеристик Михайловскаго и Л. Шестова… Потомъ пришли восьмидесятые годы со своимъ однобокимъ эстетиз-момъ и идеалами ‘трансцендентальнаго чиновничества’, пришло толстовство, для котораго вс проклятые вопросы были уже ршены безапелляціонно и безповоротно. Потомъ пришелъ марксизмъ съ разъ навсегда готовыми ршеніями всхъ вопросовъ, съ идеаломъ своего Zukunftstaat’a, стремленіе къ достиженію котораго упраздняетъ вс карамазовскіе вопросы… И только во второй половин девяностыхъ годовъ карамазовскіе вопросы вновь воскресли, вновь нашли свой откликъ въ русской литератур, вновь были поставлены съ прежней страстностью и силой.
Оставимъ въ сторон и эстетизмъ и трансцендентальное чиновничество съ ихъ ршеніемъ карамазовскихъ вопросовъ, вспомнимъ только, какъ ршались и, главное, какъ ставились эти вопросы до и посл Ивана Карамазова той частью интеллигенціи, которая составляла большинство русскаго культурнаго общества.
Взгляды этого большинства вполн опредляются формулой: позитивная теорія прогресса, и подъ эту формулу одинаково подходятъ и семидесятникъ-народникъ, и восьмидесятникъ-толстовецъ, и девятидесятникъ-марксистъ, какъ ни различны и даже ни противоположны они въ остальныхъ частяхъ своего міровоззрнія. Чтобы не возбуждать лишнихъ споровъ, не будемъ говорить ? толстовств, хотя и несомннно, что толстовское ‘царство божіе на земл’ является вполн раціоналистическимъ по-строеніемъ и раціоналистической теоріей прогресса, ограничимся только народничествомъ и марксизмомъ, позитивное построеніе теоріи прогресса которыхъ врядъ ли кто будетъ оспаривать. Сущность этой теоріи прогресса общеизвстна, ея основная и характернйшая черта заключается въ томъ, что цль историческаго процесса признается имманентной ? цлью этой являются грядущія человческія поколнія. Мы боремся, мы умираемъ за счастье нашихъ далекихъ потомковъ, мы страдаемъ и гибнемъ для достиженія золотого вка на земл: въ этомъ отвтъ на вс карамазовскіе вопросы, въ этомъ смыслъ, цль и оправданіе и отдльной человческой жизни и всемірной человческой исторіи. Цль всемірной исторіи ? ‘la grande conception d’Humanit’, говоря словами О. Конта, смыслъ всемірной исторіи ? постепенное приближеніе этого Человчества къ идеалу, будь то толстовское Добро или марксистскій Zukunftstaat, оправданіе всемірной исторіи ? грядущее счастье этого Человчества, хотя бы въ далекомъ будущемъ. Мы смертны ? но человчество безсмертно, мы несчастны ? но человчество будетъ счастливо, мы страдаемъ и гибнемъ ? но ‘страданія наши перейдутъ въ радость для тхъ, кто будетъ жить посл насъ, счастье и миръ настанутъ на земл’… (Чеховъ, ‘Три сестры’).
Такъ отвчаетъ на вопросы ? смысл жизни позитивная теорія прогресса, такъ отвчала на нихъ почти вся русская интеллигенція восьмидесятыхъ и девяностыхъ годовъ, такъ отвтила и русская художественная литература этой эпохи въ лиц Чехова и Горькаго. Чеховъ искалъ спасенія отъ карамазовскихъ вопросовъ въ своей ‘вр въ прогрессъ’, какъ утопающій за соломинку, онъ хватался за мысль, что ‘черезъ двсти-триста лтъ настанетъ новая, счастливая жизнь’, что ‘черезъ триста-четыреста лтъ вся земля обратится въ цвтущій садъ’, что ‘черезъ двсти-триста лтъ жизнь на земл будетъ невообразимо прекрасной, изумительной’… Отвтъ ли это на вопросы ? смысл жизни, мы скоро увидимъ. М. Горькій даетъ на эти вопросы такой же отвтъ: цль для него ? въ будущемъ, мы живемъ для грядущихъ поколній, для лучшаго будущаго, для ‘лучшаго человка’… ‘Всякъ думаетъ, что для себя проживаетъ, анъ выходитъ, что для лучшаго! По сту лтъ… а, можетъ, и больше для лучшаго человка живутъ’… (‘На дн’). И когда-нибудь этотъ сверхъ-человкъ, эти лучшіе люди найдутъ ‘гармонію между собой и міромъ’, создадутъ эту гармонію въ самихъ себ, озарятъ ‘весь мрачный хаосъ жизни на этой изстрадавшейся земл’ и сметутъ съ нея ‘всю злую грязь ? въ могилу прошлаго’… (‘Человкъ’). Все это является только преломленіемъ въ художественномъ творчеств Чехова и Горькаго той общепринятой позитивной теоріи прогресса, основныя положенія которой достигли крайней степени развитія въ марксистскомъ ученіи ? государств будущаго, Zukunftstaat’е, какъ ? такой форм общежитія, которое установитъ на вчныя времена на земл миръ и въ человцхъ благоволеніе…

III.

Въ теченіе долгаг? времени такой отвтъ на вопросы ? смысл жизни считался единственно возможнымъ и неопровержимымъ. Но мало-по-малу стали слышаться и единичные голоса протеста, впослдствіи объединившіеся въ хор отщепенцевъ марксизма, въ томъ критическомъ теченіи, которое въ конц девяностыхъ и начал девятисотыхъ годовъ пришло ‘отъ марксизма къ идеализму’. Идеализмъ рзко возсталъ противъ позитивной теоріи прогресса, противъ ‘великой концепціи Человчества’, являющагося цлью прогресса, противъ всей этой шигалевщины, считающей людей средствомъ для блага немногихъ избранныхъ, и надо признать, что эта борьба идеализма съ позитивной теоріей прогресса не могла не быть побдоносной: слишкомъ слабы были опорные пункты этой теоріи, слишкомъ много было въ ней мстъ minoris resistentiae. Ha эти мста и обрушила свои удары идеалистическая критика. Одинъ примръ: человкъ смертенъ, но человчество безсмертно, слышали мы отъ позитивной теоріи прогресса. ‘…Но что же такое это человчество и отличается ли оно своими свойствами отъ человка? ? слышимъ мы возраженія одного изъ представителей идеалистическаго теченія (въ сборник ‘Проблемы идеализма’). ? Нтъ, оно ничмъ отъ него не отличается, оно представляетъ просто большое неопредленное количество людей, со всми людскими свойствами, и такъ же мало получаетъ новыхъ качествъ въ своей природ, какъ куча камней или зерна по сравненію съ каждымъ отдльнымъ камнемъ или зерномъ. То, что позитивизмъ называетъ человчествомъ, есть повтореніе на неопредленномъ пространств и времени и неопредленное количество разъ насъ самихъ со всей нашей слабостью и ограниченностью. Иметъ наша жизнь абсолютный смыслъ, цну и задачу, ее иметъ и человчество, но если жизнь каждаго человка, отдльно взятая, является безсмыслицей, абсолютной случайностью, то такъ же безсмысленны и судьбы человчества. Не вруя въ абсолютный смыслъ жизни личности и думая найти его въ жизни цлаго собранія намъ подобныхъ, мы, какъ испуганныя дти, прячемся другь за друга, логическую абстракцію хотимъ выдать за высшее существо…’ (С. Булгаковъ, ‘Основныя проблемы теоріи прогресса’). Какъ бы ни относиться къ крайнему номинализму такого взгляда, но во всякомъ случа несомннно, что возраженіе это попадаетъ въ одно изъ больныхъ мстъ позитивной теоріи прогресса: отсылать отъ Понтія къ Пилату, отъ человка къ человчеству ? значитъ только обнаружить свое безсиліе въ ршеніи вопросовъ ? смысл жизни.
Еще безнадежне положеніе врующихъ въ позитивную теорію прогресса въ томъ случа, когда они пытаются на вопросъ ? цли человческой жизни или цли всемірной исторіи отвтить ссылкой на будущее: ‘цль въ будущемъ’, ‘мы живемъ и работаемъ для блага грядущихъ поколній’… Сознаніе этого должно приносить намъ, якобы, высшее нравственное удовлетвореніе: вдь ‘черезъ двсти-триста лтъ’ будетъ рай на земл, а все міровое зло будетъ сметено съ нея ‘въ могилу прошлаго’… Мы знаемъ, какъ настойчиво пытался загипнотизировать себя Чеховъ этой трогательной врой въ то, что наши страданія перейдутъ въ радость грядущихъ поколній, что счастье и миръ настанутъ на земл, но ему никогда не удалось довести до успшнаго конца этотъ добросовстный самообманъ. Грустныя, тоскливыя ноты остались до конца доминирующими въ творчеств Чехова, такъ какъ никогда не могъ онъ заглушить въ себ протеста живой личности противъ бездушной теоріи. Счастье и миръ настанутъ на земл, а изъ меня лопухъ расти будетъ, ну, а дальше? ? спрашиваетъ себя каждый изъ насъ словами Базарова, спрашивалъ себя, несомннно, и Чеховъ. И такъ говоритъ въ насъ не эгоизмъ, а тотъ глубочайшій этическій индивидуализмъ, который признаетъ въ каждой человческой личности ? цль, который не можетъ удовлетвориться миромъ и счастьемъ немногихъ за счетъ страданій и гибели большинства, въ каждомъ изъ насъ протестуетъ Иванъ Карамазовъ: ‘не для того же я страдалъ, чтобы собой, злодйствами и страданіями моими унавозить кому-то будущую гармонію’…
И передъ лицомъ такого протеста стушевывается всякая вра въ прогрессъ, эта растянутая на сотни и тысячи лтъ шигалевщина, это признаніе современныхъ поколній только средствомъ для поколній грядущихъ, это оправданіе безсмысленности нашего существованія осмысленностью существованія нашихъ потомковъ. ‘Народы представляли бы нчто жалкое, если бъ они свою жизнь считали только одной ступенью неизвстному будущему, они были бы похожи на носильщиковъ, которымъ одна тяжесть ноши и трудъ пути, а руно несомое другимъ’ ? это говорилъ Герценъ въ начал сороковыхъ годовъ. И еще: ‘…для кого мы работаемъ? Кто этотъ Молохъ, который, по мр приближенія къ нему тружениковъ, вмсто награды, пятится на-задъ и въ утшеніе изнуреннымъ и обреченнымъ на гибель толпамъ, которыя ему кричатъ morituri te salutant, только и уметъ отвтить насмшкой, что посл ихъ смерти будетъ прекрасно на земл?’… (‘Съ того берега’). Герценъ ясно видлъ то, чего не сознавалъ Чеховъ: утшеніе, что ‘черезъ двсти-триста лтъ’ на земл будетъ рай ? не утшеніе, а насмшка, пусть черезъ двсти-триста лтъ вся злая грязь будетъ сметена съ лица земли ‘въ могилу прошлаго’, какъ утшаетъ насъ М. Горькій ? что же это, какъ не злая насмшка надъ современнымъ живымъ человкомъ, изнуреннымъ и обреченнымъ на гибель черезъ пять ? десять ? двадцать лтъ? И если, по крылатому выраженію того же М. Горькаго, въ карет прошлаго далеко не удешь, то грядущія похороны мірового зла въ ‘могил прошлаго’ не являются ли попыткой утшить насъ ‘каретой будущаго’? Вдь и въ карет будущаго далеко не удешь…

IV.

Сторонники позитивной теоріи прогресса пытаются уврачевать настоящую боль картиной далекаго будущаго, иллюзіей безболзненнаго и мирнаго житія въ будущемъ земномъ ра, но человческое сознаніе, не затемненное догматическими предпосылками, не мирится съ такимъ признаніемъ реальнаго человка средствомъ для сверхъ-человка будущаго, что и выразилъ геніально въ русской литератур Иванъ Карамазовъ, а задолго до него ? Герценъ. Представители идеалистическаго теченія конца XIX вка въ своей борьб съ позитивной теоріей прогресса только повторяли т аргументы, которые за полъ-вка до того были исчерпывающимъ образомъ развиты авторомъ ‘Съ того берега’ и поздне ? авторомъ ‘Легенды о Великомъ Инквизитор’. Чмъ однако нео-идеалисты замнили эту еще разъ разбитую ими теорію? ? Теоріей до извстной степени противоположной и которая можетъ быть обозначена нами какъ мистическая теория прогресса. Согласно этой теоріи, цль историческаго процесса является трансцендентной ? эта цль есть Богъ. Міромъ и исторіей правитъ ‘абсолютный разумъ’, онъ же является мощнымъ объективнымъ выраженіемъ добра, т.-е. уже Добра съ прописной буквы. Зло же является имманентнымъ исторіи, что не мщаетъ намъ признавать ‘трансцендентную раціональность всего сущаго’ (см. указанную выше статью С. Булгакова). Мы боремся, страдаемъ и умираемъ не за счастье будущихъ поколній, не для достиженія золотого вка на земл, а для достиженія нкоторой трансцендентной намъ великой цли, великаго идеала ? осуществленія нкоего премірнаго плана Создателя міра. А потому абсолютный смыслъ и значеніе иметъ и жизнь человка и жизнь человчества. ‘Что значитъ найти смыслъ исторіи? Это значитъ, прежде всего, признать, что исторія есть раскрытіе и выполненіе одного творческаго и разумнаго плана, что въ историческомъ процесс выражена міровая провиденціальная мысль. Поэтому все, что только было и будетъ въ исторіи, необходимо для раскрытія этого плана, для цлей разума’… (ibid.). Все, что только было и будетъ въ исторіи ? значитъ, и вс возмущавшія Блинскаго жертвы условій жизни и исторіи, вс жертвы случайностей, суеврія, инквизиции, Филиппа I I и проч., и проч., все это необходимыя ступени для раскрытія плана и цлей верховнаго Разума, являющагося въ то же время и абсолютнымъ Добромъ…
Такова эта мистическая теорія прогресса. Нельзя не прійти къ заключенію, что въ ней не меньше пунктовъ minoris resistentiae, чмъ въ уже знакомой намъ позитивной теоріи. Одинъ изъ самыхъ слабыхъ пунктовъ сразу бросается въ глаза ? это какъ-разъ тотъ пунктъ, въ который бьютъ вс карамазовскіе вопросы: чмъ могутъ быть оправданы человческія страданія не съ нуменальной, а съ феноменальной точки зрнія? И боле того: какъ примирить ‘существованіе зла и страданія съ признаніемъ разумнаго, благого и мощнаго начала’ (ibid.), какъ примирить Абсолютный Разумъ и Добро съ безвинной человческой мукой, благія божественныя предначертанія съ гибелью и страданіями людей? ‘Нельзя отрицать, что это едва ли не самый трудный вопросъ всего теистическаго міровоззрнія’, ? признается тотъ же С. Булгаковъ, типичный представитель мистической теоріи прогресса. Какъ же отвчаетъ онъ на этотъ ‘едва ли не самый трудный вопросъ’? Слдуя за Вл. Соловьевымъ, онъ даетъ на этотъ вопросъ слдующіе три отвта. Первый: человку предоставлена Богомъ свобода выбора добра и зла, с лишкомъ сто лтъ тому назадъ Шиллеръ заявлялъ, что ‘Богъ попускаетъ злу свирпствовать въ мір, чтобы не уничтожить восхитительное явленіе свободы’… Этотъ старый, изъденный молью отвтъ не удовлетворилъ бы Ивана Карамазова. Свобода выбора ? очень хорошо, отвтилъ бы Иванъ Карамазовъ, а за него отвчаемъ мы: но вотъ передъ нами ребенокъ, затравленный собаками звря-помщика (вы помните этотъ потрясающій разсказъ въ ‘Братьяхъ Карамазовыхъ’?), вотъ смерть въ мученіяхъ отъ безсмысленной случайности, вотъ упалъ кирпичъ съ домоваго карниза ? и ‘молодое, полное жизни, надеждъ на будущее, веселое, прекрасное, радостное существо вдругъ обращается навсегда въ негоднаго калку’ (съ этими словами Л. Шестова мы еще встртимся), вотъ Шешковскій пытаетъ въ застнк Радищева и т. д., и т. д. Гд здсь свобода выбора добра и зла? Она есть у звря-помщика, но гд она у затравленнаго собаками ребенка? А вдь весь вопросъ именно въ этихъ неповинныхъ страданіяхъ. Возмездіе? Но гд, въ чемъ и кому возмездіе въ случа съ камнемъ, изуродовавшимъ человка? Да и никакое возмездіе не можетъ уравновсить предсмертной тоски разрываемаго псами ребенка… На все это намъ даютъ слдующій второй отвтъ: проблему зла невозможно индивидуализировать. Взятые въ отдльности, частные случаи неизбжнаго зла являются совершенно ирраціональными. Но и это не отвтъ на мучительные вопросы Ивана Карамазова, это лишь отказъ отъ отвта. Только въ томъ случа этотъ отвтъ имлъ бы нкоторое значеніе, если бы предварительно уже была установлена и доказана разумность зла не въ частныхъ случаяхъ, а въ общемъ, но это какъ-разъ то, что мы подвергли выше сомннію и на что сторонники мистической теоріи прогресса не дали намъ еще удовлетворительнаго отвта. Тогда мы слышимъ оть нихъ третій отвтъ: всеблагость Бога и міровое зло примиримы лишь на почв трансцендентнаго сознанія… Иными словами это значитъ, что когда мы воскреснемъ изъ мертвыхъ и узримъ воочію вселенскую гармонію, то тогда только мы поймемъ смыслъ безвинной человческой муки и воскликнемъ ‘правъ Ты, Господи!..’ ‘И самъ я, пожалуй, воскликну со всми, ? говоритъ Иванъ Карамазовъ, ? но я не хочу тогда восклицатъ… (и) отъ высшей гармоніи совершенно отказываюсь. Не стоитъ она слезинки хотя бы одного толькозамученнаго ребенка’Это во-первыхъ. А во-вторыхъ: примиреніе Ормузда и Аримана на трансцендентной почв ? это уже дло религіозной вры, ни для кого изъ насъ въ этомъ направленіи необязательной. Сторонники мистической теоріи прогресса религіозно врятъ, что ‘въ мір царитъ разумъ и потому событій абсолютно ирраціональныхъ нтъ’ и что въ этомъ случа религіозное сознаніе велитъ ‘идти противъ эмпирической очевидности, отрицать ее во имя высшаго знанія’… (слова того же С. Булгакова). Блаженъ, кто вруетъ, но мы предпочитаемъ остаться при эмпирической очевидности и не жертвовать ею трансцендентной неочевидности. А такъ какъ вся мистическая теорія прогресса построена на почв вры, то мы и предоставляемъ ее въ полное владніе врующихъ, да благо имъ будетъ…

V.

Итакъ, отвтъ на вопросы о смысл жизни въ обоихъ случаяхъ оказался мало удовлетворительнымъ, въ обоихъ случаяхъ основаннымъ на религіозной вр: мистическая теорія прогресса требуетъ слпой вры во всеблагого Бога, позитивная теорія прогресса покоится на догматической вр во всеблаженное Человчество. Но кром того об эти теоріи недостаточно выдвигаютъ на первый планъ ту живую, страдающую человческую личность, отъ имени которой Иванъ Карамазовъ ставилъ свои гнетущіе вопросы и которая для насъ дороже всего въ мір, об эти теоріи построены на почв универсализма и считаютъ невозможнымъ индивидуа-лизировать поставленныя человческимъ сознаніемъ проблемы. Возможны однако и другіе отвты, возможна и другая постановка самихъ вопросовъ, и въ русской художественной и философской литератур послдняго десятилтія мы какъ-разъ встрчаемся съ тремя глубоко интересными попытками еще и еще разъ отвтить на неотъемлемые человческому сознанію этическіе запросы. Художественное творчество . Сологуба и Л. Андреева и философское творчество Л. Шестова взаимно дополняютъ другъ друга въ этомъ отношеніи, тмъ боле, что художественное творчество двухъ первыхъ настолько же является философскимъ, насколько философ-ское творчество послдняго является художественнымъ. И вс трое они стоятъ передъ во-просомъ о смысл жизни, и вс трое мучительно ищутъ они отвта, то сближаясь другъ съ другомъ, то расходясь въ этихъ своихъ поискахъ въ разныя стороны. Мы прослдимъ за творчествомъ этихъ писателей, наиболе ярко и цльно переломившихъ въ своемъ художественномъ сознаніи т тяжелыя проблемы, которыя мучали и Блинскаго, и Герцена, и Достоевскаго и разршить которыя одинаково не смогла и позитивная и мистическая теорія прогресса.
Такъ взглянемъ мы на творчество Л. Андреева, . Сологуба и Л. Шестова. Мы увидимъ, что карамазовскіе вопросы отравили ихъ душу своимъ ядомъ, что каждый изъ нихъ пытался спастись противоядіемъ, у каждаго изъ нихъ различнымъ и мнявшимся съ теченіемъ времени, мы увидимъ откуда они вс трое вышли и къ чему пришли или приходятъ, мы попробуемъ подвести нкоторый общій итогъ ихъ нравственнымъ и идейнымъ скитаніямъ и постараемся сами прійти къ нкоторому опредленному выводу, къ одному изъ возможныхъ отвтовъ на вчные вопросы о смысл жизни. Мы убдимся тогда въ тсной преемственной связи русской художественно-философ-ской мысли всего ХІХ-го столтія, мы убдимся, что трагическія проблемы, мучившія Блинскаго и Герцена и съ потрясающей силой поставленныя Достоевскимъ, вновь неотвязно стоятъ передъ нашимъ сознаніемъ, вновь преломляются въ художественномъ и философскомъ творчеств талантливйшихъ изъ современныхъ писателей ? Льва Шестова, едора Сологуба и Леонида Андреева. Познакомившись съ ними, мы вернемся назадъ ? къ русской литератур минувшаго вка и къ ршенію въ ней вопроса о смысл жизни, въ результат всего этого читателю станетъ яснымъ нашъ отвтъ на поставленные выше вопросы. Отвтъ этотъ ? скажемъ заране ? заключается въ одинаковомъ отрицаніи и позитивной и мистической теоріи прогресса и въ указаніи третьяго возможнаго пути, пути имманентнаго субъективизма. Намтить въ общихъ чертахъ эту систему міровоззрнія ? такова въ конечномъ счет задача и цль этой книги.
Все это выяснится попутно съ изученіемъ художественно-философскаго творчест-ва Сологуба, Андреева, и Шестова. Къ нимъ мы теперь и переходимъ.

едоръ Сологубъ.

І.

Остановимся прежде всего на чисто-фактическомъ перечн главныхъ произведеній . Сологуба, мало извстныхъ въ широкой публик. И это очень жаль, такъ какъ талантъ этого писателя заслуживаетъ боле внимательнаго отношенія, вплоть до ‘Мелкаго Бса’ къ таланту Сологуба относились ? а большинство относится и до сей поры ? не такъ, какъ онъ того заслуживаетъ. А между тмъ сильный и своеобразный талантъ этого писателя, скрывающагося подъ псевдонимомъ ‘едоръ Сологубъ’, проявился уже съ самаго начала его литературной дятельности ? съ первой книги его стиховъ, вышедшей еще въ І895-мъ году. Годъ спустя вышла вторая книга его стиховъ, вмст со сборникомъ его разсказовъ, подъ общимъ заглавіемъ ‘Тни’, въ 1903 г. вышелъ большой томъ его стиховъ (книги третья и четвертая, кн?ство ‘Скорпіонъ’), въ 1906 и 1907 гг. вышли небольшими брошюрами книги пятая и шестая его стихотвореній, недавно вышли седьмая книга стиховъ (переводы изъ Верлена) и восьмая (‘Пламенный Кругъ’).
Мы имемъ въ ряд перечисленныхъ книгъ около пятисотъ стихотвореній, за пятнадцать лтъ это не такъ много, но боле чмъ достаточно для того, чтобы опредлился ‘удльный всъ’ поэзіи. Въ этомъ отношеніи не можетъ быть двухъ мнній: . Сологубъ дйствительно ‘Божіею милостью поэтъ’, одинъ изъ первыхъ посл Бальмонта и Брюсова за все послднее десятилтіе. Тоскливая и больная, но великолпная поэзія . Сологуба займетъ въ исторіи русской литературы узкое, но высокое мсто, своеобразное и нсколько однообразное поэтическое творчество его всегда будетъ находить звучащія ему въ униссонъ родственныя души. Но художественное творчество . Сологуба далеко выходитъ за предлы чистой лирики, повсти и романы . Сологуба замчательны не мене его стихотвореній. Надо замтить, что далеко не вся проза . Сологуба собрана въ его книгахъ, многое и чрезвычайно характерное остается разбросаннымъ по разнымъ сборникамъ и журналамъ (особенно въ ‘Золотомъ Рун’, въ ‘Перевал’, въ ‘Всахъ’): таковы вс критико-философскія статьи . Сологуба, крайне любопытныя для выясненія его литературной физіономіи. Зато его беллетристика собрана имъ почти вся. Уже въ 1896-мъ году вышелъ упомянутый выше сборникъ его разсказовъ (и стиховъ) ? ‘Тни’. Почти въ то же время вышелъ его романъ ‘Тяжелые сны’, не обратившій на себя тогда ничьего вниманія, а теперь заслоненный отъ насъ вторымъ романомъ . Сологуба ? ‘Мелкимъ Бсомъ’ (1907 г.), этимъ, безспорно, лучшимъ произведеніемъ . Сологуба. Въ 1904-мъ году вышелъ сборникъ разсказовъ . Сологуба ‘Жало Смерти’, а въ 1905 и 1906 гг. вышли его ‘Сказки’ и ‘Политическія сказочки’ (кн?ства Грифъ и Шиповникъ), наконецъ, уже въ 1907 г. вышелъ сборникъ его разсказовъ ‘Истлвающія личины’ и мистерія ‘Литургія Мн’, въ 1908 г. ? его трагедія ‘Побда смерти’ и сборникъ разсказовъ ‘Книга Разлукъ’, и въ начал 1909 г. ? новеллы и легенды ‘Книга очарованій’. Вотъ и вс семнадцать вышедшихъ до сихъ поръ брошюрокъ, книжекъ и томовъ его произведеній, и что бы ни далъ намъ еще . Сологубъ въ будущемъ, но его прошлое уже достаточно ясно и опредленно: оно можетъ поэтому подлежать нашему изученію. Изученіе это покажетъ намъ, что дйствительно ось творчества . Сологуба проходитъ черезъ т проклятые вопросы, которые были формулированы выше. Чтобы убдиться въ этомъ, намъ необходимо пройти шагъ за шагомъ по вершинамъ творчества . Сологуба.

II.

Уже въ первой книжк стиховъ . Сологуба намчаются т мотивы, которые впослдствіи стали преобладающими въ творчеств этого автора и съ которыми мы еще познакомимся, лучшимъ эпиграфомъ къ книжк было бы взятое изъ нея же дву-стишіе:
Эти больныя томленья ?
Передъ бдою!
И бда пришла ‘тихими стопами’ въ образ того страха передъ жизнью, того страха жизни, который впервые проявился въ русской литератур у Лермонтова и достигъ апогея своего художественнаго развитія у Чехова. Страхъ этотъ психологически объясняется безсиліемъ, неумніемъ или невозможностью осмыслить жизнь, а жизнь безсмысленная ? страшна, страшне самой смерти.
Бда пришла ‘тихими стопами’. Мы находимъ сначала у . Сологуба легкое недоумніе, тихую грусть о смысл жизни:
Грустно грежу, скорбь лелю,
Паутину жизни рву,
И дознаться не умю,
Для чего и чмъ живу…
Въ такомъ настроеніи духа поэтъ переносится ‘поперемнно отъ безнадежности къ желаньямъ’, въ поискахъ за той истиной, которая, несмотря ни на что, остается для него скрытой, самъ онъ выражаетъ это, говоря про себя:
Блуждаетъ псня странная,
Безумная моя.
Есть тайна несказанная,
Ее найду ли я?
Какой тайны жаждетъ поэтъ ? это мы еще увидимъ, но во всякомъ случа поиски эти оставались тщетными, а больныя томленья поэта передъ бдою становились все боле и боле острыми. И если иногда онъ еще готовъ въ минуту примиренья оправдать свою жизнь (‘Благословляю, жизнь моя, твои печали’…), то отъ большинст-ва стиховъ его первой книги все больше и больше начинаетъ вять холодомъ отчаянья. Смна явленій вншняго міра не даетъ ему отвта на его запросы, а приводитъ только къ полнйшей растерянности: ‘явленья меня обступили и взоръ мой лучи ослпили…’ Куда уйти отъ этихъ ‘предметовъ предметнаго міра’ (по позднйшему выраженію самого же . Сологуба), въ чемъ найти имъ смыслъ, цль, оправданіе въ ихъ неразрывной связи съ внутренней жизнью человка? Въ жизни . Сологубъ не находитъ отвта и ищетъ его въ смерти:
Мы устали преслдовать цли,
На работу затрачивать силы, ?
Мы созрли
Для могилы.
Отдадимся могил безъ спора,
Какъ малютки своей колыбели,
Мы истлемъ въ ней скоро,
И безъ цли…
Иными словами: жизнь безсмысленна настолько же, какъ и могильное тлнье, если же въ ней и есть какой-либо смыслъ, то мы безсильны его отыскать, мы устали преслдовать цли.
Къ такому взгляду отчаянья пришелъ . Сологубъ въ первой книг своихъ стиховъ ? больныя томленья разршились бдою. Весь дальнйшій періодъ творчества . Сологуба отмченъ этимъ знакомъ отчаянья, сопровождаемаго страхомъ жизни, и въ то же время попытками уяснить себ суть жизни, смыслъ жизни: мы находимъ эти мотивы и въ томик разсказовъ и стиховъ, появившемся въ 1896 году подъ заглавіемъ ‘Тни’, и въ вышедшемъ годомъ позже роман ‘Тяжелые сны’, и въ стихахъ послдующаго сборника (‘Собраніе стиховъ’, кн. III и IV), и въ роман ‘Мелкій Бсъ’, писавшемся съ 1892 года, хотя вышедшемъ въ свтъ пятнадцатью годами позже… То мы слышимъ, что наша жизнь есть діаволовъ водевиль, что
Вся жизнь, весь міръ ? игра безъ цли:
Не надо жить,
то передъ нами уже не категорическое ршеніе, а снова рядъ тоскливыхъ вопросовъ:
Бьютъ, звенятъ ручьи,
Тучи воду пьютъ, ?
Какъ же дни мои,
Для чего цвтутъ?
Я возникъ изъ почвы дикой,
Я расцвлъ въ недобрый часъ.
Для кого пылалъ костеръ великій,
Для чего угасъ?
И любопытно отмтить, что поэта одинаково не удовлетворяетъ ни субъективное оправданіе жизни, ни вра въ ея объективную цлесообразность. Съ одной стороны ему хочется найти общій смыслъ и въ жизни міра и въ жизни человка, одно субъективное оправданіе жизни его не удовлетворяетъ, устами Нюты Ермолиной, героини романа ‘Тяжелые сны’, онъ груститъ о томъ, что природа равнодушна къ человку: ‘…все къ намъ безучастно и не для насъ: и втеръ, и зври, и птицы, которые для чего-то развиваютъ всю эту страшную энергію. Ненужныя струи, покорныя вчнымъ законамъ, стремятся безцльно ? и на берегахъ вчно-движущейся силы, безсильные, какъ дти, тоскуютъ люди’… Съ другой стороны . Сологубъ не устаетъ высмивать вру въ тотъ антропоцентризмъ, который отразился и въ словахъ Нюты Ермолиной (‘ненужныя струи’ рки…), онъ ядовито иллюстрируетъ эту точку зрнія въ своихъ прелестныхъ сказкахъ и сказочкахъ. ‘Шелъ человкъ и плюнулъ трижды. Онъ ушелъ, плевки остались. И сказалъ одинъ плевокъ: ? Мы здсь, а человка нтъ. И другой сказалъ: ? Онъ ушелъ. И третій: ? Онъ только затмъ и приходилъ, чтобы насъ посадить здсь. Мы ? цль жизни человка. Онъ ушелъ, а мы остались’ (‘Три плевка’: ср. со сказкой ‘Путешественникъ камень’). И въ то же время у . Сологуба нтъ вры въ объективную цлесообразность жизни, для него ‘безнадежностью великой безпощадный ветъ свтъ’, подобно Герцену, онъ не вритъ въ цль прогресса, въ того Молоха, который ‘по мр приближенія къ нему тружениковъ вмсто награды пятится назадъ’:
Въ путяхъ томительной печали
Стремится вчно родъ людской
Въ недосягаемыя дали
Къ какой-то цли роковой.
И создаетъ неутомимо
Судьба преграды передъ нимъ,
И все далекъ отъ пилигрима
Его святой Ерусалимъ.
А между тмъ безъ ‘святого Ерусалима’ . Сологубъ обойтись не можетъ, и вотъ почему онъ одно время, подобно Чехову, приходитъ къ своеобразной ‘вр въ прогрессъ’, утшается шигалевщиной, утверждаетъ, что цль ? въ будущемъ. Въ этой вр онъ искалъ прибжища отъ того холоднаго отчаянья, которое сказалось въ первомъ сборник его стиховъ и продиктовало ему лучшій разсказъ его второй книги ? ‘Тни’. Двнадцатилтній мальчикъ Володя увлекается дтской игрой ? складывая разными способами руки, онъ получаетъ на освщенной стн силуэты, изображающіе разныя фигуры, но забава эта скоро становится трагической. ‘…Не изъ однихъ же пальцевъ можно складывать тни, ? приходитъ ему въ голову: ? изъ всего можно, только надо приноровиться’… Это становится его ide fixe, а тни получаютъ какое-то самостоятельное, реальное значеніе… Везд тни, повсюду тни. Чтобы отвлечь Володю отъ царства тней и царства стнъ, мать идетъ съ нимъ на улицу, но ‘…и на улиц были повсюду тни, вечернія, таинственныя, неуловимыя’… Уйти отъ нихъ, скрыться ? некуда, вся наша жизнь окружена стнами. (Мы еще увидимъ, какъ эту же тему развиваетъ Л. Андреевъ въ разсказ ‘Стна’ и въ другихъ своихъ произведеніяхъ). И на угрозу карцеромъ, которымъ хотятъ излчить его болзнь, Володя угрюмо отвчаетъ: ‘и тамъ есть стна… везд стна’… Стна и тнь ? вотъ и вся человческая жизнь, боле того ? вотъ и вся жизнь человчества. Этой идеи не выдерживаетъ и мать Володи. ‘…Она повряетъ свою душу, вспоминаетъ свою жизнь ? и видитъ ея пустоту, ненужность, безцльность… Одно только безсмысленное мельканіе тней, сливающихся въ густющихъ сумеркахъ. ‘Зачмъ я жила? ? спрашиваетъ она себя: ? для сына? Но для чего? Чтобы и онъ сталъ добычею тней, маніакомъ съ узкимъ горизонтомъ, прикованный къ иллюзіямъ, къ безсмысленнымъ отраженіямъ на безжизненной стн? И онъ тоже войдетъ въ жизнь и дастъ жизнь ряду существованій, призрачныхъ и ненужныхъ, какъ сонъ» …И бжать отъ этихъ тней жизни и отъ этой жизни тней ? некуда, такъ какъ ‘и тамъ будетъ стна… везд стна’… Трагедія кончена: жизнь тней побдила тни жизни. ‘Въ Володиной комнат на полу горитъ лампа. За нею у стны на полу сидятъ мама и Володя. Они смотрятъ на стну и длаютъ руками странныя движенія… По стн бгутъ и зыблются тни. Володя и мама понимаютъ ихъ. Они улыбаются грустно и говорятъ другъ другу что-то томительное и невозможное. Лица ихъ мирны и грезы ихъ ясны ? ихъ радость безнадежно печальна и дикорадостна ихъ печаль. Въ глазахъ яхъ свтится безуміе, блаженное безуміе’… Это ? выходъ. Блаженное безуміе ? это лучше и выше жизни, состоящей изъ безсмысленнаго мельканія тней и безсмысленнаго отраженія ихъ на безжизненной стн. Почти одновременно съ . Сологубомъ этой же тем посвятилъ одинъ изъ лучшихъ своихъ разсказовъ и Чеховъ (‘Черный Монахъ’), апологія ‘блаженнаго безумія’ характерна въ устахъ людей, ищущихъ и не находяшихъ смысла жизни. Жизнь, это ? зловонный звринецъ, а мы ? навки заключенные въ его стнахъ зври, говоритъ намъ поэтъ даже въ послдней книг своихъ стиховъ (‘Пламенный Кругъ’):
Мы ? плненные зври,
Голосимъ, какъ умемъ.
Глухо заперты двери,
Мы открыть ихъ не смемъ…
И если это удивительное по сил чувства стихотвореніе (трудно было удержаться отъ искушенія переписать его цликомъ) дйствительно рисуетъ намъ человческую жизнь, если міръ только зловонный звринецъ, а мы ? запертые въ клткахъ зври, то какъ же не пожелать себ и всмъ ‘блаженнаго безумія’, спасающаго насъ отъ этой звриной жизни? Но этотъ порожденный отчаяніемъ отвтъ на вопросъ о смысл жизни ? не выходъ, а тупикъ, тоже своего рода ‘стна’, недаромъ и Чеховъ посл ‘Чернаго Монаха’ такъ настойчиво искалъ другого выхода и, какъ казалось ему, нашелъ его въ своей вр въ земной рай черезъ двсти-триста лтъ. И . Сологубъ ищетъ выхода, ищетъ свой ‘святой Ерусалимъ’ на земл или на неб, отсюда его временная шигалевщина, его попытка утвержденія цли въ будущемъ.

III.

Рядъ подобныхъ мотивовъ мы находимъ во второй книг стиховъ . Сологуба, помщенной непосредственно вслдъ за разсказомъ ‘Тни’, а также и въ III и IV кн. стиховъ. На неб или на земл ждетъ этого будущаго . Сологубъ, Іерусалимъ духовный или тлесный привлекаетъ его къ себ ? это для насъ пока безразлично, но во всякомъ случа очевидно, что не въ Zukunftstaat вруетъ нашъ авторъ. Земная жизнь для него ? какой-то вншній эпизодъ, какое-то нелпое недоразумніе, онъ покоряется ей, какъ чему-то неизбжному: ‘бытія моего не хочу, житія моего не прерву’…, жизнью занятъ онъ ‘минутно, равнодушно и попутно’… Его мечты и надежды ? въ будущемъ:
И промечтаю до конца,
И мирно улыбаясь жизни,
Уйду къ невдомой отчизн,
Въ чертоги мудраго отца…
И поздне онъ повторяетъ почти тми же словами:
Въ твоей таинственной отчизн,
Въ краю святомъ,
Гд ты покоился до жизни
Господнимъ сномъ,
Гд умираютъ злые шумы
Земныхъ тревогъ, ?
Исполнивъ творческія думы,
Почіетъ Богъ.
И ты взойдешь, какъ дымъ кадильный,
Въ его покой,
Оставивъ тлть въ земл могильной
Твой прахъ земной.
Это періодъ вры въ божественныя предначертанія, попытка уврить себя, что ‘…знаю, что въ иномъ еще живу’, это попытка уврить себя въ трансцендентномъ смысл нашей жизни, утшить себя мыслью объ иллюзорности нашихъ земныхъ страданій, это ? искусственное взбадриваніе себя, это ? самоутшеніе:
…до конца пребуду терпливымъ:
Что было прахомъ и страданьемъ лживымъ,
Что сквозь мои томленія пройдетъ, ?
Во мн святын вчной пріобщится,
И въ ликованьи нжно истончится,
Божественной природой оживетъ.
Вра эта принимала у . Сологуба и боле конкретныя формы, особенно ярко выраженныя въ цикл стихотвореній ‘Звзда Маиръ’. Въ звздныхъ пространст-вахъ есть далекое солнце Маиръ, освщающее своими лучами землю Ойле ? вотъ Zukunftstaat едора Сологуба! ‘На Ойле далекой и прекрасной вся любовь и вся душа моя’ ? заявляетъ поэтъ и видитъ на Ойле ‘вчный міръ блаженства и покоя, вчный міръ свершившейся мечты’… Это ‘блаженный край вчной красоты’, въ которомъ осуществлено все то, ‘чего намъ здсь недоставало, все, о чемъ тужила гршная земля’… Въ этотъ Zukunftstaat современемъ прійдетъ и . Сологубъ:
Мой прахъ истлетъ понемногу,
Истлетъ онъ въ сырой земл,
А я межъ звздъ найду дорогу
Къ иной стран, къ моей Ойле.
Я все земное позабуду,
И тамъ я буду не чужой, ?
Доврюсь я иному чуду,
Какъ обычайности земной.
Эти мотивы можно встртить еще въ нсколькихъ стихотвореніяхъ . Сологуба (см., напримръ, ‘Въ мерцаньи звздъ нисходитъ на меня…’ и ‘Звзды, привтствуйте брата!’), и они крайне любопытны для уясненія безсилія этой вры въ будущее раскрыть смыслъ настоящаго. Конечно, блаженъ, кто вруетъ въ Ойле или въ Zukunftstaat, но это самоутшеніе не есть объясненіе смысла нашей земной жизни. Пусть мой далекій потомокъ найдетъ земной рай въ марксистскомъ Zukunftstaat’e, пусть самъ я, вмст съ . Сологубомъ, найду за могилой такую Ойле, идже нсть печаль и воздыханіе: разв это отвтъ на карамазовскіе вопросы? Я буду блаженствовать на Ойле, но каковъ же былъ смыслъ моихъ страданій на земл? И что мн въ томъ, что на Ойле не будетъ страдать ребенокъ, если здсь, на земл, его затравили собаками? . Сологубъ, какъ и вс другіе врующіе, не отвчаетъ на этотъ вопросъ, иногда онъ даже рзко ставитъ его передъ собой, но отвтомъ ему служитъ молчаніе. Таково его стихотвореніе ‘Ангельскіе лики’, читатели не постуютъ, если мы приведемъ его цликомъ.
Ангельскіе лики,
Свтлое хваленье,
Дымъ благоуханій, ?
У Творца-Владыки
Вчное забвенье
Всхъ земныхъ страданій.
Ангелъ вопрошаетъ:
? Блдный отрокъ, ты откуда?
Рано дни теб наскучили.
Отрокъ отвчаетъ:
? На земл мн было худо.
Мать съ отцомъ меня замучили.
У Творца-Владыки
Вчное забвенье
Всхъ земныхъ страданій,
Ангельскіе лики,
Свтлое хваленье,
Дымъ благоуханій.
— Цлый день бранили,
Ночью руки мн связали
На чердакъ свели раздтаго,
Долго палкой били,
Долго розгами терзали, ?
Вотъ и умеръ я отъ этого.
Ангельскіе лики,
Свтлое хваленье,
Дымъ благоуханій, ?
У Творца-Владыки
Вчное забвенье
Всхъ земныхъ страданій.
Здсь поставленъ вопросъ, но отвта нтъ, если не считать отвтомъ ссылку на вчное забвенье всхъ земныхъ страданій. Да отвтъ ли это, полно? ? можно спросить словами Гейне. Вдь дло вовсе не въ забвеньи, а именно въ страданіяхъ! И по сравненію съ ними все это свтлое хваленье, весь этотъ дымъ благоуханій, вся эта гармонія ? ‘не стоитъ она слезинки хотя бы одного только того замученнаго ребенка, который билъ себя кулачкомъ въ грудь и молился въ зловонной конур своей неискупленными слезками своими къ ‘Боженьк’! Не стоить, потому что слезки остались неискупленными. Он должны быть искуплены, иначе не можетъ быть и гармоніи. Но чмъ, чмъ ты искупишь ихъ? Разв это возможно?’ (Иванъ Карамазовъ). Нтъ, это невозможно. Никакія Ойле, никакіе дымы благоуханій не искупятъ этого мгновенья безвинной человческой муки, слишкомъ дорого оцнена такая гармонія ? и самъ . Сологубъ еще во второй книг своихъ стиховъ ясно высказалъ, что это единственно возможный отвтъ на вопросъ. Въ одномъ изъ стихотвореній этого второго сборника мы опять встрчаемъ сопоставленіе ангельскихъ ликовъ съ человческимъ горемъ.
Въ райскихъ обителяхъ ? блескъ и сіянье:
Праведныхъ женъ и мужей одянье
Все въ драгоцнныхъ камняхъ.
Эти алмазы и эти рубины
Скованы въ неб изъ дольной кручины, ?
Слезы и кровь въ ихъ огняхъ.
Ангелъ хранитель!
Куешь ты прилежно
Слезы и кровь, ?
Ахъ, отдохни ты порой безмятежно,
Царскій внецъ не всегда мн готовь.
Меньше алмазовъ въ обителяхъ рая,
Ангелъ, поврь, мн не стыдъ:
Бдную душу недоля земная
Каждою лишней слезою томитъ.
Здсь мы имемъ передъ собою хотя и не почтительнйшее возвращеніе билета Господу Богу на право входа въ міровую гармонію, но во всякомъ случа уже проблески сознанія, что не по карману намъ платить за входъ въ эту гармонію, за вс эти алмазы и рубины человческихъ слезъ и человческой крови. Отсюда только одинъ шагъ до возвращенія къ старому признанію человческой жизни діаволовымъ водевилемъ, къ совершенному разрыву съ Богомъ. ‘…На самомъ дл ничего нтъ, обманъ одинъ. Подумай самъ, если бы все это было въ самомъ дл, такъ разв люди умирали бы? Разв можно было бы умереть? Все здсь уходитъ, исчезаетъ, какъ привидніе’, ? такъ въ сологубовскомъ разсказ ‘Жало смерти’ одинъ мальчикъ подговариваетъ другого къ самоубійству. Все обманъ, реальны только страданія и обиды, къ которымъ привыкнуть нельзя. ‘Ваня говорилъ, а Коля смотрлъ на него доврчивыми, покорными глазами. И обиды, о которыхъ говорилъ Ваня, больно мучили его, больне, чмъ если бы это были его собственныя обиды. И не все ли равно, чьи обиды!..’ Да, все равно чьи обиды: вотъ почему мы и страдаемъ мучительно и за затравленнаго псами ребенка, и за того ‘блднаго отрока’, котораго ‘мать съ отцомъ замучили’, и за Ваню, и за Колю, вотъ почему мы остаемся вполн равнодушны къ дыму благоуханій и ангельскимъ ликамъ. И . Сологубъ самъ, наконецъ, отказывается объяснять и оправдывать человческую жизнь дымомъ благоуханій и божественнымъ соизволеніемъ, онъ стоитъ за спиной Вани и подсказываетъ ему свои слова отрицанія. ‘…Кол захотлось вдругъ возразить ему такъ, чтобы это было послднее и сильное слово. Вчно-радостное и успокоительное чувство оснило его. Онъ поднялъ на Ваню повеселлые глаза и сказалъ нжно-звенящимъ голосомъ: ? А Богъ? ? Ваня повернулся къ нему, усмхнулся, и Кол опять стало страшно. Прозрачные Ванины глаза зажглись недтскою злобою. Онъ сказалъ тихо и угрюмо: ? А Бога нтъ. А и есть ? нуженъ ты ему очень. Упадешь нечаянно въ воду, Богъ и не подумаетъ спасти. ? Коля, блдный, слушалъ его въ ужас’… Бога нтъ. Ойле нтъ. Нтъ и не надо ничего за предлами человческой жизни, ? говоритъ . Сологубъ устами Вани, и повторяетъ неоднократно оть себя:
Я воскресенья не хочу,
И мн совсмъ не надо рая, ?
Не опечалюсь, умирая,
И никуда я не взлечу…
Никуда ? значитъ и мечта объ Ойле перестала уже тешить поэта…

IV.

Коля и Ваня ? это дв стороны души одного . Сологуба. Борьба шуйцы съ десницей ? очень это истрепанная, съ легкой руки Михайловскаго, фраза, однако и само явленіе, характеризуемое ею, старо, какъ человчество. Повторяется оно и у . Сологуба. ‘Красивое мстечко’, нжно-звенящимъ голоскомъ говоритъ Коля. ‘Что красиваго?’ хмуро возражаетъ Ваня. Коля видитъ за ркой красивый обрывъ, въ лсу такъ славно пахнетъ смолой, блка такъ ловко карабкается на сосну, передъ ними лежитъ такой красивый лугъ… Но вода подмоетъ, обрывъ обвалится, ? слышимъ мы отвты Вани: ? въ лсу пахнетъ ‘шкипидаромъ’, подъ кустомъ лежитъ дохлая ворона, а на лугу коровы нагадили… Коля ? это тотъ . Сологубъ, который самъ говорить о себ: ‘и промечтаю до конца, и мирно улыбаясь жизни уйду… въ чертоги мудраго отца’, это тотъ . Сологубъ, который нжно-звенящимъ голосомъ мечтаетъ вслухъ о ‘блаженномъ кра вчной красоты’, объ Ойле, освещаемой лучами Маира, объ ангельскихъ ликахъ и дым благоуханій, Ваня ? это тотъ . Сологубъ, который самъ не знаетъ, ‘для чего и чмъ живетъ’, который усталъ преслдовать цли, который созрлъ для могилы и для котораго ‘вся жизнь, весь міръ ? игра безъ цли: не надо жить!..’ Въ . Сологуб Коля пробуетъ иногда протестовать, старается сказать нжно-звенящимъ голосомъ ‘послднее и сильное слово:… ? А Богъ?..’ Но побждаетъ въ немъ всегда Ваня со своимъ негодующимъ отрицаніемъ: ‘А Бога нтъ. А и есть ? нуженъ ты ему очень’… И Ваня не можетъ не побдить, такъ какъ Коля, со своими мечтами объ Ойле, безсиленъ оправдать ту жизнь, слезы и кровь которой понятны только посл своего превращенія въ алмазы и рубины райскихъ обителей… Но алмазы и рубины эти ? поистин камни, которые намъ хотятъ подать вмсто хлба…
Ваня побдилъ. Это значитъ, что попытка . Сологуба увровать въ ‘Святой Ерусалимъ’, увидть цль и смыслъ существованія въ будущемъ или даже въ мір трансцендентнаго ? закончилась неудачей и возвращеніемъ къ прежнему холодному отчаянью. На этой почв возникъ тотъ страхъ жизни, который окрасилъ собою почти все творчество . Сологуба и сдлалъ послдняго ближайшимъ въ этомъ отношеніи преемникомъ Чехова. Въ жизни нтъ смысла, въ жизни нтъ цли, а значитъ жизнь страшна, какъ бы ни была она подчасъ прекрасна, жизнь страшна, потому что она заперта въ безсмысленныхъ стнахъ, потому что вся она ? только безсмысленное мельканіе тней по стн. Еще въ первой книг своихъ стиховъ . Сологубъ почувст-вовалъ этотъ страхъ жизни, прибжищемъ отъ котораго можетъ быть только смерть (см. его стихотворенія ‘Печалью безсонной’, ‘Навкъ налаженъ въ рамкахъ тсныхъ’, ‘Я ждалъ, что вспыхнетъ впереди’ и др.), во второй книг стиховъ и разсказовъ этому чувству посвященъ рядъ стихотвореній и разсказъ ‘Къ звздамъ’. Звзды для Сережи въ этомъ разсказ ? то же, чмъ для Володи были тни: къ нимъ онъ бжитъ отъ туск-лой, срой, безсмысленной жизни, отъ тсныхъ стнъ, гд онъ тоскуетъ среди удобной и дорогой мебели, гд все прилично и надодливо. Ему обидна чужая боль, какъ Кол были больны чужія обиды (‘и не все ли равно, чьи обиды!’), въ сновидніяхъ онъ переносится въ другой чудный міръ, гд летаютъ мудрыя птицы и проходятъ мудрые, невиданные на земл зври, гд все такъ ясно и осмысленно, на яву его терзаетъ пошлость жизни, отъ которой ему становится страшно. Страшно все обыденное, дйствительность страшна, какъ страшенъ тотъ домъ, въ которомъ живетъ Сережа: ‘Сережа почувствовалъ, что страшно туда идти, страшно даже смотрть туда’… Выхода нтъ: есть только безуміе и смерть. Первое было удломъ Володи (‘Тни’), вторая избавляетъ Сережу отъ страшной обыденной жизни. И во второй книг стиховъ, которая идетъ непосредственно вслдъ за этимъ разсказомъ, . Сологубъ много разъ варьи-руетъ эту же тему ? ‘какъ не нуженъ мн міръ и постылъ’, ‘какъ мн трудно идти’, ‘какъ мн страшно’…, остается ждать только смерти избавительницы и надяться на то, что ‘мы потонемъ во тьм безотвтной’, поэту ‘блестящими лучами улыбается смерть’, для него ‘есть блаженство одно: сномъ безгрезнымъ забыться навсегда ? умереть’…, ибо ‘неизбжная могила не обманетъ лишь одна’ (см. еще позднйшія стихотворенія: ‘Всти объ отчизн’, ‘О, владычица смерть’ и др.). Смысла же жизни нтъ ? ни до смерти, ни посл смерти. ‘Если и до звздъ вознесется трепетъ моей души и въ далекихъ мірахъ зажжетъ неутоляемую жажду и восторгъ бытія ? мн-то что? (такъ спрашиваетъ у своей ‘смерти’ герой одного изъ позднйшихъ сологубовскихъ разсказовъ: ‘Смерть по объявленію’). Истлвая, истлю здсь, въ страшной могил, куда меня зароютъ зачмъ-то равнодушные люди. Что же мн въ краснорчіи твоихъ общаній, что мн? что мн? скажи. Сказала, улыбаясь кротко:
— Во блаженномъ успеніи вчный покой.
Повторилъ тихо:
— Вчный покой. И это ? утшеніе?
— Утшаю, чмъ могу, ? сказала она, улыбаясь все тою же неподвижною, кроткою улыбкою’…
Такъ же утшаетъ самъ себя, утшаетъ всхъ насъ и едоръ Сологубъ. Конечно, онъ не могъ не видть, что отвтить словомъ смерть на вопросы о смысл жизни ? значитъ не отвтить на нихъ совершенно, но какъ отвтить иначе и что длать ? онъ не знаетъ.
‘Если бы я зналъ! ? говоритъ онъ устами героя романа ‘Тяжелые сны’, учителя Логина: ? а то я какъ-то запутался въ своихъ отношеніяхъ къ людямъ и себ. Свточа у меня нтъ….. Мн жизнь страшна’… ‘А чмъ страшна жизнь?’ ? спрашиваетъ его Нюта, и слышитъ въ отвтъ: ‘мертва она слишкомъ! Не столько живемъ, сколько играемъ. Живые люди гибнутъ, а мертвецы хоронятъ своихъ мертвецовъ’… Жизнь страшна, такъ какъ нтъ свточа, который освщалъ бы ея тьму, а безъ этого свточа Коля не въ силахъ противостоять Ван и противиться великому искушенію смерти, красота жизни блекнетъ передъ нелпостью жизни. И однако красота эта настолько велика, что ею иногда въ . Сологуб Коля побждаетъ Ваню. Непосредственно за ‘Жаломъ Смерти’ слдуетъ прелестный и нжный разсказъ ‘Земл земное’, въ которомъ Саша и преодолваетъ смерть и не кончаетъ безуміемъ. Кстати замтить, во всхъ этихъ разсказахъ . Сологуба главныя дйствующія лица ? дти, авторъ точно намренно ограничиваетъ этимъ кругомъ область своего художественнаго творчества, подобно тому какъ Иванъ Карамазовъ этимъ же крутомъ очерчивалъ свои этическіе вопросы. И причина ? та же самая. Нелпость, безсмысленность жизни, ея зло, ея ужасъ должны ярче быть видны на дтяхъ, которыя еще, говоря словами Карамазова, яблока не съли и пока ни въ чемъ не виноваты. Ни въ чемъ не виноватъ и Саша ? и однако непонятный страхъ жизни уже сдавливаетъ его сердце: ‘почему ? онъ не зналъ, не могъ понять, и все чаще томился’… Это неосознанное чувство онъ не можетъ, онъ не уметь перевести въ сознаніе, отсюда его поиски ‘страшнаго’ въ мір духовномъ и тлесномъ. Онъ ждетъ страха, идя ночью на кладбище: ‘Саша медленно шелъ по дорог вдоль рки, озирался вокругъ и ждалъ, когда будетъ страшное… Онъ ждалъ страха, да уже и хотлъ его, что дальше, то сильне, и напрасно: страха не было’… Онъ чувствуетъ, что окружающая его реальность ‘страшне’ всякихъ призраковъ. ‘Нетерпливое ожиданіе страха усиливалось… И гд же страхъ? Саша проходилъ между крестами и могилами, между кустами и деревьями. Подъ землею, онъ зналъ, лежали, истлвая, покойники: что ни крестъ, то внизу, подъ могильною насыпью, трупъ, зловонный, отвратительный. Но гд же страхъ?.. И почувствовалъ Саша, что эта нмая и загадочная природа была бы для него страшне замогильныхъ призраковъ, если бы въ немъ былъ страхъ’… И здсь за Сашей опять стоитъ самъ . Сологубъ, съ той только разницей, что вмсто условнаго ‘если бы’, онъ прямо говоритъ: ‘мн страшно’…
Твоихъ нмыхъ угрозъ, суровая природа,
Никакъ я не пойму.
Отъ чахлой жизни жду блаженнаго отхода
Къ покою твоему.
И каждый день меня къ могил приближаетъ,
Я каждой ночи радъ, ?
Но душу робкую безсмысленно пугаетъ
Твой неподвижный взглядъ.
Здсь уже нтъ никакихъ ‘если бы’, здсь окружающая реальность пугаетъ поэта своею безсмысленностью. И хотя надъ Сашей эти страхи безсильны, но все же ‘тоска томила его’… Безсиленъ надъ нимъ и страхъ физическихъ мученій, которыхъ онъ такъ настойчиво добивался, испытавъ ихъ, онъ думаетъ: ‘проходитъ боль ? и уже не страшно. Нестерпимая, но проходящая, да она и вовсе не страшна’… Такъ онъ ‘испыталъ и тлесныя мученія, но и въ нихъ не было побждающаго страха’. Нтъ ничего страшнаго, не страшна и шишига лсная, круглая, толстая, вся слизкая, съ головой какъ у жабы, если бы такая шишига была и Саша ее увидлъ, то ? ‘чего ужасаться! Да вотъ и эта стна страшне шишиги’, отвчаетъ Саша. Нтъ ничего страшнаго, не страшна и смерть-освободительница, ибо все одинаково безцльно, безсмысленно, никчемно. ‘Саша чувствовалъ, что все умретъ, что все равно-ненужно и что такъ это и должно быть. Покорная грусть овладла его мыслями. Онъ думалъ: ‘устанешь ? спать хочешь, а жить устанешь ? умереть захочешь. Вотъ и ольха устанетъ стоять, да и свалится’. И явственно пробуждалось въ его душевной глубин то истинно-земное, чт роднило его съ прахомъ и отъ чего страхъ не имлъ надъ нимъ власти…’ Все умретъ, все равно-ненужно, ‘но неужели суждено человку не узнать здсь правды? Гд-то есть правда, къ чему-то идетъ все, что есть въ мір’… Но правда эта, говоря словами Ивана Карамазова ? не отъ міра сего: не нашелъ этой правды никто, не найдетъ ее и Саша, ибо правда эта ? миражъ, обманчивая тнь, ея нтъ въ мір. Въ этомъ сознаніи ? то жало смерти, которое погубило Володю, Сережу, Колю, Ваню и еще многихъ другихъ, цлую серію сологубовскихъ героевъ-дтей, Саша первый вырвалъ это жало, преодоллъ искушеніе смерти. ‘Весь дрожа, томимый таинственнымъ страхомъ, онъ всталъ и пошелъ… къ жизни земной пошелъ онъ, въ путь истомный и смерт-ный’. Преодолвъ мечту о смерти, онъ впервые испытываетъ неизвстный ему раньше томительный страхъ, страхъ передъ жизнью, въ которую ему теперь приходится вступать.
Откуда однако этотъ страхъ жизни? И чмъ же страшна жизнь? Окружающая насъ реальность, міръ явленій, вс эти ‘предметы предметнаго міра’ ? страшны для . Сологуба своей отчужденностью отъ человка, своимъ объективнымъ безличіемъ, безразличіемъ ко всему человческому. Но этотъ вншній міръ далеко не такъ страшенъ, какъ міръ души человка, жизнь людей страшне всего на свт. Ужасне всего то, что не только въ окружающей нмой природ, но и въ жизни людей нельзя найти осмысленности, правды и цли. У смерти есть свое оправданіе ? она смерть-успокоительница, переносящая насъ въ царство чистаго отрицанія, въ царство безболія, безсознанія, отсутствія зла, отсутствія неповинной муки и горя, но въ чемъ и гд оправданіе жизни, съ ея горемъ, безсмысленными страданіями и неповинной мукой? Въ одной сказочк . Сологуба (‘Плненная смерть’) нкій рыцарь взялъ въ плнъ однажды самое смерть и собирался ее истребить: ‘смерть, я теб голову срубить хочу, много ты зла на свт надлала’. Но смерть молчитъ себ. Рыцарь и говоритъ: ‘вотъ даю теб сроку, защищайся, коли можешь. Что ты скажешь въ свое оправданіе?’. А смерть отвчаетъ: ‘я-то теб пока ничего не скажу, а вотъ пусть жизнь поговоритъ за меня’. И увидлъ рыцарь ? стоитъ возл него жизнь, бабища дебелая и румяная, но безобразная. И стала она говорить такія скверныя и нечестивыя слова, что затрепеталъ храбрый и непобдимый рыцарь и поспшилъ отворить темницу. Пошла смерть, и опять умирали люди. Умеръ въ свой срокъ и рыцарь ? и никому на земл никогда не сказалъ онъ того, что слышалъ отъ жизни, бабищи безобразной и нечестивой’. . Сологубъ тоже многое слышалъ отъ дебелой и румяной бабищи жизни, тоже затрепеталъ отъ ужаса ? и то, что слышалъ, разсказалъ намъ въ своемъ роман ‘Мелкій Бсъ’, въ этомъ лучшемъ своемъ произведеніи.

V.

Романъ этотъ . Сологубъ писалъ съ 1892-го года, закончилъ его въ 1902 г., но только въ 1905 г. онъ впервые былъ напечатанъ, хотя и не до конца, въ журнал ‘Вопросы Жизни’ и только въ 1907 г. онъ вышелъ отдльнымъ изданіемъ, вскор повтореннымъ {Позволю себ замтить, что до выхода этого романа отдльнымъ изданіемъ, пишущимъ эти строки было отмчено еще въ 1906 г. (см. ‘Ист. русск. обществ. мысли’, т. II, гл. IX), что въ роман этомъ мы имемъ типично чеховскій взглядъ на міръ и на жизнъ, какъ на сплошное мщанство, эта же точка зрнія на творчество . Сологуба развивается и въ настоящей работ.}.
Несмотря на недавнее его появленіе, крылатое слово ‘передоновщина’ сразу вошло въ обиходъ русской жизни и литературы ? ибо это именно то слово, которое . Сологубъ услышалъ отъ безобразной и нечестивой бабищи жизни. Не надо только понимать это слово такъ узко, какъ поняли его многіе читатели и критики. Видть въ ‘Мелкомъ Бс’ сатиру на провинціальную жизнь, видть въ Передонов развитіе чеховскаго человка въ футляр ? значитъ совершенно не понимать внутренняго смысла сологубовскаго романа. Это все равно, что считать Чехова только сатирикомъ провинціальныхъ нравовъ эпохи восьмидесятыхъ годовъ, этой эпохи общественнаго мщанства… И въ томъ и въ другомъ случа въ этихъ утвержденіяхъ есть доля истины: и Чеховъ и . Сологубъ выросли на почв восьмидесятыхъ годовъ, они неразрывно связаны съ нею, они непонятны безъ нея. Вс мы, и великіе и малые люди, не съ неба сваливаемся на землю, а изъ земли растемъ къ небесамъ, по выраженію Михайловскаго, на почве эпохи общественнаго мщанства выросли и Чеховъ и . Сологубъ, и это многое объясняетъ намъ въ ихъ произведеніяхъ, если только мы не упремся лбомъ въ эту точку зрнія и не пожелаемъ ограничиться ею. Пора было бы, наконецъ, признать всмъ, что у Чехова, подобно тому какъ раньше у Лермонтова, отношеніе къ опредленной эпох переносилось потомъ на всю жизнь въ ея цломъ, что отъ обличенія мщанства окружающей жизни они переходили къ ужасу передъ мщанствомъ жизни вообще. Мщанство самой жизни, какъ таковой ? вотъ то общее, что роднитъ и Лермонтова и Чехова, что у перваго было только намекомъ и что заняло всю ширь творчества второго, ближайшимъ преемникомъ Чехова является въ этомъ отношеніи . Сологубъ. Не одна провинціальная жизнь какого-то захолустнаго городишки, а вся жизнь въ ея цломъ есть сплошное мщанство, сплошная передоновщина, въ этомъ-то и состоитъ весь ужасъ жизни, этимъ и объясняется страхъ жизни.
Жизнь безсмысленна, безцльна, жизнь ? сплошная передоновщина, челов-чес-кая душа
… узка, темна и несвободна,
Какъ темный склепъ,
И тотъ, кто часъ провелъ въ ней неисходно, ?
На вкъ ослпъ.
Торжествующая пошлость на все кладетъ свою печать, только одни дти до поры до времени свободны отъ этой передоновщины, которая однако современемъ и ихъ пожретъ въ своей пасти. ‘Только дти, вчные, неустанные сосуды Божьей радости надъ землею, были живы, и бжали, и играли, ? но уже и на нихъ налегала косность, и какое-то безликое и незримое чудище, угнздясь за ихъ плечьми, заглядывало порою глазами, полными угрозъ, на ихъ внезапно тупющія лица’ (‘Мелкій Бсъ’, стр. 106). Мы знаемъ, что это за чудище: это ? дебелая и румяная, но безобразная бабища жизнь, столь же страшная въ своей обыденности, какъ и ‘румяный, равнодушно-сонный’ Передоновъ, со своими ‘маленькими заплывшими глазами’. Страшна же эта обыденность своимъ полнымъ безцліемъ, еще страшне, когда эту безсмысленность жизни люди хотятъ побороть, вкладывая въ нее свой маленькій смыслъ, ставя ей свои мизерныя цли. Послднее горше перваго, такъ какъ пусть лучше жизнь будетъ совсмъ безцльна, чмъ цлью ея считать, говоря фигурально, то инспекторское мсто, которое княгиня Волчанская якобы общала Передонову. Независимо отъ намреній автора, это инспекторское мсто получаетъ въ роман такое символистическое и трагическое значеніе, что поистин иногда становится ‘страшно, за человка страшно’…
Жизнь безцльна, но у Передонова есть цль: ему надо получить инспекторское мсто, которое сразу осмыслитъ все его существованіе… Не кажется ли вамъ, что мы уже что-то слышали объ ‘инспекторскомъ мст’, что мы знаемъ его подъ другими названіями? Да, совершенно справедливо: ибо что же такое это Zukunftstaat марксистовъ и эта земля Ойле самого . Сологуба, какъ не то же самое ‘инспекторское мсто’, охарактеризованное лишь mit ein bischen anderen Worten? Для объясненія настоящаго цль переносится въ будущее, иногда близкое (‘инспекторское мсто’), иногда далекое (Zukunftstaat ‘черезъ двсти-триста лтъ’), иногда безконечное (земля Ойле), но вдь разница здсь лежитъ въ области чисто количественныхъ, а не качественныхъ отношеній. Земной рай черезъ двсти-триста лтъ настолько же безсиленъ осмыслить нашу настоящую жизнь, насколько инспекторское мсто не осмысливаеть жизни Передонова, и то и другое ? только самообманъ, самоублаженіе. Чеховская вра въ золотой вкъ на земл ‘черезъ двсти-триста лтъ’ находитъ себ карающую Немезиду въ лиц Передонова. ‘Ты думаешь, ? спрашиваетъ онъ барашкообразнаго Володина, ? черезъ двсти или черезъ триста лтъ люди будутъ работать?
— А то какъ же? ? отвчаетъ Володинъ. ? Не поработаешь, такъ и хлбца не покушаешь. Хлбецъ за денежки даютъ, а денежки заработать надо.
— Я и не хочу хлбца.
— И булочки, и пирожковъ не будетъ, ? хихикая, говорилъ Володинъ, ? и водочки не на что купить будетъ, и наливочки сдлать будетъ не изъ чего.
— Нтъ, люди сами работать не будутъ, ? сказалъ Передоновъ, ? на все машины будутъ: повертлъ ручкой, какъ аристонъ, и готово… Да и вертть долго скучно.
Володинъ призадумался, склонилъ голову, выпятилъ губы.
— Да, ? сказалъ онъ задумчиво, ? это очень хорошо будетъ. Только насъ тогда уже не будетъ.
Передоновъ посмотрлъ на него злобно и проворчалъ:
— Это тебя не будетъ, а я доживу.
— Дай вамъ Богъ, ? весело сказалъ Володинъ, ? двсти лтъ прожить, да триста на карачкахъ проползать’ (ibid., стр. 334 ? 335).
Случайное ли это совпаденіе или намренная пародія на вру Чехова, этого мы здсь касаться не будемъ, достаточно указать на то, что не техническому прогрессу ршить вопросы о смысл жизни. Чеховъ утшался тмъ, что хотя ‘я не дождусь, издохну, но зато чьи-нибудь правнуки дождутся’, онъ старался убдить себя, что въ этой мысли ? достаточное утшеніе. Передоновъ надется самъ дожить до этого времени, прожить двсти-триста лтъ. Конечно, на то онъ и Передоновъ, но, съ другой стороны, не мене очевидно, что только такая сумасшедшая вра и могла бы придать смыслъ всмъ этимъ инспекторскимъ мстамъ и Zukunftstaat’aмъ, только одна она и могла бы подвести фундаментъ подъ эту ‘шигалевщину во времени’.
Передоновъ сходитъ съ ума, посл чего многіе читатели вздыхаютъ съ облегченіемъ: слава Богу! если Передоновъ ? сумасшедшій, то, быть можетъ, и вся передоновщина есть сплошная патологія. При этомъ они закрываютъ глаза на то обстоятельство, что остальныя дйствующія лица романа, вс вмст и каждый въ отдльности, нисколько не мене страшны по своей духовной сущности, чмъ самъ Передоновъ. У каждаго изъ нихъ есть своя цль, своего рода ‘инспекторское мсто’ , которой они тщетно пытаются осмыслить свое мщанское существованіе и побороть гнетущую безсмысленность жизни: глупая и грязная Варвара добивается женить на себ Передонова, его же и для этой же цли ловятъ Вершина, Марта, Рутиловы, предводитель дворянст-ва Верига ‘мтитъ въ губернаторы’ ? все это своего рода ‘инспекторскія мста’… Да и вообще вс эти Володины, Преполовенскіе, Грушины, Тишковы, Кирилловы, Гудаевскіе ? чмъ они мене страшны въ своей пошлости по сравненію съ Передоно-вымъ? А вс они живутъ и прозябаютъ, пребываютъ въ здравомъ ум и твердой памяти и до сего дня… Тмъ-то и страшна для . Сологуба жизнь, что она ? мщанство и передоновщина сама по себ, что такою ее длаютъ люди, длаетъ человчество, эта милліонноголовая гидра пошлости. Пугающее его мщанство онъ видитъ везд и во всемъ. До чего фокусъ вниманія . Сологуба направленъ на мщанство, можно видть хотя бы изъ его во многихъ отношеніяхъ любопытной статьи о ‘Грядущемъ Хам’ Д. Мережковскаго (напечатанной въ ‘Золотомъ Рун’ 1906-го г., въ No 4-мъ). Въ этой стать . Сологубъ съ одной стороны старается убдить читателей и себя, что онъ тоже ‘вритъ въ прогрессъ’, въ будущую свободу человчества, а съ другой стороны онъ вполн опредленно заявляетъ, что вся русская литература XIX вка была сплошнымъ мщанствомъ, ни боле, ни мене… ‘Пройти по вершинамъ этой литературы ? это означаетъ осмотрть печальное зрлище великаго, созданнаго маленькими людьми. Можетъ быть, люди въ множеств никогда и нигд не были такъ малы и такъ ничтожны, какъ въ Россіи XIX вка’… По мннію . Сологуба ? и мнніе это въ высшей степени любопытно въ виду отмченной нами внутренней связи между . Сологубомъ черезъ Чехова съ Лермонтовымъ ? одинъ только Лермонтовъ выдляется изъ срой, мщанской толпы представителей русской литературы, ‘русская литература только въ лиц Лермонтова представила чистый и обаятельный образъ доподлинно великаго поэта и воистину великаго человка’… Все остальное запятнано двоедушіемъ, холопствомъ, мщанствомъ, передоновщиной… Не правда ли, крайне любопытное мнніе? Любопытное, конечно, не со стороны своего объективнаго значенія ? съ этой стороны къ . Сологубу нельзя предъявлять въ данномъ вопрос никакихъ серьезныхъ требованій, ? а исключительно съ точки зрнія характеристики воззрній самого . Сологуба на жизнь. Если даже въ высочайшихъ представителяхъ русской интеллигенціи, въ этой соли земли русской, . Сологубъ видитъ только ничтожество и плоскость, то гд же и въ чемъ искать спасенія отъ Передонова и присныхъ его? И много ли тогда утшенія въ томъ, что Передоновъ сошелъ съ ума? Передоновъ сошелъ съ ума, передоновщина осталась…
Вотъ откуда у . Сологуба этотъ страхъ жизни, вотъ чмъ страшна жизнь. Жизнь ? безсмысленна, жизнь ? мщанство. А между тмъ цли, смысла, правды ищутъ вс, ищетъ и самъ Передоновъ. ‘Есть же и правда на свт’, ? тоскливо думаетъ онъ, а авторъ прибавляеть отъ себя: ‘да, вдь и Передоновъ стремился къ истин, по общему закону всякой сознательной жизни, и это стремленіе томило его. Онъ и самъ не сознавалъ, что тоже, какъ и вс люди, стремится къ истин, и потому смутно было его безпокойство. Онъ не могъ найти для себя истины и запутался, и погибалъ’ (ibid., стр. 311). Вмсто истины ? ложь, вмсто реальности ? бредъ, та ‘маленькая, срая, юркая недотыкомка’, которая, быть можетъ, ярче всего воплощаетъ въ себ срое и ускользающее отъ ударовъ мщанство жизни. Для Передонова она-то и была той ложью, которую онъ принялъ за истину, она была для него несомннне и реальне всей окружающей дйствительности. И не только для одного Передонова… Если несомннно, что въ Хлестаков и Чичиков заключена часть души самого Гоголя, то еще безспорне, что Передонова . Сологубъ нашелъ въ глубин самого себя, какъ это давно уже отмчено критикой {Въ предисловіи ко 2-му изд. ‘Мелкаго Бса’ . Сологубъ протестуеть противъ такого утвержденія критики: ‘нтъ, мои милые современники, это о васъ написанъ ‘Мелкій Бсъ’, — говоритъ онъ. Да, конечно — это ‘о насъ’, но вдь Гоголь тоже писалъ ‘о насъ’ своего Чичикова и Хлестакова, и въ то же время писалъ ихъ съ себя… Одно другому не мшаетъ, даже боле того — одно обусловливается другимъ.}. Окончательно ли преодоллъ въ себ этого ‘мелкаго бса’ . Сологубъ ? объ этомъ говорить еще рано, мы всегда имемъ предъ собою только прошлое писателя, а не его настоящее и будущее. А въ прошломъ ‘недотыкомка срая’ одинаково мучила и Передонова и . Сологуба. Передонова она ‘измаяла, истомила зыбкою своею пляскою. Хоть бы кто-нибудь избавилъ, словомъ какимъ или ударомъ наотмашь. Да нтъ здсь друзей, никто не придетъ спасать, надо самому исхитриться, пока не погубила его ехидная’ (ibid., стр. 307) И отъ самого . Сологуба мы слышали буквально тождественное признаніе еще въ четвертой книг его стиховъ:
Недотыкомка срая
Все вокругъ меня вьется да вертится…
Недотыкомка срая
Истомила коварной улыбкою,
Истомила присядкою зыбкою, ?
Помоги мн таинственный другь.
Недотыкомку срую
Отгони ты волшебными чарами,
Или наотмашь, что ли, ударами,
Или словомъ завтнымъ какимъ.
Недотыкомку срую
Хоть со мной умертви ты, ехидную…
Это ? достаточно ясное совпаденіе… И не въ прав ли мы хотя бы по одному этому повторить о . Сологуб то самое, что онъ говоритъ о Передонов: ‘онъ не могъ найти для себя истины и запутался, и погибалъ?’… Да, . Сологубъ не могъ найти для себя истины, не могъ найти выхода изъ поставленныхъ жизнью вопросовъ. А найти его необходимо, необходимо выйти изъ фатальнаго круга признаній:
Я безлпицей измученъ
Житіе кляну мое…
И еще, и еще разъ начинаетъ писатель искать ощупью дорогу, преломляя въ своемъ творчеств новые лучи, посылаемые жизнью. Одно время такимъ выходомъ . Сологубъ считалъ, какъ мы помнимъ, ‘блаженное безуміе’, но, во-первыхъ, это ? не выходъ, а во-вторыхъ ? ‘блаженное безуміе’ не приходитъ къ человку по заказу: не угодно ли получить вмсто него мрачное и ужасное безуміе Передонова… Другой выходъ ? вра въ землю Ойле… Но и эта вра никогда не могла удовлетворить . Сологуба, смутно чувствовавшаго вс ея внутреннія противорчія… Теперь онъ ищетъ новый выходъ и хочетъ найти его въ той красот человческой жизни (или, врне, человческаго тла), въ той области прекраснаго, которую онъ склоненъ считать спасеніемъ отъ передоновщины. Вотъ почему въ ‘Мелкомъ Бс’ исторія самого Передонова и всей этой кишащей вокругъ него передоновщины идетъ чередуясь съ исторіей отношеній Саши и Людмилы, исторіей, на первый взглядъ какъ бы совершенно произвольно вставленной въ передоновщину, а въ дйствительности тсно связанной съ нею. ‘Красота’ ? вотъ то ‘завтное слово’, которымъ . Сологубъ хочетъ отогнать отъ себя срую недотыкомку мщанства и побдить передоновщину жизни.

VI.

Еще въ первомъ сборник своихъ стиховъ . Сологубъ призывалъ эту ушедшую изъ міра красоту:
Гд ты длась, несказанная
Тайна жизни, красота?
Гд твоя благоуханная,
Чистымъ свтомъ осіянная,
Радость взоровъ, нагота?
Весь этотъ срый міръ передоновщины для . Сологуба ‘суровъ и нелпъ: онъ ? нмой и таинственный склепъ надъ могилой, гд скрыта навкъ красота’… Надо разрушить этотъ склепъ, надо воскресить красоту и прежде всего ? красоту человческаго тла. Мщанство въ своемъ отношеніи къ человческому тлу знаетъ только дв крайности: или откровенный развратъ, или лицемрную стыдливость, причемъ об эти крайности превосходно уживаются рядомъ одна съ другою въ одно и то же время и въ одномъ и томъ же человк. Съ одной стороны, современное мщанство покрываетъ человческое тло уродливыми одяніями, единственная задача которыхъ ? обезформить человческое тло, придать ему видъ ‘приличный для общежитія’, съ другой стороны ? нтъ той сексуальной извращенности, которую не просмаковало бы мщанство, для котораго человческое тло служитъ не предметомъ восхищенія, а предметомъ вожделнія. Наготы, ‘осіянной чистымъ свтомъ’, мщанинъ не знаетъ и не переноситъ, для него она всегда только объектъ грязныхъ мыслей и побужденій. И вотъ почему ‘капустный кочанъ’ негодуетъ на наготу лиліи и гордится тмъ, что ‘вотъ я выучилъ людей одваться, ужъ могу себ чести приписать: на голышку-кочерыжку первую покрышку, рубашку, на рубашку стяжку, на стяжку подъ-одежку, на нее застежку, на застежку одежку, на одежку застежку, на застежку пряжку, на пряжку опять рубашку, одежку, застежку, рубашку, пряжку, съ боковъ покрышку, сверху покрышку, снизу покрышку, не видать кочерыжку. Тепло и прилично’… (такъ иронизируетъ . Сологубъ въ своей сказочк ‘Одежды лиліи и капустныя одежки’). И если подъ капустными одежками мщанинъ пытается лицемрно похоронить наготу, то это нисколько ему не мшаетъ смотрть на человческое тло только какъ на объектъ грязныхъ вожделній. Какая ужъ тутъ ‘чистымъ свтомъ осіянная, радость взоровъ, нагота’, если при одной мысли о нагот Передонова охватываютъ только грязно-эротическія мысли, ‘паскудныя дтища его скуднаго воображенія’ (‘Мелкій Бсъ’, стр. 49 ? 50), если извращенность его чувства доходитъ до того, что онъ замираетъ ‘отъ дикаго сладострастія’ при мысли о возможности связи съ дряхлой старухой, ‘чуть тепленькой’, отъ которой ‘трупцемъ попахиваетъ’ (ibid., стр. 313)… И по прямой линіи отъ Передонова идутъ вс эти quasi-эстеты нашихъ дней, вс эти глашатаи не красоты, а похоти, между ними и . Сологубомъ ? дистанція громаднаго размра {За послднее время въ творчеств . Сологуба стали усиливаться и ‘уранисто-садистическія’ черты (если. воспользоваться выраженіемъ г-жи 3. Гиппіусъ, см. ‘Всы’ 1908 г., н. 2, стр. 73), возможно поэтому, что въ дальнйшемъ его творчеств эпизодъ Саши съ Людмилой будетъ развитъ имъ съ точки зрнія, не имющей ничего общаго съ ‘осіянной чистымъ свтомъ наготой’… Этимъ . Сологубъ покажетъ намъ, какъ ему трудно убить въ себ Передонова…}. Для . Сологуба человческое тло ? воплощеніе красоты, ‘чистымъ свтомъ осіянной’, а для всхъ этихъ ‘пьяныхъ и грязныхъ людишекъ (повторимъ мы въ переносномъ смысл слова . Сологуба) это восхитительное тло является только источникомъ низкаго соблазна. Такъ это и часто бываетъ, и воистину въ нашемъ вк надлежитъ красот быть попранной и поруганной’ (ibid., стр. 68).
Взамнъ такого отношенія къ красот человческаго тла . Сологубъ рисуетъ намъ наготу ‘осіянную чистымъ свтомъ’, и это не мшало бы понять всмъ блю-стителямъ строгой нравственности, столь возмущеннымъ эпизодомъ съ Людмилой и Сашей въ ‘Мелкомъ Бс’ и готовымъ счесть этотъ эпизодъ просто вкрапленнымъ въ романъ порнографическимъ элементомъ. Думать такъ ? значитъ не понимать ни этого романа, ни всего творчества . Сологуба. Людмила и Саша для . Сологуба ? не только не эпизодъ, а одинъ изъ центральныхъ пунктовъ романа, такъ какъ именно въ ‘красот’ . Сологубъ хочетъ найти выходъ изъ передоновщины. Мрачную, срую, безсмысленную жизнь онъ хочетъ осмыслить культомъ тла, чистымъ эстетическимъ наслажденіемъ, ‘радостью взоровъ’. Насколько это удается или неудается ему ? мы скоро увидимъ, теперь же достаточно подчеркнуть, что именно въ этомъ заключенъ весь смыслъ эпизода съ ‘язычницей’ Людмилой, влюбившейся въ подростка-гимназиста Сашу, который отвчаетъ ей такою же любовью, еще не осознавшей своей физіологической подпочвы. ‘Сколько прелести въ мір! ? думаетъ Людмила: ? люди ‘закрываютъ отъ себя столько красоты, зачмъ?..’ ‘Точно стыдно имть тло, что даже мальчишки прячутъ его’, ? думаетъ она другой разъ… И, къ ужасу стыдливыхъ критиковъ ? идейные предки которыхъ ужасались во время оно неприличію ‘Графа Нулина’, ? она раздваетъ Сашу и цлуетъ его ‘плечи…’ Да зачмъ теб это, Людмилочка? ? спрашиваетъ Саша.
‘ ? Зачемъ? ? страстно заговорила Людмила. ? Люблю красоту. Язычница я, гршница. Мн бы въ древнихъ Аинахъ родиться. Люблю цвты, духи, яркія одежды, голое тело. Говорятъ, есть душа. Не знаю, не видла. Да и на что она мн? Пусть умру совсмъ, какъ русалка, какъ тучка подъ солнцемъ растаю. Я тло люблю ? сильное, ловкое, голое, которое можетъ наслаждаться.
— Да и страдатъ вдь можетъ, ? тихо сказалъ Саша.
— И страдать, и это хорошо, ? страстно шепнула Людмила. ? Сладко и когда больно, только бы тло чувствовать, только бы видть наготу и красоту тлесную’… (ibid., стр. 320 ? З22).
Вотъ отвтъ . Сологуба на карамазовскіе вопросы. Оказывается, что ‘красота’ не только открываетъ выходъ изъ передоновщины, но и оправдываетъ ирраціональное по своей сущности зло, вопросъ о людскихъ страданияхъ покрывается идеей красоты страждущаго тла… Но въ томъ-то и бда, что именно только ‘вопросъ’ покрывается ‘идеей’, а вовсе не страданія тла ? красотой его, въ этомъ пункт напрасна попытка устранить съ дороги карамазовскіе вопросы повтореніемъ излюбленнаго Достоевскимъ мотива: ‘сладко и когда больно’… И если даже ‘сладко’ и ‘больно’ относятся не къ двумъ различнымъ субъектамъ, созерцающему и страдающему, а къ одному и тому же, какъ мы скоро услышимъ отъ сологубовской Нюты Ермолиной, то все же на такомъ общемъ мст далеко не удешь. И при чемъ ‘тлесная красота’ въ случа хотя бы съ тмъ мальчикомъ, котораго ‘мать съ отцомъ замучили: долго палкой били, долго розгами терзали’? Вся красота всего міра ? стоитъ ли она одной слезинки этого замученнаго ребенка? Со стороны глядя ? быть можетъ, ‘страдать ? и это хорошо’ ? но только когда страдаетъ другой… Вотъ и Людмила любитъ не только одно ‘голое тло, которое можетъ наслаждаться’, но любитъ и ‘Его… знаешь… Распятаго… Знаешь, приснится иногда ? Онъ на крест, и на тл кровавыя капельки’ (ibid., стр. 323), подобно тому какъ и Лиза (въ ‘Братьяхъ Карамазовыхъ’) хотла бы сидть противъ распятаго на крест и, глядя на его крестныя муки, сть ‘ананасный компотъ’… Но одно дло ? сть ананасный компотъ, а другое дло ? быть распятымъ самому, оправдывать страданія одного человка эстетическими переживаніями другого человка ? значитъ ставить въ причинную или телеологическую зависимость два явленія, связанныя исключительно своей одновременностью и ничмъ больше. Я поставилъ палку въ уголъ и въ тотъ же моментъ полилъ дождь ? отсюда знаменитое умозаключеніе: baculus in angulo, ergo pluit… Пусть ананасный компотъ одновреме-ненъ съ крестными муками, но значитъ ли это, что ‘компотъ’ оправдываетъ эти муки? И какія эстетическія переживанія могутъ оправдать человческую муку, если ее не оправдываетъ даже всемірная гармонія, даже будущее райское блаженство?
Нтъ, красота не ‘оправдываетъ’ жизни, не уравновшиваетъ человческія страданія, довольно и того, что она, быть можетъ, открываетъ выходъ изъ передоновщины, съ этой послдней точки зрнія особенно интересны вс сцены между Людмилой и Сашей, особенно въ ихъ сопоставленіи съ аналогичными сценами между другими лицами романа. Такое сопоставленіе все время длаетъ самъ . Сологубъ, подчеркивая разницу между чистымъ свтомъ осіянной наготой и грязнымъ мщанскимъ отношеніемъ къ ней, это особенно слдовало бы имть въ виду тмъ читателямъ, которые возмущаются порнографичностью этого романа . Сологуба. Безпрестанно предлагаетъ онъ читателю сравнивать отношеніе къ ‘тлесной красоте’ с одной стороны ? Саши и Людмилы, съ другой ? ‘пьяныхъ и грязныхъ людишекъ’, Передонова и присныхъ его. ‘Воистину въ нашемъ вк надлежитъ красот быть попранной и поруганной’ ? говоритъ онъ про послднихъ, и попираютъ они красоту тла не только закутывая его въ капустныя одежки, но и открывая его грубо и цинично. Культъ красоты, культъ тла ? это культъ . Сологуба, но когда Грушина (въ ‘Мелкомъ Бс’) собирается на маскарадъ и одвается ‘головато’, то авторъ замчаетъ отъ себя: ‘все такъ смло открытое у Грушиной было красиво ? но какія противорчія! На кож ? блошьи укусы, ухватки грубы, слова нестерпимой пошлости. Снова поруганная тлесная красота!’ (ibid., стр. 347). Еще боле намренно противопоставлены другъ другу главы ХII-ая и ХIII-ая романа: въ первой изъ нихъ обрисовываются ‘чистымъ свтомъ осіянныя’ отношенія Саши и Людмилы, а во второй, непосредственно рядомъ ? мимолетная и циничная связь Передонова и Гудаевской, и если блюстители мщанской нравственности, по всей вроятности, склонны будутъ снисходительно отнестись къ этой связи и строго осудить странныя отношенія Саши и Людмилы, то . Сологубъ, наоборотъ, осуждаетъ первую и пытается идеализировать вторыя. Удается ли это ему? Или, иными словами: дйствительно ли найденъ выходъ изъ передоновщины? окончательно ли побжденъ страхъ жизни? отогнана ли срая недотыкомка мщанства завтнымъ словомъ ‘красота’?
И да, и нтъ. Мы увидимъ ниже, что въ своей попытк выхода . Сологубъ несомннно стоялъ на врномъ пути въ томъ отношеніи, что онъ пересталъ искать цли и смысла жизни въ мір трансцендентнаго ? на земл Ойле или въ царств блаженнаго безумія, онъ ищетъ его въ мір имманентнаго ? и не черезъ двсти-триста лтъ, а немедленно, сейчасъ же, въ настоящій моментъ. И въ этомъ онъ правъ. Правъ ли онъ однако, когда весь смыслъ даннаго момента, всю полноту переживаній онъ хочетъ заключить въ рамки одного слова ‘красота’? Конечно нтъ, и по многимъ причинамъ. Начать съ того, что весь эпизодъ Саши съ Людмилой, какъ выходъ изъ передоновщины ? неубдителенъ. Саша и Людмила ? это еще дти, т самыя дти, которыхъ . Сологубъ называетъ сосудами Божьей радости надъ землею и которыя пока еще свободны отъ гнетущаго вліянія передоновщины, но вдь этому ‘еще’ и ‘пока’ долженъ прійти конецъ. Безобразная бабища жизнь уже стоитъ за ихъ плечьми, заглядывая въ ихъ лица глазами, полными угрозъ… Угрозы эти заключаются въ томъ, что физіологическая подпочва отношеній Саши и Людмилы сдлается скоро для перваго настолько же ясной, насколько и для второй, это подчеркиваетъ и самъ . Сологубъ (ibid., стр. 327 ? З28). А когда Людмила дйствительно ‘приготовишку родитъ’, какъ слишкомъ преждевременно увряетъ всхъ Передоновъ, то въ чемъ же тогда будетъ выходъ изъ передоновщины? Этотъ фактъ опять вдвигаетъ автора въ область обыденнаго, и ему приходится изобртать новые варіанты ‘осіянной чистымъ свтомъ красоты’ для избавленія отъ передоновщины. Такъ, напримръ, въ разсказ . Сологуба ‘Красота’ (въ сборник ‘Жало Смерти’) мы снова встрчаемся съ попыткой оправдать жизнь красотою.
Мы снова встрчаемся здсь съ Людмилой, но уже безъ Саши, Елена ? героиня этого разсказа ? влюблена въ свое тло, наслаждается его красотою и повторяетъ сама надъ собою то, что Людмила продлывала надъ Сашей. Своимъ одиночествомъ она спасается отъ передоновщины ? но ненадолго: вдь она живетъ среди людей, она связана съ ними тысячью нитей. Закупорить окна и двери ? еще не значитъ найти выходъ изъ передоновщины, Елена сознаетъ это. Людей она не любитъ, потому что ‘они не понимаютъ того, что одно достойно любви ? не понимаютъ красоты. О красот у нихъ пошлыя мысли, такія пошлыя, что становится стыдно, что родилась на этой земл. Не хочется жить здсь’… А такъ какъ земли Ойле все равно нтъ, то единственное, что остается ? покончить съ собою, уйти въ небытіе. Такъ Елена и поступаетъ, и это ? тоже своего рода выходъ изъ передоновщины, но этотъ выходъ показываетъ, что . Сологубъ убдился, что словомъ ‘красота’ отъ срой недотыкомки не зачураешься.
Попытка найти спасеніе отъ безсмысленной передоновщины въ культ красоты человческаго тла оказалась полна невозможностями и противорчіями.

VII.

Несмотря на вс эти невозможности и противорчія, . Сологубъ крпко дер-жится за красоту, какъ за избавленіе отъ мщанства жизни, какъ за спасеніе отъ страха, онъ только расширяетъ рамки и отъ красоты тла переходитъ къ красот вообще, красот природы, красот духа, красот вымысла. Отъ мщанства жизни, отъ ея нелпости и безсмысленности онъ хочетъ спрятаться за стнами призрачнаго міра, за твореніемъ своей собственной фантазіи, въ этомъ ? связь . Сологуба съ моло-дымъ русскимъ романтизмомъ, однимъ изъ крупныхъ представителей котораго онъ и является. Пусть жизнь безсмысленна, безцльна, пусть на земл царитъ передоновщина, не будемъ и искать смысла въ безсмысленномъ по существу, но уйдемъ отъ этого міра ‘за предлы предльнаго’, въ создаваемый нашей фантазіей міръ четырехъ измреній ? такъ говоритъ намъ поэтъ.
Не я воздвигъ ограду ?
Не мн ее разбить.
И что-жъ!
Найду отраду
За той оградой быть.
И что мн помшаетъ
Воздвигнуть вс міры,
Которыхъ пожелаетъ
Законъ моей игры?
Я призрачную душу
До неба вознесу,
Воздвигну ? и разрушу
Мгновенную красу.
Что бьется за стною ?
Не все ли мн равно!
Для смерти лишь открою
Потайное окно.
Такъ говорилъ . Сологубъ въ начал четвертой книги своихъ стиховъ, то же онъ повторяетъ и въ самое послднее время, въ своемъ роман ‘Творимая легенда’ (‘Навьи Чары’). ‘Беру кусокъ жизни, грубой и бдной, и творю изъ него сладостную легенду, ибо я ? поэтъ. Коснй во тьм тусклая, бытовая, или бушуй яростнымъ пожаромъ ? надъ тобою, жизнь, я, поэтъ, воздвигну творимую мною легенду объ очаровательномъ и прекрасномъ’… Это достаточно опредленно сказано и, какъ говорится, ‘въ комментаріяхъ не нуждается’. Теперь становится ясно, какимъ образомъ . Сологубъ собирается зачураться отъ передоновщины словомъ ‘красота’: онъ хочетъ жить въ мір фантазіи, въ области ‘творимой легенды’, онъ пытается запереться отъ міра дйствительности, оградиться отъ него стною красоты своего вымысла. Пусть жизнь человка и жизнь человчества равно безсмысленны ? ‘что бьется за стною ? не все ли мн равно!’ Я, поэтъ, замкнусь въ башн своего творчества и буду творить жизнь по собственному усмотрнію, ибо ‘что мн помшаетъ воздвигнуть вс міры, которыхъ пожелаетъ законъ моей игры?’ Конечно, что помшаетъ! но разв это отвтъ на вопросы о смысл жизни? . Сологубъ и не собирается дать на нихъ отвтъ: чувствуя свое безсиліе, онъ торопится уйти за стны творимой легенды…
Но если это не отвтъ, то во всякомъ случа это исходъ, спасеніе отъ передоновщины. И въ сущности вдь это только повтореніе словъ, когда-то сказанныхъ Иваномъ Карамазовымъ: ‘я не Бога не принимаю, я міра имъ созданнаго, міра-то Божьяго не принимаю и не могу согласиться принять’… . Сологубъ тоже не принимаетъ окружающаго его дйствительнаго міра, но зато хочетъ утшиться творчествомъ своего міра, создаваемаго художественнымъ произволомъ поэта, ‘закономъ игры’ его воображенія, реалистическому міру передоновщины онъ хочетъ противопоставить романтическій міръ красоты. ‘Вся область поэтическаго творчества явственно длится на дв части, тяготя къ одному или другому полюсу, ? говоритъ . Сологубъ въ одной изъ позднйшихъ своихъ статей ‘Демоны поэтовъ’ (въ журнал ‘Перевалъ’, 1907 г. NoNo 7 и 12). ? Одинъ полюсъ ? лирическое забвеніе даннаго міра, отрицаніе его скудныхъ и скучныхъ двухъ береговъ, вчно текущей обыденности и вчно возвращающейся ежедневности, вчное стремленіе къ тому, чего нтъ. Мечтою строятся дивные чертоги несбыточнаго, и для предваренія того, чего нтъ, сожигается огнемъ сладкаго пснотворчества все, что есть, что дано, что явлено. Всему, чмъ радуетъ жизнь, сказано нтъ. Вчнымъ выразителемъ такого лирическаго отношенія къ міру является, по мннію . Сологуба, Донъ-Кихотъ, который изъ данной ему реальнымъ міромъ Альдонсы творитъ романтическій обликъ Дульцинеи Тобозской. ‘Донъ-Кихотъ зналъ, конечно, что Альдонса ? только Альдонса, простая крестьянская двица съ вульгарными привычками и узкимъ кругозоромъ ограниченнаго существа. Но на что же ему Альдонса? И что ему Альдонса? Альдонсы нтъ. Альдонсы не надо. Альдонса ? нелпая случайность, мгновенный и мгновенно изживаемый капризъ пьяной Айсы’… И . Сологубъ такъ относится къ окружающей дйствительности: на что она ему? ея нтъ, ея не надо, дйствительность ? нелпая случайность, капризъ пьяной Судьбы… И это уже вполн опредленный отвтъ на вопросы о цли и смысл нашей жизни, жизни человка, жизни человчества: ни смысла, ни цли ? нтъ, все случайно, все безцльно.
Зачмъ же мы живемъ? и стоитъ ли въ такомъ случа жить, играть какую-то безсмысленную роль въ ‘діаволовомъ водевил’? не проще ли сразу оборвать нить жизни, которую съ насмшливой улыбкой прядетъ намъ ‘пьяная Айса’? и не достойне ли человка самому задуть ту свчу, которую держитъ въ своихъ безстрастныхъ рукахъ ‘Нкто въ сромъ’? Мы еще увидимъ, какъ можно и какъ надо отвтить на такіе вопросы, теперь же для насъ интересенъ только отвтъ самого . Сологуба. Этотъ отвтъ намъ извстенъ, . Сологубъ скрывается отъ ‘пьяной Айсы’ за стнами ‘творимой легенды’, отъ вульгарной Альдонсы за поэтическимъ обликомъ Дульцинеи, отъ передоновщины міра за красотою вымысла, онъ живетъ красотою творимаго имъ міра, а въ переживаніяхъ творчества онъ черпаетъ силы для побды надъ страхомъ жизни… Къ окружающей жизни онъ безразличенъ ? не все ли ему равно, ‘что бьется за стною’? ? къ реальной, страдающей душ онъ глухъ. Но зато ? ‘я призрачную душу до неба вознесу’, я самъ ? Айса своего міра и я живу лишь этимъ міромъ и для этого міра. Допустимъ, что это исходъ, но несомннно во всякомъ случа одно: это исходъ ? вполн индивидуальный, обособляющій поэта отъ всего міра людей, замыкающій его стной одиночества. Конечно, поэту никто и ничто не можетъ помшать ‘воздвигнуть т міры, которыхъ пожелаетъ законъ его игры’, но вдь ‘законъ игры’ . Сологуба является ‘закономъ’ только для одного его, вотъ чего не надо забывать. Божьяго міра не пріемлю, а свой міръ созидаю ? пусть такъ, но не будемъ забывать, что въ ‘божьемъ’ мір живутъ люди, а въ ‘своемъ’ мір живу одинъ ‘я’. Окружая себя стной отъ вншняго міра, я тмъ са-мымъ обрекаю себя на искусъ одиночества:
……….иди далеко,
Или создай пустынный край,
И тамъ безмолвно и одиноко
Живи, мечтай и умирай, ?
слышимъ мы отъ поэта въ одномъ изъ позднйшихъ его стихотвореній (кн. ‘Пламенный Кругъ’).
‘Боюсь ли я одиночества? ? спрашиваетъ самъ себя . Сологубъ въ одномъ изъ послднихъ произведеній (‘Томленіе къ инымъ бытіямъ’, мистерія) и отвчаетъ: если бы вампиры и кошмары оставили меня, я не былъ бы одинокъ. Изъ тьмы небытія извелъ бы я къ свту истиннаго инобытія иные сны, иныхъ вампировъ извелъ бы я отъ небытія. Источающихъ мою кровь и пожирающихъ плоть мою. Ибо я не люблю жизни, бабищи румяной и дебелой’… Другими словами, одинъ ‘законъ своей игры’ . Сологубъ замнилъ бы другимъ ‘закономъ своей игры’ и утшался бы мыслью, что окруженный разными кошмарами своей фантазіи, разными ‘тихими мальчиками’ и ‘навьими чарами’ ? онъ не одинокъ. Онъ можетъ этимъ утшаться, но намъ это ни-сколько не мшаетъ считать такое сожительство съ ‘вампирами’ своей фантазіи ? самымъ гнетущимъ одиночествомъ. Одиночество ? къ этому сознательно шелъ и пришелъ . Сологубъ, подобно тому какъ за полъ-вка до него въ такомъ же одиночеств искалъ ршенія проклятыхъ вопросовъ Лермонтовъ, духовную зависимость отъ котораго . Сологуба мы уже подчеркивали. Одиночество ? это полный разрывъ съ мщанствомъ, это категорическій отказъ ‘принять’ окружающій міръ, это начало всякой трагедіи, одиночество ? это попытка ршенія карамазовскихъ вопросовъ ‘для одного себя’: отметаю весь безсмысленный міръ, отвергаю жизнь человчества, какъ діаволовъ водевиль ? и остаюсь ‘наедин съ своей душой’… И загнанный страхомъ жизни и мщанствомъ въ одиночество, человкъ сперва вздыхаетъ полной грудью: на вершинахъ одиночества легко дышится посл затхлой атмосферы передоновщины, страхъ одиночества пока еще не даетъ себя чувствовать. ‘Быть съ людьми ? какое бремя!’ ? восклицаетъ поэтъ, ‘свобода ? только въ одиночеств’, ‘я хочубыть одинъ, всегда одинъ’… И . Сологубъ подбадриваетъ себя мыслью о ‘гордомъ одиночеств’, не только не страшномъ, но даже желанномъ.
Я одинъ въ стран пустынной,
? слышимъ мы въ это время отъ . Сологуба, ?
Но услады есть въ пути:
Улыбаюсь, забавляюсь,
Самъ собою вдохновляюсь,
И не скучно мн итти…
Но это только до поры до времени. Скоро даетъ себя знать ужасъ одиночества, ужасъ, бывшій удломъ Лермонтова и такъ геніально воплощенный имъ въ Демон, который на вершинахъ одиночества томится необходимостью ‘жить для себя, скучать собой’ и всю жизнь ‘безъ раздленья и наслаждаться и страдать’… Тутъ уже и мысль о ‘гордомъ’ одиночеств не спасаетъ человка. ‘Гордое одиночество! ? восклицаетъ по этому поводу Л. Шестовъ, которому въ этомъ вопрос и книги въ руки, какъ мы еще увидимъ: ? гордое одиночество! Да разв современный человкъ можетъ быть гордымъ наедин съ собою? Предъ людьми, въ рчахъ, въ книгахъ ? дло иное. Но когда никто его не видитъ и не слышитъ,… когда его покидаютъ люди, когда онъ остается наедин съ собой, онъ поневол начинаетъ говорить себ правду, и, Боже мой, какая это ужасная правда!’ Эта правда ? ужасъ одиночества, эта правда ? смутное признаніе того, что я такой же, какъ и вс, что никакого новаго міра я не воздвигну и что творимая мною легенда только дтская сказка, которой я хочу обмануть свое одиночество, эту правду сознаетъ и самъ . Сологубъ: ‘Я живу въ темной пещер’, ? говоритъ онъ: вотъ во что превращается ‘міръ’ . Сологуба! И дале (это стихотвореніе читатель найдетъ въ книг ‘Пламенный Кругъ’):
Въ моей пещер тсно и сыро,
И нечмъ ее согрть.
Далекій отъ земного міра,
Я долженъ здсь умереть.
Посл такого сознанія уже никакія услады на пути не остановятъ на себ взора измученнаго человка, тутъ ему уже не до улыбокъ и не до забавъ. Говоря о Л. Андреев и о Л. Шестов, мы еще остановимся на томъ ужас одиночества, который коснулся своимъ крыломъ и . Сологуба, послднему пришлось спасаться отъ одиночества такъ же, какъ раньше онъ пытался спастись отъ мщанства жизни. Но гд найти спасеніе? И . Сологубъ поступилъ, какъ тотъ знаменитый жоржъ-зандовскій герой, который, чтобы спастись отъ дождя, бросился въ воду: чтобы спастись отъ ужаса одиночества, . Сологубъ съ головою бросился въ солипсизмъ.

VIII.

Одиночество не страшно, ибо я во всемъ и все во мн. Вн моего ‘я’ нтъ воле-выхъ актовъ, нтъ ничего, міръ есть только моя воля, только мое представленіе. Къ этому циклу идей . Сологубъ съ самаго начала своего творчества подходилъ медленными, но врными шагами. Еще въ первой книг своихъ стиховъ онъ былъ близокъ по настроенію къ солипсизму въ нкоторыхъ стихотвореніяхъ неопредленно-пантеистическаго характера (см., напр., ‘Чтo вчера пробгало во мн’ и ‘По жестокимъ путямъ бытія’). Въ третьей книг стиховъ онъ уже вполн опредленно излагаетъ свой символъ вры:
Я любуюсь людской красотою,
Но не знаю, что стало бы съ ней,
Вдохновенной и нжной такою,
Безъ дыханія жизни моей.
Обращаю къ природ я взоры
И склоняю внимательный слухъ, ?
Только мой вопрошающій духъ
Оживляетъ нмые просторы.
И, всемірною жизнью дыша,
Я не знаю конца и предла:
Для природы моей я ? душа,
И она мн ? послушное тло.
Дальше ? больше. Весь отдлъ ‘Единая воля’ (одиннадцать стихотвореній въ книг ‘Пламенный Кругъ’) проникнутъ такими настроеніями, не мало ихъ и въ другихъ книгахъ . Сологуба. ‘Это Я своею волей жизнь къ сознанію вознесъ’, ‘Я ? все во всемъ, и нтъ Иного’, ‘весь міръ ? одно мое убранство, мои слды’, ‘Я самъ ? творецъ, и самъ ? свое творенье, безстрастенъ и одинъ’, ‘Я одинъ въ безбрежномъ мір, Я обманъ личинъ отвергъ’, ‘и надъ тобою, мать-природа, мои законы Я воздвигъ’, и т. д., и т. д. Вы видите разницу: раньше былъ ‘законъ моей игры’, который, разумется, не имлъ никакого общаго значенія ? и тогда одиночество отъ міра оказалось страшнымъ, теперь этотъ дтскій ‘законъ игры’ обратился въ міровые законы ? и поэту уже не страшно въ ‘гордомъ одиночеств’:
Я ? Богъ таинственнаго міра,
Весь міръ въ однхъ моихъ мечтахъ…
Теперь ничто не страшно ? даже міровое зло, даже людскія страданія, даже безсмыслица жизни, а если и страшно, то есть простое средство разъ навсегда покончить со всмъ этимъ зломъ: ‘міръ весь во мн. Но страшно, что онъ таковъ, каковъ онъ есть ? и какъ только его поймешь, такъ и увидишь, что онъ не долженъ быть, потому что онъ лежитъ въ порок и во зл. Надо обречь его на казнь ? и себя вмст съ нимъ’… Съ этими словами Елена (изъ знакомаго уже намъ разсказа ‘Красота’) убиваетъ себя, и хотя посл этого міровое зло остается какимъ было и раньше, но это не мшаетъ . Сологубу продолжать свое ‘самоутвержденіе’ и послдовательно развивать философію солипсизма. Появляются такія произведенія . Сологуба, какъ ‘Литургія Мн’, ‘Я, книга совершеннаго самоутвержденія’, ‘Человкъ человку ? дьяволъ’ и т. п. Солипсизмъ вполн послдовательно приводитъ здсь поэта къ философіи абсолютнаго эгоизма, знакомые уже намъ мотивы его творчества находятъ здсь свое завершеніе. Такъ, напримръ, въ ‘Литургіи Мн’ (см. ‘Всы’, 1907 г., No 2) мы слышимъ знакомый мотивъ:
Законъ моей игры
Исполню до конца.
Я создалъ вс міры,
Но самъ Я безъ внца.
Безсиленъ Я и малъ.
Блаженная игра.
Кто тайну разгадалъ?..
Кто тайну разгадалъ? ? Разумется, . Сологубъ, и ‘тайна’ эта, какъ намъ извстно, заключается въ томъ, что ‘все ? Я. И все, что есть, то ? Я’, что ‘въ каж-домъ дух, въ каждомъ тл, все ? Я. И все лишь только Я’, ? какъ мы слышимъ отъ . Сологуба въ той же ‘Литургіи Мн’. Еще опредленне и энергичне исповдуетъ намъ свою вру . Сологубъ въ своей ‘книг совершеннаго самоутвержденія’ ? ‘книга’ эта умщается на четырехъ страницахъ ? озаглавленной ‘Я’ (см. ‘Золотое Руно’, 1906 г. No 2). Большинству читателей эта ‘книга’, по всей вроятности, совершенно неизвстна, а потому мы приведемъ изъ нея выдержки, тмъ боле, что въ нихъ выяснится оправданіе міра . Сологубомъ съ точки зрнія его солипсизма. ‘Благословенно все и во всемъ, ? провозглашаетъ нашъ авторъ, ? въ неизмримости пространствъ и въ безпредльности временъ, и въ иныхъ обитаніяхъ, здсь и далече, и жизнь, и смерть, и расцвтаніе, и увяданіе, благословенны радость, и печаль, и всякое дыханіе, ? ибо все и во всемъ ? Я, и только Я, и нтъ иного, и не было, и не будетъ’… Любопытно это ‘ибо’ въ устахъ солипсиста: когда онъ къ человческимъ страданіямъ подходилъ отъ вншняго міра ? онъ ихъ проклиналъ, такъ какъ видлъ ихъ безсмысленность, теперь, излучая все изъ своего ‘я’, онъ все благословляетъ, ибо ? все и во всемъ Я… Въ этомъ ? первый актъ самоутвержденія и пріятія міра, какъ эманаціи ‘я’. Дальше: ‘Я создалъ и создаю времена и пространства, и еще иныя, безчисленныя обители. Во временахъ явленія помстилъ Я, и вс явленія ? Мои… И всякая мечта Моя воплощена, ибо она ? Моя. И нтъ вн Меня бытія, ни возможности бытія. Всякое помышленіе ? во Мн, и всякое явленіе ? отъ Меня и ко Мн, ибо все и во всемъ ? Я, и только Я, и нтъ иного, и не было, и не будетъ’… Только непонятная скромность помшала нашему автору сказать еще опредленне: все ? едоръ Сологубъ, всякое явленіе ? отъ едора Сологуба и къ едору Сологубу, ибо все и во всемъ ? едоръ Сологубъ и только едоръ Сологубъ, и нтъ иного, и не было, и не будетъ… Но странное дло: ‘все ? Я’ ? это звучитъ гордо, а стоитъ только раскрыть скобки, какъ гордыя фразы начинаютъ звучать курьезно… Но если все есть едоръ Сологубъ и едоръ Сологубъ есть все, то слдовательно и вс мы ? только состоянія сознанія едора Сологуба? Казалось бы, что нашъ авторъ сперва даетъ именно такой отвтъ: вдь мы слышали отъ него ? ‘я одинъ въ безбрежномъ мір, я обманъ личинъ отвергъ’, и теперь въ своей ‘книг’ онъ повторяетъ ? ‘раздленные и многообразные лики ? вс они только личины Мои’… Но доходить по этому пути до крайнихъ выводовъ . Сологубъ все же не ршается. Все есть ? Я, попрежнему утверждаетъ онъ, но кром того есть и ‘непостижимая Тайна Моя, Тайна о томъ, что не-Я’… ‘И если есть жизнь иная… о, безликая Тайна Моя! Ты ? Моя, но Ты ? не Я. Тайна Моя, Ты ? Отрицаніе Мое’… Въ противоположности между Я и Ты . Сологубъ ищеть теперь объясненія всему злу, существующему въ мір, всему мщанству, всей передоновщин, этой иде по-священа его статья ‘Человкъ человку ? дьяволъ’ (см. ‘Золотое Руно’, 1907 г., No 1). Тутъ все дьяволъ мутитъ, расщепляя единое Я на милліоны различныхъ ‘ты’, при единомъ Я все такъ ясно, такъ понятно, а при тысячахъ тысячъ ‘ты’ ? вся стройность міропониманія разсыпается и передъ нами снова безсмысленная жизнь, требующая оправданія. Тутъ все дьяволъ мутитъ: . Сологубъ совершенно убжденъ въ этомъ. Когда . Сологубъ утверждаетъ, что Я во всемъ и все во Мн, то ему слышится смхъ мщанства: ‘глупыя сказки! Я ? Іоаннъ, и жена моя ? Марія. Вотъ тамъ родственники и друзья наши, Лазарь и Мара, и другая Марія, и третья. И Лука. И Клеопа. И другихъ такъ много. И все разные… Лука любитъ лукъ, а Клеопа ? персики’… Вотъ это-то и есть козни дьявольскія: ‘узнаю стараго, злого врага… Дьяволъ смется надо Мною, лпитъ злыя, искаженныя хари, и отводитъ Мои глаза. ? Вотъ, говоритъ онъ, Лука, а вотъ Клеопа, а гд же ты? ? Гд же Я? Такъ… предо Мною раскрывается противоположность: необходимое единство Мое и злобное, случайное Мое разъединеніе… Дьяволъ прячется подъ уродливыми, слпленными имъ харями, и визжитъ, и хохочетъ, и гнусныя придумываетъ слова, издваясь надъ Моею врою, надъ Моимъ откровеніемъ, надъ Моимъ страстнымъ зовомъ. Тысячеголосый вой подъемлетъ онъ вокругъ Меня, и дразнитъ Меня милліонами красныхъ языковъ, покрытыхъ бшеною слюною. Вопитъ подъ неисчислимостью уродливыхъ масокъ:
— Ты ? глупый и смшной, Иванъ Иванычъ!
— Я лучше тебя.
— Я здсь самый главный, а не ты.
— У меня больше денегъ, чмъ у тебя.
— У меня есть любовница, очень дорогая.
— Можетъ быть, и ты хочешь быть такимъ же хорошимъ, какъ я? Ну, что же, состязайся.
— Жизнь ? борьба.
Кривляются, орутъ. Ну васъ къ чорту!
Да они отъ чорта и есть. Ихъ чортомъ не испугаешь. Разв вы не видите, какіе они плоскіе и срые? Вс черти ? плоскіе и срые.
Вс люди ? неужели вс? ? плоски и сры. Люди ? черти. Неужели и вправду черти?
Да, насколько они ? не-Я.
Дьявольскую злобу питаютъ они другъ къ другу. Они придумываютъ одинъ о другомъ страшныя, тяжелыя, черныя слова, которыя прожигаютъ душу до дыръ. Они куютъ цпи, тяжкія, какъ свинецъ смерти, и липкія, какъ мерзкая паутина злого паука. Они берутъ въ свои руки того, кто случайно слабъ, и бьютъ его долго и безпощадно… Двушку поймаютъ на площади, оголятъ, нагайками бьютъ, животъ разорвутъ, до смерти замучатъ. Загонятъ людей въ домъ и сожгутъ. И пляшутъ вокругъ пожарища, внимая дикому вою сожигаемыхъ. Какая адская мука ? горть живьемъ въ дьявольскомъ огн земного мучительства! Кто же мучительствуетъ? Человкъ или Дьяволъ? Человкъ человку ? Дьяволъ’…
Извиняюсь за длинную цитату, но она очень характерна. Если отвлечься отъ того горделиваго юродства, которое, вопреки всмъ намреніямъ автора, сквозитъ въ каждой строк его ‘самоутвержденія’ и часто длаетъ . Сологуба дйствительно высоко-комичнымъ тамъ, гд онъ хочетъ быть глубоко-трагичнымъ, то во всемъ вышеприведенномъ мы встртимъ типичное ршеніе знакомыхъ уже намъ вопросовъ съ точки зрнія сологубовскаго солипсизма. Все зло міра ? въ случайномъ и кажущемся разъединеніи, надо преодолть очевидность множества и увровать въ непреложность своего единства съ міромъ, надо не разсуждать, а врить. Надо врить, что и Лука, и Клеопа, и вс милліоны людей ? только ‘личины’, только безвольные автоматы, и что только мое ‘я’ истинно, нераздлимо и едино. Въ царств этихъ личинъ ? зло, насиліе, страданіе, но все это только фатаморгана, козни дьявола. ‘Въ дьявольскомъ огн земного мучительетва’ горятъ и страдаютъ маріонетки, разыгрывающія нелпый діаволовъ водевиль, но я, Иванъ Иванычъ, этого міра не принимаю, боле того ? я не признаю его реально существующимъ. Существую только Я {См. на эту же тему статью . Сологуба ‘Театръ единой воли’.}.
Все и во всемъ ? едоръ Сологубъ и только едоръ Сологубъ: мы не хотимъ утверждать, чтобы именно такова была скрытая мысль нашего автора. Весьма возможно, что для того и пестритъ онъ такъ этими личными мстоименіями съ прописной буквы, чтобы подчеркнуть общее значеніе этого единичнаго ‘я’, возможно, что онъ желаетъ только внушить своимъ слушателямъ, какъ каждый изъ нихъ долженъ относиться къ своему ‘я’: совершенное самоутвержденіе ? задача каждаго и всхъ. Но если и таковъ взглядъ . Сологуба, то онъ еще сгущаетъ т противорчія, изъ которыхъ соткано все творчество этого автора. Какъ? Каждый можетъ примнить къ себ это сологубовское Я? ‘Каждый’ ? а значитъ и Клеопа и Лука? Но вдь это именно то разъединеніе, то раздленіе, отъ котораго . Сологубъ бжалъ къ солипсизму! Вдь это снова возвращеніе къ тому міру дйствительности, который можно не принять, но уже нельзя не признать! И опять съ прежней силой возникаютъ старые карамазовскіе вопросы, опять міровое зло является не фата-морганой, но реальнымъ фактомъ, отъ котораго не зачураешься никакими словами, не ‘личины’, а реальные, живые люди ‘горятъ живьемъ на дьявольскомъ огн земного мучительства’… Если же отъ этихъ выводовъ . Сологубъ укроется на вершинахъ послдовательнаго солипсизма и объявитъ, что все есть едоръ Сологубъ и едоръ Сологубъ есть все, то и это не подвинетъ ни на одинъ шагъ ршеніе карамазовскихъ вопросовъ. ‘Благословенно все и во всемъ, ? утшаетъ насъ . Сологубъ, ? ибо все и во всемъ ? Я, и только Я, и нтъ иного, и не было, и не будетъ’… Очень благодарны, благодаримъ покорно, но отъ такого утшенія отказываемся, такъ какъ логика такого утшенія намъ кажется очень подозрительной… Благословенно все и во всемъ, ибо все и во всемъ ? Я, но если это ‘все’ включаетъ въ себя и міровое зло, съ которымъ не можетъ примириться Иванъ Карамазовъ, то не отвтитъ ли послдній обратной фразой: проклинаю все и во всемъ, проклинаю и самое Я. И если даже я, Иванъ Карамазовъ, только состояніе сознанія какого-то всеобъемлющаго Я (будь то Господь Богъ или едоръ Сологубъ ? безразлично), то и въ такомъ случа я не принимаю окружающаго меня міра. Я проклинаю его.
Одно изъ двухъ: или послдовательнйшій солипсизмъ, или признаніе бытія другихъ людей. Солипсизмъ, послдовательно проведенный, является логически неопровержимымъ, какъ уже давно извстно, но онъ совершенно безсиленъ разршить карамазовскіе вопросы. Если жизнь другихъ людей и объясняется, какъ состояніе моего сознанія, то зато вдь моя жизнь, жизнь единаго сознающаго, остается совершенно необъяснимой и неосмысленной, если страданія людей оказываются только тнью, видимостью, такъ какъ и людей-то этихъ не существуетъ, то зато вдь мои страданія, мои безвинныя муки остаются неоправданными! Мы видли однако, что такой точки зрнія чистаго солипсизма . Сологубъ не выдерживаетъ до конца: кром ‘я’ у него появляется и сознающее ‘ты’, которое длаетъ солипсизмъ . Сологуба уязвимымъ даже логически. На вершинахъ чистаго солипсизма человка съ еще большей силой охватываетъ ужасъ одиночества, и поистин искать отъ одиночества спасенія въ солипсизм не боле цлесообразно, чмъ, укрываясь отъ проливного дождя, броситься въ воду.

IX

Но если не солипсизмъ, то ? признаніе бытія другихъ людей: это вторая и по-слд-няя возможность, признаніе бытія другихъ, а значитъ признаніе дйствитель-нос-ти всего того міра человческой муки, безсмысленной жизни, безцльной смны явленій, отъ котораго такъ безрезультатно всегда убгалъ . Сологубъ и отъ котораго тщетно пытался зачураться всякими громкими словами. Мы видли, сколько выходовъ изъ этого жизненнаго тупика перепробовалъ . Сологубъ ? и все безрезультатно, остался одинъ, послдній выходъ ? и его надо испробовать. Этотъ выходъ ? не отверженіе, а принятіе міра во всей его сложности, исканіе цли не въ будущемъ и трансцендент-номъ, а въ имманентномъ и настоящемъ. Вмсто того, чтобы убгать отъ жизни, искать выхода на разныхъ необитаемыхъ вершинахъ, надо остановиться и посмотрть жизни въ глаза, вмсто того, чтобы обольщать себя иллюзіями и вмсто Альдонсы видть Дульцинею, надо Альдонсу обращать въ Дульцинею, а кром того ? и Альдонса, по свидтельству Сервантеса, была молодой и хорошенькой… И . Сологубъ ршается испробовать такой выходъ, этимъ объясняются т примирительные мотивы, которые мы находимъ въ его творчеств.
Кстати, небольшое отступленіе: надо замтить, что вс т попытки . Сологуба, о которыхъ мы говорили выше, вовсе не шли въ отмчавшемся нами порядк и послдовательности: почти вс он были у него одно-временны, хотя въ разныя времена та или иная и выступала на первый планъ. Это надо особенно подчеркнуть, такъ какъ это характерная для . Сологуба черта, которой онъ рзко отличается, напримръ, и отъ Л. Шестова и отъ Л. Андреева. Развитіе міровоззрнія послднихъ можетъ быть условно представлено одной длинной и послдовательно развивающейся нитью, у . Сологуба, наоборотъ, мы имемъ цлый рядъ отдльныхъ нитей, развивающихся одновременно и то переплетающихся, то расходящихся. Вотъ почему съ самыхъ первыхъ его произведеній намчаются т мотивы, которые потомъ, въ одинъ изъ моментовъ его творчества, длаются временно главенствующими, вотъ почему на предыдущихъ страницахъ намъ часто приходилось возвращаться къ истокамъ его творчества и повторять: ‘еще въ первомъ сборник стиховъ . Сологуба’…, ‘еще въ одномъ изъ первыхъ его произведеній’… и т. п., вотъ почему, наконецъ, у . Сологуба такая масса противорчій, быстрой смны настроеній и взглядовъ. Въ этомъ отношеніи онъ, быть можетъ, наиболе перемнчивый и ‘текучій’ изъ нашихъ поэтовъ, хотя критика и читатели чаще всего считаютъ его неизмннымъ и установившимся. Такое мнніе основано на аберраціи зрнія: элементы этихъ ‘текучихъ’ взглядовъ . Сологуба можно встртить у него такъ давно, что дйствительно создается иллюзія, будто одинъ . Сологубъ въ быстрой смн нашихъ литературныхъ теченій ‘яко с-толпъ, невредимъ стоитъ’…
Мотивы ‘пріятія жизни’, проявляющіеся у . Сологуба въ творчеств послдняго времени, тоже встрчались еще въ самомъ начал этого творчества, уже давно онъ стремился не отринуть міръ, а сказать ему ‘да’, не измышлять Дульцинею, а взглянуть на Альдонсу. ‘Благословляю, жизнь моя, твои печали’ ? этотъ примирительный мотивъ идетъ въ творчеств . Сологуба отъ самыхъ первыхъ его произведеній. Его сердце
…..жаждетъ воли
Ненавидть и любить,
Изнывать отъ горькой боли,
Преходящей жизнью жить,
поэтъ ‘доволенъ настоящимъ ? полднемъ радостнымъ и тьмой’, онъ увщаваетъ насъ любить жизнь, ‘дней тоской не отравляя, все вокругъ себя любя’, онъ ‘съ міромъ тсне сплетаетъ печальную душу свою’… (изъ второй книги стиховъ). И мотивы эти проходятъ черезъ все творчество . Сологуба, рядомъ съ мотивами отрицанія міра, рядомъ съ настроеніями скорби и отчаянья, любовь къ жизни и ко всему земному такъ же присуща . Сологубу, какъ и другія уже знакомыя намъ настроенія. Въ третьей и четвертой книг стиховъ мы снова и неоднократно встрчаемся съ этими мотивами пріятія міра и жизни. Вольный втеръ поеть нашему автору ‘про блаженство бытія’, поэтъ чувствуетъ свою неразрывную связь съ землею и со всмъ земнымъ, ибо
Возставилъ Богъ меня изъ влажной глины,
Но отъ земли не отдлилъ.
Родныя мн ? вершины и долины,
Какъ я себ, весь міръ мн милъ.
Онъ принимаетъ весь міръ въ его цломъ, не отвергая ничего, онъ торопится принять его, пока еще есть время:
Я люблю мою темную землю,
И въ предчувствіи вчной разлуки
Не одну только радость пріемлю,
Но, смиренно, и тяжкія муки.
Ничего не отвергну въ созданьи…
Такъ говорилъ поэтъ еще на рубеж между девяностыми и девятисотыми годами, до періода своего воинственнаго солипсизма и абсолютнаго самоутвержденія. Теперь, стоя въ конц этого періода, въ самое послднее время . Сологубъ снова выдвигаетъ впередъ этотъ мотивъ своего творчества, это пріятіе міра и жизни. Конечно, это не значитъ, чтобы поэтъ отказался творить легенду: романтическія черты творчест-ва . Сологуба настолько опредленны, что онъ не погаситъ ихъ въ себ никакимъ пріятіемъ міра, никогда поэтъ не разстанется со своей Дульцинеей Тобозской… Но въ то же время онъ не отвергаетъ, а принимаетъ и реалистическую Альдонсу, онъ не хочетъ ограничиться однимъ рзкимъ ‘нтъ’, однимъ категорическимъ отрицаніемъ міра. ‘Я хочу быть покорнымъ до конца, ? говоритъ . Сологубъ въ знакомой уже намъ стать ‘Демоны поэтовъ’, ? я влекусь нын къ тому полюсу поэзіи, гд вчное слышится да всякому высказыванію жизни. Не стану собирать въ одинъ плнительный образъ случайно-милыя черты, не скажу: ? ‘нтъ, не козломъ пахнетъ твоя кожа, не лукомъ несетъ изъ твоего рта, ты свжа и благоуханна, какъ саронская лилія, и дыханіе твое слаще духа кашмирскихъ розъ, и сама ты Дульцинея, прекраснйшая изъ женщинъ’. Но покорно признаю: ‘да, ты Альдонса’. Подойти покорно къ явленіямъ жизни, сказать всему да, принять и утвердить до конца все являемое ? дло великой трудности’… Это уже не тотъ Сологубъ, который утверждалъ когда-то: ‘я съ тмъ, что явлено, враждую’, теперь онъ, не отказываясь отъ міра своей фантазіи, въ то же время не отвергаетъ и окружающаго его міра. Всякое истинное творчество, по мннію . Сологуба, должно быть сочетаніемъ ‘да’ и ‘нтъ’, реализма и романтизма или, какъ ихъ называетъ . Сологубъ, ирояическихъ и лирическихъ моментовъ. ‘Лирика всегда говоритъ міру нтъ, лирика всегда обращена къ міру желанныхъ возможностей, а не къ тому міру, который непосредственно данъ’, ‘иронія’, наоборотъ, всегда говоритъ міру да и всегда обращена лицомъ къ міру непосредственно даннаго, лирика рисуетъ намъ Дульцинею, иронія описываетъ Альдонсу. Сочетаніе этихъ элементовъ является признакомъ всякой истинной поэзіи, въ вид примра . Сологубъ указываетъ на героиню своего романа ‘Тяжелые сны’ ? Нюту Ермолину, которая ‘приняла міръ кисейный и міръ пестрядинный’ и стала ‘дульцинированной Альдонсой’… И . Сологубъ тоже хочетъ принять оба эти міра. Онъ продолжаетъ говорить нтъ данному міру для того, ‘чтобы восхвалить міръ, котораго нтъ, который долженствуетъ быть, который Я хочу’, онъ не отвергаетъ Дульцинею, но въ то же самое время онъ не отвергаетъ и Альдонсу. Онъ стремится къ сочетанію обоихъ элементовъ. И если въ своей Нют Ермолиной онъ хочетъ видть, по его же выраженію, ‘дульцинированную Альдонсу’, то въ одномъ изъ послднихъ своихъ произведеній, въ трагедіи ‘Побда смерти’, онъ выводитъ на сцену ‘альдонсированную Дульцинею’… Въ пролог къ этой трагедіи, озаглавленномъ ‘Зминоокая въ надменномъ чертог’, мы имемъ передъ собою въ качеств дйствующаго лица съ одной стороны ‘Альдонсу, именуемую королевою Ортрудою’, а съ другой ? ‘Дульцинею, именуемую Альдонсою’… Дульцинея эта носитъ воду, моетъ полы и вс считаютъ ее крестьянской двкой Альдонсой и бьютъ ее, а она все ждетъ поэта, который ‘увнчаетъ красоту и низвергнетъ безобразіе’… Донъ Кихотъ въ Альдонс видлъ Дульцинею, здсь, наоборотъ, Дульцинею принимаютъ за Альдонсу… И поэтъ долженъ увнчать красоту, не видную подъ маской обыденности, онъ долженъ увнчать, воспть, полюбить ‘истинную красоту этого міра, очаровательницу Дульцинею во образ зминоокой Альдонсы’… {Этотъ же циклъ идей мы находимъ въ любопытномъ предисловіи . Сологуба къ его переводамъ изъ П. Верлена, въ его стать ‘Мечта Донъ-Кихота’ (‘Золотое Руно’, 1908 г., н. 1) и др.}.
. Сологубъ ? типичный романтикъ, а потому не трудно предсказать, что вс его попытки примириться съ Альдонсой раньше или позже обречены на неудачу, но любопытно уже то, что нашъ авторъ видитъ теперь невозможность остаться при одной Дульцине, при одномъ мір своей фантазіи, ? такъ или иначе, но этотъ міръ надо дополнить міромъ реальнаго, пріятіемъ Альдонсы. Надо принять данный міръ. И . Сологубъ уже не считаетъ свое ‘я’ единымъ въ мір, онъ уже не утверждаетъ, какъ прежде: ‘я обманъ личинъ отвергъ’, ‘раздленные и многообразные лики ? вс они только личины Мои’… Наоборотъ, онъ признаетъ теперь эти ‘личины’, признаетъ существованіе многообразныхъ ‘ты’, которые казались ему раньше только насмшкой надъ нимъ дьявола, онъ преодолваетъ былое свое горделивое юродство и снова входитъ человкомъ въ человческій міръ:
Преодоллъ я дикій холодъ
Земныхъ страданій и невзгодъ,
И снова непорочно молодъ,
Какъ въ первозданный майскій годъ.
Вернувшись къ ясному смиренью,
Чужіе лики вновь люблю,
И снова радуюсь творенью,
И все цвтущее хвалю, ?
говоритъ намъ поэтъ въ одномъ изъ послднихъ своихъ стихотвореній (кн. ‘Пламенный Кругъ’). И, какъ видимъ, это дйствительно возвратъ къ тому настроенію и тмъ мотивамъ, которые мы слышали отъ . Сологуба еще въ начал его творчества.
И съ этой точки зрнія ‘пріятія міра’ . Сологубъ находитъ оправданіе и міру и жизни. Мы уже видли, въ чемъ хочетъ найти это оправданіе . Сологубъ ? въ ‘красот’, и тогда уже отмтили ту долю правды, которая скрыта въ такомъ отвт, возобновимъ теперь это въ памяти на отдльномъ примр. ‘Люблю красоту, ? страстно говоритъ Людмила: ? …люблю цвты, духи, яркія одежды, голое тло. Говорятъ, есть душа. Не знаю, не видла. Да и на что она мн? Пусть умру совсмъ, какъ русалка, какъ тучка подъ солнцемъ растаю. Я тло люблю ? сильное, ловкое, голое, которое можетъ наслаждаться’… Ошибочно, разумется, думать, что въ этомъ ? вся правда: правда шире этого узкаго самоограниченія красотою, но въ этомъ несомннно есть доля правды, заключающаяся въ томъ, что смысла жизни надо искать не въ будущемъ, не на земл Ойле, не въ Zukunftstaat’е, не черезъ двсти-триста лтъ, а въ переживаніяхъ каждаго даннаго момента. Жизнь наша получаетъ непосредственный ? но не объективный, а субъективный ? смыслъ, если мы поймемъ, что не будущее осмы-сливаетъ нашу жизнь, а настоящее, что не на неб, а на земл можемъ мы найти свои идеалы. И самъ . Сологубъ готовъ признать это:
…..небо далеко,
И даже ? неба нтъ.
Пойми ? и жить легко,
Вдь тутъ же, съ нами, свтъ.
Огнемъ горитъ эфиръ,
И ярки наши дни…
Правда, тутъ же . Сологубъ говоритъ о себ: ‘но онъ любилъ мечтать о пресвятой звзд, какой не отъискать нигд, ? увы! ? нигд!’ (кн. ‘Пламенный Кругъ’). Да, ‘онъ любилъ мечтать’ ? мы это знаемъ, мы это видли, онъ пробовалъ и пробуетъ то спрятаться за стнами ‘творимой легенды’, то утшиться мыслью о звзд Ойле, которой ‘нигд, ? увы! ? нигд’ не отъискать… И иногда ему надодаетъ искать смыслъ жизни ‘за предлами предльнаго’. Искать смыслъ и цль жизни человка и жизни человчества гд-то впереди, возлагать надежды на безсмертіе духа или безсмертіе человчества, на далекое грядущее ? дло религіозной вры. Блаженъ, кто вруетъ, . Сологубъ не вритъ. Его правда въ томъ, что онъ строитъ свое оправданіе жизни, видитъ смыслъ ея не въ будущемъ, а въ настоящемъ:
Живи и знай, что ты живешь мгновеньемъ,
Всегда иной,
Грядущимъ тайнамъ, прежнимъ откровеньямъ
Равно чужой.
И думы знойныя о тайной цли
Всебытія
Умрутъ, какъ звонъ расколотой свирли
На дн ручья…
Пусть это не совсмъ такъ, пусть и прежнія откровенія и грядущія тайны вовсе не чужды человку, хотя онъ и живетъ мгновеньемъ, но во всякомъ случа здсь подписывается смертный приговоръ думамъ о тайной цли бытія. Такихъ цлей нтъ ни у человка, ни у человчества, каждый человкъ ? объективное средство и субъективная самоцль. Всякій причинно-обусловленный рядъ можетъ быть разсматриваемъ нами, какъ рядъ цлесообразный, телеологически-обусловленный, если только зве-номъ этого ряда является человкъ. Я живу во времени, а потому и являюсь слдствіемъ безконечной цпи причинъ, и въ свою очередь оказываюсь однимъ изъ промежуточныхъ причинныхъ условій для безконечной цпи грядущихъ слдствій, я слдствіе, но я и причина. Sub specie телеологизма это значитъ, что я являюсь цлью безконечной цпи средствъ и въ свою очередь оказываюсь средствомъ для безконечной цпи грядущихъ цлей, я средство, но я и цль. Конечной цли нтъ и не можетъ быть, какъ нтъ и не можетъ быть начальной причины, каждое данное звено причинно-телеологическаго ряда, каждое ‘я’ есть слдствіе и цль и въ то же время причина и средство, въ каждый данный моменть ‘я’ есть пунктъ пресченія этихъ четырехъ элементовъ. Мы ищемъ цли въ опредленномъ пункт пути, а между тмъ не замчаемъ, что цлью является каждый данный моментъ, что цль не въ будущемъ, что цль ? въ настоящемъ…
Вотъ та точка зрнія, ? на развитіи ея мы еще подробно остановимся ? съ которой и . Сологубъ иногда принимаетъ міръ и осмысливаетъ существованіе. Не черезъ двсти-триста лтъ, не въ Zukunftstaat’е лежитъ цль человческой жизни, цль жизни каждаго человка и всего человчества, а въ каждомъ данномъ момент. И если въ каждый данный моментъ въ моемъ я’ перескаются цль, слдствіе, средство и причина, то мн, для сознанія осмысленности своей жизни, остается только и въ каждый данный моментъ и въ ту сумму ихъ, которая зовется моей жизнью, вмстить рядъ наиболе полныхъ, широкихъ и глубокихъ переживаній. Цль ? въ настоящемъ, и этимъ оправдывается жизнь, это сознаетъ Нюта Ермолина (‘Тяжелые сны’), за которой несомннно стоитъ самъ . Сологубъ ? недаромъ же онъ эту Нюту торжественно именуетъ ‘Моею вчною Невстою’… А Нюта и является именно выразительницей мысли о цли въ настоящемъ, объ осмысленности жизни какъ таковой. ‘Я люблю радость, ? говоритъ она, ? …и все въ жизни. Хорошо испытывать разное. Струи моэта и боль отъ лозины ? во всемъ есть полнота ощущеній’… Этой полнотой ощущеній и осмысливается жизнь, какъ еще ясне высказываетъ Нюта въ своемъ разговор съ Логинымъ. Послдній утверждаетъ, что жизнь въ одно и то же время и необходима и невозможна. ‘Невозможность жизни! ? перебиваетъ Нюта: ? живутъ же…
— Живутъ? Не думаю (отвчаетъ Логинъ). Умираютъ непрерывно ? въ томъ и вся жизнь. Только хочешь схватиться за прекрасную минуту ? и нтъ ея, умерла.
— Какая гордость! Зачмъ требовать отъ жизни того, чего въ ней нтъ и не можетъ быть? Сколько поколній прожило и умерло покорно.
— И уврены были, что такъ и надо, что у жизни есть смыслъ? А стоитъ доказать, что нтъ смысла въ жизни ? и жизнь сдлается невозможной…
— Нтъ, я съ этимъ несогласна. У жизни есть смыслъ, да и пусть нтъ его ? мы возьмемъ и нелпую жизнь и будемъ рады ей.
— А въ чемъ смыслъ жизни?..
— Смыслъ жизни, ? сказала наконецъ Нюта, ? это только наше человческое понятіе. Мы сами создаемъ смыслъ и вкладываемъ его въ жизнь. Дло въ томъ, чтобъ жизнь была полна ? тогда въ ней есть и смыслъ и счастье’…
Логинъ не хочетъ принять такой жизни, которая не иметъ объективнаго смысла, однако и въ его уста авторъ вкладываетъ то убжденіе, что цли мы должны искать не въ будущемъ, а въ настоящемъ. ‘У насъ въ лсахъ ? говоритъ ему Нюта ? цвтетъ теперь много ландышей: блые въ прозелень цвты, милые такіе. А вамъ случалось видть ихъ ягоды?
— Нтъ, не доводилось.
— Да и мало кто ихъ видлъ.
— А вы видли?
— Я видла. Ярко-красныя ягоды. И никто-то, почти никто ихъ не видитъ: ребятишки жадные обрываютъ цвты и продаютъ.
— Здсь лучше цвтъ, чмъ плодъ, ? сказалъ Логинъ: ? красота цвтка ? достигнутая цль жизни ландыша’…
Господа объективисты ? мистики или общественники, безразлично ? съ ужасомъ отшатнутся отъ подобнаго воззрнія и судорожно ухватятся за вру въ Бога или за вру въ человчество. Они ищутъ объективнаго смысла жизни и утверждаютъ, что, говоря фигурально, цль жизни ландыша именно плодъ, а цль жизни человка ? потомство, человчество, душа, Богъ… Но въ Бога и душу надо врить ? и ‘блаженны врующіе’, а ссылка на человчество и потомство ? вдь это отсыланіе отъ Понтія къ Пилату. Попытка найти объективный смыслъ жизни вн области вры ? попытка съ негодными средствами, смыслъ жизни ? исключительно субъективный и другимъ быть не можетъ. И тщетно стремленіе объективистовъ, не желающихъ принять субъективный смыслъ жизни, перенести объективный смыслъ за грани исторіи и за грани земной жизни: жизнь должна имть объясненіе въ самой себ, или такого объясненія вовсе нтъ. Недаромъ поэтому . Сологубъ, въ своей трагедіи ‘Даръ мудрыхъ пчелъ’, заставляетъ тни умершихъ искать смысла своей минувшей жизни въ ней самой, а не въ туманахъ Аида. Персефона тоскуетъ по живой жизни, и тни умершихъ вспоминаютъ объ этой жизни, какъ имвшей ясный субъективный смыслъ:
Персефона. О, живое вино человческой жизни, проливаемое въ изобиліи!
Тни умершихъ. Мы страдали.
Персефона. О, живая сндь человческой плоти!
Тни умершихъ. Мы хотли.
Персефона. О, тло земное, пронизанное солнцемъ!
Тни умершихъ. Мы любили.
Персефона. Мойры, жестокія, какую ткань вы мн ткете!
Тни умершихъ. Мы свершили весь нашъ путь. Не ждемъ ни радости, ни печали.
Мы страдали, мы хотли, мы любили ? такъ говорятъ о себ тни умершихъ, не въ прошедшемъ, а въ настоящемъ времени повторяемъ о себ эти же слова мы, живые люди. Мы страдаемъ и наслаждаемся, мы любимъ и ненавидимъ, мы боремся и побждаемъ или погибаемъ, въ полнот этихъ переживаній ? весь смыслъ нашей жизни, другого не было, нтъ и не будетъ.

X.

Таковы первые блдные штрихи, первыя очертанія этой теоріи. Немедленно возникаетъ цлый рядъ сложныхъ и острыхъ вопросовъ, или, врне, всего одинъ во-просъ: какъ же отвчаетъ эта теорія на вс т мучительныя проблемы, съ постановки которыхъ мы начали? А затмъ: каковы же ближайшіе выводы изъ этого положенія? Къ чему мы придемъ въ конц пути? А смыслъ жизни человчества? а всемірная исторія? а міровое зло? И если настоящее есть цль для каждаго отдльнаго ‘я’, то не придемъ ли мы какъ-разъ къ теоріи абсолютнаго эгоизма? И такъ дале, и такъ дале.
На вс эти вопросы мы найдемъ отвтъ попутно съ изученіемъ художественнаго и философскаго творчества Л. Андреева и Л. Шестова ? тхъ двухъ писателей, которые, вмст съ . Сологубомъ, наиболе сильно отзываются на вопросъ о смысл и цли жизни, ? вопросъ, составляющій главную ось творчества всхъ ихъ троихъ. Изученіе же . Сологуба доведено нами до конца и мы здсь съ нимъ простимся, подведя только краткій итогъ тмъ результатамъ, къ которымъ мы пришли на предыдущихъ страницахъ.
Вся жизнь въ ея цломъ, жизнь, какъ таковая ? сплошное мщанство: вотъ положеніе, проходящее черезъ все творчество . Сологуба и сближающее его прежде всего съ Чеховымъ, а черезъ него и съ Лермонтовымъ. Вся жизнь ? сплошная передоновщина: вотъ впечатлніе, вынесенное . Сологубомъ отъ столкновенія съ ‘дебелой бабищей жизнью’… Если это такъ, то праздны и тщетны вс попытки найти общій смыслъ и жизни человка и жизни человчества, единственнымъ спасеніемъ изъ этого омута мщанства для захлебывающихся въ немъ отдльныхъ людей является либо ‘блаженное безуміе’, либо избавительница смерть. Есть, впрочемъ, и иной выходъ, этотъ выходъ ? одиночество, пытающееся найти себ метафизическое оправданіе въ солипсизм и ищущее дорогу индивидуальнаго спасенія въ культ красоты. Послднее ведеть въ свою очередь къ двумъ противоположнымъ результатамъ, которые могутъ быть охарактеризованы нами какъ романтизмъ и реализмъ поэта. Съ одной стороны . Сологубъ воздвигаетъ причудливые міры своей фантазіи, въ которыхъ онъ ищетъ смысла и спасенія отъ безсмысленности окружающаго мщанства, съ другой стороны онъ начинаетъ цнить красоту не только въ своемъ вымышленномъ, но и въ дйствительномъ мір. Оба эти міра онъ совмщаетъ: надо жить всей полнотой переживаній въ данномъ намъ мір трехъ измреній и надо восполнять эти переживанія творчествомъ міра четырехъ измреній, полетомъ ‘за предлы предльнаго’… Въ общей полнот переживаній и заключается единственный смыслъ жизни, поднявшейся надъ уровнемъ передоновщины, но смыслъ этотъ ? исключительно субъективный, а объективнаго нтъ и быть не можетъ. Вн этого субъективнаго смысла жизнь человка и жизнь человчества только ?
Безжизненный чертогъ,
Случайная дорога…
Не хочетъ жизни Богъ,
И жизнь не хочетъ Бога.
Не хочетъ жизни Богъ ? ибо онъ не вложилъ въ жизнь человка и человчества того объективнаго смысла, котораго тщетно ищутъ въ ней и мистики и позитивисты, и жизнь не хочетъ Бога ? ибо довольствуется она тмъ субъективнымъ смысломъ, который не нуждается ни въ санкціи Бога, ни въ санкціи Человчества… Объективнаго смысла человческой жизни нтъ, ибо жизнь эта ? ‘капризъ пьяной Айсы’, объективнаго смысла исторіи человчества нтъ, ибо исторія эта ? ‘Анекдотъ, рожденный Айсою’ (см. ‘Перевалъ’, 1907 г. No 1, статья . Сологуба), есть только субъективный смыслъ человческой жизни и заключается онъ въ полнот переживаній, ? а другого смысла не было, нтъ и не будетъ.
Такъ говоритъ намъ . Сологубъ. Хотлъ ли онъ сказать это ? для насъ безразлично, но это сказалось во всемъ его творчеств, и въ этомъ его связь не только съ Чеховымъ и Лермонтовымъ, но и съ Достоевскимъ. И . Сологубъ, и Л. Андреевъ, и Л. Шестовъ ? вс они вышли изъ Ивана Карамазова, какъ ни различны они по настроенію, по взглядамъ, по значенію въ русской литератур. Значеніе . Сологуба въ исторіи русской литературы ? не велико: онъ слишкомъ интимный, слишкомъ индивидуальный поэтъ, чтобы занять своимъ именемъ десятилтіе, создать эпоху, школу… Въ этомъ отношеніи онъ родствененъ Л. Шестову и совершенно противоположенъ Л. Андрееву: и . Сологубъ и Л. Шестовъ ? писатели ‘для немногихъ’, они никогда не будутъ пользоваться всеобщимъ признаніемъ. Это не порицаніе и не хвала: съ одной стороны художникомъ ‘для немногихъ’ является такой глубокій и тонкій писатель, какъ Тютчевъ, а съ другой ? писателемъ ‘для всхъ’ оказывается такой тонкій и проникновенный художникъ, какъ Чеховъ. Тютчевъ ? одинокая вершина въ исторіи русской литературы, Чеховъ ? соединенная съ прошлымъ и будущимъ горная цпь, Тютчевъ связанъ внутренней связью съ отдльными великанами русской литературы (съ Пушкинымъ, съ Баратынскимъ), а Чеховъ, кром того, еще со всей русской литературой и русской жизнью въ ея цломъ, Тютчевъ ? глубочайшій моментъ русской литературы, Чеховъ ? цлая эпоха, одинаково и широкая и глубокая. Нтъ сомннія, что имя Л. Андреева будетъ современемъ обозначать собою отдльную эпоху русской литературы: Чеховъ, М. Горькій, Л. Андреевъ ? такова будетъ послдовательная цпь именъ, характеризующихъ русскую литературу конца ХІХ-го и начала ХХ-го вка, . Сологубъ (равно какъ и Л. Шестовъ) въ эту цпь не войдетъ. Онъ слишкомъ индивидуальный, слишкомъ интимный писатель, онъ стоитъ въ русской литератур особнякомъ и особнякомъ будетъ изучаться историками литературы. Про . Сологуба можно сказать словами Тэна объ одномъ изъ французскихъ писателей: онъ занимаетъ въ литератур высокое, но узкое мсто. Врне наоборотъ: . Сологубъ занимаетъ въ нашей литератур узкое, но высокое мсто. Его ‘Мелкій Бсъ’ одинъ закрпляетъ за нимъ такое мсто въ литератур, если даже не говорить объ его стихахъ и о такихъ маленькихъ шедеврахъ, какъ многіе мелкіе разсказы . Сологуба ? особенно т, въ которыхъ на сцену выводятся дти (напр., ‘Въ плну’, ‘Два готика’, ‘Земл земное’ и др.). Такое же узкое, но высокое мсто занимаетъ . Сологубъ и своими стихами: въ исторіи русской поэзіи девяностые и девятисотые годы будутъ охарактеризованы именами К. Бальмонта и В. Брюсова, а . Сологубъ со своей тонкой, интимной поэ-зіей и здсь займетъ обособленное мсто ? узкое, но высокое. Это не мшаетъ ему быть тсно связаннымъ съ отдльными великанами русской литературы ? съ Лермонтовымъ, съ Чеховымъ и съ Достоевскимъ, съ первыми двумя онъ связанъ своимъ отношеніемъ къ мщанству жизни, а съ послднимъ ? своимъ отношеніемъ къ карамазовскимъ вопросамъ, которые своимъ ядомъ отравили его сердце.
Это ? главное, это ? существенное въ творчеств . Сологуба. И по сравненію съ этимъ ничтожными и мелкими являются вс черты самовосхваленія, самообожанія и вообще того горделиваго юродства, которыя мы находимъ не у одного . Сологуба, но и у многихъ родственныхъ ему современныхъ писателей. Многихъ читателей приводятъ въ негодованіе такіе перлы, какъ, напримръ, предисловіе . Сологуба къ его трагедіи ‘Побда смерти’… ‘Разв стихи его не прекрасны? ? говоритъ въ третьемъ лиц о самомъ себ . Сологубъ въ этомъ предисловіи: ? разв проза его не благоуханна? разв не обладаетъ онъ чарами послушнаго ему слова?’… И читатель со смхомъ или негодованіемъ отодвигаетъ отъ себя книгу самоупивающагося автора… Но, конечно, поступать такъ, значитъ изъ-за деревьевъ не видть лса. Надо подняться выше подобнаго мелкаго самовосхваленія, надо обращать фокусъ своего вниманія не на эти мелкія авторскія причуды, всегда такъ или иначе объяснимыя нравами литературной кружковщины или условіями личной психики, надо ‘смотрть въ корень’ творчества писателя, искать общей связующей нити этого творчества. И въ томъ же предисловіи, изъ котораго многіе злорадно вырываютъ только-что приведенную фразу, есть другая, гораздо больше заслуживающая вниманія. ‘Всми словами, какія находитъ, онъ говоритъ объ одномъ и томъ же. Къ одному и тому же зоветъ онъ неутомимо’, ? говоритъ о себ самъ . Сологубъ въ этомъ же предисловіи, и на эти слова надо обратить вниманіе, такъ какъ дйствительно они подчеркиваютъ то единство творчества . Сологуба, о которомъ мы говорили на предыдущихъ страницахъ. Нити творчества . Сологуба ? многочисленны, сложны и идутъ переплетаясь, но направленіе этого пути ? дйствительно едино. ‘Безуміе’, ‘одиночество’, ‘любовь’, ‘красота’, ‘смерть’ ? какъ бы ни отвчалъ еще . Сологубъ на стоящіе передъ нашимъ сознаніемъ карамазовскіе вопросы, но несомннно во всякомъ случа, что ‘всми словами, какія находитъ, . Сологубъ говоритъ объ одномъ и томъ же’… Онъ говоритъ о смысл жизни, о цли жизни, объ оправданіи жизни…
Что онъ говоритъ объ этомъ ? мы знаемъ, какъ отвчаетъ онъ на эти вопросы ? мы слышали. На творчеств Л. Андреева и Л. Шестова мы прослдимъ дальнйшее развитіе того ршенія вопроса о смысл жизни, которое въ общихъ чертахъ было намчено нами въ творчеств . Сологуба и которое должно въ конц концовъ сдлаться яснымъ не только въ общихъ чертахъ, но и во всхъ подробностяхъ.

Леонидъ Андреевъ

І.

Въ драм Л. Андреева ‘Къ звздамъ’ есть одно мсто, которое слдовало бы взять эпиграфомъ ко всему творчеству этого автора. Вотъ это мсто: ‘человкъ думаетъ только о своей жизни и о своей смерти ? и отъ этого ему такъ страшно жить и такъ скучно, какъ блох, заблудившейся въ склеп… Чтобы заполнить страшную пустоту, онъ много выдумываетъ, красиво и сильно, но и въ вымыслахъ онъ говоритъ только о своей смерти, только о своей жизни, и страхъ его растетъ. И становится онъ похожъ на содержателя музея изъ восковыхъ фигуръ. Днемъ онъ болтаетъ съ постителями и беретъ съ нихъ деньги, а ночью ? одинокій онъ бродитъ съ ужасомъ среди смертей, неживого, бездушнаго’… Этотъ содержатель музея восковыхъ фигуръ ? самъ Л. Андреевъ. Вс главные его герои ? это намренно сдланныя изъ воска фигуры, ибо въ каждомъ изъ нихъ есть та доля нарочитаго символизма, которая длаетъ ихъ не столько живыми типами, сколько символами. И иногда Л. Андреевъ дйствительно ‘болтаетъ съ постителями’, скрывая гнетущіе вопросы подъ разными масками, но чаще ? а за послдніе годы творчества постоянно ? ‘одинокій онъ бродитъ съ ужасомъ среди смертей, неживого, бездушнаго’, и ‘чтобы заполнить страшную пустоту, онъ много выдумываетъ, красиво и сильно, но и въ вымыслахъ онъ говоритъ только о своей смерти, только о своей жизни, и страхъ его растетъ’… Да, это дйствительно такъ, этими словами Л. Андреевъ самъ вскрываетъ лейтъ-мотивъ своего творчества.
Такимъ лейтъ-мотивомъ творчества Л. Андреева является, какъ уже неоднократно отмчалось критикой, Смерть. Л. Андреевъ ? писатель однодумъ: такъ смотритъ на него критика, такъ смотритъ на него читающая публика, и это въ значительной мр справедливо. Конечно, отсюда вовсе еще не слдуетъ, что Л. Андреевъ писатель однотонный, однообразный, упорно зудящій все одну и ту же ноту, наоборотъ, онъ хочетъ, онъ старается ? и это въ значительной степени ему удается ? быть разнообразнымъ, красочнымъ, неожиданнымъ, новымъ, отъ избытка старанія онъ иногда впадаетъ даже въ противоположную крайность, становится слишкомъ цвтистымъ, вымученно новымъ, онъ постоянно ищетъ все новыхъ и новыхъ эффектовъ, нетронутыхъ и неразработанныхъ гармоническихъ рисунковъ. Но при всемъ этомъ онъ безсиленъ измнить канву своего рисунка, при всемъ старательномъ разнообразіи своихъ мелодій онъ фатально проводитъ ихъ на фон одного и того же ‘органнаго пункта’, выражаясь музыкальнымъ терминомъ. У Мусоргскаго есть одна небольшая пьеска ‘Il vecchio castello’: на протяженіи сотни тактовъ этой музыкальной картинки Мусоргскій даетъ рядъ гармоническихъ рисунковъ на одномъ и томъ же гнетущемъ фон органнаго пункта ? безпрерывнаго продолженія все одной и той же основной ноты, сопровождающей мелодію и проходящей черезъ всю пьесу. Таково же и творчество Л. Андреева, причемъ ‘органнымъ пунктомъ’ его творчества является Смерть. И иногда этотъ ‘органный пунктъ’ заглушаетъ собою вс остальные мотивы творчества Л. Андреева, подобно тому, какъ въ ‘Цар Голод’ въ ночь великаго бунта звукъ хриплаго рога Смерти ‘на нкоторое время становится почти непрерывнымъ. Вотъ онъ заглушаетъ колоколъ, вотъ заглушаетъ и заставляетъ молчать музыку, вотъ онъ наполняетъ залъ, хриплый, торжествующій, бшеный’… Такъ бываетъ иногда и въ произведеніяхъ Л. Андреева, всюду и всегда онъ ? писатель однодумъ, и Смерть является единой думой, заполнившей все его творчество, все его міровоззрніе. Самъ о себ говоритъ Л. Андреевъ, характеризуя состояніе духа одного изъ своихъ героевъ, для котораго ‘вс слова значили одно: смерть. И вс мысли, какія были у Павла, значили одно: смерть. Изъ сада шелъ густой и сильный запахъ травы, деревьевъ и распустившагося жасмина, и запахъ этотъ значилъ все то же: смерть’… (III, 149 ? 159. Ср. со слдующимъ мстомъ изъ ‘Разсказа о семи повшенныхъ’: ‘Было страшно произнести слово, какъ будто каждое слово въ язык потеряло свое значеніе и значило только одно: смерть’…). Мыслью о смерти пронизанъ для Л. Андреева весь міръ, все бытіе, sub specie mortis смотритъ онъ на все окружающее.
Мысль эта неразрывно и тсно связана у Л. Андреева съ той проблемой, разсмотрнію которой посвящена настоящая книга ? съ проблемой о смысл человческой жизни. Это та общая ось вращенія, которая проходитъ черезъ творчество и . Сологуба, и Л. Андреева, и Л. Шестова, но отношеніе къ вопросу о смысл жизни у каждаго изъ нихъ совершенно своеобразно, каждый изъ нихъ подходитъ съ иной стороны къ этой проблем. Мы видли, что . Сологубъ въ ужас останавливается передъ дебелой и румяной, но безобразной бабищей Жизнью, передъ ея безпросвтнымъ мщанствомъ, ея неизбжной передоновщиной, ‘если вся жизнь есть мщанство, то въ чемъ же ея смыслъ?’ ? такъ спрашиваетъ . Сологубъ ? и не находитъ окончательнаго отвта. Отсюда его надежды на избавительницу смерть, которая одна можетъ побдить всю безсмысленность передоновщины и все міровое зло:
О, владычица смерть, я ропталъ на тебя,
Что ты, злая, царишь, все земное губя,
И пришла ты ко мн, и въ сіяніи дня
На людскіе пути повела ты меня.
Увидалъ я людей въ озареньи твоемъ,
Омраченныхъ тоской, и безсильемъ, и зломъ,
И я понялъ, что зло подъ дыханьемъ твоимъ
Вмст съ жизнью людей исчезаетъ какъ дымъ.
Такъ смотритъ на жизнь и на смерть . Сологубъ: если жизнь безсмысленна, то смерть спасаетъ и избавляетъ отъ безсмысленной жизни. Л. Андреевъ не стоитъ на такой точк зрнія, для него смерть, прерывающая нить жизни, является наиболе безсмысленнымъ изъ всего въ мір. На вопросъ . Сологуба: ‘если жизнь ? мщанство, то въ чемъ ея смыслъ?’ ? Л. Андреевъ отвчаетъ другимъ вопросомъ: ‘если есть смерть, то каковъ же смыслъ жизни?’ Насколько безсмысленна для . Сологуба вся жизнь, настолько же безсмысленна для Л. Андреева смерть, и если для . Сологуба жизнь есть дебелая, румяная, но безобразная бабища, то для Л. Андреева ‘жизнь такъ прекрасна, что хотлось умереть ? чтобы жить вчно’ (III, 150), a смерть есть ‘мракъ пустоты и ужасъ Безконечнаго’… ‘Ужасъ Безконечнаго’ ? это очень характерно, Л. Андреевъ хочетъ отъискать смыслъ нашей земной, конечной жизни и не ищетъ р-ше-нія въ области нуменальнаго или за предлами трехъ измреній.
Л. Андреевъ не можетъ примириться съ нелпостью факта смерти, но это не мшаетъ ему и въ самой жизни видть много передоновщины, мщанства, безсмысленности и зла. Въ то время какъ для . Сологуба вся жизнь, весь міръ въ своей сущности ? сплошная передоновщина, для Л. Андреева прекрасная жизнь только запачкана этимъ мщанствомъ, для него это мщанство ? только болзнь, только состояніе, а не свойство человка. И эту тусклую передоновщину жизни онъ безпощадно осуждаетъ, примыкая нкоторыми мотивами своего творчества къ Чехову, нкоторыми ? къ Горькому. Но въ этой области Л. Андреевъ бываетъ только мимоходомъ, большею частью въ своихъ мелкихъ разсказахъ начала девятисотыхъ годовъ. Одинъ изъ лучшихъ его разсказовъ этого рода ? ‘Нтъ прощенія’, въ немъ проходитъ передъ нами одинъ день жизни типичнаго представителя тусклаго мщанства. Жизнь этого учителя гимназіи, Митрофана Васильевича Крылова, ? дешевая жизнь, какъ коночный билетъ съ надорваннымъ угломъ. Отъ дома до гимназіи и обратно: вс дни можно сосчитать по билетамъ, а сама жизнь похожа на клубокъ, изъ котораго грязные пальцы вытягиваютъ бумажную ленту и отрываютъ по билету ? по дню’… И эта учительская шкура была самому ему такъ скучна и противна, что онъ съ удовольствіемъ вошелъ въ роль шпіона, шутки ради пугая этимъ какую-то молоденькую курсистку. Но когда шутка эта зашла слишкомъ далеко, когда онъ испугался, что его дйствительно могутъ навсегда счесть за шпіона и когда онъ сталъ мучительно искать во всей своей жизни какой-нибудь яркій фактъ, какое-нибудь твердое убжденіе, неоспоримо доказывающее, что онъ не шпіонъ ? то онъ не могъ найти такого факта, такого убжденія. ‘Пусть кто-нибудь, та же двушка обвинитъ его въ шпіонств ? найдется въ его жизни что-нибудь опредленное, яркое, убдительное, чтб могъ бы онъ противопоставить этому гнусному обвиненію?’… »Мои убжденія, ? бормочетъ онъ, ? мои убжденія. Вс знаютъ. Мои убжденія. Вотъ, напримръ…’ ? Онъ ищетъ. Онъ ловитъ въ памяти обрывки разговоровъ, ищетъ чего-нибудь яркаго, сильнаго, доказательнаго ? и не находитъ ничего. Попадаются нелпыя фразы: ‘я убжденъ, Ивановъ, что вы списали задачу у Сироткина’. Но разв это убжденія? Пробгаютъ отрывки газетныхъ статей, чьи-то рчи, какъ будто и убдительныя, ? но гд то, что говорилъ онъ самъ, что думалъ онъ самъ? Нту. Говорилъ, какъ вс, думалъ, какъ вс, и найти его собственныя слова, его собственныя мысли такъ же невозможно, какъ въ куч зеренъ найти такое же ничмъ неотмченное зерно’… ‘Митрофанъ Васильевичъ вскакиваетъ и идетъ. ? ‘Вздоръ, вздоръ! Нервы просто развинтились. Да и что такое убжденія? Одно слово. Вычиталъ слово, вотъ теб и убжденіе. Катодъ, логаримъ! Поступки, вотъ главное! Хорошъ шпіонъ, который…’ ? Но и поступковъ нту. Есть дйствія ? служебныя, семейныя и безразличныя, а поступковъ нту. Кто-то неутомимо и настойчиво требуетъ: скажите, что вы сдлали? И онъ ищетъ съ отчаяніемъ, съ тоской. Какъ по клавишамъ пробгаетъ по всмъ прожитымъ годамъ, и каждый годъ издаетъ одинъ и тотъ же пустой и деревянный звукъ’… Опускаю многія прелестныя черточки этого выдержаннаго разсказа, не желая удлинять цитатами изложеніе, но и изъ этого немногаго ясно, какая и въ чемъ разница между двумя учителями гимназій ? Передоновымъ и Крыловымъ, то-есть, иными словами ? какая и въ чемъ разница воззрній на мщанство . Сологуба и Л. Андреева. Для Л. Андреева Крыловъ ? представитель громадной массы, большинства, этическаго мщанства, но далеко не всякій человкъ, далеко не представитель жизни вообще, рядомъ съ нимъ въ разсказ идетъ рчь о людяхъ другого типа, о другой жизни ? полной, интересной и разнообразной, проникнутой стройной гармоніей борьбы и быстрой мужественной радостью (III, 251). Но и независимо отъ этого ясно, что кром гг. Крыловыхъ есть люди, обладающіе не дйствіями, а поступками, убжденіями, а не чужими мнніями, есть люди ? и такихъ не мало ? которые имютъ въ своей жизни то опредленное, яркое и убдительное, чего нтъ и не можетъ быть у Крылова и у всхъ иже съ нимъ. . Сологубъ не призналъ бы такой отводъ закономрнымъ, такъ какъ для него всякая жизнь, жизнь сама по себ ? сплошная передоновщина, Передоновъ ? это вс мы безъ изъятія, безъ исключенія, Передоновъ ? это сама дебелая и румяная, но безобразная бабища жизнь. То, что для Л. Андреева является только состояніемъ большинства, для . Сологуба оказывается неотъемлемымъ свойствомъ человчества, то, что для . Сологуба является нормой, для Л. Андреева оказывается случаемъ. Это мщанство жизни Л. Андреевъ клеймитъ мимоходомъ въ ‘Бенъ-Товит’, добродушно (но и трагично) смется надъ нимъ въ ‘Оригинальномъ человк’, но иногда (и въ этихъ же разсказахъ) задыхается подъ его тяжестью и испытываетъ тогда настоящій страхъ жизни. Случается это съ нимъ тогда, когда онъ подходитъ къ вопросу о причин и смысл зла, царящаго въ мір.

II.

Отецъ Сашки (изъ разсказа ‘Ангелочекъ’) больной, молчаливый, цлыми днями лежалъ въ своей каморк и ‘думалъ о несправедливости и ужас человческой жизни’, объ ужас этой жизни говоритъ и Маруся (‘Къ звздамъ’): ‘…Какъ можно жить среди тхъ, кто избиваетъ своихъ пророковъ? Куда мн уйти ? я не могу больше. Я не могу смотрть на лицо человка ? мн страшно! Лицо человка ? это такъ ужасно: лицо человка’… Но зачмъ брать такой случай ? избіеніе пророковъ? Уж-асъ жизни, который долженъ быть побжденъ (ибо иначе и жить нельзя), коренится въ повседневныхъ мелочахъ, а не только въ рзкихъ и крупныхъ отдльныхъ явленіяхъ, даже боле того, ужасъ этотъ сильне и невыносиме при взгляд именно на обыденную, повседневную жизнь. Вотъ почему, между прочимъ, ? независимо отъ другихъ причинъ ? такое сильное впечатлніе производитъ ‘Жизнь Василія ивейскаго’ и такое слабое ? ‘Красный Смхъ’. На первомъ изъ этихъ разсказовъ мы сейчасъ остановимся подробно, а о второмъ скажемъ только нсколько словъ, такъ какъ это одно изъ самыхъ слабыхъ произведеній Л. Андреева. Не говоря уже о томъ, что построеніе этого разсказа совершенно невозможное, противорчивое {Достаточно указать на слдующія несообразности. ‘…На порог стоялъ братъ, блдный, совсмъ блый, съ трясущейся челюстью и визгливо кричалъ: ‘я тутъ съ вами съ ума сойду! съ ума сойду!’ (II, 265). Это совершенно противорчитъ другому мсту (II, 274), изъ котораго выясняется, что все это писалъ тотъ же самый ‘братъ’. Затмъ, совершенно непонятно, кто же писалъ послднія страницы разсказа, и т. п.}, но и самая идея его не производитъ того дйствія, на которое разсчитывалъ авторъ. Брать частныя явленія и на нихъ вскрывать весь ужасъ жизни ? это сильно, вскрывать ужасъ жизни на явленіяхъ массовыхъ ? это весьма и весьма слабый пріемъ художественнаго творчества. Война вещь ужасная, ‘тридцать тысячъ убитыхъ’, о которыхъ говорится въ ‘Красномъ Смх’ ? это страшно подумать, но не кажется ли вамъ, что смерть ребенка, затравленнаго псами или убитаго обвалившимся домовымъ карнизомъ ? еще страшне, еще безсмысленне? Есть извстный предлъ нервной раздражимости не только въ физіологіи, но и въ психологіи, сотни тысячъ блдно-розовыхъ труповъ, которые выбрасываетъ земля въ заключительной сцен ‘Краснаго Смха’ ? ложный художественный пріемъ, ocтавляющій читателя совершенно равнодушнымъ. ‘Онъ пугаетъ, а мн не страшно’ ? эти добродушно-ядовитыя слова Л. Толстого о Л. Андреев какъ нельзя лучше характеризуютъ подобныя мста произведеній Л. Андреева. Во сколько разъ сильне дйствуетъ на читателя та страница изъ ‘Братьевъ Карамазовыхъ’, гд Иванъ описываетъ страданія измученнаго ребенка, который билъ себя кулаченками въ грудь, молясь Богу и рыдая неотомщенными слезками… И во сколько разъ сильне ‘Краснаго Смха’ дйствуетъ на насъ ‘Жизнь Василія ивейскаго’, гд ужасъ жизни и безсмысленность зла вскрываются на отдльной человческой личности, а не на сотняхъ тысячъ труповъ.
Зло ? ирраціонально, а если такъ, то и жизнь ? безсмысленна, она не иметъ ‘оправданія’: вотъ основная тема и ‘Краснаго Смха’, и ‘Жизни Василія ивейскаго’, и ‘Жизни Человка’, и еще многихъ произведеній Л. Андреева, ‘ничего понять невозможно’ ? вотъ мотивъ, который своеобразно развивается въ каждомъ изъ этихъ произведеній. Вотъ одна сцена изъ ‘Краснаго Смха’: докторъ показываетъ раненому на его ампутированныя ноги.
‘ ? А это вы понимаете? ? таинственно спросилъ онъ.
Потомъ такъ же торжественно и многозначительно обвелъ рукою ряды кроватей, на которыхъ лежали раненые, и повторилъ:
— А это вы можете объяснить?
— Раненые, ? сказалъ я. ? Раненые.
— Раненые, ? какъ эхо, повторилъ онъ. ? Раненые. Безъ ногъ, безъ рукъ, съ прор-ванными животами, размолотой грудью, вырванными глазами. Вы это понимаете? Очень радъ. Значитъ вы поймете и это?…
Съ гибкостью, неожиданною для его возраста, онъ перекинулся внизъ и сталъ на руки, балансируя въ воздух ногами. Блый балахонъ завернулся внизъ, лицо налилось кровью, и, упорно смотря на меня страннымъ перевернутымъ взглядомъ, онъ съ трудомъ бросалъ отрывистыя слова:
— А это… вы также… понимаете?
— Перестаньте, ? испуганно зашепталъ я. ? А то я закричу’…
Нтъ смысла въ жизни. Но пусть этотъ докторъ сумасшедшій, пусть здсь передъ нами результаты войны, этого ‘безумія и ужаса’, пусть это исключительный по своей рзкости примръ. Пусть, дале, по этой же самой причин мы отведемъ и другого нежелательнаго свидтеля ? Марусю (‘Къ звздамъ’), въ отчаяніи восклицающую: ‘что же это! Проклятая жизнь! Гд же Богъ этой жизни, куда онъ смотритъ? Проклятая жизнь. Изойти слезами, умереть, уйти! Зачмъ жить, когда лучшіе погибаютъ… Ты понимаешь это, отецъ? Нтъ оправданія жизни ? нтъ ей оправданія’. Пусть и здсь передъ нами исключительный по рзкости случай ? не война, но революція, пусть все это будетъ такъ. Но вотъ передъ нами обыденнйшая жизнь Василія ивейскаго ? и нелпость жизни еще боле усиливается, безсмысленность ея становится еще боле вопіющей: ‘…воистину суета всяческая, житіе же снь и соніе: ибо всуе мятется всякъ земнородный’ (II, 184). Безсмысленна сама эта обыденная жизнь, нелпъ весь круговоротъ ея. ‘Страшно мн всего, ? говоритъ попадья Василію ивейскому, ? всего страшно. Длается что-то, а я ничего не понимаю, какъ это. Вотъ весна идетъ, а за нею будетъ лто. Потомъ опять осень, зима. И опять будемъ мы сидть вотъ такъ, какъ сейчасъ ? ты въ томъ углу, а я въ этомъ’… Люди, для которыхъ все въ жизни понятно, для которыхъ весь міръ ? какъ на ладони, снисходительно улыбнутся и посовтуютъ попадь познакомиться съ первоначалами космографіи, гд вполн ясно изложено, отчего за весною бываетъ лто, а за лтомъ осень и зима… Но не для этихъ слишкомъ понимающихъ людей написаны разсказы Л. Андреева…
‘Проклятая жизнь! Гд же Богь этой жизни, куда онъ смотритъ?’ ? эти знакомыя намъ слова Маруси лежатъ въ основ ‘Жизни Василія ивейскаго’. Многіе смотрли на этотъ разсказъ только какъ на великолпный психологическій этюдъ, только какъ на тонкій анализъ постепеннаго разложенія и распада вры въ религіозномъ человк, но, конечно, это совершенно неврно. Здсь дло не въ психологическомъ анализ, который всюду у Л. Андреева играетъ хотя и видную, но только вспомогательную роль, а въ постановк все той же проблемы о смысл жизни и проблемы Ивана Карамазова о смысл зла въ мір. Какимъ образомъ совмстимы Богъ и зло? Этотъ вопросъ, съ такой безпощадной рзкостью стоящій передъ каждымъ врующимъ, допускаетъ различные отвты. Одинъ изъ отвтовъ ? упорная и слпая вра, несмотря ни на что, по примру ветхозавтнаго Іова: терпи и врь, а не ропщи и не разсуждай, на такой точк зрнія одинаково стоитъ и историческое христіанство и мистическая теорія прогресса. Другой возможный отвтъ ? рзкій дуализмъ сущаго и должнаго, признаніе, что міровое зло само по себ, а Богъ самъ по себ, міровое зло при этомъ персонифицируется въ Злую Силу ? будь то обыкновенный чортъ съ хвостомъ какъ у датской собаки, по мннію Мережковскаго, или будь то Ариманъ, Люциферъ, будь то какая-нибудь метафизическая substantia spiritualis мірового зла. Третій отвтъ ? рзкій разрывъ съ Богомъ во имя безсмысленности земного страданія, категорическій выводъ: разъ есть зло, то нтъ Бога, а если онъ и есть, то такой Богъ человку не нуженъ:
Не хочетъ жизни Богъ
И жизнь не хочетъ Бога ?
по извстнымъ намъ словамъ . Сологуба. Но все это только съ одной стороны, это только вопросъ о смысл зла въ мір, съ другой ? передъ нами стоитъ проблема о смысл жизни вообще. И съ этой точки зрнія возможны три отвта, которые уже были намчены нами при разбор творчества . Сологуба. Первый отвтъ ? вра въ объективный смыслъ человческой жизни, второй ? отрицаніе какого бы то ни было смысла жизни, и третій ? признаніе субъективнаго смысла, субъективной осмысленности. На всхъ этихъ трехъ отвтахъ мы еще подробно остановимся, а теперь прослдимъ по ‘Жизни Василія ивейскаго’ за развитіемъ этого двусторонняго ряда мыслей въ творчеств Л. Андреева.

III.

Когда безсмысленное зло и непонятныя страданія обрушились всею своею тяжестью на Василія ивейскаго, когда утонулъ, купаясь, его шестилтній сынъ и стала пить запоемъ отъ сверлящаго душу горя его жена, то передъ простымъ, немудрящимъ сельскимъ попомъ остро сталъ міровой вопросъ ? о смысл зла, о смысл жизни.
Конечно, Василій ивейскій не размышлялъ о мистической теоріи прогресса, объ ирраціональности зла и т. п., но, быть можетъ, тмъ рзче было его недоумніе, тмъ глубже была его тоска. Онъ ‘врилъ въ Бога торжественно и просто: какъ іерей и какъ человкъ съ незлобивой душою’, теперь передъ нимъ стоялъ вопросъ о смысл жизни, о смысл зла, и вопросъ этотъ надо было примирить съ врою въ Бога. И сначала Василій ивейскій даетъ на этотъ вопросъ тотъ самый отвтъ, который столько уже вковъ продолжаетъ давать все историческое христіанство: не разсуждай, а врь. Врь, что гибель твоего ребенка нелпа только здсь, на земл, въ мір феноменовъ, а тамъ, на небесахъ, въ царств премудрости Божіей всякая слезинка усчитана, всякая слезинка оправдана и иметъ свой смыслъ. Не суди Промыслъ Божій по земнымъ событіямъ, но врь, что вс земныя страданія оправдываются Промысломъ Божіимъ. Не эти слова, но эти мысли проходили въ голов Василія ивейскаго, когда онъ, посл смерти сына и запоя жены, покорилъ протестъ разума пережитку чувства, увровалъ въ объективный смыслъ жизни и бросилъ въ небо горько-покорныя слова:
‘ ? Я ? врю.
Безъ отзвука потерялся въ пустын неба и частыхъ колосьевъ этотъ молитвенный вопль, такъ безумно похожій на вызовъ. И точно кому-то возражая, кого-то страстно убждая и предостерегая, онъ снова повторилъ:
— Я ? врю’…
И четыре года спустя, когда горе и зло все тяжеле и тяжеле давили его, онъ еще разъ произнесъ эти же слова надломленнымъ, придушеннымъ и глухимъ голосомъ, голосомъ великой безпріютности, и попрежнему угроза и молитва, предостереженіе и надежда были въ этомъ голос измученнаго жизнью человка (II, 107 и 114). И когда у него родился другой сынъ, долго жданный, желанный, и оказался злымъ, грязнымъ и прожорливымъ идіотомъ, то и это новое испытаніе не сокрушило еще души Василія ивейскаго: онъ продолжалъ врить въ Бога, но лишь все чаще и упорне погружался въ свои думы ? ‘думалъ о Бог, и о людяхъ, и о таинственныхъ судьбахъ человческой жизни’… Но оглянувшись вокругъ себя, онъ увидлъ такую массу неизбывнаго человческаго горя, такое потрясающее равенство всхъ передъ гибелью и зломъ, что душа его не выдержала, и надломилась безхитростная вра въ сочетаемость понятій Бога и зла. Онъ началъ смутно прозрвать какую-то ‘огромную правду о Бог, и о людяхъ, и о таинственныхъ судьбахъ человческой жизни. Началъ чувствовать ее о. Василій и чувствовалъ ее то какъ отчаяніе и безумный страхъ, то какъ жалость, гнвъ и надежду. И былъ онъ попрежнему суровъ и холоденъ съ виду, когда умъ и сердце его уже плавились на огн непознаваемой правды, и новая жизнь входила въ старое тло’… Безмрная жалость къ земнымъ страданіямъ людскимъ расплавила умъ и сердце Василія ивейскаго, онъ холодлъ отъ ужаса при мысли о той бездн человческаго горя, которое настигло не одного его, а является удломъ всхъ и каждаго. ‘Когда я подумаю… сколько вокругъ насъ страданій безцльныхъ, никому ненужныхъ, даже никому неизвстныхъ ? я холодю отъ ужаса’, ? такъ говоритъ Липа въ позднйшей драм Л. Андреева (‘Савва’), Василій ивейскій этого не говоритъ, но мы знаемъ, что именно эта мысль гнететъ его душу. ‘Господи! Быть такимъ всемогущимъ’… ? говоритъ Липа, ? и терпть страданія людскія! Эта же мысль расплавляетъ душу Василія ивейскаго, на этой почв подготовляется его разрывъ съ Богомъ, во имя мірового зла.
Сцена исповди Семена Мосягина является въ этомъ отношеніи одной изъ центральныхъ сценъ всего разсказа. Мосягинъ раскрываетъ на исповди попу всю свою жизнь, такую простую и безсмысленную, обыкновенную и нелпую, ‘словно самъ строгій законъ причинности не имлъ власти надъ этой простой и фантастической жизнью’… Онъ постоянно голоденъ, голодаетъ и его семья, ничто ему не удается, помощи ждать неоткуда.
‘ ? Чего же ты ждешь? ? спрашиваетъ Василій ивейскій.
— Чего жду-то? А чего-жъ мн ждать?..
— Такъ, значитъ, и будетъ? ? спросилъ попъ, и слова его звучали далеко и глухо, какъ комья земли на опущенный въ могилу гробъ.
— Такъ, значитъ, и будетъ. Такъ, значитъ, и будетъ, ? повторилъ Мосягинъ, вслушиваясь въ свои слова.
И представилось ему то, что было въ его жизни: голодныя лица дтей, попреки, каторжный трудъ и тупая тяжесть подъ сердцемъ, отъ которой хочется пить водку и драться, и оно будетъ опять, будетъ долго, будетъ непрерывно, пока не придетъ смерть. Часто моргая блыми рсницами, Мосягинъ… поднялъ глаза и сказалъ, жалко усмхаясь половиною рта:
— А можетъ, полегчаетъ?
Попъ… молчалъ. Блыя рсницы заморгали быстре… и языкъ залопоталъ что-то невнятное и невразумительное:
— Да. Стало быть, не полегчаетъ. Конечно, вы правду говорите…
Но попъ не далъ ему кончить. Сдержанно топнувъ ногой, онъ обжегъ мужика гнвнымъ, враждебнымъ взглядомъ и зашиплъ на него, какъ разсерженный ужъ:
— Не плачь! Не смй плакать. Ревутъ, какъ телята. Что я могу сдлать ? онъ ткнулъ пальцемъ себ въ грудь. ? Что я могу сдлать? Что я ? Богъ, что ли? Его проси. Ну, проси! Теб говорю’… (II, 135).
Бездна, неутолимая бездна человческихъ страданій, безсмысленной боли, безвинныхъ мукъ гнететъ своимъ ужасомъ безсильнаго ихъ утолить человка. Безсиль-нымъ чувствуетъ себя Василій ивейскій и только остатками вры цпляется за Бога, отсылаетъ къ Нему измученнаго жизнью человка. Его проси! Бога проси! ? но если бы Богъ слушалъ просьбы Семеновъ Мосягиныхъ, то давно уже не было бы самого во-проса о томъ ? какъ можетъ существовать Богъ, если есть зло на земл… Для Василія ивейскаго это зло наконецъ перевшиваетъ ? онъ проклинаетъ Бога. Въ приступ страшнаго отчаянія онъ мечется по своей комнат ‘какъ зврь, у котораго отнимаютъ дтей’, и изъ устъ его мы слышимъ безпредльно скорбныя слова: ‘бдная. Бдная. Вс бдные. Вс плачутъ. И нтъ помощи! О-о-о! ? Онъ остановился и, поднявъ кверху остановившійся взоръ, пронизывая имъ потолокъ и мглу весенней ночи, закричалъ пронзительно и изступленно: ? И Ты терпишь это! Терпишь! Такъ вотъ же…’ Разрывъ совершился. Василій ивейскій ршаетъ снять съ себя свой санъ, въ немъ больше нтъ вры въ справедливость Промысла, его побдила безсмысленность мірового зла, его побдило невріе въ тотъ нуменальный смыслъ человческой жизни, какимъ обольщаютъ себя вс врующіе, въ Бога или въ прогрессъ ? безразлично. Бога нтъ, объективнаго смысла жизни нтъ. Однако его ждала еще послдняя вспышка этой вры въ нуменальное ? вспышка, закончившаяся гибелью. Онъ потрясенъ внезап-нымъ уда-ромъ ? попадья сгораетъ живою при пожар дома, еще одна нелпость, еще одно проявленіе мірового зла. И нелпость эта привела его къ послдней, отчаянной попытк осмыслить все окружающее, осмыслить свою жизнь. Быть можетъ, смыслъ этотъ настолько глубокъ, что только избраннымъ дано его видть? ‘Непоколебимая и страшная вра’ вливается въ потрясенную и измученную душу Василія ивейскаго, онъ мгновенно испытываетъ ‘неизъяснимую и ужасную близость Бога’ (II, 154) ? ‘Нтъ! нтъ! ? заговорилъ попъ громко и испуганно. ? Нтъ! Нтъ! Я врю. Ты правъ. Я врю. ? Онъ палъ на колни… и съ восторгомъ безпредльной униженности, изгоняя изъ рчи самое слово ‘я’, сказалъ: ? Врую’… Отчаянная попытка еще разъ осмыслить окружающее заключалась въ томъ предположеніи, что только избраннымъ дано видть смыслъ человческой жизни и открыть его другимъ. И на этотъ подвигъ избранъ Богомъ ? онъ, Василій ивейскій. Онъ убжденъ теперь, ‘что тамъ, гд видлъ онъ хаосъ и злую безсмыслицу, тамъ могучею рукою былъ начертанъ врный и прямой путь’, путь, приведшій его къ сознанію своей избранности. Теперь въ сознаніи Василія ивейскаго нуменальное беретъ временно верхъ надъ феноменальнымъ, онъ теперь возстаетъ противъ эмпирической очевидности ирраціональности зла, теперь для него эмпирическая достоврность ? ложь и обманъ: всякое человческое знаніе онъ считаетъ незнаніемъ. Воть, напримръ, попадья надялась зажить новой жизнью гд-нибудь въ новыхъ мстахъ посл отреченія Василія ивейскаго отъ сана, ‘и была бы скорбной эта жизнь, ? разсуждаетъ Василій ивейскій, ? а теперь лежитъ она тамъ, мертвая, и душа ея смется сейчасъ и знаніе свое называетъ ложью’… Богъ одинъ знаетъ истину ? и откроетъ ее въ должный часъ своему избранному. И тогда свершится чудо, тогда откроется ‘міръ любви, міръ божественной справедливости, міръ свтлыхъ и безбоязненныхъ лицъ, не опозоренныхъ морщинами страданій, голода, болзней’… (II, 160). Такъ онъ грезилъ ‘дивными грезами свтлаго, какъ солнце, безумія’, такъ онъ врилъ въ это чудо безумною врою ? и грознымъ предостереженіемъ этой вр явился безсмысленный смхъ его идіота-сына. Я говорю о томъ удивительномъ мст разсказа, когда Василій ивейскій читаетъ идіоту Евангеліе ? о чуд исцленія слпорожденнаго. ? ‘Я свтъ міру. Сказавъ это, Іисусъ плюнулъ на землю, сдлалъ бреніе изъ плюновенія и помазалъ бреніемъ глаза слпому ? и сказалъ ему: пойди, умойся въ купальн Силоамъ (что значитъ посланный). Онъ пошелъ и умылся и вернулся зрячимъ.
— Зрячимъ, Вася, зрячимъ! ? грозно крикнулъ попъ и, сорвавшись съ мста, быстро заходилъ по комнат. Потомъ остановился посреди нея и возопилъ:
— Врую, Господи! Врую!
И тихо стало. И громкій скачущій хохотъ прорвалъ тишину, ударилъ въ спину попа ? и со страхомъ онъ обернулся.
— Ты что? ? испуганно спросилъ онъ, отступая. Идіотъ смялся. Безсмысленный, зловщій смхъ разодралъ до ушей неподвижную огромную маску, и въ широкое отверстіе рта неудержимо рвался странно пустой, прыгающій хохотъ:
— Гу-гу-гу! Гу-гу-гу!’
Этотъ смхъ идіота ? приговоръ вр безумнаго. Но въ то же время эта вра Василія ивейскаго въ здшнее земное чудо ? незамтное возвращеніе его въ область человческой этики. Онъ, который на мгновеніе увровалъ въ объективный смыслъ жизни, въ высшій смыслъ страданія, зла, смерти и возсталъ противъ эмпирической очевидности во имя вры въ сверхъ-человческую справедливость ? онъ не ищетъ теперь оправданія несчастію этого слпого отъ рожденія человка въ области трансцендентнаго, нтъ, слпой этотъ долженъ сдлаться зрячимъ здсь, на земл, здсь феноменальное одерживаетъ въ душ его побду надъ нуменальнымъ, субъективное надъ объективнымъ, изъ забитаго попа онъ обращается въ гордаго человка. Ярко и рзко проявляется эта побда въ заключительной сцен разсказа ? при похоронахъ Семена Мосягина, такъ нелпо и случайно погибшаго. Василій ивейскій не утшаетъ ни другихъ, ни себя той мыслью, что Мосягинъ теперь знаетъ истину о жизни, что душа его смется, эта сверхъ-человческая, нуменальная истина не нужна живому человку, человкъ возвращаетъ Господу Богу билетъ для входа въ эту всемірную гармонію. Съ безконечной силой вритъ Василій ивейскій, что такъ не должно быть, что такъ не будетъ, съ безконечной силой вры подходитъ онъ къ разлагающемуся трупу и говоритъ: ‘теб говорю ? встань!’… Онъ, Василій ивейскій, избранъ совершить это чудо, претворить правду нуменальную въ правду феноменальную… И когда гніющій трупъ попрежнему безъ движенія лежитъ въ гроб, то Василій ивейскій съ бшенымъ крикомъ обращается къ Богу:
‘ ? Ты долженъ! Отдай ему жизнь! Бери у другихъ, а ему отдай! Я прошу.
Обращается къ молчаливо-разлагающемуся тлу и приказываеть съ гнвомъ, съ презрніемъ:
— Ты! Проси Его! Проси!
И кричитъ святотатственно, грозно:
— Ему не нужно рая. Тутъ его дти. Они будутъ звать: отецъ. И онъ скажетъ: сними съ головы моей внецъ небесный, ибо тамъ ? тамъ соромъ и грязью покрываютъ головы моихъ дтей. Онъ скажетъ! Онъ скажетъ!’…
Вы ясно слышите во всемъ этомъ мотивы Ивана Карамазова: нуменальнаго смысла человческой жизни мы не хотимъ, ибо никакая вселенская гармонія не оправдаетъ одну слезинку ребенка, одно проявленіе безсмысленнаго мірового зла, мы ищемъ этого смысла здсь, въ нашей земной жизни, и разъ Богъ не хочетъ намъ его открыть, то мы не хотимъ Бога, какъ не хочетъ и какъ отвергаетъ его Василій ивейскій:
‘ ? Такъ зачмъ же я врилъ?
— Такъ зачмъ же ты далъ мн любовь къ людямъ и жалость ? чтобы посмяться надо мною?
— Такъ зачмъ же всю жизнь мою Ты держалъ меня въ плну, въ рабств, въ оковахъ? Ни мысли свободной! Ни чувства! Ни вздоха! Все однимъ Тобою, все для Тебя! Одинъ Ты! Ну, явись же ? я жду’…
Но почему-то Богъ давно уже пересталъ появляться: не хочетъ жизни Богъ и жизнь не хочетъ Бога.
Несмотря на это, конечно, всегда останутся врующіе въ объективный смыслъ жизни и міровую гармонію, признающіе, что по частнымъ случаямъ нельзя судить Промыслъ, царящій надъ міромъ, мы вдь знаемъ, что признаніе объективной цлесообразности человческой жизни ? дло вры, а вра во что бы то ни было всегда непобдима: она покоится не на логик, а на психологіи человка. Но зато вра эта и необязательна: вы вруете въ царящую надъ міромъ гармонію, а я ? нтъ, вы врите, что вс земныя слезы получатъ себ объясненіе по ту сторону бытія, а я ищу смысла жизни въ нашемъ мір трехъ измреній ? и убдить другъ друга логическими доводами мы, конечно, не можемъ: на моей сторон ? эмпирическая очевидность, на вашей ? религіозная увренность, а это дв величины несоизмримыя.

IV.

Зло ? ирраціонально, и не должно быть оправдываемо идеей ‘Бога’ ? вотъ основной смыслъ ‘Жизни Василія ивейскаго’, предоставляя врующимъ врить, мы должны искать ршенія проблемы о смысл жизни въ границахъ нашего человческаго познаванія, не переходя въ область трансцендентнаго. Для многихъ это трудно, это тяжело, и даже отказавшись отъ вры въ Бога, многіе торопятся вставить новую вру въ старую рамку ? вру въ человчество, въ общество, въ государство. Жизнь въ ея цломъ безсмысленна, а слдовательно ея смысла надо искать вн ея: вотъ обычное умозаключеніе, хромающее на об ноги. Отчего ‘слдовательно’? Откуда такая презумпція, что въ человческой жизни во что бы то ни стало долженъ быть объективный смыслъ? ? Эти вопросы обыкновенно трусливо обходятся сторонкой или затушевываются догматическимъ утвержденіемъ, что вра въ объективный смыслъ жизни неотъемлемо присуща каждому человку. Дйствительно, человку трудно отказаться отъ такой иллюзіи, но съ какихъ же это поръ трудность преодолнія иллюзіи является аргументомъ въ пользу ея истинности? Въ такомъ случа ужъ не вертится ли солнце вокругъ неподвижной земли, ? ибо эта иллюзія наиболе непреодолимая изъ всхъ? И за иллюзію объективнаго смысла жизни человкъ склоненъ цпко держаться, онъ не хочетъ выпустить ее изъ рукъ, чтобы не остаться одинокимъ и случайнымъ звеномъ въ міровой цпи событій, разорвавъ съ Богомъ, человкъ нервно ищетъ за предлами своей жизни нчто такое, что осмыслило бы навсегда его существованіе. Подобно андреевскому Сашк (изъ разсказа ‘Ангелочекъ’), человкъ жаждетъ ‘увидть то, чего не хватаетъ въ картин его жизни и безъ чего кругомъ такъ пусто, точно окружающіе люди не живые’… Сашка увидлъ это нчто въ восковомъ ангелочк, потому что ангелочекъ этотъ ‘былъ безконечно далекъ и непохожъ на все, что его здсь окружало’ (I, 28 ? 29). Въ этомъ все дло: безсмысленную жизнь должно осмыслить нчто лежащее за ея предлами ? таковы всегда поиски за объективнымъ смысломъ жизни {См. на эту тему статейку проф. Александра Введенскаго: ‘Условіе позволительности вры въ смыслъ жизни’ (въ его книг: ‘Философскіе очерки’, Спб. 1901 г.). }. Таковы поиски и Павла (изъ разсказа ‘Весной’), у котораго ‘крылатая душа трепетала и билась, какъ въ клтк, и непонятна и враждебна была вся эта красота міра, которая зоветъ куда-то, но не говоритъ куда. Потерявшійся, онъ шелъ къ людямъ съ безмолвнымъ вопросомъ ? и вс людскія лица казались ему плоскими и тупыми, какъ у зврей, а рчи ихъ ненужными, вздорными и лишенными смысла’… Этого же смысла искала и попадья, жена Василія ивейскаго: подавленная безсмысленностью жизни, она искала смысла впереди ? когда она удетъ съ мужемъ далеко, неизвстно куда, ‘за предлы знакомаго ей и попрежнему страшнаго міра’… ‘Тамъ будетъ другое, ? думала она, озаренная свтомъ неопредленной и прекрасной мечты’… (II, 151). И мечта ея ? это все тотъ же самый сашкинъ восковой ангелочекъ, безконечно непохожій на окружающую дйствительность, а потому якобы осмысливающій жизнь. А въ разсказ ‘Иностранецъ’ трогательная вра студента Чистякова въ ‘за-границу’, гд жизнь такъ свтла, гд все дешево и только одни люди дороги, гд радостно и умереть ? разв эта вра не тотъ же восковой ангелочекъ Сашки? И разв не тотъ же самый восковой ангелочекъ то ‘инспекторское мсто’ Передонова, о которомъ у насъ уже была рчь? И не тотъ ли же самый восковой ангелочекъ земля Ойле . Сологуба, или религія человчества, или марксистскій Zukunftstaat? Все это ? попытки найти смыслъ жизни настоящаго въ чемъ-либо отдаленномъ отъ насъ или въ пространств, или во времени, и вс эти попытки обречены на такую же гибель, какъ и сашкинъ восковой ангелочекъ. Это таяніе воскового ангелочка иметъ поэтому для насъ, вполн независимо отъ намреній Л. Андреева, ясное символистическое значеніе. ‘Ангелочекъ, повшенный у горячей печки, началъ таять… (онъ) какъ будто шевелился. По розовымъ ножкамъ его скатывались густыя капли и падали на лежанку… Вотъ ангелочекъ встрепенулся, словно для полета, и упалъ съ мягкимъ стукомъ на горячія плиты. Любопытный прусакъ пробжалъ, обжигаясь, вокругъ безформеннаго слитка, взобрался на стрекозиное крылышко и, дернувъ усиками, побжалъ дальше. Въ завшенное окно пробивался синеватый свтъ начинающагося дня’… Такъ погибли иллюзіи, такъ погибли мечты… Ангелочекъ растаялъ ? и эту общую съ нимъ участь рано или поздно раздлятъ вс т иллюзіи, на которыхъ люди до сихъ поръ строятъ доктрину объективнаго смысла жизни.
Какъ и когда растаяла эта иллюзія у Л. Андреева ? это выяснитъ его будущій критикъ и біографъ, мы же будемъ смотрть на этотъ фактъ, какъ на un fait accompli. Иллюзія растаяла и человкъ почувствовалъ себя одинокимъ, созналъ себя случайнымъ звеномъ міровой цпи событій. Какимъ образомъ сознаніе безсмысленности жизни приводитъ людей къ страху передъ жизнью, а страхъ этотъ ? къ одиночеству, мы достаточно выяснили на примр . Сологуба, въ произведеніяхъ Л. Андреева легко разглядть этотъ же процессъ въ нсколько иной модификаціи. Л. Андреевъ любитъ рисовать людей боящихся жизни или утомленныхъ жизнью, а что же значитъ быть утомленнымъ жизнью, какъ не то, что сумятица, нелпость, безсмысленность жизни измучили человка? Въ великолпномъ разсказ Л. Андреева ‘Жили-были’ купецъ Кошевровъ радуется при вид небольшого отведеннаго ему угла больничной палаты: ‘это было очень маленькое мсто, только уголъ палаты, но именно поэтому оно понравилось измученному жизнью человку’… Хижняковъ (изъ разсказа ‘Въ подвал’) спасается отъ жизни въ углу какого-то подвала и хочетъ только, чтобы его оставили одного. Но положимъ, что это слишкомъ рзкіе примры: и Хижняковъ и Кошевровъ ? оба они умираютъ, а умирать надо одиноко, это инстинктъ и человка и животнаго. Умирать ? пусть такъ, но жить?.. Человкъ, потерявшій вру въ смыслъ жизни, на первыхъ порахъ не видитъ ни въ чемъ спасенья и хочетъ жить такъ же одиноко, какъ одиноко онъ и умретъ. И не только какой-нибудь жалкій Андрей Николаевичъ (изъ разсказа ‘У окна’) ‘испытываетъ тотъ страхъ, который идетъ вмст съ жизнью’, и создаетъ себ изъ своей комнаты ‘крпость, гд онъ отсиживается отъ жизни’, не только символическіе Пьяницы (изъ ‘Жизни Человка’) спасаются отъ жизни въ грязномъ кабак:
— ‘Мы вс пьяницы. Позовемъ всхъ сверху сюда. Наверху такъ мерзко…
— Мы вс пришли сюда. Мы пьемъ спиртъ, и онъ даетъ намъ веселье.
— Онъ даетъ ужасъ. Я весь день трясусь отъ ужаса.
— Лучше ужасъ, чмъ жизнь. Кто хочетъ вернуться туда?
— Я ? нтъ.
— Не хочу. Я лучше издохну здсь. Не хочу я жить.
— Никто!
— Боже мой! Боже мой!’…
Не только эти люди испытывали тотъ страхъ жизни, который приводитъ къ одиночеству, его испытываетъ у Л. Андреева каждый, уразумвшій, что у жизни нтъ объективнаго смысла. И даже тотъ, кто ? подобно андреевскому Савв ? ничего на свт не боится, даже тотъ считаетъ жизнь самымъ страшнымъ на свт. ‘А ты ? неужели ты ничего не боишься?’ ? спрашиваетъ Липа Савву. ‘Я-то? ? отвчаетъ онъ: ? пока ничего, да и впереди не ожидаю. Страшне того, Липа, что человкъ разъ уже родился, ничего быть не можетъ. Это все равно, что утопленника спросить: а что, дядя, промокнуть не боишься?.. Если уже я до сихъ поръ не испугался, когда жизнь увидлъ, такъ ужъ больше испугаться нечего. Жизнь, да. Вотъ обнимаю я глазами землю, всю ее, весь этотъ шарикъ, и нтъ на ней ничего страшне человка и человческой жизни’… Это же мы слышимъ и отъ Царя Голода: ‘я былъ везд, ? говоритъ онъ, ? и страшне всего у человка’… Человческая жизнь страшна, потому что безсмысленна, одиночество спасаетъ человка хотя бы отъ многократно и многообразно повторенной безсмыслицы человческой жизни въ сотняхъ и тысячахъ человческихъ жизней. Этотъ мотивъ осложняется у Л. Андреева его ненавистью къ передоновщин массы, толпы, мотивъ одиночества не переходитъ у него въ солипсизмъ, какъ это было у едора Сологуба, а приводитъ его къ рзкому отрицанію города, этой символической антитезы одиночества, города, въ которомъ безсмысленность жизни многократно отражается точно въ многогранномъ зеркал.
О солипсизм у Л. Андреева много говорить не придется, въ противоположность . Сологубу, Л. Андреевъ никогда не относился къ этой проблем серьезно, онъ только высмялъ ее въ тип семинариста Сперанскаго (‘Савва’), который сомнвается даже въ собственномъ своемъ существованіи, и Тюхи, который тоже утверждаетъ, что ‘никого нтъ. Никого, понимаешь? И Бога нтъ, и человка нтъ, и звря нтъ. Вотъ столъ ? и стола нтъ. Вотъ свчка ? и свчки нту. Одн рожи, понимаешь?’… Если вспомнить убжденіе . Сологуба, что вокругъ его единаго Я есть только ‘личины’ людей, что дьяволъ смется надъ нимъ, ‘лпитъ злыя искаженныя хари и отводитъ мои глаза’, что ‘дьяволъ прячется подъ уродливыми, слпленными имъ харями и визжитъ, и хохочетъ’ ? если вспомнить и сопоставить это съ философіей Тюхи: ‘ничего нтъ. Рожи одн есть. Множество рожъ. Все рожи, рожи, рожи. Очень смшныя рожи’, ? то можно прійти къ предположенію, что такое совпаденіе, пожалуй, и не случайно… Во всякомъ случа, въ типахъ Сперанскаго и Тюхи мы имемъ намренную или ? что вроятне ? ненамренную пародію на солипсизмъ . Сологуба, и этимъ самымъ Л. Андреевъ вполн ясно выражаетъ свое отношеніе къ проблем солипсизма, больше онъ на ней не останавливается. Но зато тмъ мучительне звучитъ у него мотивъ одиночества.

V.

Вс герои Л. Андреева ? одиноки: это сразу и всмъ бросается въ глаза при знакомств съ его творчествомъ, и почти въ каждомъ изъ этихъ героевъ рано или позд-но ‘сознаніе одиночества какъ молніей освщаетъ черную пропасть, отдляющую его… отъ всего міра и отъ людей’, какъ замчаетъ Л. Андреевъ въ разсказ ‘Праздникъ’. ‘Смертельно одинокъ онъ былъ, ? говоритъ Л. Андреевъ про одного изъ своихъ героевъ (‘Губернаторъ’), ? и даже не (по)чувствовалъ этого, словно всегда, во вс дни его долгой и разнообразной жизни одиночество было естественнымъ, ненарушимымъ его состояніемъ, какъ сама жизнь’… (IV, 85). И чмъ больше людей окружаетъ человка, тмъ больне чувствуеть онъ свое смертельное одиночество, тмъ ясне видитъ онъ, что нтъ ни малйшей возможности связать свою жизнь крпкой нитью съ жизнью другихъ людей, связать такъ, чтобы весь этотъ жизненный потокъ сталъ объективно-цлесообразнымъ. Экономическіе интересы, несчастія, общіе вкусы, стремленіе къ общимъ идеаламъ ? все это сближаетъ людей, но это сближеніе, по Л. Андрееву, не уничтожаетъ ужаса одиночества, ибо не иметъ объективнаго смысла. Тмъ-то и страшна для Л. Андреева городская толпа, что въ ней мы видимъ безсмыслицу отдльной человческой жизни утысячеренной, повторенной сотни тысячъ, милліоны разъ. Этой тем Л. Андреевъ уже давно посвятилъ небольшой разсказъ ‘Городъ’, а поздне развилъ эту тему въ разсказ ‘Проклятіе звря’. ‘Всего ужасне было то, ? такъ намчается эта тема въ первомъ разсказ, ? что во всхъ домахъ жили люди, и по всмъ улицамъ двигались люди. Ихъ было множество, и вс они были незнакомые и чужіе, и вс они жили своей особенной скрытой для глазъ жизнью, непрерывно рождались и умирали и не было начала и конца этому потоку’… И въ этомъ многолюдіи ‘было что-то упорное, непобдимое и равнодушно-жестокое’… (III, 158 ? 159). Поздне это непобдимо-жестокое равнодушіе Л. Андреевъ олицетворилъ въ сакраментальной фигур ‘Нкоего въ сромъ’, и мы на этомъ еще остановимся, а теперь два слова о ‘город’, какъ о подобномъ же олицетвореніи всей неизбжности того объективно-безсмысленнаго процесса, который мы называемъ человческой жизнью. Въ разсказ ‘Проклятіе звря’ эта тема переплетается со многими родственными другими ? здсь и психологія толпы, здсь и старые герценовскіе мотивы о шаблон и мщанств массы, о раствореніи въ ней всякаго индивидуальнаго ‘я’. Л. Андреева ужасаетъ даже ‘эта роковая, трагическая похожесть того, что должно быть различно, эта убійственная необходимость для каждаго влзать въ одну и ту же форму, имть носъ, желудокъ, чувствовать и мыслить по однимъ и тмъ же учебникамъ логики и психологіи’…, его ужасаютъ въ город эти ‘два милліона жи-выхъ людей, два милліона разъ повторяющихъ одно и то же безумно сходственное яОнъ чувствуетъ, что въ этой толп его ‘я уже начало расплываться въ многоликую, то смющуюся, то плачущую гримасу’, ему казалось, что въ толп ‘я что-то потерялъ, а это потерянное есть мое я’. И сначала, въ одиночеств лса и моря, ему кажется, что въ город, въ толп онъ спасется отъ своего одиночества, и скоре спшитъ онъ въ городъ, чтобы ‘поскоре стать одною изъ этихъ маленькихъ волнъ, умалиться ихъ малостью, умножиться ихъ множествомъ, растворить свое одинокое, сумасшедшее я въ однородности всхъ этихъ такихъ же одинокихъ, сумасшедшихъ я, сдлавшихся мы’Свое одиночество среди равнодушной природы онъ хочетъ утопить въ волнахъ городской жизни, единичную жизнь онъ хочетъ осмыслить жизнью массы: какъ видимъ, это все та же попытка человка найти спасеніе въ человчеств, это все то же самоотсыланіе отъ Понтія къ Пилату. Солнце, луна и звзды говорятъ человку о вчности и тайн, говорятъ ему о ничтожеств и безсмысленности его личной мгновенной жизни, ? и отъ ужаса этихъ рчей человкъ хочетъ загипнотизировать себя толпой, массой, человчествомъ: вдь толпа ? безсмертна, а потому, можетъ быть, и жизнь ея иметъ больше смысла, чмъ мгновенная личная жизнь? Человкъ старается спасти себя иллюзіей будто неопредленно-большое количество отрицательныхъ чиселъ можетъ дать въ сумм положительное число… И отъ пугающей его природы онъ бжитъ къ людямъ, къ масс, къ сумм.
— ‘Меня зоветъ городъ, ? говоритъ онъ. ? Мн чужды облака, эти безформенныя, безобразныя груды сгустившихся паровъ, холодомъ и тиною дышетъ на меня плескъ волны, безразличіемъ вчности пугаетъ меня огненный закатъ. Я хочу милыхъ, подвижныхъ людей, которые говорятъ такъ понятно, я хочу каменныхъ домовъ, я хочу электричества, которое я самъ зажигаю, самъ гашу. Ты помнишь, какъ ночью подъ окнами поютъ гудящіе трамваи, какъ по асфальту щелкаютъ копыта, какъ пахнетъ мокрой пылью, какъ тсно движется горячая толпа, какъ надъ громадою домовъ горятъ на черномъ неб огненныя слова ? золотыя, зеленыя, красныя…
— ‘Шоколадъ и какао’… Ты про эти слова говоришь?’… ? слышитъ онъ груст-ное, расхолаживающее возраженіе, но оно не останавливаетъ его, его не останавливаетъ эта эмблема пошлости и безсмысленности не только одинокой, но и массовой жизни: ? ‘да ‘шоколадъ и какао’, ? вызывающе отвчаетъ онъ. ? А что говоритъ мн солнце? Вчность. А что говорятъ луна и звзды? Вчность и тайна. Я не хочу вчности и тайны. Я хочу шоколада и какао. Я хочу, чтобы и на неб было написано то, что я понимаю, что сладко и не пугаетъ меня’… Какъ видите, это уже намренный самообманъ, попытка уйти отъ проклятыхъ вопросовъ и одиночества мысли въ сутолоку жизни, попытка найти истину если не въ свт солнца, то хоть въ электрическомъ освщеніи, вра въ то, что ‘шоколадъ и какао’ имютъ, говоря фигурально, тотъ объективный смыслъ, который мы не можемъ открыть въ звздахъ, лун и солнц. Стоитъ ли говорить подробно, въ чемъ здсь ошибка героя Л. Андреева? ? она слишкомъ бросается въ глаза, такъ какъ черезчуръ наивно искать все того же объективнаго смысла жизни и въ области трансцендентнаго (‘вчность и тайна’) и въ области имманентнаго (‘шоколадъ и какао’), почему-то не хотятъ сразу увидть, что въ этой послдней области рчь можетъ быть только о субъективной, а не объективной цлесообразности. Не видитъ этого и Л. Андреевъ, упорно ища въ массовой человческой жизни того объективнаго смысла, какого нтъ въ жизни каждаго отдльнаго человка, ясно, что поиски эти кончаются гнетущей душу неудачей ? и въ этомъ весь смыслъ разсказа ‘Проклятіе звря’, смыслъ, быть можетъ, несознаваемый самимъ Л. Андреевымъ. Въ двухмилліонномъ город онъ чувствуетъ себя еще боле одинокимъ, чмъ въ лсу, такъ какъ безсмысленность его жизни усугубляется для него зрлищемъ еще двухъ милліоновъ подобныхъ же безсмыслицъ. ‘Извозчикъ номеръ 14.800’, ‘комната номеръ 212-й’ ? все это для него становится символомъ одной и той же нелпости, повторенной двсти разъ, четырнадцать тысячъ разъ, милліоны разъ, и нелпость эта ? человческая жизнь. И не только не находитъ онъ себ спасенія въ этой многомилліонной нелпости, но, наоборотъ, теперь онъ страшится сліянія съ тмъ, къ чему раньше такъ стремился, теперь онъ признаетъ объективную безсмысленность всей міровой жизни. Въ грязномъ бассейн зоологическаго сада онъ видитъ умирающаго тюленя и слышитъ его дикій предсмертный крикъ. ‘…Сразу весь похолодвъ отъ чувства непередаваемаго ужаса, я понялъ, что онъ ? проклинаетъ. Стоитъ въ своей грязной лоханк, по середин огромнаго города и проклинаетъ проклятіемъ звря и городъ этотъ, и людей, и землю, и небо… Онъ не ждалъ отвта, одинокій, умирающій, онъ не искалъ пониманія, онъ проклиналъ въ вка и пространства, бросалъ свой голосъ въ ихъ чудовищную, безумную пустоту. И почудилось мн: вмст съ проклятіемъ его встаютъ изъ гроба гигантскія тни умершихъ столтій, и идутъ торжественно въ кровавой мгл, и новыя встаютъ за ними, и безконечной вереницей огромныхъ, блдныхъ, окровавленныхъ тней он беззвучно облегаютъ землю и въ пространство направляютъ свой страшный путь’… Вотъ вамъ въ общей картин не одна человческая жизнь, а жизнь всего человчества, міровая жизнь, заслуживающая только проклятія звря ? и проклятія человка. ‘Я боюсь проклятій звря. За что онъ проклялъ меня, за что? Разв я виноватъ, что на земл такъ плохо? Когда я родился, земля была такою, и такою же останется она, когда я умру. Вдь такъ коротка и безсильна моя жизнь!..’ ? говоритъ человкъ, и самъ проклинаетъ жизнь, землю и небо, проклинаетъ вмст съ умирающимъ звремъ: ‘мы будемъ проклинать вмст. Кричи, громче кричи! Пусть услышитъ тебя городъ, и земля, и небо!.. Кричи объ опасности, кричи объ ужас этой жизни, кричи о смерти! И проклинай, проклинай, и къ твоему проклятію звря я присоединю мое послднее проклятіе человка’… Мы уже знаемъ, что все творчество Л. Андреева является такимъ крикомъ объ ужас жизни, о смерти, проклятіемъ человка, безплодно ищущаго объективную цлесообразность въ своей человческой жизни. Нтъ такого объективнаго смысла человческой жизни въ ‘вчности и тайн’ ? объ этомъ говоритъ намъ ‘Жизнь Василія ивейскаго’, нтъ такого объективнаго смысла и въ ‘шоколад и какао’ ? таковъ выводъ изъ ‘Проклятія звря’. Жизнь массы, жизнь человчества иметъ не боле смысла, чмъ жизнь одного человка.

VI.

Крайняго своего развитія и наивысшаго напряженія эта тема достигаеть въ ‘Жизни Человка’, на этомъ произведеніи Л. Андреева мы остановимся особенно подробно. Здсь передъ нами выступаетъ ‘Нкто въ сромъ’, на голову котораго Л. Андреевъ обрушивалъ свои проклятія съ первыхъ же шаговъ своего художественнаго творчества, придавая ему, этому ‘Нкоему въ сромъ’, различныя имена. Василій ивейскій просто и торжественно врилъ въ Бога, но читателю ясно, что вмсто Бога въ темномъ углу поповскаго дома все время стоялъ Нкто въ сромъ, ‘надъ всей жизнью Василія ивейскаго тяготлъ суровый и загадочный рокъ’ ? этими словами начинается разсказъ о жизни Василія ивейскаго. И ‘молитвенный вопль, похожій на вызовъ’, и проклятія Богу измученнаго жизнью попа ? все это мы найдемъ и въ ‘Жизни Человка’… И когда гимназистъ Павелъ (изъ разсказа ‘Въ туман’) думаетъ о ‘печальной и лишенной смысла жизни’, ‘о жизни, въ которой все непонятно и совершается съ жестокой необходимостью’, то читатель невольно вспоминаетъ олицетвореніе этихъ мыслей въ образ Нкоего въ сромъ. И когда (въ ‘Елеазар’) люди чувствуютъ себя ‘покорными рабами требовательной жизни и безотвтными слугами грозно молчащаго Ничто’, то мы знаемъ, что это ‘грозно молчащее Ничто’ и есть именно Нкто въ сромъ. ‘И отвтомъ ему было молчаніе’ ? на этой фраз построенъ цлый разсказъ Л. Андреева (‘Молчаніе’), и черточка эта получила свое развитіе опять-таки въ образ Нкоего въ сромъ. И тотъ ‘городъ’, который ненавистенъ Л. Андрееву за то, что въ его громадности ‘было что-то упорное, непобдимое и равнодушно-жестокое’ ? разв не является онъ адекватнымъ выраженіемъ той силы, олицетвореніемъ которой является Нкто въ сромъ? Наконецъ, у Л. Андреева есть цлый разсказъ ‘Стна’, посвященный все тому же образу. Нкоторые объясняли этотъ разсказъ съ чисто ‘политической’ точки зрнія, считая эту ‘Стну’ олицетвореніемъ русскаго политическаго строя и чуть ли не режима Плеве… Нечего и говорить, насколько неудачно подобное ‘объясненіе’: посл ‘Жизни Человка’ для каждаго должно быть ясно, что ‘Стна’ ? это судьба, рокъ, Мойра, Нкто въ сромъ. И право же слишкомъ много чести не только режиму Плеве, но и всему русскому абсолютизму XIX вка сравнивать его съ вчной, неизмнной, фатальной силой, какою представляется Л. Андрееву ‘Стна’. Помните: ‘мы ударились грудями о стну и она окрасилась кровью нашихъ ранъ, но осталась глухой и неподвижной……Неподвижна и высока была стна и равнодушно отражала она вой… ? Отдай мн мое дитя! ? сказала женщина. И вс мы молчали, и яростно улыбались, и ждали, что отвтитъ стна…, мы ждали нетерпливо, грозно, что отвтитъ подлая убійца… А она ? она молчала. Такая лживая и подлая, она притворялась, что не слышитъ, и злобный смхъ сотрясъ мои изъязвленныя щеки, и безумная ярость наполнила наши изболвшіяся сердца. А она все молчала, равнодушно и тупо, и тогда женщина гнвно потрясла тощими желтыми руками и бросила неумолимо: ? Такъ будь же проклята, ты, убившая мое дитя!… …И звенящимъ тысячеголосымъ стономъ повторила вся земля: ? Будь проклята! Проклята! Проклята!’… Если вспомнить это мсто и сравнить его съ соотвтственными положеніями ‘Жизни Человка’, то ‘Стна’ и ‘Нкто въ сромъ’ станутъ двумя выраженіями одной и той же мысли.
Позволю себ сдлать небольшое отступленіе или, врне, немного забжать впередъ и указать на одно мсто изъ Л. Шестова, освщающаго эту же ‘Стну’ съ нсколько иной точки зрнія: Л. Шестовъ видитъ въ этой ‘Стн’ логическія и этическія нормы, за предлы которыхъ человку закрытъ путь. Онъ приводитъ слдующія извстныя слова Достоевскаго (изъ его геніальныхъ ‘Записокъ изъ подполья’): ‘передъ стной непосредственные люди… искренно пассуютъ. Для нихъ стна не отводъ, какъ, напримръ, для насъ… не предлогъ воротиться съ дороги. Нтъ, они пассуютъ со всей искренностью. Стна иметъ для нихъ что-то успокоительное, нравственно разршающее и окончательное, пожалуй, даже что-то мистическое’… Приведя эти слова Достоевскаго, Л. Шестовъ замчаетъ: ‘…кто не узнаетъ въ этой стн кантов-скихъ а priori, поставленныхъ передъ Ding an sich? Философовъ они очень удовлетворяли, но Достоевскій… сознательно предпочитаетъ лучше расшибить голову о стну, чмъ примириться съ ея непроницаемостью’… (Л. Шестовъ, ‘Достоевскій и Нитше’, стр. 95). За Достоевскимъ идетъ и Л. Андреевъ, хотя онъ понимаетъ подъ ‘стной’ не логическія нормы, a отвлеченное понятіе рока, судьбы, мойры, воплощая ихъ въ Нкоего въ сромъ, но и для него легче разбить себ голову объ эту стну, чмъ примириться съ нею. И пусть ‘стна’ всегда остается побдительницей, но непримиримое проклятіе Человка, объективно побжденнаго, длаетъ его побдителемъ съ нашей субъективной, человческой точки зрнія.
Это ? основной выводъ изъ ‘Жизни Человка’, къ которой мы теперь и переходимъ. Мы видли, что въ цломъ ряд произведеній Л. Андреева разсяны черточки, собранныя имъ во-едино въ образ Нкоего въ сромъ, въ цломъ ряд произведеній Л. Андреева ставятся т же вопросы о смысл жизни, соединенные имъ теперь какъ въ одномъ фокус въ ‘Жизни Человка’, вещь эта можетъ поэтому считаться синтетической для цлой полосы творчества Л. Андреева. Не будемъ останавливаться на частностяхъ и мелочахъ, а перейдемъ къ центральному пункту этого произведенія Л. Андреева ? къ ничтожеству Человка и его отношенію къ той сил вещей, которую олицетворяетъ собою Нкто въ сромъ. Здсь мы имемъ попрежнему дв точки зрнія на человка и на смыслъ его жизни: объективная безсмысленность этой жизни ярко противопоставляется ея субъективной осмысленности, и весь вопросъ въ томъ ? какой изъ этихъ двухъ точекъ зрнія даетъ Л. Андреевъ окончательную побду? Казалось бы, не можетъ быть двухъ отвтовъ на этотъ вопросъ, такъ какъ побда Нкоего въ сромъ предршена еще задолго до рожденія Человка: ‘прійдя изъ ночи, ? говоритъ про Человка Нкто въ сромъ, ? онъ возвратится къ ночи и сгинетъ безслдно въ безграничности временъ, не мыслимый, не чувствуемый, не знаемый никмъ’… (Прологъ). Для этого Нкоего въ сромъ и его свиты, врод Старухъ, жизнь Человка есть сплошная, несознаваемая имъ безсмыслица: ‘ ? зачмъ он рожаютъ? ? пересмиваются между собой Старухи: ? это такъ больно. ? А зачмъ они умираютъ? Это еще больне! ? Да. Рожаютъ и умираютъ. ? И вновь рожаютъ’… И Старухи тихо смются. Смется надъ Человкомъ, быть может, и ‘Нкто въ сромъ, именуемый Онъ’: ? говорятъ, что Онъ смется самъ, ? перешептываются между собой Старухи. ? Кто это видлъ? Вы передаете просто слухи: о Немъ такъ много лгутъ’… Но отчего бы Ему и не смяться, если вся жизнь есть только діаволовъ водевиль, если люди родятся и умираютъ, и вновь родятся и вновь умираютъ? Точка зрнія субъективнаго телеологизма Ему не можетъ быть понятна, а съ высоты объективнаго міропониманія разв не забавенъ этотъ человческій театръ маріонетокъ, этотъ безсмысленный круговоротъ человческой жизни? Разв не смшно, что безслдно погибаетъ въ безграничности временъ жизнь Человка, что въ его свтломъ и богатомъ дом выбиты рамы, что втеръ ходитъ по всему дому и шуршитъ соромъ, а въ дтской кроватк ‘крысы завели свое гнздо и выводятъ дтей ? такихъ миленькихъ, голенькихъ крысятокъ’… Итакъ, сомнній нтъ: побдилъ Нкто въ сромъ и рабы его празд-нуютъ эту побду…
Такъ ли это, однако? Не слишкомъ ли торопится Молохъ объективизма, говоря словами Блинскаго, праздновать свою слишкомъ легкую побду? Не упускаетъ ли онъ изъ виду, что кром объективнаго телеологизма существуетъ еще телеологизмъ субъективный? Послушаемъ самого Человка, извиняюсь за длинную цитату. ‘Эй ты, какъ тебя тамъ зовутъ: Рокъ, дьяволъ или жизнь, я бросаю теб перчатку, зову тебя на бой! Малодушные люди преклоняются предъ твоею загадочной властью: твое каменное лицо внушаетъ имъ ужасъ, въ твоемъ молчаніи они слышатъ зарожденіе бдъ и грозное паденіе ихъ. А я смлъ и силенъ и зову тебя на бой. Поблестимъ мечами, позвенимъ щитами, обрушимъ на головы удары, отъ которыхъ задрожитъ земля! Эй, выходи на бой!…..Твоей зловщей косности я противопоставляю мою живую и бодрую силу, мрачности твоей ? мой яркій и звонкій смхъ! Эй, отражай удары! У тебя каменный лобъ, лишенный разума ? бросаю въ него раскаленныя ядра моей сверкающей мысли, у тебя каменное сердце, лишенное жалости ? сторонись, я лью въ него горячую отраву мятежныхъ криковъ!.. Побждая, я буду пть псни, на которыя откликнется вся земля, молча падая подъ твоимъ ударомъ, я буду думать лишь о томъ, чтобъ снова встать и ринуться на бой! Въ моей брон есть слабыя мста, я знаю это. Но покрытый ранами, истекающій алой кровью, я силы соберу, чтобъ крикнуть: ты еще не побдилъ, злой недругъ Человка!…..И умирая на пол брани, какъ умираютъ храбрые, однимъ лишь возгласомъ я уничтожу Твою слпую радость: я побдилъ! Я побдилъ, злой врагъ мой, ибо до послдняго дыханія не призналъ я Твоей власти!’… Здсь передъ нами другая крайность: слишкомъ легко празднуетъ Человкъ свою побду надъ Молохомъ объективизма. Но не правъ ли, однако, Человкъ? Вдь онъ впослдствіи исполнилъ все, какъ сказалъ, прибавивъ только свое проклятіе безсмысленной судьб: ‘будь проклята, будь проклята вовки! И проклятіемъ я побждаю тебя. Что можешь еще сдлать ты со мною? Вали меня на земь, вали, я буду смяться и кричать: будь проклята! Клещами смерти зажми мн ротъ ? послдней мыслью я крикну въ твои ослиныя уши: будь проклята, будь проклята!’… Но вотъ приходитъ къ Человку смерть, ? она находитъ его въ грязномъ кабак, куда онъ ходитъ, чтобы спастись отъ гнетущаго одиночества. Что суть дла здсь не въ ‘кабак’, а въ ‘одиночеств’ ? этого многіе не понимали, Л. Андреевъ вынужденъ былъ поставить точку надъ і во второмъ варіант ‘Смерти Человка’ (см. Альманахъ ‘Шиповникъ’, кн. 4). Помните послдній разговоръ Пьяницъ:
‘ ? Зачмъ ходитъ сюда Человкъ? Онъ пьетъ мало, а сидитъ много. Не надо его.
— Пусть идеть въ свой домъ. У него свой домъ.
— Пятнадцать комнатъ.
— Не трогайте его, ему больше некуда ходить’… Здсь настигаетъ его смерть. И Человкъ умираетъ побдителемъ: онъ ‘встаетъ, выпрямляется, закидываетъ сдую, красивую, грозно прекрасную голову и кричитъ неожиданно громко, громко, призывнымъ голосомъ, полнымъ тоски и гнва: …’Гд мой оруженосецъ? ? Гд мой мечъ? ? Гд мой щитъ? ? Я обезоруженъ! ? Скоре ко мн! ? Скоре! ? Будь прокля…’ Падаетъ на стулъ и умираетъ’… Умираетъ, до послдняго дыханія не признавая власти Рока, умираетъ побдителемъ, ибо тотъ
…..кто смерть пріялъ въ бою,
Тотъ разв палъ и побжденъ? ?
говоря словами М. Горькаго. И если даже согласиться, что Человкъ умеръ не поб-ди-телемъ, то разв не ясно зато во всякомъ случа, что онъ умеръ не побжденнымъ?

VII.

Что же это за странный поединокъ, въ которомъ, быть можетъ, есть два побдителя и наврное нтъ ни одного побжденнаго? Отвтъ на это мы уже дали выше: здсь передъ нами человческая жизнь разсматривается съ двухъ противоположныхъ точекъ зрнія ? съ точекъ зрнія объективнаго и субъективнаго телеологизма. Объективнаго смысла человческой жизни нтъ ? вотъ что еще и еще разъ говорить намъ Л. Ан-дреевъ образомъ Нкоего въ сромъ. И тщетна надежда найти этотъ смыслъ, перенося свои упованія съ человка на человчество, такія тенденціи иногда замтны и у Л. Андреева, но онъ самъ ихъ ядовито высмиваетъ въ ‘Жизни Человка’. Вотъ небольшой діалогъ между Человкомъ и его женой, когда уже жизнь прошла въ вчномъ стремленіи къ чему-то впереди, къ какой-то несуществующей цли, когда впереди только смерть и когда Человкъ цпляется за послднюю надежду жизни въ человчеств: ‘это сдлано хорошо, ? говоритъ Человкъ про построенный имъ домъ, ? и, можетъ быть ? какъ ты думаешь? ? переживетъ меня хоть немного?..
— Около того дома (отвчаетъ жена) я видла молодого художника. Онъ внимательно изучалъ зданіе и срисовывалъ его въ альбомъ.
— А, какъ же ты не сказала мн этого, мой другъ. Это очень важно, очень важно. Это значитъ, что моя мысль передается другимъ людямъ, и пусть меня забудутъ, она будетъ жить. Это очень важно, жена, чрезвычайно важно’…
Если Нкто въ сромъ способенъ смяться, то вроятно Онъ смялся при произнесеніи Человкомъ этихъ словъ. Это все та же престарлая и худосочная иллюзія о безсмертіи въ потомств, которой человкъ склоненъ утшать себя за неимніемъ вры въ настоящее безсмертіе. Человкъ смертенъ ? но человчество безсмертно, человкъ несчастливъ ? человчество будетъ счастливо: мы уже сказали, что Л. Ан-дреевъ иногда готовъ проповдывать подобныя мысли, производить эту продажу безсмертія оптомъ и въ розницу, но въ данномъ случа онъ, повидимому, какъ и Нкто въ сромъ, самъ смется надъ Человкомъ. По крайней мр эти же мысли онъ вкладываетъ въ уста одного изъ Родственниковъ, изрекающаго пошлйшія сентенціи во всей второй половин первой картины. Цль жизни онъ видитъ въ воспитаніи дтей: ‘воспитывая ребенка, устраняя отъ него т ошибки, жертвой которыхъ мы были, укрпляя его умъ нашимъ собственнымъ богатымъ опытомъ, мы, такимъ образомъ, создаемъ лучшаго человка и медленно, но врно движемся къ конечной цли сущест-вованія ? къ совершенству’… Къ совершенству, ‘къ звздамъ’… Если бы рчь шла о субъективной, нами поставленной цли, то эта рчь почтеннаго филистера была бы хоть отчасти пріемлемой, но господа объективисты упорно твердятъ намъ о конечной цли, предуказанной намъ Богомъ, природой, ходомъ вещей и вообще кмъ-то или чмъ-то со стороны. Надъ этой врой намренно или ненамренно поставилъ крестъ Л. Андреевъ образомъ Нкоего въ сромъ, объективнаго смысла, объективной цли въ жизни человка нтъ ? вотъ что говоритъ намъ это его произведеніе. Но субъективная дль, субъективный смыслъ? Ихъ Л. Андреевъ затушевываетъ и во всякомъ случа не показываетъ ихъ такъ ясно, какъ могъ бы сдлать, и намъ, читателямъ, приходится иногда договаривать за него, ставить точки надъ і. Происходитъ это оттого, что Л. Андреевъ далеко не съ той силой убжденъ въ субъективной осмысленности человческой жизни, съ какой силой онъ убжденъ въ ея объективной безсмысленности, онъ все какъ-то не можетъ вполн согласиться съ тмъ, что жизнь сама по себ минутная человческая жизнь, иметъ свои цли въ настоящемъ и что здсь безсиленъ передъ человкомъ Нкто въ сромъ, кто бы онъ ни былъ. Любопытно вотъ что: на Василія ивейскаго Л. Андреевъ обрушилъ кучу бдствій, но на Человка онъ ихъ вовсе не обрушиваетъ до самой его старости. Это сдлано намренно, такъ какъ если и такая жизнь заслуживаетъ только проклятій, то что же говорить о всякой другой жизни? Здсь и счастливое дтство, и веселая бдность, и проходящая черезъ всю жизнь любовь, и яркая молодость, и слава, и богатство, и сынъ, у котораго кудри какъ солнечные лучи… Когда Человкъ уже состарился, то этому сыну его кто-то разбилъ голову камнемъ, ударъ камнемъ въ голову ? и ‘молодое, полное жизни, надеждъ на будущее, веселое, прекрасное, радостное существо вдругъ обращается навсегда въ негоднаго калку’, боле того ? умираетъ (мы уже приводили эти слова Л. Шестова и встртимся съ ними еще разъ). Это проявленіе безсмысленнаго мірового зла ожесточаетъ душу Человка, онъ апеллируетъ къ міровой справедливости. ‘Поврь мн, выздороветъ нашъ сынъ, ? говоритъ жена, ? разв это будетъ справедливо если молодое умретъ раньше стараго’… ? ‘А гд ты видла справедливое, жена?’ ? съ горечью отвчаетъ Человкъ, но все же хватается, какъ утопающій за соломинку, за послднюю надежду: ‘быть можетъ, отзовется вчная справедливость, если преклонятъ колни старики’… Но вдь Нкто въ сромъ ? это мертвая, механическая сила, рокъ, мойра, судьба: какъ же можно предъявлять къ ней требованія справедливости? Какъ можно ждать и жаждать отъ косной и слпой силы объективнаго телеологизма? Конечно, утопая, можно хвататься и за соломинку, но нельзя основывать свое міровоззрніе на какомъ-нибудь момент аффекта или на какомъ-нибудь единич-номъ импульс. Смот-ря прав-д см-ло въ глаза, мы должны признать неотвратимость мірового зла и искать противоядія не за предлами нашего разума, а въ самой нашей многоликой и многообразной жизни. Мертвая механическая сила не можетъ услышать живого человческаго голоса, молитвы тутъ такъ же безсильны, какъ и проклятья. Но это не мшаетъ нашей жизни имть вполн ясно выраженный субъективный смыслъ.
Цль жизни ? въ настоящемъ, а не въ будущемъ, цль жизни ? въ каждомъ данномъ момент, цль жизни ? во всей полнот ея переживаній. Этого человкъ не хочетъ видть, этого онъ не хочетъ понять. Когда къ нему приходитъ гнетущее горе ? онъ проклинаетъ свою жизнь, а долгіе годы свтлой радости онъ торопится прожить скоре, лихорадочно стремясь къ какой-то призрачной цли, стоящей на его пути гд-то въ будущемъ, въ то время какъ она стоитъ за его спиной. И какъ это трудно ? осознать, что каждый данный моментъ и есть цль, какъ это трудно, если судить по тому, что во всей русской литератур ХІХ-го вка одинъ только Герценъ осмлился стать на эту точку зрнія (объ этомъ еще будетъ рчь ниже) и стоять на ней до конца, не впадая въ то же время ни въ абсолютный эгоизмъ, ни въ штирнеріанство. Очевидно, не всмъ подъ силу эта точка зрнія субъективизма, лишающая человка права и возможности опираться на объективное и подбадривать себя иллюзіями міровой гармоніи, человчества, прогресса. Не вс поэтому могутъ и хотятъ видть, что въ ‘Жизни человка’ была не только смерть сына и не только нелпый ‘балъ’, но была и любовь, и борьба, и слава, и радость побды… Что перевшиваетъ? ? это дло психологіи человка, оптимизмъ или пессимизмъ равно недоказуемы и неопровержимы логическими посылками. Но не надо все-таки забывать, что если у Человка есть ‘часы унынія и тоски, когда смертнымъ томленіемъ омрачается душа’, то есть у него и ‘часы радости, когда высоко паритъ его свободный и смлый духъ’ ? такъ говоритъ Нкто въ сромъ (Прологъ). И когда Человкъ умираетъ, а Старухи злорадно шепчутъ ему на ухо: ‘ты сейчасъ умрешь, а ты помнишь?’ ? и напоминаютъ ему вс свтлыя минуты его жизни, чтобы подчеркнуть ихъ безсмысленность, то отъ лица Человка мы можемъ сказать: ‘да, вы правы ? во всхъ моихъ переживаніяхъ нтъ и не было объективнаго смысла. Но вдь это прошедшее было когда-то для меня настоящимъ ? и ясный внутренній смыслъ носила тогда моя жизнь. Я страдалъ, я любилъ, я хотлъ, вмст съ другими людьми я ставилъ себ субъективныя, но общія многимъ цли и боролся за ихъ осуществленіе, я жилъ всей полнотой доступной человку жизни и съ гордостью носилъ имя Человка. Теперь я умираю, умрутъ когда-нибудь вс люди до послдняго, но это отсутствіе объективнаго смысла въ жизни человка и человчества не страшитъ меня, такъ какъ я искалъ смысла не въ будущемъ, а въ настоящемъ. И пусть потухнетъ солнце, пусть разсыплется пылью земля, но то, что было ? было, моя любовь, моя ненависть, вся полнота моихъ переживаній дали моей жизни тотъ внутренній смыслъ, посл котораго я не нуждаюсь въ безсмертіи ни на земл, ни на неб…
И есть иль нтъ дорога сквозь гроба ?
Я былъ, я есмь! Мн вчности не надо!’

VIII.

Въ ‘Жизни Человка’ Л. Андреевъ намренно грубыми ударами, намренно упрощенными мазками очерчивалъ, ставилъ и ршалъ въ наиболе общей форм вопросъ о смысл человческой жизни, въ другихъ своихъ произведеніяхъ ? изъ которыхъ мы особенно подчеркнемъ его драмы ‘Къ звздамъ’, ‘Савву’, ‘Царь Го-лодъ’ и ‘Черныя маски’ ? онъ беретъ этотъ же вопросъ въ другой плоскости, иногда въ частныхъ формахъ, и приходитъ къ нсколько инымъ выводамъ, очевидно, онъ еще самъ себ не уяснилъ окончательнаго отвта. Вотъ, напримръ, отдльный вопросъ: человкъ ? цль или средство? Вопросъ этотъ тсно связанъ съ проблемой о смысл человческой жизни, если человкъ ? средство, то смыслъ жизни лежитъ въ будущемъ, въ будущности класса, общества, человчества, если человкъ ? цль, то смыслъ его жизни лежитъ въ настоящемъ, въ широт, глубин и интенсивности его переживаній. Мы только-что видли, какъ ставитъ и ршаетъ Л. Андреевъ эти вопросы въ схематическихъ формахъ своей ‘Жизни Человка’, посмотримъ, какъ относится онъ къ этимъ же вопросамъ при ихъ реальной и конкретной постановк.
Всякій человкъ ? самоцль: этотъ принципъ этическаго индивидуализма былъ воспринятъ и Л. Андреевымъ. Весь его знаменитый ‘Разсказъ о Серг Петрович’ является протестомъ отъ лица незамтной, обыденной, срой личности, возмутившейся противъ необходимости быть въ жизни только средствомъ для чего-то, быть только (какъ говорилъ самъ Сергй Петровичъ) ‘полезностью’ для окружающихъ, причемъ полезность эта находится вн его воли. Онъ возмутился: ‘я не хочу быть нмымъ матеріаломъ для счастія другихъ: я самъ хочу быть счастливымъ, сильнымъ и свобод-нымъ и имю на это право’… Эта простая мысль, ? замчаетъ отъ себя Л. Андреевъ, ? ‘выговаривается такъ рдко и съ такимъ трудомъ!’… (I, 94). И эта же мысль приходитъ въ голову Василію ивейскому, когда онъ видитъ отвратительнаго и грязнаго калку, нищаго, вора и убійцу, когда думаетъ объ ужасной нищет этой искалченной души: ‘съ грозной ясностью онъ (Василій ивейскій) понялъ, какъ ужасно и безвозвратно лишенъ этотъ человкъ всего человческаго, на что онъ имлъ такое же право, какъ короли въ своихъ палатахъ, какъ святые въ своихъ кельяхъ’… И этотъ мотивъ проходитъ черезъ все творчество Л. Андреева, сталкиваясь съ другимъ мотивомъ, совершенно противоположнымъ. Подъ однимъ изъ портретовъ Л. Андреева можно видть слдующій его автографъ: ‘губя отдльныхъ людей, правда спасаетъ человка’… Здсь уже отдльные, живые люди играютъ роль средства для человка вообще, иными словами это значитъ, что Л. Андреевъ видитъ цль въ будущемъ, въ человчеств, въ прогресс и т. п. ? т.-е. въ томъ самомъ, что почти въ то же время онъ высмялъ въ ‘Жизни Человка’, вкладывая эту мысль въ безконечно тупую голову одного изъ Родственниковъ, какъ мы видли выше. Здсь два противоположныхъ мннія рзко сталкиваются, здсь передъ нами та самая борьба шуйцы съ десницей, которую мы отмтили нсколько выше и у . Сологуба. Окончательной побды той или другой мы еще не имемъ у Л. Андреева, намъ остается поэтому только прослдить ихъ взаимоотношеніе, которое особенно рельефно проявилось въ двухъ его драмахъ ? ‘Савва’ и ‘Къ звздамъ’.
Вотъ передъ нами Савва со своей сестрой Липой, какъ представители этихъ двухъ взаимнопротивоположныхъ точекъ зрнія. Представьте себ, что воскресъ Василій ивейскій, со своей доходящей до озлобленія жалостью къ людямъ и со своей уже окончательно опредлившейся ненавистью къ Богу ? и вы получите Савву. Есть у тебя враги? ? спрашиваетъ Липа: ? ‘ну, такой врагъ, одинъ, что ли, котораго бы ты особенно не любилъ, ненавидлъ?’ ? ‘Такой, пожалуй, есть: Богъ, ? отвчаетъ Савва и, видя недовріе и ужасъ сестры, поясняетъ: ? Богъ, я говорю. Ну, тотъ, кого вы называете вашимъ Спасителемъ’… Такъ опредлилось его отношеніе къ Богу, опредлилось и его отношеніе къ людямъ: онъ хочетъ огнемъ уничтожить весь старый міръ и на голой земл оставить голаго человка, чтобы начать строить все съизнова, губя отдльныхъ людей, онъ хочетъ спасти человка… И онъ почти буквально повторяетъ эти слова Л. Андреева, отвчая на вопль Липы: ‘это ужасно! Сколько крови!’ ? равнодушными словами: ‘да, многовато… Когда дло идетъ о существованіи человка, тутъ ужъ не приходится жалть объ отдльныхъ экземплярахъ’… И въ то время какъ для Липы каждый человкъ цль, въ то время какъ она боится ‘неизбывныхъ страданій людскихъ, для Саввы человкъ ? только средство, для Саввы ? цль въ человчеств, на пути къ счастью котораго стоитъ только ‘неизбывная человческая глупость’, закрпленная въ формахъ культуры. И хотя Л. Андреевъ ? не Савва, но разв не любопытно, что онъ вкладываетъ въ его уста свои подлинныя чувства и слова? Одинъ примръ мы только-что привели, вотъ другой. ‘Городовъ настроили ? идіоты!’ ? говоритъ Савва про людей, и поздне еще разъ повторяетъ: ‘потомъ, дядя, мы сожжемъ ихъ города!’ (IV, 228 и 255). A въ своемъ прекрасномъ разсказ ‘Проклятіе звря’ Л. Андреевъ повторяетъ уже отъ себя: ‘онъ сожжетъ ихъ города. ? Кто? ? Тотъ, кто захочетъ правды. И наступитъ время, когда ни одного города не останется на земл. Быть можетъ, не останется и человка’… Повторяю еще разъ: Л. Андреевъ не стоитъ за Саввой, но въ высшей степени характерны эти совпаденія, показывающія намъ, что и для Л. Андреева человкъ бываетъ средствомъ. Характерно однако и то, что эта мысль является у Л. Андреева слдствіемъ только великаго отчаянія, великой тоски отъ окружающаго насъ зла, ужаса, страданій. Быть можетъ, еще боле характерно, что слдствіемъ этого же великаго отчаянія являются діаметрально противоположныя мысль и чувство Маруси изъ драмы ‘Къ звздамъ’.
Въ этой драм передъ нами снова стоятъ лицомъ къ лицу два человка разныхъ воззрній на смыслъ человческой жизни: для Маруси ? цль въ настоящемъ, живой и страдающій человкъ не можетъ служить для нея средствомъ, для Сергя Николаевича человкъ есть только средство, а цль лежить въ далекомъ будущемъ даже не человчества, а всей вселенной ? таково его пантеистическое міросозерцаніе. Столкновеніе этихъ двухъ убжденій ? центральный пунктъ всей драмы. Пользуюсь случаемъ остановиться на одномъ легко возникающемъ недоразумніи, связанномъ съ признаніемъ цли въ настоящемъ. Причинно-обусловленный рядъ можетъ разсматриваться нами, какъ рядъ телеологически-обусловленный, человческое ‘я’ является въ каждый данный моментъ пунктомъ пересченія причины и средства, слдствія и цли ? объ этомъ у насъ была уже рчь выше. Съ этой точки зрнія цль лежитъ въ каждомъ данномъ момент, цль лежитъ въ настоящемъ, но это значитъ только, что объективной цли въ будущемъ нтъ. Отсюда далеко еще до умозаключенія, что разъ цль въ настоящемъ, то мн нтъ никакого дла до будущаго, нтъ, ни отъ прошлаго, ни отъ будущаго человкъ не можетъ и не долженъ отказываться. Объективной цли мірового процесса нтъ, но у меня есть мои субъективныя цли ? и я буду стремиться къ ихъ достиженію. Именно на этой точк зрнія стоялъ все время Михайловскій, проводя свою теорію ‘субъективнаго антропоцентризма’, одно это служитъ достаточнымъ указаніемъ на совмстимость такого міровоззрнія съ общественными идеалами. Поэтому работающая для будущаго революціонерка Маруся вовсе не расходится этимъ съ теоріей ‘цли въ настоящемъ’, такъ какъ будущее это намчено ею же, это будущее ? ея субъективная цль. Бываютъ, конечно, такіе ‘мщане отъ революціи’, какъ Анна или Верховцевъ, къ которымъ въ этой своей драм Л. Андреевъ относится такъ недружелюбно, для которыхъ революція простое ремесло и которые черезъ головы людей смотрятъ только въ будущее человчества при его достиженіи земного рая. Бываютъ люди, которые смотрятъ еще дальше, которыхъ интересуетъ не будущее человчества, а будущее вселенной, таковъ Сергй Николаевичъ. Противъ его точки зрнія возразить ничего нельзя ? такая точка зрнія возможна и несокрушима никакими логическими аргументами, но это точка зрнія не человческая, а сверхъчеловческая, отъ которой когда-то съ одинаковымъ негодованіемъ отворачивались и Профанъ Михайловскаго и Иванъ Карамазовъ Достоевскаго.
Сергй Николаевичъ отршился отъ земли и ея интересовъ, въ своей горной астрономической обсерваторіи онъ живетъ ‘за предлами предльнаго’… Тамъ внизу, на земл идетъ кровавая революція, въ которой принимаютъ участіе его дти, Николай, его сынъ, раненъ и брошенъ въ тюрьму и не сегодня-завтра будетъ разстрлянъ, а онъ, сходя со своей астрономической вышки, удивленно спрашиваетъ: ‘разв тамъ еще убиваютъ? Разв тамъ еще есть тюрьмы?’… Но если даже и разстрляютъ его сына ? что за бда? ‘Въ мір ? говоритъ онъ ? каждую секунду умираетъ по человку, а во всей вселенной, вроятно, каждую секунду разрушается цлый міръ. Какъ же я могу плакать и приходить въ отчаяніе изъ-за смерти одного человка?’… Изъ этого міра, гд люди страдаютъ и умираютъ, онъ ушелъ въ свою обсерваторію и тамъ отсиживается отъ жизни, онъ не можетъ понять мірового зла и предпочитаетъ просто закрывать передъ нимъ глаза и искать смысла въ міровой жизни. ‘Смерть, несправедливость, несчастья, вс черныя тни земли ? вотъ суетныя заботы’, ? говоритъ онъ, онъ ищетъ спасенія отъ нихъ въ мір объективнаго. ‘Я думаю обо всемъ, ? говоритъ онъ. ? Я думаю о прошломъ, и о будущемъ, и о земл, и о тхъ звздахъ ? обо всемъ. И въ туман прошлаго я вижу миріады погибшихъ, и въ туман будущаго я вижу миріады тхъ, кто погибнетъ, и я вижу космосъ, и я вижу везд торжествующую безбрежную жизнь ? и я не могу плакать объ одномъ… Жизнь, жизнь везд. Сейчасъ, въ эту минуту ? да, въ эту минуту! ? родится кто-то такой же, какъ Николай, лучше, чмъ онъ ? у природы нтъ повтореній’… Для того, чтобы достичь высотъ такого объективизма, нужно сначала атрофировать въ себ все человческое, посл этого объективизмъ становится неуязвимъ ни логически, ни психологически. Но это не мшаетъ намъ, вслдъ за Иваномъ Карамазовымъ, чувствовать къ такой сверхъ-человческой точк зрнія полнйшее отвращеніе, какое и чувствуетъ къ ней Маруся: ‘я не могу уйти отъ земли, ? говоритъ она, ? я не хочу уходить отъ нея: она такъ несчастна. Она дышетъ ужасомъ и тоской ? но я рождена ею и въ крови моей я ношу страданія земли. Мн чужды звзды, я не знаю тхъ, кто обитаетъ тамъ. Какъ подстрленная птица, душа моя вновь и вновь падаетъ на землю’… И какъ противъ врага идетъ Маруся противъ Сергя Николаевича: ‘я нашла, я знаю теперь, что я буду длать, ? говоритъ она. ? Я построю городъ и поселю въ немъ всхъ старыхъ…, всхъ убогихъ, калкъ, сумасшедшихъ, слпыхъ. Тамъ будутъ глухонмые отъ рожденія и идіоты, тамъ будутъ изъденные язвами, разбитые параличемъ. Тамъ будутъ убійцы, тамъ будутъ предатели и лжецы и существа, подобныя людямъ, но боле ужасныя, чмъ зври. И дома будутъ такіе же, какъ жители: кривые, горбатые, слпые, изъязвленные, дома ? убійцы, предатели. Они будутъ падать на головы тхъ, кто въ нихъ поселится, они будутъ лгать и душить мягко. И у насъ будутъ постоянныя убійства, го-лодъ и п-лачъ, и царемъ города я поставлю Іуду и назову городъ: ‘Къ звздамъ’!’… Этотъ городъ Маруси мы знаемъ, уже давно Л. Андреевъ обрисовалъ намъ его въ разсказ ‘Стна’… И какъ ни ужасно жить въ этомъ город, гд собрано воедино все міровое зло, гд соединена въ одно цлое вся та безсмыслица жизни, изъ которой вс мы жаждемъ выхода, ? но лучше жить въ этомъ город и медленно погибать отъ вида безсмысленныхъ человческихъ страданій, чмъ уйти въ горы къ Сергю Николаевичу и жить его врою въ ‘неизвстнаго друга’, отдленнаго отъ насъ безконечностью пространства и времени. Лучше плакать вмст съ матерью и съ невстой надъ безсмысленно разбитой молодой жизнью Николая, чмъ утшаться вмст съ Сергемъ Николаевичемъ, что вотъ въ эту же минуту рождается кто-нибудь лучшій его сына, что сынъ его безсмертенъ: ‘онъ въ теб, онъ въ Пет, онъ во мн ? онъ во всхъ, кто свято хранитъ благоуханіе его души’… И во сколько разъ прекрасне, во сколько разъ человчне тотъ моментъ ‘Жизни Человка’, когда посл смерти сына Человкъ бросаетъ свое безплодное проклятіе судьб, во сколько разъ человчне и прекрасне тотъ невольно приходящій на память ? сопоставленіе это было уже сдлано критикой ? отецъ Илюши (въ ‘Братьяхъ Карамазовыхъ’), который въ отвтъ на слова своего умирающаго мальчика: ‘…какъ я умру, то возьми ты хорошаго мальчика, другого… назови его Илюшей и люби вмсто меня’… ? можетъ только разразиться рыданіями и проскрежетать: ‘не хочу хорошаго мальчика! не хочу другого мальчика! аще забуду теб, Іерусалиме, да прилипнетъ’… И упавъ на колни, онъ начинаетъ рыдать, ‘какъ-то нелпо взвизгивая’… И насколько эти ‘нелпыя взвизгиванія’ человчне и прекрасне возвышенныхъ самоутшеній пантеиста-астронома!
Тутъ примиренія быть не можетъ, одно изъ двухъ ? либо человческая, либо сверхъ-человческая (а потому и безчеловчная) точка зрнія. Л. Андреевъ, повидимому, хотелъ возможно сгладить это противорчіе: по крайней мр Сергй Николаевичъ благословляетъ Марусю идти въ жизнь, а она начинаетъ утшать себя мыслью, что душа Николая живетъ въ ней, Марус… И когда Сергй Николаевичъ, протягивая руки къ звздамъ, посылаетъ торжественный привтъ ? ‘привтъ теб, мой далекій, мой неизвстный другъ!’, а Маруся, протягивая руки къ земл, посылаетъ скорбный привтъ ‘привтъ теб, мой милый, мой страдающій братъ!’, то по мысли автора это должно, вроятно, гармонически заканчивать всю драму, но тщетна эта попытка примирить непримиримое по своему существу. И рыдающія слова матери: ‘Колюшка!.. Колюшка!..’, послднія слова драмы, лучше всего вскрываютъ всю внутреннюю фальшь попытки синтеза противоположныхъ точекъ зрнія Маруси и Сергя Николаевича. Если Л. Андреевъ, какъ можно думать, хоть отчасти стоялъ за Сергемъ Николаевичемъ, то онъ хотлъ все же найти возможность общей почвы и съ Марусей, попытка совершенно невозможная. Онъ скоро это понялъ, потому что въ ‘Жизни Человка’, произведеніи, написанномъ годомъ поздне, онъ уже далекъ отъ точки зрнія Сергя Николаевича, еще дальше отходитъ онъ отъ нея въ одномъ изъ послднихъ своихъ произведеній ? ‘Цар Голод’, все содержаніе котораго лежитъ какъ-разъ въ области тхъ ‘суетныхъ заботъ’, къ которымъ такъ равнодушенъ Сергй Николаевичъ ? ‘смерти, несправедливости, несчастья и всхъ черныхъ тней земли’.

IX.

‘Черныя тни земли’ ? эти слова Сергя Николаевича можно было бы взять для характеристики вншняго построенія ‘Царя Голода’, внутреннее же содержаніе его сводится къ все той же проблем о человк-средств и человк-цли. Формулу эту, ‘человкъ-средство’, можно разсматривать или ‘во времени’, или ‘въ пространств’, а именно: съ одной стороны, выраженіе ‘человкъ-средство’ можетъ обозначать собою тотъ взглядъ, что современный человкъ является средствомъ для будущихъ поколній, унаваживаетъ собою будущую гармонію, ? это тотъ самый этическій анти-индивидуализмъ ‘во времени’, который былъ такъ ненавистенъ Ивану Карамазову. Но, съ другой стороны, формула ‘человкъ-средство’ можетъ выражать собою тотъ взглядъ, что не для будущаго, а для настоящаго одна часть людей должна являться средствомъ для другой части, это тотъ самый этическій анти-индивидуализмъ ‘въ пространств’ (при условіи одновременности), который проповдуется всми врагами демократизма, всми аристократическими теоріями, примромъ которыхъ можетъ считаться знаменитая утопія Ренана (въ его ‘Dialogues et fragments philosophiques’) или аналогичное воззрніе Нитцше. Первое пониманіе формулы ‘человкъ-средство’, считающее человка средствомъ для будущихъ поколній, свойственно всмъ крайнимъ общественникамъ и государственникамъ, всмъ людямъ типа Сергя Николаевича и вообще всмъ исповдующимъ въ тхъ или иныхъ формахъ ‘религію Человчества’, второе пониманіе этой формулы, считающее часть людей средствомъ для другой части въ настоящее же время, свойственно всмъ анти-демократическимъ ученіямъ. Оба эти рода этическаго анти-индивидуализма должны быть осуждаемы нами са-мымъ категорическимъ образомъ, причемъ осужденіе это является той нитью, которая связываетъ индивидуализмъ съ демократизмомъ. Мы не допускаемъ мысли о томъ, чтобы т современныя формы жизни, которыя длаютъ большинство человчества средствомъ для меньшинства, могли быть признаны закономрными этически, мы видимъ, что такова дйствительность, но мы боремся съ нею во исполненіе нашего субъективнаго идеала ? и въ этомъ неизбжный дуализмъ въ нашемъ сознаніи между тмъ, что есть, и тмъ, что должно быть, между сущимъ и должнымъ. И во имя нашего субъективнаго идеала мы боремся за соціальное и политическое освобожденіе тхъ классовъ и слоевъ общества, которые являются средствами для другихъ общественныхъ группъ, играющихъ роль цли. Но въ то же время мы не можемъ допустить и той мысли, чтобы прошлыя поколнія человчества являлись только средствомъ для будущихъ поколній, чтобы прошлыя и настоящія муки оправдывались будущимъ блаженствомъ: или мы должны получить отвтъ ‘за всхъ нашихъ братій по крови’, или намъ совсмъ не надо никакого отвта.
Все это очень не ново и высказывалось въ русской публицистик еще со временъ Герцена, а поздне было развито подробно въ міровоззрніи Михайловскаго, соотвтственное отраженіе эти взгляды находили и въ художественной русской литератур. ‘Царь Голодъ’ Л. Андреева въ этомъ отношеніи продолжаетъ традиціи русской литературы, являясь гнвной сатирой, рзкимъ осужденіемъ этого взгляда на часть человчества, какъ на средство для другой его части, и поскольку этотъ взглядъ есть отраженіе существующихъ отношеній, постольку ‘Царь Голодъ’ Л. Андреева является проклятіемъ ‘сущему’ во имя ‘должнаго’, проклятіемь соціальному злу, какъ частному случаю зла мірового: въ картин ‘Суда надъ голодными’ прокуроръ-Смерть всхъ обвиняемыхъ осуждаетъ ‘во имя дьявола’. Жизнь человческая осуждается во имя дьявола потому, что нтъ смысла этой жизни, что вся жизнь есть сплошной безсмысленный ‘діаволовъ водевиль’… Одинъ изъ рабочихъ, олицетвореніе всей рабочей силы, представитель тхъ сотенъ милліоновъ работающихъ, чьими руками ‘такъ измнено лицо земли, что теперь не узналъ бы ея самъ Творецъ’ ? съ недоумніемъ и угрозою спрашиваетъ: ‘зачмъ я длалъ это? Чью волю я творилъ? Къ какой цли я стремился? Моя голова тупа. Я усталъ смертельно’… И здсь все т же вопросы о смысл жизни, отъ которыхъ Л. Андреевъ не можетъ и не хочетъ отойти, и здсь т же проклятія тхъ и за тхъ, кто обреченъ играть роль только средства въ ‘діаволо-вомъ водевил’, именуемомъ жизнью. Правда, и среди этихъ обреченныхъ есть люди, которые готовы быть средствомъ для грядушей цли, помните, какъ у Чехова: ‘черезъ триста-четыреста лтъ вся земля обратится въ цвтущій садъ’…, ‘черезъ двсти ? триста лтъ жизнь на земл будетъ невообразимо прекрасной, изумительной’…, ‘о, наврное, какая это будетъ жизнь, какая жизнь!’… Въ ‘Цар Голод’ эти чеховскіе мотивы вложены въ уста молодого рабочаго, который, ‘кашляя кровью, улыбается и смотритъ въ небо’… Отчего? ‘Оттого, ? отвчаетъ рабочій, ? что на моей крови вырастутъ цвты и я уже вижу ихъ… Въ темнот я научился поклоняться огню. Умирая, я понялъ, какъ прекрасна жизнь. О, какъ прекрасна!.. Это будетъ большой садъ, и тамъ будутъ гулять, не трогая другъ друга, и зври и люди’… Это взглядъ Чехова, но далеко не Л. Андреева, который не можетъ оправдывать настоящія страданія будущимъ блаженствомъ: въ этомъ мы имли достаточно случаевъ убдиться, формула ‘человкъ ? средство’ непріемлема для Л. Андреева ни въ одномъ изъ двухъ ея возможныхъ смысловъ, отмченныхъ выше.
Итакъ, Л. Андреевъ отошелъ отъ Сергя Николаевича, порвалъ съ нимъ. Смерть, несправедливость, несчастья и вс черныя тни земли ? вс они снова властно стали передъ художественнымъ сознаніемъ Л. Андреева, а Смерть снова получила преобладающее значеніе въ его творчеств, попытка спрятаться за спиной Сергя Николаевича кончилась для Л. Андреева полнйшей неудачей. Но вотъ въ чемъ вопросъ: разрывая окончательно съ нуменальной точкой зрнія, настолько ли же окончательно приходитъ Л. Андреевъ къ точк зрнія феноменальной? Разрывая съ Сергемъ Николаевичемъ, приходитъ ли онъ къ Марус?
Съ Сергемъ Николаевичемъ онъ разрываетъ: чтобы убдиться въ этомъ, достаточно сравнить отношенія Л. Андреева и Сергя Николаевича (т.-е. того же Л. Андреева годомъ раньше) къ Нкоему въ сромъ. Для Сергя Николаевича Нкто въ сромъ и есть тотъ ‘далекій, неизвстный другъ’, которому онъ шлетъ торжественный привтъ… ‘Съ холоднымъ бшенствомъ, покорные желзной сил тяготнія, несутся въ пространств по своимъ путямъ безконечные міры ? и надъ всми ими господст-вуетъ одинъ великій, одинъ безсмертный духъ’… ? ‘Не говори мн о Бог’, ? перебиваетъ его Маруся, но онъ продолжаетъ: ‘я говорю о существ, подобномъ намъ, о томъ, кто такъ же страдаетъ, и такъ же мыслитъ, и такъ же ищетъ, какъ и мы. Я его не знаю ? но я люблю его, какъ друга, какъ товарища’… ‘Оно молчитъ, отецъ! Оно смется надъ нами!’ ? слышимъ мы опять слова Маруси… Вотъ два отношенія къ Нкоему въ сромъ. Для Сергя Николаевича это существо, по вол котораго ‘съ холоднымъ бшенствомъ, покорные желзной сил тяготнія несутся міры’, существо это ? страдающее, мыслящее, ищущее, для Маруси существо это или молчитъ, или смется надъ нами… Нечего и говорить, какой изъ этихъ двухъ образовъ вопло-щенъ въ Нкоего въ сромъ ? одинаково неспособнага ни къ страданію, ни къ исканію, вчно молчащаго на вс призывы человка и, быть можетъ, смющагося надъ нимъ. Оно молчитъ, оно смется ? эти слова Маруси были развиты потомъ Л. Андреевымъ въ цлый образъ, легли въ основу его взгляда на міровую необходимость, какъ на молчаливую, насмшливую и враждебную человку силу, буде таковая не есть только игра нашей фантазіи…

X.

Послдній ударъ этой своей мимолетной вр въ объективную цлесообразность жизни Л. Андреевъ нанесъ въ позднйшемъ разсказ (1908 г.) ‘Мои Записки’. Разсказъ этотъ, какъ и многія другія произведенія Л. Андреева, есть, несомннно, произведеніе thse, онъ хочетъ доказать намъ, что міръ безцленъ, что жизнь безсмысленна или, по крайней мр, неосмысленна, что нтъ цлесообразности въ мір, нтъ смысла въ жизни. Л. Андреевъ доказывалъ это себ и намъ еще въ ‘Жизни человка’ путемъ прямого демонстрированія всей человческой жизни, отъ рожденія до могилы, въ ‘Моихъ запискахъ’ онъ доказываетъ это же самое путемъ своеобразнаго доказательства отъ противнаго. Раньше Л. Андреевъ говорилъ намъ, что міръ есть тюрьма (‘тюремная канцелярія’), что въ немъ нтъ цлесообразности, что въ жизни нтъ смысла, теперь онъ выводитъ передъ нами безымяннаго автора ‘Моихъ Записокъ’, ? человка, десятилтія проведшаго въ тюрьм и пришедшаго тамъ къ убжденію о великой цлесообразности міра, о великомъ закон, управляющемъ человческой жизнью… Ядовитая иронія этой аллегоріи слишкомъ бросается въ глаза съ первыхъ же страницъ разсказа. ‘Единственная цль, какою руководился я при составленіи моихъ скромныхъ записокъ, ? пишетъ ихъ безымянный авторъ, ? это показать моему благосклонному читателю, какъ при самыхъ тягостныхъ условіяхъ, гд не остается, казалось бы, мста ни надежд, ни жизни, человкъ, существо высшаго порядка, обладающее и разумомъ и волей, находитъ то и другое. Я хочу показать, какъ человкъ, осужденный на смерть, свободными глазами взглянулъ на міръ сквозь ршетчатое окно своей темницы и открылъ въ мір великую цлесообразность, гармонію и красоту’.., Каждый изъ насъ ? такой осужденный на смерть человкъ, окруженный ‘стнами’, за которыя нтъ выхода, тмъ интересне намъ выслушать человка, нашедшаго выходъ, спасеніе, объясненіе…
Передъ нами ? человкъ, обреченный на пожизненное тюремное заключеніе, онъ одинъ въ своей одиночной камер. Тюрьма для него теперь ? міръ, за предлы котораго онъ не властенъ проникнуть (точно такъ же, какъ для всхъ насъ міръ, по убжденію Л. Андреева, есть тюрьма, изъ-за стнъ которой намъ нтъ выхода). Ему тридцать лтъ, долгіе и томительные годы и десятилтія ему предстоитъ прожить въ этомъ каменномъ мшк. И сначала онъ бьется головой о стны, онъ испытываетъ ‘ужасъ безнадежности’, онъ проклинаетъ міръ и жизнь, онъ признаетъ ихъ ‘одной огромной несправедливостью, насмшкой и глумленіемъ’, онъ приходитъ ‘къ полному отрицанію жизни и ея великаго смысла’. Если такое настроеніе у человка, живущаго въ мір-тюрьм, продолжается, ему остается только одно: умереть. Но противъ этого возстаетъ въ человк та ‘центростремительная сила’ жизни, о которой говорилъ еще Иванъ Карамазовъ. Жить хочется, хотя бы весь міръ и былъ тюрьмой, хотя бы тюрьма была міромъ, жить надо. ‘Я долженъ жить’, ? настойчиво подчеркиваетъ авторъ ‘Записокъ’. А для того, чтобы жить, надо убдить себя въ осмысленности безсмыслицы, въ цлесообразности хаоса, легче всего сдлать это, придя къ тому обобщаюшему объективизму, который ставитъ высоко надъ человкомъ тотъ или иной законъ, а человка низводитъ до степени quantit negligeable: таковъ, напримръ, Сергй Николаевичъ, съ которымъ мы только-что познакомились выше. Въ автор ‘Запи-сокъ’ мы имемъ дкую пародію на взгляды этого возвышеннаго астронома-пантеиста, ‘разв нтъ красоты, ? пишетъ авторъ ‘Записокъ’, ? въ суровой правд жизни, въ мощномъ дйствіи ея непреложныхъ законовъ, съ великимъ безпристрастіемъ подчиняющихъ себ какъ движеніе небесныхъ свтилъ, такъ и безпокойное сцпленіе тхъ крохотныхъ существъ, что именуются людьми?’.
Такъ найдена и установлена красота нашего міра-тюрьмы, теперь уже не трудно увидть въ немъ и гармонію, и цлесообразность… Дйствительно, обратите фокусъ вашего вниманія не на отдльныхъ людей, страдающихъ и погибающихъ, а на все прогрессирующее человчество, и вы убдитесь въ гармоніи нашего міра… ‘Человчество безсмертно, не подвержено болзнямъ и въ гармоничномъ цломъ своемъ, несомннно, движется къ совершенству’… А то, что красиво и гармонично, то, разумется, и цлесообразно: ‘откинувъ все личное, вглядываясь въ окружающее холоднымъ и зоркимъ взглядомъ наблюдателя, я вскор пришелъ къ чрезвычайно цнному выводу, что и вся наша тюрьма построена по крайне цлесообразному плану, вызывающему восторгъ своею законченностью’, ? пишетъ и подчеркиваетъ авторъ ‘Записокъ’.
Нельзя отказать Л. Андрееву въ сил сарказма и въ ядовитости этой концепціи, этого своеобразнаго геductio ad absurdum взгляда господъ объективистовъ: вы убждаете меня, господа, что міръ цлесообразенъ, что жизнь объективно осмысленна, а я докажу вамъ, что и тюрьма есть верхъ осмысленности и цлесообразія… Эта концепція приводитъ мн на память одну изъ картинъ талантливаго М. Добужинскаго, картина называется ‘Дьяволъ’, но могла бы быть названа и ‘Смыслъ жизни’. На ней изображена громадная тюремная камера съ высокими и узкими окнами съ желзной ршеткой, на далекомъ неб ярко горятъ звзды. Посредин камеры стоитъ колоссальный паукъ, грузно опустивъ свое мохнатое тло на десять суставчатыхъ лапъ, у него человческое лицо, закрытое маской, изъ-за которой свтятся только узкіе прорзы огненныхъ глазъ, вокругъ головы ? сіяніе. А внизу, на каменномъ полу, между широко раздвинутыми липкими лапами паука, въ покорномъ оцпенніи движется безконечнымъ кольцомъ толпа людей… Это ? міръ, это ? жизнь, это ? смыслъ жизни… И одинъ изъ этой толпы, авторъ ‘Записокъ’, двигаясь между лапами паука, проповдуетъ въ то же время окружающимъ о великой цлесообразности этой тюрьмы…
Нтъ необходимости слдить за тмъ, какъ доказываетъ свои мысли авторъ ‘Записокъ’, да впрочемъ онъ ихъ не доказываетъ, какъ не доказываютъ ихъ и вс объективисты: это ? область вры, гд доказательства излишни и невозможны. ‘Цлесообразность тюрьмы’, это ? его вра, безъ этой вры ему нечмъ было бы жить, эта вра спасаетъ его отъ ужаса безцльности и ужаса безнадежности. Вдь именно этотъ ужасъ томилъ его душу. ‘Велика Твоя Голгоа, Іисусъ, ? говоритъ авторъ ‘Записокъ’, обращаясь къ распятію, ? но слишкомъ почтенна и радостна она, и нтъ въ ней одного маленькаго, но очень характернаго штришка: ужаса безцльности!’ Этотъ ужасъ преодолвается врой въ высшую цлесообразность, безсмысленно двигаясь по кругу своей тюрьмы между чудовищными лапами паука, человкъ тшитъ себя врой въ объективную осмысленность жизни. ‘Я перевернулъ міръ! ? восклицаетъ авторъ ‘Записокъ’. ? Моей душ я придалъ ту форму, какую пожелала моя мысль, въ пустын, работая одинъ, изнемогая отъ усталости, я воздвигъ стройное зданіе, въ которомъ живу нын радостно и покойно, какъ царь. Разрушьте его, ? и завтра же я начну новое и, обливаясь кровавымъ потомъ, построю его! Ибо я долженъ жить’.
Онъ хочетъ жить, потому-то и цпляется онъ такъ за свою теорію, когда ее нарушаетъ жизнь. Все гармонично, все цлесообразно, но воть приходитъ къ нему, старику, выпущенному изъ тюрьмы, его бывшая невста, тоже уже старуха, начинается сцена любви, ревности, страсти между стариками… Это до такой степени нелпо, что никакая теорія объективной цлесообразности не выдержитъ такого испытанія… ‘Подъ ногами моими раскрылась бездна, ? пишетъ авторъ Записокъ, ? все шаталось, все падало, все становилось безсмыслицей’… Но человческая вра живуча, и черезъ немного времени авторъ ‘Записокъ’ снова возвращаетъ своему поколебленному міросозерцанію ‘всю его былую стройность и желзную непреодолимую крпость’. Все цлесообразно, все осмысленно, ? но вотъ кончаетъ въ тюрьм самоубійствомъ его товарищъ по заключенію, художникъ, и снова хаосъ торжествуетъ надъ цлесообразностью: зачмъ лгать, зачмъ строить, обливаясь потомъ, тяжелое зданіе теоріи объективной цлесообразности, разъ можно такъ легко побдить стны и замокъ, правду и ложь, случайныя радости и безсмысленныя страданія? Но и на это авторъ ‘Записокъ’ находитъ отвтъ: ‘Мой дорогой юноша, ? мысленно обращается онъ къ самоубійц, ? мой очаровательный глупецъ, мой восхитительный безумецъ, кто сказалъ вамъ, что наша тюрьма кончается здсь, что изъ одной тюрьмы вы не попали въ другую, откуда ужъ едва ли придется вамъ бжать?’… И даже загробный міръ онъ склоненъ представлять себ въ вид величественной тюрьмы, гд есть и г. главный начальникъ тюрьмы, и прекрасные тюремщики съ блыми крыльями за спиной… Вдь надъ всмъ равно царствуетъ общій великій законъ ? ‘священная формула желзной ршетки’, ? великое начало причинности и объективной цлесообразности… Одно только огорчаетъ немного автора ‘Записокъ’, ? то, что онъ не могъ узнать имени строителя тюрьмы: ‘Такъ неблагодарна память у лучшихъ людей! Впрочемъ, ? утшаеть онъ себя и насъ, ? анонимность въ строеніи нашей тюрьмы нисколько не мшаетъ ея солидности и не уменьшаетъ нашей благодарности къ неизвстному творцу’… Эта парянская стрла ? быть можетъ одна изъ самыхъ удачныхъ во всемъ разсказ Л. Андреева…
Итакъ ? сомнній нтъ ? съ Сергемъ Николаевичемъ Л. Андреевъ разошелся окончательно, въ ‘Моихъ Запискахъ’ онъ свелъ послдніе счеты со своей былой мимолетной врой въ объективную цлесообразность жизни. Но мы снова спрашиваемъ: уйдя отъ Сергя Николаевича, пришелъ ли Л. Андреевъ къ Марус? Вопросъ этотъ остается пока открытымъ, хотя, повидимому, наиболе близкимъ къ истин былъ бы утвердительный отвтъ. Въ ‘Тьм’ Л. Андреева мы какъ-разъ имемъ противопоставленіе двухъ тхъ же самыхъ воззрній ? ‘привтъ теб, мой далекій, мой неизвстный другъ’ и ‘привтъ теб, мой милый, мой страдающій братъ’, любовь къ дальнему и любовь къ ближнему ? вотъ, коротко говоря, тема этого разсказа. Здсь любовь къ ближнему доходитъ до своего крайняго предла, до абсурда, до сознательнаго отреченія отъ свта во имя страдающаго брата, осужденнаго жить во тьм ? ‘ибо стыдно зрячимъ смотрть на слпыхъ отъ рожденія… Если нтъ рая для всхъ, то и для меня его не надо ? это уже не рай, …а просто-напросто свинство’… Какъ далеко это отъ міровоззрнія Сергя Николаевича и насколько это ближе къ мыслямъ Ивана Карамазова! Вдь это тоже своеобразное возвращеніе Господу Богу билета на право входа во всемірную гармонію… Не останавливаемся подробне на этомъ разсказ, такъ какъ въ немъ Л. Андреевъ слишкомъ перегибаетъ лукъ въ другую сторону и толкуетъ любовь къ ближнему, цль въ настоящемъ и человка-самоцль слишкомъ узко, слишкомъ мелко, здсь онъ, двигаясь прочь отъ Сергя Николаевича, съ разбга проходитъ мимо Маруси и изъ ‘сверхъ-человчнаго’ становится уже ‘слишкомъ человчнымъ’, настолько ‘человчнымъ’, что почти переходитъ въ область пародіи надъ тмъ взглядомъ, который онъ проводитъ въ этомъ разсказ {Л. Андреевъ, вроятно, и не подозрваетъ, насколько близко онъ подошелъ въ разсказ ‘Тьма’ (а отчасти и въ ‘Цар Голод’) къ взглядамъ такъ называемой ‘махаевщины’, требующей во имя равенства низведенія всего и всхъ до одного общаго уровня.}. Онъ, конечно, не остановился на такой точк зрнія, но къ чему онъ еше прійдетъ ? это вопросъ, который пока остается открытымъ и на который можно отвчать только предположительно и съ условными оговорками. Наиболе опредленнымъ отвтомъ были пока его ‘Жизнь Человка’ и ‘Мои Записки’, съ категорическимъ признаніемъ отсутствія объективнаго смысла человческой жизни. Но субъективный смыслъ этой жизни? Л. Андреевъ все не ршается твердо стать на этой откровенно-имманентной точк зрнія, хотя и возвращается къ ней постоянно. Въ драм ‘Къ звздамъ’ эту андреевскую трагедію переживаетъ Петя, находящій въ конц концовъ твердую точку опоры именно въ признаніи смысла жизни въ ней самой. Сначала онъ ищетъ смысла объективнаго: ‘зачмъ все это? ? спрашиваетъ онъ: ? зачмъ, когда все это умретъ, и вы, и я, и горы. Зачмъ?’… На этой почв у него развивается нервная горячка и, перенеся ее, онъ иначе смотритъ на все окружающее, онъ не ищетъ уже объективнаго смысла жизни, онъ принимаетъ ея субъективный смыслъ. ‘Мн теперь такъ хочется жить, ? говоритъ онъ: ? отчего это? Вдь я попрежнему не понимаю, зачмъ жизнь, зачмъ старость и смерть? а мн все равно’… Не такой ли же переломъ происходитъ теперь въ Л. Андреев? Возможно, что да, и мы остановимся въ заключеніе на тхъ мотивахъ его произведеній, которые ясне всего показываютъ, что въ творчеств Л. Андреева идетъ борьба между Жизнью и Смертью, и что очень часто, несмотря ни на что, это ‘преніе Живота со Смертью’ оканчивается побдой жизненнаго начала.

XI.

Мы уже видли, какое значеніе играетъ Смерть въ творчеств Л. Андреева, мы знаемъ, что она для него обезсмысливаетъ жизнь: ‘Зачмъ все это? зачмъ, когда все это умретъ, и вы, и я, и горы? Зачмъ?…’ Въ этомъ отношеніи ? и это уже отмчено выше ? Л. Андреевъ представляетъ собою полную противоположность . Сологубу: оба они вскрываютъ безсмысленность человческой жизни, но въ то время какъ для . Сологуба смерть является желаннымъ избавленіемъ отъ ‘діаволова водевиля’, отъ дебелой и безобразной бабищи жизни, для Л. Андреева смерть есть послдняя нелпость, длающая жизнь той безсмыслицей, какою она является на дл. Для Л. Андреева смерть есть тотъ фактъ, который заставляетъ его признать нашу жизнь несчастной, жалкой, нелпой, смерть ? объ этомъ была уже рчь ? является ‘органнымъ пунктомъ’ всего творчества Л. Андреева. Нелпость смерти за-слоняетъ въ гла-захъ Л. Андреева нелпость какой бы то ни было жизни, и кто бы ни умиралъ ? гордый ли Человкъ (‘Жизнь Человка’), тюлень ли въ клтк зоологическаго сада (‘Проклятіе звря’), или страстный винтеръ при объявленіи большого шлема въ безкозыряхъ (‘Большой шлемъ’) ? смерть всегда нелпа и ужасна, да и ужасъ самой жизни заключается прежде всего въ томъ, что проклятіе смерти стоитъ надъ каждой ея минутой. Мотивы ужаса жизни самой по себ, столь рзкіе у . Сологуба, встрчаются и у Л. Андреева ? достаточно вспомнить разсмотрнный выше разсказъ ‘Проклятіе звря’ и незатронутый нами разсказъ ‘Іуда Искаріотъ и другіе’, одинъ изъ лучшихъ разсказовъ Л. Андреева, но не эти мотивы характеризуютъ его творчество. И если . Сологубъ въ ужас стоитъ передъ дебелой и безобразной бабищей Жизнью, то Л. Андреевъ съ еще большимъ ужасомъ останавливается передъ обезсмысливающей жизнь Смертью.
Не всякій человкъ ? или, врне, изъ тысячъ одинъ ? можетъ взглянуть Смерти прямо въ глаза. Блаженъ, кто вруетъ ? тотъ, по крайней мр, можетъ утшиться надеждою на область трансцендентнаго, отложить до своего перехода въ эту область свои поиски объективнаго смысла жизни, ‘тамъ видно будетъ!’ ? какъ говоритъ одна чеховская старушонка. И этотъ взглядъ Смерти часто является толчкомъ, принуждающимъ человка судорожно ухватиться за вру, чтобы найти смыслъ жизни. Типичнйшій примръ этого мы имемъ передъ собою въ одномъ изъ величайшихъ произведеній русской литературы ? въ ‘Исповди’ Льва Толстого. Окруженный житейскимъ благополучіемъ, во всеоружіи таланта, славы, здоровья, счастья, богатства ? Левъ Толстой вдругъ затосковалъ, точно въ глаза ему взглянулъ андреевскій Елеазаръ. Въ чемъ смыслъ жизни, если существуетъ смерть? ? этотъ вопросъ неотвязно сталъ передъ его сознаніемъ. Я не буду приводить эти геніальныя страницы ‘Исповди’, гд Толстой разсказываетъ о своихъ душевныхъ мученіяхъ, о смертельной тоск, даже о стремленіи къ самоубійству, лучше напомню параллельное мсто изъ ‘Елеазара’, разсказывающее о томъ, что длалось съ людьми, взглянувшими въ глаза Елеазара-Смерти. ‘Не переставало свтить солнце, когда онъ смотрлъ, не переставалъ звучать фонтанъ, и такимъ же безоблачно синимъ оставалось родное небо, но человкъ, подпавшій подъ его загадочный взоръ, уже не чувствовалъ солнца, уже не слышалъ фонтана и не узнавалъ родного неба. Иногда человкъ плакалъ горько, иногда въ отчаяніи рвалъ волосы на голов и безумно звалъ другихъ людей на помощь ? но чаще случалось такъ, что равнодушно и спокойно онъ начиналъ умирать, и умиралъ долгими годами, умиралъ на глазахъ у всхъ, умиралъ безцвтный, вялый и скучный, какъ дерево, молчаливо засыхающее на каменистой почв. И первые, т, кто кричалъ и безумствовалъ, иногда возвращались къ жизни, а вторые ? никогда’… Левъ Толстой кричалъ и безумствовалъ ? и вернулся къ жизни, онъ ухватился за вру и нашелъ въ ней спасеніе отъ смерти и отъ безсмыслицы жизни. Но вдь вра не длается по заказу, и какъ быть тому человку, который даже подъ взглядомъ Елеазара не можетъ отказаться отъ своей имманентной точки зрнія? Л. Андреевъ говоритъ, что такіе люди чаще всего умирали долгими годами, умирали безцвтные, молчаливые, вялые, скучные… Да, есть и такіе: вспомнимъ прелестную сказочку Салтыкова о премудромъ пискар, который всю жизнь, сто лтъ, дрожалъ въ своей нор, какъ бы его щука не слопала… Разница лишь въ томъ, что пискарь премудрый былъ типичный мщанинъ и дрожалъ въ своей нор передъ лицомъ жизни, а люди эти всю жизнь дрожатъ передъ лицомъ смерти. Типичнйшимъ примромъ такого рода людей мн представляется одинъ французскій мыслитель, переведенный въ отрывкахъ на русскій языкъ тмъ же Ль-вомъ Толстымъ: это ? Henri Amiel, оставившій посл своей смерти своеобразнйшій и цннйшій document humain, свой дневникъ за тридцать лтъ. Я не имю возможности подробно остановиться на этомъ единственномъ въ своемъ род произведеніи, составляющемъ десятокъ громадныхъ томовъ, изъ которыхъ опубликована только незначительная часть (‘Fragments d’un journal intime’), но нсколько словъ о немъ будутъ не излишни, такъ какъ они прямо касаются разбираемаго нами вопроса. Аміель былъ именно тмъ человкомъ, который молчаливо умиралъ въ теченіе всей своей долгой жизни, умиралъ вяло, скучно, безцвтно, занося каждую свою мысль и ощущеніе на страницы своего дневника. Что это за потрясающая книга! Вы видите передъ собой человка, взглянувшаго еще въ молодости прямо въ глаза Елеазара-Смерти, взглянувъ, онъ не кричалъ, не безумствовалъ, а медленно и безропотно умиралъ изо дня въ день въ теченіе всхъ остальныхъ тридцати-пяти лтъ своей жизни, умиралъ тоскливо и одиноко… ‘…Даже наши самые интимные друзья не знаютъ нашихъ бесдъ съ Царемъ Ужаса. Есть мысли, которыхъ нельзя поврить другому, есть печали, которыя не раздляются. Нужно даже изъ великодушія скрывать ихъ. Мечтаешь одинъ, страдаешь одинъ, умираешь одинъ, одинъ занимаешь и домъ изъ шести досокъ’, ? пишетъ онъ въ своемъ дневник. Вра? Но за нее онъ не могъ ухватиться. Любопытны слдующія его слова: ‘равнодушная природа? Сатанинская сила? Или добрый, праведный Богъ? ? три точки зрнія. Вторая (т.-е. та, что вся міровая исторія есть ‘діаволовъ водевиль’ ? И.-Р.) неправдоподобна и ужасна… …Одна третья точка зрнія можетъ дать радость. Но допустима ли она? Есть ли особый Промыселъ Божій, руководящій всми обстоятельствами нашей жизни и, слдовательно, посылающій намъ наши несчастія въ воспитательныхъ цляхъ? Эта героическая вра трудно совмстима съ ныншнимъ знаніемъ законовъ природы. Трудно…’ Послднее, конечно, неврно, такъ какъ законы природы и религіозная вра находятся въ двухъ неперескающихся плоскостяхъ и вполн совмстимы логически, но что же длать, если эта религіозная плоскость находится вн предловъ моей или вашей досягаемости, какъ это было и съ Амеліемъ? Неужели же только и остается умирать изо дня въ день подобно ему, всю жизнь дрожать въ своей нор отъ страха смерти? Неужели же, взглянувъ въ глаза Елеазара-Смерти, мы можемъ только или схватиться за вру, или впасть въ ироцессъ хроническаго умиранія?
Нтъ, есть и третій выходъ, открывающійся на той же почв имманентнаго субъективизма, на которой мы стояли все время выше, выходъ этотъ заключается въ отрицаніи объективнаго и въ признаніи субъективнаго смысла жизни, въ признаніи самодовлющей цнностью широты, полноты и интенсивности человческихъ переживаній. ‘Жизнь для жизни намъ дана’. И, смотря въ глаза Елеазара-Смерти, мы по-вторяемъ слова Пети (‘Къ звздамъ’), почувствовавшаго цну жизни самой по себ: ‘…я попрежнему не понимаю, зачмъ жизнь, зачмъ старость и смерть? ? а мн все равно’… Смерть неотвратима ? и въ этомъ счастье человчества, какъ мы еще увидимъ, говоря о Л. Шестов, вс мы умремъ ? но именно потому жизнь наша и иметъ такую большую субъективную цнность. Очень часто не страхъ смерти, а жалостъ жизни является у человка, взглянувшаго въ глаза смерти, стоитъ вспомнить разсказъ Л. Андреева ‘Жили-были’ и центральную сцену этого разсказа. ‘ ? Не плачь. Ну, чего плакать?! Боишься умирать? (спрашиваетъ умирающій купецъ Лаврентій Петровичъ своего сосда по койк, тоже умираюшаго отца діакона).
О. діаконъ порывисто сдернулъ одяло съ головы и жалобно вскрикнулъ:
— Ахъ, отецъ!
— Ну, что? Боишься?
— Нтъ, отецъ, не боюсь, ? тмъ же жалобно поющимъ голосомъ отвтилъ діаконъ и энергично покачалъ головой. ? Нтъ, не боюсь, ? повторилъ онъ, и, снова повернувшись на бокъ, застоналъ и дрогнулъ отъ рыданій…
— Чего же ты плачешь? ? все такъ же медленно и недоумнно спрашивалъ Лаврентій Петровичъ, ? …чего же ты ревешь?…
О. діаконъ охватилъ руками лицо и, раскачивая головой, произнесъ высокимъ, поющимъ голосомъ:
— Ахъ, отецъ, отецъ! Солнушка жалко. Кабы ты зналъ… какъ оно у насъ… въ Тамбовской губерніи, свтитъ. За ми… за милую душу!
Какое солнце? ? Лаврентій Петровичъ не понялъ и разсердился на діакона. Но тутъ же онъ вспомнилъ тотъ потокъ горячаго свта, что днемъ вливался въ окно и золотилъ полъ, вспомнилъ, какъ свтило солнце въ Саратовской губерніи на Волгу, на лсъ, на пыльную тропинку въ пол, ? и всплеснулъ руками, и ударилъ ими себя въ грудь, и съ хриплымъ рыданіемъ упалъ лицомъ внизъ на подушку, бокъ-о-бокъ съ головой діакона. Такъ плакали они оба. Плакали о солнц, ко-тораго больше не увидятъ, о яблон ‘блый наливъ’, которая безъ нихъ дастъ свои плоды, о тьм, которая охватитъ ихъ, о милой жизни и жестокой смерти’… Это рыданіе, это прощаніе съ уходящей жизнью ? совсмъ не то, что аміелевское трепетаніе передъ фантомомъ смерти, и быть можетъ многіе изъ насъ, умирая, вспомнятъ ‘солнышко’, и тропинку въ лсу, и свои земныя радости и скорби, но эта горечь разлуки съ жизнью не иметъ ничего общаго съ аміелевскимъ дрожаніемъ въ своей нор. Если бы Аміель, вмсто того, чтобы дрожать въ своей нор десятки лтъ въ ожиданіи смерти, заполнилъ бы эту свою жизнь глубокимъ, разнообразнымъ и интенсивнымъ содержаніемъ, то неужели же, умирая, онъ не оглянулся бы съ чувствомъ благодарности и радости на все свое пережитое? Конечно, все это область владычества психологіи, а не логики: страхъ смерти непреодолимъ никакими логическими доводами. Какіе аргументы могли бы подйствовать на человка, подобнаго Аміелю? ? Никакіе. ? ‘Сто лтъ представляются мн сномъ, ? отвчаетъ на вс доводы Аміель, ? жизнь ? однимъ дыханіемъ, и все ? ничтожествомъ. Сколько нравственныхъ мученій ? и все это, чтобы умереть черезъ нсколько минутъ! Чмъ интересоваться и зачмъ?’… Остается только покорно существовать и трепетать при мысли о смерти. Все это совершенно неопровержимо логически, какъ неопровержимъ и противоположный взглядъ: человческая жизнь ? это цлая вчность, годъ жизни ? необъятное количество времени, одинъ годъ полной, интенсивной жизни длинне и цнне тридцатилтняго хроническаго умиранія Аміеля. Здсь передъ нами два разныхъ психологическихъ типа, здсь безсильна логика, здсь господствуетъ психологія. Человкъ аміелевскаго типа не можетъ, психологически не можетъ, преодолть страхъ смерти, отъ этого страха онъ или будетъ искать спасенія въ области трансцендентнаго, или всю жизнь будетъ дрожать въ своей нор. Человкъ другого психологическаго типа преодолетъ мертвящій взглядъ Елеазара-Смерти признаніемъ субъективной цнности жизни самой по себ, вн всякихъ объективныхъ цлей человка или человчества.
Все это Л. Андреевъ сильно и образно поставилъ передъ читателемъ въ замчательномъ своемъ разсказ ‘Елеазаръ’. Лазарь, воскрешенный Іисусомъ, является воплощеніемъ самой Смерти, изъ глазъ его, ‘сквозь черные кружки его зрачковъ, какъ сквозь темныя стекла, смотритъ на людей само непостижимое Тамъ’… (Ср. II, 54 и III , 113). Кто взглянетъ ему въ глаза, тотъ или умираетъ медленно, десятки лтъ, либо кричитъ и безумствуетъ отъ страха, какъ бы заглянувъ въ лицо самому ‘Царю Ужаса’, по выраженію Аміеля. И этотъ мертвящій взглядъ Елеазара убиваетъ не только Аміелей, но иногда и людей противоположнаго психологическаго типа. Таковъ скульпторъ Аврелій, пришедшій взглянуть въ глаза Елеазару. Аврелій не боялся взгляда Смерти: ‘онъ много размышлялъ о смерти, не любилъ ея, но не любилъ и тхъ, кто смшиваетъ ее съ жизнью. По эту сторону ? прекрасная жизнь, по ту сторону ? загадочная смерть, размышлялъ онъ, и ничего лучшаго не можетъ придумать человкъ, какъ живя ? радоваться жизни и красот живого’… Но его побждаетъ мертвый взглядъ Елеазара, и Аврелій начинаетъ медленно умирать день-изо-дня. Аврелій побжденъ, но это частный случай, не общее правило, люди этого авреліевскаго типа могутъ выдерживать пустой и губящій взоръ Елеазара-Смерти, имютъ отъ него защиту въ своемъ имманентномъ субъективизм. Дйствительно, что страшнаго читаемъ мы въ глазахъ Елеазара? Вотъ что чувствовали т, кому посмотрлъ въ глаза Елеазаръ: ‘…та великая пустота, что объемлетъ мірозданіе, не наполнялась види-мымъ, ни солнцемъ, ни луною, ни звздами, а царила безбрежно, всюду проникая, все отъединяя, тло отъ тла, частицы отъ частицъ, въ пустот разстилали свои корни деревья и сами были пусты, въ пустот, грозя призрачнымъ паденіемъ, высились храмы, дворцы и дома и сами были пусты, и въ пустот двигался безпокойно человкъ и самъ былъ пустъ и легокъ, какъ тнь, ибо не стало времени, и сблизилось начало каждой вещи съ концомъ ея: еще только строилось зданіе, и строители еще стучали молотками, а уже видлись развалины его, и пустота на мст развалинъ, еще только рождался человкъ, а надъ головою его зажигались погребальныя свчи, и уже тухли он и уже пустота становилась на мст человка и погребальныхъ свчей, и объятый пустотою и мракомъ, безнадежно трепеталъ человкъ передъ ужасомъ безконечнаго’… Каковъ же der langer Rede kurzer Sinn? Что пугаетъ человка во взор Елеазара-Смерти? Пугаетъ его объективная безсмысленность человческой жизни. Зачмъ жизнь, если все есть только великая пустота? Зачмъ жизнь, если она есть только безсмысленный процессъ постройки зданія для его разрушенія, рожденія человка для его смерти? Говоря уже приведенными выше словами Пети: ‘зачмъ все это? зачмъ, когда все это умретъ, и вы, и я, и горы. Зачмъ?’… Зачмъ жить, если существуетъ смерть?
Отвтъ на этотъ вопросъ даетъ намъ самъ Л. Андреевъ въ заключеніи своего разсказа: императоръ Августъ выдерживаетъ взглядъ Елеазара, Жизнь не побждается Смертью, здсь Л. Андреевъ побждаетъ объективную безсмысленность жизни ея субъективной осмысленностью, здсь онъ побждаетъ въ себ т аміелевскія черты, которыя несомннно часто являются обще-человческими. Объективная безсмысленность жизни побждается ея субъективной осмысленностью ? таковъ смыслъ сцены между Елеазаромъ и Августомъ. Елеазаръ взглянулъ въ глаза Августу: ‘остановилось время, и страшно сблизилось начало всякой вещи съ концомъ ея. Только-что воздвигнутый, уже разрушился тронъ Августа и пустота уже была на мст трона и Августа. Безшумно разрушился Римъ, и новый городъ всталъ на мст его, и былъ поглощенъ пустотою. Какъ призрачные великаны, быстро падали и исчезали въ пустот города, государства и страны, и равнодушно глотала ихъ, не насыщаясь, черная утроба Безконечнаго.
— Остановись, ? приказалъ императоръ. Уже равнодушіе звучало въ голос его и безсильно обвисали руки, и въ тщетной борьб съ надвигающимся мракомъ загорались и гасли его орлиные глаза.
— Убилъ ты меня, Елеазаръ ? сказалъ онъ тускло и вяло.
И эти слова безнадежности спасли его. Онъ вспомнилъ о народ, щитомъ котораго онъ призванъ быть, и острой, спасительной болью пронизалось его омертввшее сердце. Обреченные на гибель ? съ тоскою подумалъ онъ, свтлыя тни во мрак Безконечнаго ? съ ужасомъ подумалъ онъ, хрупкіе сосуды съ живою, волнующейся кровью, съ сердцемъ, знающимъ скорбь и великую радость ? съ нжностью подумалъ онъ. И такъ размышляя и чувствуя, склоняя всы то на сторону жизни, то на сторону смерти, онъ медленно вернулся къ жизни, чтобъ въ страданіяхъ и радости ея найти защиту противъ мрака пустоты и ужаса Безконечнаго’… Такъ субъективный смыслъ жизни побдилъ въ Август ея объективную безсмысленность, такъ отвчаетъ на этотъ разъ Л. Андреевъ на центральный вопросъ своего творчества ? зачмъ жить, если есть смерть? Отвтъ гласитъ, что именно потому и надо жить, что существуетъ смерть, именно потому наша жизнь и иметъ такую большую субъективную цнность: недаромъ, выдержавъ губительный взоръ Елеазара, ? ‘въ тоть вечеръ съ особенной радостью вкушалъ пищу и питіе божественный Августъ’… Тотъ, кто смотрлъ въ глаза Елеазару-Смерти, этому ‘Царю Ужаса’ и не погибъ отъ зрлища объективной безсмысленности всего окружающаго, тотъ найдетъ источникъ живой воды въ самой жизни и обртетъ неисчерпаемую бодрость въ мысли о субъективномъ смысл человческой жизни.

XII.

Тотъ переломъ отъ Смерти къ Жизни, который Л. Андреевъ показалъ намъ на Август, происходитъ ли онъ съ самимъ Л. Андреевымъ? Это именно тотъ самый вопросъ, который выше мы оставили открытымъ, какъ ни хотлось бы намъ отвчать на него утвердительно. Такой утвердительный отвтъ позволяетъ намъ дать ‘Елеазаръ’, не говоря уже о цломъ ряд боле раннихъ разсказовъ Л. Андреева, въ которыхъ развиты мотивы побды жизни надъ мертвящимъ взглядомъ Елеазара (напр., разсказы ‘Весной’, ‘Праздникъ’, ‘На рк’, ‘Въ подвал’ и др.), но рядомъ съ ними идутъ другія его произведенія, совершенно противоположныя по настроенію и направленію. Борьба шуйцы съ десницей ? мн еще разъ приходится употребить это истертое выраженіе ? характеризуетъ собою все творчество Л. Андреева, не имя твердаго теоретическаго основанія, онъ беретъ проклятые вопросы приступомъ, съ разбгу, вихремъ творческой интуиціи, но именно потому у него нтъ твердой устойчивости воззрній. Это не позволяетъ намъ съ увренностью говорить о будущемъ творчества Л. Андреева, но не препятствуетъ признать, что въ прошломъ ужасъ смерти чаще всего побждалъ въ его творчеств радость жизни. Одною изъ главныхъ причинъ этого ужаса было признаніе отсутствія объективнаго смысла человческой жизни и sub specie aeternitatis и sub specie humanitatis: ‘вчность и тайна’ настолько же не даютъ намъ этого смысла, насколько и ‘шоколадъ и какао’, объективизмъ трансцендентный и имманентный одинаково иллюзорны, миичны. Эта объективная безсмысленность является для Л. Андреева истиной самоочевидной, но далеко не столь самоочевидной является для него субъективная осмысленность человческой жизни. ‘Шоколадъ и какао’ ? неужели только эти слова горятъ надъ головами людей? А жизнь, ненависть, любовь, идеалы ? разв все это тоже ‘шоколадъ и какао’? Субъективные идеалы, субъективная цль ? о другихъ мы не говоримъ, потому что другихъ нтъ и не можетъ быть. И мы видли, что часто Л. Андреевъ готовъ стоять на этой точк зрнія ? часто, но далеко не всегда, такъ какъ онъ гораздо боле убжденъ въ объективной безсмысленности человческой жизни, чмъ въ ея субъективной осмысленности.
А между тмъ только послдняя точка зрнія являлась бы настолько же логически-пріемлемой для него, насколько единственной и самоочевидной является она для насъ. Но, конечно, это не единственная возможная точка зрнія. Вотъ, напримръ, появилась интересная статья о Л. Андреев г. Мережковскаго, который уже давно и непоколебимо стоитъ на точк зрнія мистической теоріи прогресса и зоветъ туда же Л. Андреева, ‘какъ хотлось бы, ? пишетъ Мережковскій, ? чтобы онъ (Л. Андреевъ)… пришелъ ко Христу’… Намъ хотлось бы другого: чтобы Л. Андреевъ пришелъ къ тому имманентному субъективизму и субъективному телеологизму, о которомъ все время шла рчь выше. Найдется, несомннно, критикъ-марксистъ, который будетъ убждать Л. Андреева стать художественнымъ проповдникомъ экономическаго матеріализма и ‘идеологомъ пролетаріата’ (вдь нашелся же такой критикъ, который въ ‘Жизни Василія ивейскаго’ увидлъ исторію жизни ‘мелкаго производителя’ ? перлъ, который навсегда останется на страницахъ марксистской литературной критики), найдутся критики, стоящіе и на другихъ точкахъ зрнія ? возможныхъ міровоззрній много. И какъ хорошо, замтимъ мимоходомъ, что истинный художникъ и мыслитель почти никогда не слушаетъ голоса критики, а продолжаетъ идти своей дорогой, руководствуясь указаніями своего таланта и своими внутренними переживаніями. Своей дорогой будетъ идти и Л. Андреевъ, и куда бы онъ ни пришелъ въ будущемъ, но прошлое его достаточно опредленно, чтобы вс наши вышеприведенные выводы имли подъ собою твердую почву.
Вотъ вкратц эти выводы. Объективнаго смысла человческой жизни нтъ, говоритъ намъ Л. Андреевъ, а потому человческая жизнь страшна, жалка и одинока. На аміелевскій вопросъ: что изъ трехъ ? ‘равнодушная природа? сатанинская сила? или добрый, праведный Богъ?’ Л. Андреевъ категорически отвчаетъ: ‘равнодушная природа’ и воплощаетъ ее въ образ своего Нкоего въ сромъ. Но въ то же время признаніе объективной безсмысленности человческой жизни идетъ у Л. Андреева рядомъ съ сознаніемъ ея субъективной осмысленности. Это сознаніе субъективной осмысленности жизни является значительнымъ шагомъ впередъ отъ . Сологуба въ постановк и разршеніи вопроса о смысл жизни, конечно, ршеніе этого вопроса въ творчеств и . Сологуба и Л. Андреева лежитъ за порогомъ ихъ сознанія: творческая интуиція не сопровождается у нихъ философски-оформленной мыслью, какую мы найдемъ у Л. Шестова. Мы увидимъ тогда, как и художественное творчество . Сологуба и Л. Андреева дополняется философскимъ творчествомъ Л. Шестова, и обратно, какъ философское творчество Л. Шестова находитъ отраженіе въ художественномъ творчеств . Сологуба и Л. Андреева.
Изъ всего предыдущаго съ достаточной ясностью опредляется значеніе Л. Андреева въ русской литератур. Уже говоря о . Сологуб, мы замтили, что въ то время какъ . Сологубъ и Л. Шестовъ ? отдльныя высокія вершины, интимные и слиш-комъ индивидуальные писатели, стоящіе особнякомъ, Л. Андреевъ является именемъ, обозначающимъ отдльную эпоху русской литературы, непосредственно стоящимъ за Чеховымъ и М.Горькимъ. Чеховъ, М. Горькій и Л. Андреевъ ? это послдовательная цпь именъ, характеризующихъ восьмидесятые и девяностые годы ХIХ-го вка и первое десятилтіе ХХ-го столтія. За послднее время стало признакомъ хорошаго литературнаго тона провозгласить ‘конецъ Горькаго’, а подчасъ съ утрированной грубостью лягнуть этого нашего большого писателя, занявшаго своимъ именемъ цлую эпоху русскаго литературнаго развитія. Факть этотъ объясняется недостаткомъ исторической оцнки, непониманіемъ громаднаго значенія М. Горькаго въ исторіи русской литературы конца ХІХ-го вка. М. Горькій остался тмъ же Горькимъ, какимъ онъ былъ, талантъ его остался равенъ самому себ, его недавняя ‘Исповдь’ прямо-таки одно изъ лучшихъ его произведеній ? и въ этомъ отношеніи никакого ‘конца Горькаго’ нтъ. Но въ томъ-то и дло, что Горькій остался прежнимъ, въ то время какъ жизнь шла впередъ, въ этомъ отношеніи М. Горькій дйствительно писатель минувшей эпохи, чмъ и объясняется наступившее охлажденіе къ нему, охлажденіе, отъ котораго до извстной степени застрахованы только титаны міровой литературы, въ род Достоевскаго или Толстого. Теперь вслдъ за Горькимъ пришелъ Л. Андреевъ и современная эпоха русской литературы будетъ обозначена его именемъ. И если даже въ будущемъ ? что очень вроятно ? Л. Андреевъ раздлитъ участь М. Горькаго, если черезъ нсколько лтъ критика и читатели провозгласятъ ‘конецъ Андреева’, то все же значеніе Л. Андреева въ исторіи русской литературы останется непоколебленнымъ, все же первое десятилтіе ХХ-го вка всегда будетъ связано въ русской литератур съ его именемъ, какъ восьмидесятые годы связаны съ именемъ Чехова, и девяностые ? съ именемъ М. Горькаго. Въ чемъ и каково это значеніе Л. Андреева? Мн думается, что отвтъ ясенъ изъ всего предыдущаго. Въ Л. Андреев осуществился переходъ отъ общественно этическихъ къ философско-этическимъ проблемамъ, въ творчеств Л. Андреева мы видимъ возвращеніе ‘назадъ къ Достоевскому’. Это возвращеніе назадъ бываетъ иногда громаднымъ шагомъ впередъ, такимъ громаднымъ шагомъ впередъ было, напримръ, возвращеніе философской мысли второй половины ХІХ-го вка ‘назадъ къ Канту’, такимъ же шагомъ впередъ въ русской художественной литератур является и это возвращеніе Л. Андреева ‘назадъ къ Достоевскому’, возвращеніе къ художественной разработк вчныхъ философско-этическихъ и, говоря шире, философско-религіозныхъ проблемъ. Вчные карамазовскіе вопросы снова поставлены на очередь современнымъ художественнымъ творчествомъ, трагическія проблемы снова стоятъ передъ нашимъ сознаніемъ и требуютъ отвта. Цль, смыслъ и оправданіе отдльной жизни человка, цль, смыслъ и оправданіе общей жизни человчества ? на вс эти вопросы Л. Андреевъ даетъ намъ, быть можетъ самъ того не сознавая, одинъ изъ возможныхъ отвтовъ своимъ творчествомъ. И въ этомъ ? главное его значеніе въ современной русской литератур.
Какъ отвчаетъ Л. Андреевъ на вс эти вопросы ? этой тем и былъ посвященъ настоящій очеркъ, конечно, отвты эти не окончательные и никогда не могутъ быть окончательными. На философскомъ творчеств Л. Шестова мы прослдимъ дальнйшее логическое развитіе тхъ взглядовъ, которые мы уже встрчали у . Сологуба и Л. Андреева и придемъ къ нкоторымъ боле опредленнымъ отвтамъ на карамазовскіе вопросы и вопросы о смысл человческой жизни.

Левъ Шестовъ.

І.

‘Л. Андреева вс знаютъ, . Сологуба ? знаютъ мало, a меня ? и совсмъ не знаютъ’, ? пишетъ самъ о себ Левъ Шестовъ. И онъ, конечно, правъ. Леонида Ан-дреева считаютъ себя обязанными знать ‘вс’, т самые ‘вс’, которые вчера читали Максима Горькаго, сегодня увлекаются Л. Андреевымъ, a завтра побгутъ толпой за новымъ именемъ. Эти ‘вс’ мало знаютъ . Сологуба ? они услышали о немъ только посл ‘Мелкаго Бса’, эти ‘вс’ совсмъ не знаютъ Л. Шестова. И они въ прав его не знать, такъ какъ Л. Шестовъ пишетъ не для ‘всхъ’, a для немногихъ ? онъ слишкомъ интимный, слишкомъ обособленный писатель, и это несмотря на то, что стержнемъ его творчества является вопросъ о смысл жизни ? вопросъ, мимо котораго не можетъ пройти ни одинъ человкъ. Но этотъ всеобщій вопросъ Л. Шестовъ ршаетъ настолько по-своему, настолько выходя изъ рамокъ общаго шаблона, что имлъ бы право на каждой своей книг поставить подзаголовокъ: ‘ein Buch fr Alle und Keinen’… Fr Alle ? потому что Л. Шестовъ ставитъ вопросы насущные и мучительные для всхъ, fr Keinen ? потому что ршеніе имъ этихъ вопросовъ врядъ ли можетъ быть кмъ-либо принято во всей полнот и цлостности. ‘Учениковъ’, ‘школы’ у Л. Шестова ? къ счастью для него ? никогда не будетъ, но это, конечно, не длаетъ художественно-философское творчество Л. Шестова ни мене глубокимъ, ни мене замчательнымъ.
Но если ‘вс’ до сихъ поръ совсмъ не знаютъ Л. Шестова, то немногіе (а можетъ быть и многіе) знаютъ и цнятъ его съ давнихъ поръ. Л. Шестовъ началъ свою литературную дятельность еще въ 1895-мъ году: въ газет ‘Кіевское Слово’ отъ 22 дек. 1895 г. была помщена въ фельетон его статья ‘Георгъ Брандесъ о Гамлет’, подписанная буквами Л. Ш., почти въ то же самое время въ кіевской газет ‘Жизнь и искусство’ (отъ 9 янв. 1986 г.) появилась вторая статья Л. Шестова подъ заглавіемъ ‘Журнальное Обозрніе’ и съ подписью ‘Читатель’. Первая изъ этихъ статей представляетъ особенный интересъ въ виду того, что двумя годами поздне появилась развивающая ту же тему книга ‘Шекспиръ и его критикъ Брандесъ’ ? первая книга Л. Шестова, съ этого 1898-го года имя Льва Шестова (псевдонимъ) впервые появилось въ печати. Книга эта, страстно и горячо написанная, не обратила на себя въ то время вниманія, впрочемъ о ней писали Зин. Венгерова (въ ‘Образованіи’) и Ю. Айхенвальдъ (въ ‘Вопросахъ философіи и психологіи’). Двумя годами поздне, въ 1900 г., вышла въ свть вторая книга Л. Шестова, ‘Добро въ ученіи гр. Толстого и Ф. Нитше’, съ подзаголовкомъ ‘Философія и проповдь’, этой книг посвятилъ много вниманія Михайловскій (см. ‘Русское Богатство’ 1900 г., NoNo 2 и 3), нашедшій книгу эту ‘странной’, но ‘интересной и красиво написанной’. Въ своей критик Михайловскій тонко отмтилъ нкоторыя слабыя стороны книги Л. Шестова, но не обратилъ вниманія на ось вращенія всего творчества этого писателя, быть можетъ, тогда это было еще преждевременно. Но когда въ 1903 г. появилась третья книга Л. Шестова {Она печаталась въ 1902 г. въ журнал ‘Міръ Искусства’, подъ заглавіемъ ‘Философія трагедіи’.} ‘Достоевскій и Нитше’, съ подзаголовкомъ ‘Философія трагедіи’, то лицо автора выяснилось уже для всхъ знакомыхъ съ двумя предыдущими его книгами, впрочемъ говорили и писали о ней мало: заслуживаетъ быть отмченной только небольшая замтка М. О. Гершензона (въ журнал ‘Научное Слово’). Зато четвертая ? и до сихъ поръ послдняя ? книга Л. Шестова, появившаяся въ 1905-мъ году, ‘Апоеозъ безпочвенности’ (съ подзаголовкомъ: ‘Опытъ адогматическаго мышленія’), вызвала рядъ статей о всемъ творчеств Л. Шестова, назовемъ статью г. Базарова въ ‘Образованіи’, любопытный фельетонъ В. Розанова: ‘Новые вкусы въ философіи’ (‘Новое Время’, No 10612) и замтку А. Ремизова въ журнал ‘Вопросы Жизни’ (1905 г., No 7). Тогда же появилась и наиболе интересная изъ всхъ написанныхъ до сихъ поръ о Л. Шестов статей ? статья ‘Трагедія и обыденность’ Н. Бердяева (въ ‘Вопросахъ Жизни’ 1905 г., No 3, перепечатана впослдствіи въ сборник статей Бердяева ‘Sub specie aeternitatis’).
Здсь перечислена, конечно, не вся литература о Л. Шестов, но если бы даже набралось еще десятка два мелкихъ отзывовъ о книгахъ и статьяхъ этого автора, то и въ такомъ случа скудость этой литературы не стала бы мене разительной, особенно по сравненію съ громадной литературой о Л. Андреев и довольно большой за послднее время литературой о . Сологуб, это служитъ лучшимъ показателемъ того, какъ мало въ широкой публик знаютъ Л. Шестова {Посл выхода въ свтъ перваго изданія настоящей книги, въ 1908-1909 г. появился, наконецъ, цлый рядъ журнальныхъ и газетныхъ статей о Л. Шестов — гг. Мережковскаго, Философова, Франка и многихъ другихъ.}. Закончимъ нашъ перечень его произведеній указаніемъ на отдльныя статьи, печатавшіяся въ разное время (до 1908 г.) въ различныхъ сборникахъ и журналахъ, такихъ статей намъ извстно шесть. Статья ‘Юлій Цезарь Шекспира’ напечатана въ вид одного изъ приложеній къ трагедіямъ Шекспира въ изданіи Брокгаузъ-Эфрона, статья эта пріобртаетъ особенный интересъ при сопоставленіи съ первой книгой и первой газетной статьей Л. Шестова о Шекспир: три эти произведенія на одну и ту же тему отдлены другъ отъ друга значительными промежутками времени и отразили на себ эволюцію міровоззрнія Л. Шестова. Вторая статья, ‘Власть идей’, напечатанная въ ‘Мір Искусства’ 1902 года, написана по поводу книги Д. Мережковскаго о Толстомъ и Достоевскомъ, об эти статьи Л. Шестова перепечатаны имъ въ приложеніи къ его книг ‘Апоеозъ безпочвенности’. Затмъ въ журнал ‘Вопросы Жизни’ (1905 г., No 3) помщена большая статья Л. Шестова о Чехов подъ заглавіемъ ‘Творчество изъ ничего’, въ ‘Полярной Звзд’ (отъ 27 янв. 1906 г.) ? статья о Достоевскомъ: ‘Пророческій даръ’, въ сборник ‘Факелы’ (кн. II) ? статья ‘Похвала глупости’, по поводу книги Бердяева ‘Sub specie aeternitatis’, и, наконецъ, въ ‘Русской Мысли’ (І907 г. No 4) ? статья ‘Предпослднія слова’. Эти четыре статьи составляютъ недавно вышедшій сборникъ статей Л. Шестова, озаглавленный ‘Начала и Концы’.
Итакъ, въ небольшихъ пяти книгахъ собраны почти вс произведенія Л. Шестова, написанныя имъ за послднія пятнадцать лтъ {Не помщены въ нихъ только первые фельетоны Л. Шестова, a также и послдній его фельетонъ, появившійся въ одномъ изъ ноябрьскихъ номеровъ ‘Нашей Жизни’ за 1905 г. подъ заглавіемъ ‘Литературный сецессіонъ’ (о журнал ‘Вопросы Жизни’), кром того въ 1909 году появились слдующія новыя статьи Л. Шестова ‘Разрушающій и созидающій міры’ (‘Русская Мысль’, No 1), ‘Великіе Кануны’ (ibid., No 4), ‘Поэзія и проза . Сологуба’ (‘Рчь’, No 139).}, вс эти пять книгъ легко могли бы быть соединены въ одинъ томъ ? такъ сравнительно невелико количество писаній Л. Шестова. Какихъ-нибудь пятьдесятъ печатныхъ листовъ за пятнадцать лтъ ? въ то время какъ одна книга Д. Мережков-скаго о Толстомъ и Достоевскомъ, написанная между объемистымъ ‘Леонардо’ и кирпичеобразнымъ ‘Петромъ’, равна по объему всмъ книгамъ Л. Шестова вмст взятымъ… Но вдь цнность литературныхъ произведеній измряется всомъ идей, a не всомъ печатной бумаги, и въ отношеніи этой внутренней цнности интересная, но страдающая водянкой книга Мережковскаго должна уступить первое мсто небольшимъ и сжатымъ работамъ о Толстомъ и Достоевскомъ Л. Шестова. Это сопоставленіе Л. Шестова и Д. Мережковскаго мы длаемъ намренно, чтобы подчеркнуть одну характерную черту творчества Л. Шестова: черта эта ? сжатость, сконцентрированность мысли, умніе въ немногомъ выразить многое и въ то же время найти адекватную форму для выраженія своей мысли. Это длаетъ Л. Шестова однимъ изъ нашихъ наиболе блестящихъ стилистовъ, имя это въ виду, мы и называли творчество Л. Шестова философско-художественнымъ. При чтеніи книгъ Л. Шестова чувство эстетической удовлетворенности почти всегда сопровождаетъ работу мысли, a это можно сказать не о многихъ изъ современныхъ писателей.
Но, конечно, не на эту вншнюю сторону творчества Л. Шестова мы обратимъ вниманіе, для насъ Л. Шестовъ интересенъ какъ писатель, мучительно ищущій отвта на вопросъ о смысл жизни, на вопросъ о смысл зла въ мір, на вопросъ о цли нашего жизненнаго пути, для насъ Л. Шестовъ интересенъ какъ философъ ? въ широкомъ смысл этого слова. Къ нему въ этомъ отношеніи всецло примнимо то, что самъ онъ говоритъ о Толстомъ въ одной изъ своихъ книгъ: ‘…вся творческая дятельность его была вызвана потребностью понять жизнь, т.-е. той именно потребностью, которая вызвала къ существованію философію. Правда, онъ не касается нкоторыхъ теоретическихъ вопросовъ, которые мы привыкли встрчать у профессіональныхъ философовъ. Онъ не говоритъ о пространств и времени, монизм и дуализм, о теоріи познанія вообще. Но не этимъ опредляется право называться философомъ. Вс эти вопросы должны быть выдлены въ самостоятельныя дисциплины, служащія лишь основаніемъ для философіи. Собственно же философія должна начинаться тамъ, гд возникаютъ вопросы о мст и значеніи человка въ мір, о его правахъ и роли во вселенной и т. д.’… (II, 77) {Въ виду того, что все написанное Л. Шестовымъ до 1908 г. собрано въ указанныхъ выше пяти книгахъ, то мы для краткости будемъ обозначать ихъ цифрами: I — ‘Шекспиръ и его критикъ Брандесъ’, II — ‘Добро въ ученіи гр. Толстого и Ф. Нитше’ (по изд. 1900 г., впослдствіи, въ 1907 г., вышло второе изданіе этой книги), III — ‘Достоевскій и Нитше’, IV — ‘Апоеозъ безпочвенности’ и V — ‘Начала и Концы’.}. Да, это такъ: вся творческая дятельность Л. Шестова была вызвана потребностью понять жизнь, a значитъ ? вдь ‘comprendre c’est pardonner’ ? и оправдать жизнь, объяснить смыслъ зла въ мір, найти смыслъ жизни. Гд возникаютъ эти вопросы, тамъ начинается философія, въ какихъ бы формахъ она ни проявлялась: въ форм ли философскаго трактата, или критической статьи, или трагедіи и романа, надо только умть узнавать эту философію подъ любыми формами ? въ этомъ задача литературно-философской критики. Эту задачу мы и ставили себ, изучая творчество . Сологуба и Л. Андреева, съ этой же точки зрнія мы подойдемъ и къ творчеству Л. Шестова и увидимъ тогда, что новаго вноситъ Л. Шестовъ въ постановку и ршеніе вопроса о смысл жизни по сравненію съ уже извстными намъ ршеніями этого вопроса Л. Андреевымъ и . Сологубомъ.

II.

Уже въ первой своей книг Л. Шестовъ подошелъ вплотную къ вопросу о смысл жизни, но подошелъ съ иной стороны, чмъ впослдствіи . Сологубъ и Л. Андреевъ. Каждый изъ нихъ остановился въ ужас передъ одной изъ сторонъ бытія, передъ одной изъ проблемъ, входящихъ въ общій вопросъ о смысл человческой жизни: Л. Андреевъ стоитъ въ ужас передъ Смертью, . Сологубъ ? передъ ‘безобразной бабищей’ Жизнью, a Л. Шестовъ ? передъ фантомомъ Случая и передъ зрлищемъ неосмысленныхъ, случайныхъ человческихъ страданій.
Здсь передъ нами наглядно выясняется тсная связь и зависимость между во-просомъ о смысл жизни и отдльными теоретико-философскими проблемами ? теоріей причинности, детерминизмомъ, телеологіей и т. п., здсь необходимо, поэтому, сдлать небольшое теоретико-философское отступленіе. Дйствительно, что такое случай? Случай есть явленіе пересченія во времени двухъ причинныхъ рядовъ. Примръ: я поставилъ палку въ уголъ и въ тотъ же моментъ хлынулъ дождь, здсь передъ нами два обособленныхъ причинныхъ ряда, которые случайно совпали въ нкоторой точк. Причинной связи между ними нтъ, есть только временное совпаденіе, и было бы ошибочно заключать post hoc, ergo propter hoc, т.-е. утверждать, что я поставилъ палку въ уголъ, a потому и пошелъ дождь ? stat baculus in angulo, ergo pluit. Другой примръ: человкъ шелъ по улиц, кирпичъ сорвался съ домоваго карниза и разбилъ голову человку. Это тоже только случай, только совпаденіе и пересченіе двухъ причинныхъ рядовъ… И наук нечего длать тамъ, гд мы имемъ дло со случаемъ, случай есть вполн единичное явленіе, къ которому нельзя предъявить вопроса ‘почему’. Почему упалъ кирпичъ ? этотъ причинный рядъ можетъ быть прослженъ нами довольно глубоко, но почему кирпичъ упалъ какъ-разъ въ тотъ моментъ, когда около дома проходилъ человкъ и почему онъ упалъ какъ-разъ на человка ? это область чистаго ‘случая’, вопросы ‘почему’ здсь неумстны.
Все это очень элементарныя положенія, мы сейчасъ увидимъ, что ихъ возможно углубить, что теоретически возможно отрицать самое понятіе случая. Вдь дло въ томъ, что всякое пересченіе двухъ причинныхъ рядовъ можетъ считаться причинно-обусловленнымъ, оно можетъ быть звеномъ третьяго, боле общаго, неизвстнаго намъ причиннаго ряда. Съ этой точки зрнія ? особенно отстаиваемой нкоторыми кантіанцами ? всякое временное слдованіе есть только наружная сторона нкоторой глубокой внутренней причинной связи, только ограниченность человческаго по-знанія заставляетъ насъ изъ телеологическихъ соображеній разграничивать временныя и причинныя соотношенія. Съ этой точки зрнія нелпая фраза ‘stat baculus in angulo, ergo pluit’ является выраженіемъ глубокой истины, ибо случайнаго совпаденія въ мір быть не можетъ: ‘in mundo non datur casus ? это апріорный законъ природы’, по словамъ Канта. Случая нтъ, есть только необходимость, законы которой не знаютъ исключеній {Въ виду того, что все написанное Л. Шестовымъ до 1908 г. собрано въ указанныхъ выше пяти книгахъ, то мы для краткости будемъ обозначать ихъ цифрами: I — ‘Шекспиръ и его критикъ Брандесъ’, II — ‘Добро въ ученіи гр. Толстого и Ф. Нитше’ (по изд. 1900 г., впослдствіи, въ 1907 г., вышло второе изданіе этой книги), III — ‘Достоевскій и Нитше’, IV — ‘Апоеозъ безпочвенности’ и V — ‘Начала и Концы’.}.
Какое однако отношеніе иметъ все это къ вопросу о смысл жизни? ? Самое ближайшее. Л. Шестовъ, сказали мы, съ ужасомъ остановился передъ фантомомъ Случая, обезсмысливающаго человческую жизнь. Вдь если существуетъ случай, то несомннно, что никакого объективнаго смысла въ человческой жизни нть и быть не можетъ. Какой ужъ тутъ объективный смыслъ жизни, если въ любую минуту сорвавшійся съ домоваго карниза кирпичъ можетъ раскроить вамъ голову! A смыслъ жизни человчества? Нечего толковать и о немъ, разъ существуетъ случай: завтра же ‘Энкіева комета зацпитъ земной шаръ… ? вотъ вамъ и финалъ исторіи’ (Герценъ), гд ужъ тутъ говорить объ объективномъ смысл жизни человчества! Ну, a если случая нтъ, если вс явленія міра неслучайны, необходимы, связаны тсной цпью причинности ? значитъ ли это, что явленія жизни осмысленны? Нтъ, не значитъ, ибо если мы даже и съумемъ отвтить до конца на вс вопросы ‘почему’, если мы даже отвтимъ не только на вопросъ, почему упалъ кирпичъ, но и на вопросъ, почему онъ упалъ какъ-разъ на человка, если мы даже совершенно упразднимъ за ненадобностью понятіе случая, то и тогда останется безъ отвта вопросъ ‘зачмъ’ ? вопросъ составляющій всю проблему о смысл жизни. Проблема эта не причинная, a телеологическая, осмысленность жизни надо доказывать не съ точки зрнія причинныхъ соотношеній, a исключительно съ точки зрнія телеологизма, цлесообразности. Если мы отвтимъ на вопросъ ‘зачмъ’, если мы покажемъ, что во-преки видимости не Случай, a Цлесообразность царитъ въ мір нравственныхъ явленій ? то проблема смысла жизни будетъ нами ршена въ положительномъ смысл. Такую задачу поставилъ себ Л. Шестовъ и далъ блестящее ея ршеніе въ своей книг ‘Шекспиръ и его критикъ Брандесъ’, блестящее ? но и ошибочное…
‘Цлые годы призракъ случайности человческаго существованія преслдовалъ его и цлые годы великій поэтъ безстрашно всматривался въ ужасы жизни и постепенно уяснялъ себ ихъ мысль и значеніе’, ? пишетъ Л. Шестовъ о Шекспир (I, 281), a мы можемъ повторить о самомъ Л. Шестов, конечно toutes proportions gardes. Цлые годы фантомъ Случая, призракъ случайности человческаго существованія преслдовалъ Л. Шестова, цлые годы искалъ онъ отвта на этотъ мучавшій его вопросъ о безсмысленности жизни, о случайности ея. Ему казалось сначала, что этотъ вопросъ можно ршить въ сторону признанія смысла жизни, низверженія призрачнаго Случая и замны его ‘разумной необходимостью’: такой отвтъ нашелъ онъ въ творчеств Шекспира (это было въ 1895 г.). Десять лтъ спустя онъ пишетъ статью о Чехов ? и видитъ въ немъ великаго поэта самодержавной случайности, Шек-спиръ преодоллъ этотъ призракъ (казалось когда-то Л. Шестову), a Чеховъ сталъ его ‘бднымъ рыцаремъ’, начертавшимъ на своемъ щит кровью сердца эти слова о случайности человческаго существованія. ‘Въ этомъ ? пишетъ Л. Шестовъ въ 1905 г., ? самая значительная и оригинальная черта его творчества…… Я здсь укажу на его комедію ‘Чайку’, въ которой, наперекоръ всмъ литературнымъ принципамъ, основой дйствія является не логическое развитіе страстей, не неизбжная связь между предыдущимъ и послдующимъ, a голый, демонстративно ничмъ не прикрытый случай (курс. подл.). Читая драму, иной разъ кажется, что передъ тобой номеръ газеты съ безконечнымъ рядомъ faits divers, нагроможденныхъ другъ на друга безъ всякаго порядка и заране обдуманнаго плана. Во всемъ и везд царитъ самодержавный случай, на этотъ разъ дерзко бросающій вызовъ всмъ міровоззрніямъ. Въ этомъ, говорю, наибольшая оригинальность Чехова’… (V, 13). Такъ это или не такъ ? спорить не будемъ, важно только подчеркнуть, что такъ понимаетъ Чехова Л. Шестовъ, всецло соглашаясь, какъ мы увидимъ, съ мучавшей его раньше идеей случайности человческаго существованія, онъ теперь стоитъ за Чеховымъ такъ же, какъ раньше стоялъ за Шекспиромъ.
Ясно отсюда, что отъ начала и до конца (т.-е. до настоящаго момента) своего творчества Л. Шестовъ стоитъ все передъ той же проблемой случая, случайности ? a значитъ и безсмысленности ? человческой жизни, отвты онъ даетъ разные, даже противоположные, но все тотъ же вопросъ мучительно сверлитъ его душу: въ чемъ смыслъ и значеніе ужасовъ жизни? въ чемъ смыслъ случайнаго добра, случайнаго зла? въ чемъ смыслъ случайнаго человческаго существованія? Чтобы имть право жить, надо отвтить на эти вопросы, надо распутать или разрубить проклятый гордіевъ узелъ. Говоря словами поэта ?
Міръ долженъ быть оправданъ весь,
Чтобъ можно было жить!
Душою тамъ, я сердцемъ ? здсь,
A сердце какъ смирить?
Я узелъ долженъ видть весь.
Но какъ распутать нить?
Да, какъ распутать нить? Какъ найти смыслъ случайнаго, т.-е. безсмысленнаго человческаго существованія? Вопросъ поставленъ такь, что допускаетъ только два отвта: или нтъ смысла ? тогда наша жизнь случайна, или нтъ случая ? тогда наша жизнь осмысленна. Л. Шестовъ началъ со второго отвта и пришелъ къ первому ? мы это видли выше и въ этомъ мы еще убдимся. Теперь же начнемъ съ начала и обратимся къ книг ‘Шекспиръ и его критикъ Брандесъ’: въ ней мы найдемъ попытку низверженія съ трона самодержавнаго случая, попытку отвта на вопросъ ‘зачмъ’, попытку доказательства того, что случая нть и что, слдовательно, жизнь наша осмысленна…

III.

Л. Шестовъ самъ отмчаетъ слдующее любопытное обстоятельство изъ исторіи шекспирологіи: ‘съ тхъ поръ, ? говорить онъ, ? какъ за Шекспиромъ установилась слава величайшаго изъ когда-либо существовавшихъ поэтовъ, у него перестали учиться. Его всегда оставляютъ на самый конецъ. Когда міросозерцаніе у человка сложилось ? онъ начинаетъ ‘изучать’ Шекспира, т.-е. отыскивать въ его произведеніяхъ доказательства справедливости того отношенія къ жизни и людямъ, которое подсказали ему его собственное прошлое и личные вкусы. Шекспиръ слишкомъ великъ, чтобъ обойти его’… (I, 41). И прежде всего это примнимо къ самому Л. Шестову. Найти въ Шекспир союзника ? значитъ найти твердую точку опоры, и Л. Шестовъ хотлъ вести свою борьбу съ фантомомъ Случая, опираясь на Шекспира.
Мы не будемъ обращать вниманія на полемику Л. Шестова съ Брандесомъ, Гервинусомъ, Крейссигомъ, Ульрици и другими шекспирологами, вообще оставляемъ въ сторон вопросъ о значеніи этой книги Л. Шестова среди необъятной литературы о Шекспир, какъ ни высоко склонны мы цнить это значеніе. Несомннно во всякомъ случа одно: въ этой своей полемик съ шекспирологами, и особенно съ Бранде-сомъ, Л. Шестовъ тщетно пытался занять позицію объективнаго толкователя Шекспира, противопоставляя свою точку зрнія субъективнымъ построеніямъ Брандеса, попытка эта была тщетной потому, что взглядъ Л. Шестова на Шекспира былъ въ совершенно равной степени проникнуть ? да иначе и быть не можетъ ? субъективными предпосылками. Л. Шестову надо было доказать себ и другимъ, что случая нтъ, что въ мір царитъ разумная необходимость, что на тронъ узурпатора-Случая надо посадить угнетенную Цлесообразность. Быть можетъ, такое міросозерцаніе сложилось у Л. Шестова непосредственно при изучены Шекспира, но вдь отъ этого оно, міросозерцаніе это, не стало мене субъективнымъ? Шекспиръ только путь, только средство, на его произведеніяхъ Л. Шестовъ открываетъ намъ свои взгляды, свое міровоззрніе, Шекспиръ дол-женъ отвтить ему на т вопросы ‘зачмъ’, передъ которыми безсильно останавливается наука и которые вводятъ насъ въ область философы и интуитивнаго творчества.
Въ первыхъ главахъ своей книги Л. Шестовъ обрушивается на ту объективную науку, которая думаетъ упразднить вс вопросы ‘зачмъ’ своимъ отвтомъ на вопросы ‘почему’. Если вопросы ‘зачмъ’ незакономрны, ошибочны, излишни, то во что же обращается внутренній міръ человка? ? спрашиваетъ Л. Шестовъ: ? въ такомъ случа ‘не ложь ли и вся жизнь человка… и не иметъ ли ‘научное право’ на существованіе только то въ жизни человка, что есть въ ней общаго съ существованіемъ вншняго міра?’ На эти вопросы представители объективной науки (Л. Шестовъ иметъ въ виду Тэна) отвтили утвердительно: да, все личное, все индивидуальное ? ложь, да, все частное, все единичное иметъ право на существованіе лишь постольку, поскольку оно можетъ стать общимъ, сверхъ-личнымъ. Мы уже встрчались съ этой точкой зрнія: ее исповдывалъ знакомый намъ Сергй Николаевичъ на своей горной астрономической вышк. Вы помните этого великолпнаго представителя объективной науки и сверхъ-личной точки зрнія: сходить съ ума и становится жалкимъ идіотомъ его сынъ, брошенный въ тюрьму, а онъ недоумваетъ: какъ это можно плакать и приходить въ отчаяніе изъ-за гибели одного человка?! ‘Я вижу космосъ, я вижу везд торжествующую безбрежную жизнь ? и я не могу плакать объ одномъ… Жизнь, жизнь везд’… Сынъ его погибнетъ, какъ гибли милліоны людей ? что за бда? ‘Какъ садовникъ, жизнь срзаетъ лучшіе цвты, но ихъ благоуханіемъ полна земля… Взгляни туда, въ этотъ безпредльный просторъ, въ этотъ неизсякаемый океанъ творческихъ силъ. Взгляни туда!’… Л. Шестовъ приводить почти буквально такія же слова Тэна о подвижной вншности исторіи или жизни и о томъ яркомъ и ароматическомъ цвтеніи, которое природа расточаеть на поверхности бытія’… И Тэнъ тоже поетъ хвалу неизсякаемому океану творческихъ силъ, тоже чувствуеть ‘восторженное удивленіе при вид колоссальныхъ силъ, находящихся въ самомъ сердц всего существующаго’, тоже сводить человка на роль простого винтика въ механизм вселенной: ‘человкъ такой же продукть, какъ и всякая вещь’, и плакать о немъ, радоваться, негодовать и проклинать ? не дло науки. Смерть, горе, несчастія и вс черный тни земли подчинены строгимъ законамъ необходимости, изучать ихъ ? вотъ все, что нужно. А проклинать, негодовать ? что за нелпость? ‘Статочное ли дло, чтобы кто-нибудь сталъ негодовать противъ геометріи? ? А тмъ боле противъ живой геометріи?’… Иначе говоря, нтъ и не должно быть вопросовъ ‘зачмъ’, достаточно съ насъ отвтовъ на вопросъ ‘почему’. И Л. Шестовъ ядовито комментируетъ ириведенныя выше слова Тэна. ‘Все это, ? говоритъ онъ, ? въ перевод на конкретный языкъ значить: недавно былъ уличенъ кладбищенскій сторожъ въ оскверненіи труповъ. Но не ужасайтесь: сумма угловъ въ треугольник равняется двумъ прямымъ. Недавно у такого-то убили на войн единственнаго сына. Не бда: ломаная больше прямой. Въ Россіи нсколько лтъ тому назадъ былъ голодъ. Это совершенно разумно, ибо людямъ нечего было сть, а въ такихъ случаяхъ, по непреложнымъ законамъ природы, они должны обязательно истощаться. Мюссе въ такихъ случаяхъ восклицаеть: ‘молитва замираеть на устахъ’, Байронъ произносить свое страшное проклятіе: ‘собаки или люди’, Гейне бросаеть лиру и беретъ въ руки палку, а ученый, глядя на все это, убжденъ, что это только ‘цвтеніе на поверхности бытія’ ? яркое или ароматическое?…’ (I, 14).
Въ то время какъ Л. Шестовъ писалъ свою первую книгу, у насъ въ Россіи пышно расцвталъ ортодоксальный марксизмъ, доводившій эти точку зрнія объективизма до абсурда, въ маленькихъ доморощенныхъ Тэнахъ у насъ никогда не было недостатка. Тмъ боле необходимо подчеркнуть ту позицію, которую занялъ въ этомъ вопрос Л. Шестовъ. Наука полновластна въ своей строго опредленной области, тамъ она самодержавна, тамъ она царить надъ всми ‘почему’, касающимися вншняго міра. Но когда она хочеть, въ лиц крайнихъ объективистовъ, завладть и всми внутренними переживаніями человка, когда она хочетъ упразднить вс вопросы о цли и смысл и замнить ихъ вопросами причинной послдовательности, то туть она уже вторгается въ чужую область, на которую не иметь никакихъ правъ. Но тутъ же сразу проявляется и ея безсиліе: не будучи въ состояніи отвтить на вопросы ‘зачмъ’, а потому и упраздняя эти вопросы, крайніе объективисты въ то же время безсильны отвтить въ этой области и на вопросы ‘почему’, врне сказать, они отвчаютъ ? но лишь однимъ ничего не отвчающимъ словомъ: случай, словомъ, столь ненавистнымъ Л. Шестову. ‘Случай ? говорить Тэнъ ? ведетъ человка сквозь очень опредленныя и самыя сложныя обстоятельства къ горю, преступленію, безумію, смерти’… ‘Слово случай, ? замчаеть по этому поводу Л. Шестовъ, ? которому такъ строго воспрещено показываться, когда рчь идеть объ объективныхъ явленіяхъ (ибо ‘случай’ говорится тогда, когда ясно, что объясненія не нужно), здсь именно на своемъ мст’… (I, 22). Ибо что такое для Тэна, для объективнаго соціолога, для великолпнаго Сергя Николаевича, что такое для всхъ нихъ смерть, безуміе, горе, какъ ни случай, не подлежащій научному обобщенію? И такимъ образомъ ‘чмъ боле прочно устанавливается законъ причинности для міра вншняго, тмъ больше отдается во власть случая внутренній міръ человка’… (I, 9).
Кирпичъ сорвался съ домоваго карниза и разбилъ голову человка. ‘Почему?’ ? на это отвчаетъ наука, для нея ‘паденье кирпича лишь доказываеть гармоничность явленій природы, торжествующий во всей вселенной закономрный порядокъ’… Пойдемъ однако дальше и опять предоставимъ слово самому Л. Шестову. Камень упалъ по неизмннымъ законамъ природы, но… ‘но при этомъ получается еще нчто: человкъ изуродованъ. То-есть молодое, полное жизни, надеждъ на будущее, веселое, прекрасное, радостное существо вдругъ обращается навсегда въ негоднаго калку… Что все это такое? Почему такъ произошло, такъ случилось? Пока камень падалъ и расшибалъ по пути другіе камни ? все было ясно. Пусть себ падаетъ! Но сказать такъ: ‘камень упалъ и при этомъ обстоятельств уничтоженъ человкъ’… ? значить умышленно закрывать глаза. Вдь наоборотъ: погибъ человкъ ? это сущность, это главное, это требуетъ объясненія, а то, что камень упалъ ? есть добавочное обстоятельство. По объясненію же науки, все, что произошло съ человкомъ, есть лишь прибавка къ вншнему явленію, нчто случайное, необъяснимое, не нуждающееся въ объясненіи. Человкъ живетъ или не живетъ, радуется или страдаетъ, падаетъ или возвышается ? все это лишь поверхность, видимость явленій: сущность же ихъ ? паденіе камня. Отсюда общій выводъ: жизнь, внутренняя жизнь человка, есть, по существу своему, нчто совершенно случайное’(I, 9). Съ этимъ подчеркнутымъ нами выводомъ и ведетъ не на жизнь, а на смерть борьбу Л. Шестовъ въ своей первой книг. Жизнь, внутренняя жизнь человка, есть нчто совершенно не случайное ? хочетъ доказать онъ намъ, доказать это ? значить попытаться отвтить на вопросъ ‘зачмъ’.
Это и длаетъ Л. Шестовъ, ища себ союзника въ Шекспир. ‘Мы станемъ слдить за Шекспиромъ съ того момента, ? говорить онъ, ? когда …вмсто прежняго вопроса: почему, передъ нимъ возникъ страшный вопросъ ? зачмъ’(I, 44). А это случилось съ Шекспиромъ тогда, когда (въ 1601 году) въ душ его произошла какая-то роковая, невдомая намъ трагедія. Эта душевная трагедія заставила Шекспира ‘задать себ этотъ великій и страшный вопросъ: зачмъ? Кто испыталъ чувства Лира, кто, вмст съ Шекспиромъ, умлъ войти въ тотъ безпросвтный мракъ, куда сразу, посл долгихъ лтъ безпечныхъ радостей, попалъ несчастный старикъ ? для того этотъ великій вопросъ ‘зачмъ’ никогда не перестанетъ существовать. Слабые, маленькіе люди убгутъ отъ него, постараются забыть его, закрыться отъ него повседневными заботами и радостями. Большіе люди прямо глядятъ въ лицо возставшему призраку и либо гибнутъ, либо уясняютъ себ жизнь’… (I, 38). Такъ погибъ Аврелій, взглянувъ въ глаза возставшему призраку ? Елеазару, такъ, взглянувъ въ его глаза, уяснилъ себ смыслъ жизни божественный Августъ…
Такъ уясняетъ себ жизнь и Л. Шестовъ. Онъ взглянулъ вь глаза возставшаго передъ нимъ призрака ? Случая, и спросилъ себя: ‘зачмъ’? Зачмь жить, если жизнь есть только случайное сцпленіе случайныхъ явленій, если ‘черныя тни земли’ необъяснимы, если случайное зло и случайное добро безцльны? Зачмъ жить, если существуетъ ‘все то, что греки называли ??????, т.-е. все возмущающее душу, все несправедливое и случайное ? какъ ненаказанное преступленіе, гибель невиннаго существа и т. д….’ (I, 205), зачмъ жить, если жизненная трагедія безцльна и нелпа? Зачмъ жить, если жизнь есть только Случай? Такъ спросилъ себя Л. Шестовъ. Отвтъ его мы знаемъ: случая нтъ. Случай ? это только вншняя, видимая сторона жизненнаго процесса, только проявленіе той ‘видимой безсмысленности жизни, которая смущала людей отъ сотворенія міра’ (I, 233), вопреки видимости, не Случай, а Целесообразность царитъ въ мір внутренней жизни человка: это должно быть установлено, какъ общій принципъ. А съ высоты этого принципа объяснимы ? хотя бы теоретически ? вс частные случаи. ‘?????? есть лишь необъясненный случай’ (I, 243). Необъясненный ? это еще не значитъ необъяснимый, непознанный ? это еще не значитъ непознаваемый: unverstanden, doch nicht unverstndlich, какъ сказалъ Гете. Безцльной и безсмысленной трагедіи нтъ и не можетъ быть, ‘нелпаго трагизма’ не существуетъ, можетъ существовать только ‘разумная необходимость’, а если такъ, то этимъ оправдана вся жизнь, оправданъ міръ, осмыслено существованіе.
Такой отвтъ на вопросъ о смысл жизни далъ Л. Шестовъ въ первой своей книг. Намъ надо теперь прослдить тотъ путь, которымъ онъ пришелъ къ такому отвту. Путь этотъ ? анализъ трагедій Шекспира, на трагедіяхъ этихъ Л. Шестовъ хочетъ вскрыть смыслъ трагедіи вообще, хочетъ показать, что тамъ, гд мы видимъ только случайный ‘нелпый трагизмъ’, тамъ великій художникъ открываетъ передъ нами осмысленный и необходимый процессъ развитія. Это путь ‘апологiи трагедии’ ? такъ можно было бы назвать первую книгу Л. Шестова. И если намъ покажутъ, что безпричинныя муки Лира, зврское ослпленіе Глостера, нелпая гибель невинной Корделіи не случайны, не нелпы, а имютъ свой глубокій внутренній смыслъ, то не должны ли мы будемъ признать, что дйствительно нтъ ‘нелпаго трагизма’, нтъ случая? Не придется ли тогда намъ, вмст съ Л. Шестовымъ, ‘благословить целесообразность господствующаго надъ человкомъ закона’? (I, 235). Это мы еще увидимъ.

IV.

‘Гамлетъ’, ‘Юлій Цезарь’, ‘Коріоланъ’, ‘Король Лиръ’ и ‘Макбетъ’ ? на этихъ пяти трагедіяхъ останавливается Л. Шестовъ, тщательному разбору и анализу ихъ смысла посвящена вся его книга. Мы не можемъ слдовать шагъ за шагомъ за Л. Шестовымъ въ этомъ анализ и отсылаемъ читателя къ самой книг ? единственной по сил чувства и глубин мысли во всей нашей русской литератур о Шекспир посл статей Блинскаго, мы только намтимъ рядомъ цитатъ главныя точки проходимаго Л. Шестовымъ пути и увидимъ, какъ отъ смысла трагедiи Л. Шестовъ переходить къ вопросу о смысл жизни вообще.
Въ чемъ трагедія Гамлета и каковъ ея смыслъ? Гамлетъ ? ‘мыслитель’, по характеристик Л. Шестова, его, какъ и многочисленныхъ позднйшихъ Гамлетовъ и гамлетиковъ ‘рефлексія зала’, говоря словами Тургенева. Гамлеты умютъ только ‘мыслить’, т.-е. обращаться къ явленіямъ одной стороной своего существа, это ихъ свойство ‘принижаетъ въ нихъ вс стороны душевной дятельности ? для одной’ (I, 53). Чтобы стать человкомъ въ настоящемъ смысл этого слова, ‘мыслитель’ долженъ войти въ міръ дйствительности, долженъ не только мыслить, но и чувствовать, долженъ стать достойнымъ имени человка ? и въ этомъ смыслъ той трагедии, которую переживаетъ Гамлетъ. ‘Жизнь застыла въ Гамлет и проснуться онъ можетъ только отъ сильнаго потрясенія: трагедія ему необходима… Тогда лишь онъ узнаеть, что такую жизнь нельзя принять, что нужно найти иную, хотя бы пришлось для этого вынести самыя тяжелыя муки’ (I, 69). Прежняя жизнь для Гамлета невозможна: распалась связь временъ, говорить онъ, ‘пока связь временъ не будетъ возстановлена, нельзя, не нужно жить. И онъ знаетъ, что связь порвалась не вн его, а въ немь самомъ’… (I, 76). И въ возстановленіи этой распавшейся связи временъ заключается развитіе трагедіи Гамлета, онъ сбрасываетъ съ себя узы своей комнатной философіи, онъ входить въ живую жизнь, въ міръ страданія и сознанія. ‘…Твои муки ? обращается къ Гамлету Л. Шестовъ ? не пропадутъ даромъ. Лучше было теб вынести вс испытанія, рыдать глядя на тнь отца своего, безумствовать наедин съ собой и передъ матерью, чувствовать себя ничтожнымъ, раздавлен-нымъ червя-комъ ? чмъ жить въ Виттенберг въ сознаніи своего великаго душевнаго превосходства. Не слпая судьба загнала тебя въ трагедію, а разумная необходимость. Нужно выстрадать свое совершенство, свое развитіе’ (I, 82). И прежде всего ? нужно врить въ эту разумную необходимость, врить, что, какъ говорить Гамлетъ, и воробей не погибнетъ безъ воли провиднія: вритъ въ провидніе, т.-е. чувствовать глубокую осмысленность нашей жизни ? великое дло’, заявляетъ Л. Шестовъ (I, 87, курс. везд нашъ). Вскрыть смыслъ трагедіи, разсказать о гор, насиліи, убійств, смерти ? и притомъ ‘разсказать не за тмъ, чтобы пугать и безъ того напуганное воображеніе картинами ненужныхъ мукъ и безвременныхъ смертей, а за тмъ, чтобы объяснить, какой смыслъ все это имло ? можетъ лишь великій поэтъ’… Такимъ великимъ поэтомъ былъ Шекспиръ. ‘…Никто ? ни до Шекспира, ни посл него ? не умлъ такъ ясно видть въ человческой душ, чтобы всю путаницу сложныхъ явленій нашей психики, представляющуюся не только наблюдателямъ, но и дйствующимъ лицамъ, случайнымъ сплетеніемъ послдствій случайныхъ событій, понять какъ нчто единое, осмысленное, цлесообразное. У Шекспира высшая задача, доступная только художнику: объяснить смыслъ жизни во всхъ ея проявленіяхъ. Не отбросить жизнь, какъ ‘цвтеніе’, какъ добавленіе къ вншнимъ явленіямъ, только ими и опредляемое, а поставить жизнь впереди всего, въ ней видть начало… Поэтъ примиряетъ насъ съ жизнью, выясняя осмысленность всего того, что намъ кажется случайнымъ, безсмысленнымъ, возмутительнымъ, ненужнымъ. У Шекспира Гамлетъ выносить трагедію не потому, что онъ запутался въ стяхъ слпой судьбы…, Гамлету, повторяемъ, его трагедія была необходима. Шекспиръ именно потому и великъ, что умлъ видть порядокъ и смыслъ тамъ, гд другіе видли только хаосъ и нелпость’… (I, 88).
Насколько все это убдительно или неубдительно, ? мы еще увидимъ, а пока пойдемъ дальше за Л. Шестовымъ. Онъ переходить къ ‘Юлію Цезарю’ и особенно останавливается на Брут, противопоставляя его Гамлету и считая его величайшимъ представителемъ этическаго индивидуализма. Гамлетъ ? представитель рефлектирующей мысли, Брутъ ? представитель непосредственнаго чувства, вооруженнаго мыслью. ‘Гамлетъ со всмъ, что вн его, связанъ идеею. Онъ не можетъ порвать этой связи, но она мучительно тяготитъ его. Брутъ связанъ съ поселяниномъ, съ Римомъ, съ Люціемъ, съ Порціей ? какъ съ самимъ собою’ (I, ІІ8). Для Брута ? ‘жить и мыслить… не два раздленные, противоположные одинъ другому процесса, а одинъ’ (I, 104), люди для него ? не ходячія абстракціи, а подобныя ему существа, чувствующія и страдающія: ‘для Брута нтъ добра вн человка… Цлью онъ считаеть не правила, а себя и своихъ ближнихъ’ (мысль эта о человк-самоцли, замчаетъ Л. Шестовъ, могла явиться только у Шекспира, такъ глубоко понимавшаго и цнившаго человка, I, 98 и 113). Свобода для него ? высшее благо, рабство ? высшее зло, на этой почв и происходить его душевная трагедія. Но, переживая ее, ршившись пожертвовать ради свободы своимъ лучшимъ другомъ, Цезаремъ, Брутъ все время остается образцомъ человка, ‘везд и всегда…, словомъ и дломъ, учить людей нравственному величію’… Въ этомъ смыслъ его трагедіи. И уже одно то, что на свт есть Бруты, должно убдить насъ, ‘что есть ‘человкъ’, есть зачмъ жить, есть что длать ? и ни зло, ни горе, ни сама смерть не обвинятъ жизни’… (I, 120). Мы скоро увидимъ, какъ нсколько лтъ спустя Л. Шестовъ отнесся къ ‘нравственному величію’ Брута, къ ‘велніямъ долга’, исполнителемъ которыхъ онъ является…
Дале передъ нами Коріоланъ. Въ чемъ смыслъ трагедіи этого суроваго римскаго воина? Въ томъ же, въ чемъ и смыслъ всякой трагедіи вообще: въ развитіи человческаго достоинства въ человк, ибо нужно выстрадать свое развитіе, свое совершенство. Въ этомъ центръ всякой трагедіи, ‘и въ этомъ смысл трагедія Коріолана полна захватывающаго интереса. Съ перваго же дйствія предъ вами раскрыты вс условія жизни Коріолана и самъ герой, грубый, безсердечный, ужасный въ своемъ нелпомъ могуществ. Вы ждете, чмъ онъ кончить: неужели онъ уйдетъ такимъ же? Неужели колоссальная сила этого человка такъ и останется дикой стихіей?….. Въ огромномъ горнил Коріолановой души Шекспиръ слдитъ не за безсмысленнымъ кипніемъ расплавленнаго металла, а за тмъ, какъ формируется тамъ великій идеалъ человческаго достоинства и чести, наперекоръ стремленіямъ всего и всхъ’… А если такъ, то ‘смыслъ трагедіи становится ясенъ, и смерть Коріолана, вся его судьба не гнететъ насъ, какъ она ни ужасна. Наоборотъ, смерть, какъ заключеніе осмысленнаго, творческаго душевнаго процесса… примиряетъ насъ, какъ откровеніе свыше’… И такое ‘примиреніе’ не является результатомъ искусственнаго авторскаго намренія, но непосредственно вытекаетъ изъ существа трагедіи. ‘Если Шекспиръ осмысливаетъ трагедію, то не за тмъ, чтобы примирять зрителей, а потому, что онъ видлъ смыслъ въ трагедіи… Шекспиръ, вдумываясь въ трагедію Коріолана, видлъ, что она пробудила въ немъ лучшія чувства, что она является для него не наказаніемъ за преступленіе…, а необходимымъ процессомъ развитія… Мы видимъ лишь поверхность явленій и не въ силахъ проникнуть до той глубины, гд таятся корни, изъ которыхъ выростаетъ человческая судьба. Шекспиръ же видлъ ихъ, и безсмысленная, жестокая трагедія Коріолана получаетъ для него человчески понятный смыслъ. На мсто ‘случая’, который является для современнаго ученаго кореллативомъ ‘причины и слдствія’, у Шекспира является законъ нашего внутренняго міра’…(I, 173, 186, 196 и 197).
Переходимъ къ трагедіи Макбета, которую Л. Шестовъ именуетъ ‘трагедіей категорическаго императива’. Въ этой трагедіи вопросъ о смысл жизни соединяется съ вопросомъ о сущности величайшей безсмыслицы ? преступленія, трагедія эта показываетъ намъ, ‘какъ понималъ геніальный поэтъ преступниковъ и преступленіе и чт примиряло его съ этимъ ужаснйшимъ изъ всхъ существующихъ ??????`овъ’ (I, 249). Ибо если есть хоть одно безсмысленное по существу явленіе ? напримръ, преступленіе, ? то міръ еще не оправданъ, а потому самый жестокій преступникъ, какой-нибудь Яго или Макбетъ, ‘долженъ оставаться для насъ человкомъ такимъ же, какъ и мы, по поводу котораго мы должны требовать у жизни оправданія, какъ Лиръ (мы это еще увидимъ) требовалъ объясненія за свое несчастіе’ (I, 253). Итакъ, въ чемъ же трагедія Макбета? Трагедія эта, по мннію Л. Шестова, заключается въ борьб человка съ ‘категорическимъ императивомъ’, т.-е. съ долгомъ въ его кантовскомъ пониманіи. Съ категорическимъ императивомъ и вообще съ формальной этикой Канта ведетъ неустанную борьбу Л. Шестовъ во всхъ своихъ книгахъ, борьбу эту онъ началъ своимъ анализомъ трагедіи Макбета. ‘Макбетъ не ршается убить Дункана не изъ-за Дункана, а чтобъ не нарушать покоя своей души. Макбетъ, убивши Дункана, скорбитъ не о Дункан, а о себ, о потерянномъ душевномъ мир. У Канта именно это обстоятельство служитъ къ возвеличенію категорическаго императива. Это голосъ ‘разума’ an sich, существующаго единственно затмъ, чтобы противоставлять свои велнія Макбетовскимъ желаніямъ. ‘Разумъ’ не говоритъ Макбету: Дун-канъ такой же человкъ, какъ ты. Ты хочешь жить и онъ хочетъ жить ? такъ зачмъ же ты убьешь его? ‘Разумъ’ грозитъ: не убивай ближняго, ибо ты будешь убійцей. Едва ли во всей человческой психик можно найти что-либо боле обидное для достоинства человка, чмъ эта кантовская ‘совсть’. Не убивай не изъ-за жертвы, а изъ-за предстоящихъ теб непріятностей съ категорическими императивами! Здсь все: и глубокій человческій эгоизмъ, и слабость, и трусость’… (I, 268). Въ борьб съ этими категорическими императивами ? весь смыслъ трагедіи Макбета. Мы не можемъ останавливаться на этомъ интересномъ толкованіи трагедіи Шекспира Л. Шестовымъ и отсылаемъ читателя непосредственно къ самой книг этого автора: приводимыя нами обширныя выписки изъ нея даютъ о ней лишь самое общее понятіе.
Однако и по тому немногому, что мы привели выше, вырисовывается съ достаточной опредленностью отношеніе Л. Шестова къ проблем смысла жизни. Оно сделается для насъ еще боле яснымъ, когда мы остановимся на пониманіи Л. Шестовымъ трагедіи короля Лира: здсь вопросъ о смысл жизни, о случайности или не-случайности зла, о причин и цли ??????’a ставится наиболе остро, наиболе рзко. Понять, осмыслить, оправдать трагедію короля Лира ? значить понять, осмыслить и оправдать всю человческую жизнь.
Королю Лиру восемьдесятъ лтъ, онъ на порог смерти. И вдругъ ? ошеломляющій ударъ, нечеловческія мученія. Неужели и они не случайны? Неужели и они имютъ смыслъ? Выгнаннаго изъ дома ‘злодйками-дочерьми’ въ бурю и грозу короля Лира пріютилъ Глостеръ: за это у Глостера вырываютъ глаза. Неужели и это можно понять, оправдать, осмыслить? Любящая Корделія спасаетъ отца ? и задушена своими сестрами, ‘ничего не можетъ быть ужасне, чмъ эта случайная, неожиданная ? ненужная, невидимому ? смерть лучшей изъ женщинъ на глазахъ у старика отца, и безъ того вынесшаго стoль нечеловческія пытки’ (I, 202-203). И это тоже иметъ смыслъ? Это тоже понятно? Это тоже можетъ быть оправдано?
Л. Шестовъ ставитъ вс эти вопросы и безъ колебанія отвчаетъ на нихъ: да. Жизнь можетъ быть оправдана, жизнь должна быть осмыслена, но понять и оправдать ее можетъ только великій поэтъ, которому дано видть глубокую сущность явленій, а не ихъ случайную поверхность. Такимъ великимъ поэтомъ былъ Шекспиръ и онъ открываетъ намъ смыслъ трагедіи короля Лира.
Въ чемъ смыслъ этой трагедіи? Опять-таки въ томъ же, въ чемъ смыслъ трагедіи вообще, въ чемъ былъ смыслъ трагедіи Гамлета или Коріолана: нужно выстрадать свое развитіе, свое человческое достоинство. Гамлетъ былъ только ‘мыслителемъ’ ? трагедія сдлала его человкомъ, Коріоланъ былъ только воиномъ, только ‘тараномъ’, но носилъ въ своей душ великія возможности, трагедія проявила ихъ и обратила его въ человка. Такъ и Лиръ: онъ былъ королемъ, въ немъ ‘every inch а King’, каждый дюймъ ? король, трагедія должна сдлать его человкомъ. Уже первое оскорбленіе, нанесенное раздавшему свое царство королю, является началомъ страшной трагедіи: ‘король узнаетъ, что онъ человкъ и ничего больше, т.-е. бдное, голое, двуногое животное’ (I, 2І6). Эту истину ему суждено выстрадать, ему суждено пройти тяжелый крестный путь. ‘За всю свою долгую жизнь онъ усплъ лишь научиться чувствовать себя королемъ… Но ему осталось еще понять, что и вс другіе люди ? короли’. И когда онъ это пойметь, онъ станетъ ‘такъ безмрно прекрасенъ въ своемъ трогательномъ величіи и могучей кротости…, что вс вынесенныя имъ муки не только перестаютъ казаться намъ нелпыми, ненужными, но получаютъ въ нашихъ глазахъ глубокій смыслъ’ (I, 227). Въ этомъ смыслъ трагедіи короля Лира, въ этомъ смыслъ всякой трагедіи. Трагедія, говоритъ Л. Шестовъ, вызываетъ необычайное напряженіе силъ, вс вопросы жизни возникаютъ передъ человкомъ, какъ они возникли передъ Лиромъ, съ той настойчивостью, которая исключаетъ всякую возможность отклоненія отвта. Лиръ выстрадалъ эти отвты и сталъ передъ смертью человкомъ: въ этомъ смыслъ его трагедіи, въ этомъ отвтъ на вопросъ, эачмъ ему трагедія? ‘Если трагедія наканун смерти иметъ смыслъ, ? приведемъ мы въ заключеніе послднюю большую цитату изъ книги Л. Шестова: ? если она не оказывается насмшливою игрою адскихъ или ? что еще хуже ? равнодушныхъ силъ, если то, что пережилъ Лиръ, нужно было ему ? то этимъ снимаются вс обвиненія съ жизни. Вмсто того, чтобы проклинать судьбу, мы, понявъ содержаніе ея ‘необъятныхъ книгъ’, т.-е. Шекспира, благословимъ цлесообразность господствующаго надъ человкомъ закона’… ‘…тамъ, гд для насъ хаосъ, случай, безсмысленная борьба мертвой, равнодушной, но безконечно могучей силы съ живымъ, чувствующимъ, но немощнымъ человкомъ, т.-е. тамъ, гд для насъ область нелпаго трагизма, тамъ поэтъ видитъ осмысленный процессъ духовнаго развитія. Подъ видимыми всмъ людямъ муками онъ открываетъ невидимую никому задачу жизни’… И въ этомъ смыслъ того, что мы называемъ трагической красотой. ‘Если бы удары, обрушившіеся на бдную голову старца, были дломъ ‘слпой судьбы’, ‘случая’, ведущихъ людей къ страданію, безумію и смерти, то о трагической красот не могло бы быть и рчи. Мы могли бы говорить лишь о трагическомъ безобразіи’… Трагическое безобразіе имло бы мсто при наличности нелпаго трагизма, трагическая красота обусловлена разумной необходимостью, трагическую красоту можетъ создать жизнь, а возсоздать ? великій художникъ, которому ясенъ законъ разумной необходимости. ‘Найти тамъ законъ, гд вс видятъ нелпость, отыскать тамъ смыслъ, гд по общему мннію не можетъ не быть безсмыслицы, и не прибгнуть ко лжи, къ метафорамъ, къ натяжкамъ, а держаться все время правдиваго воспроизведенія дйствительности ? это высшій подвигъ человческаго генія’… (I,234-235, 241).
Такой подвигъ совершилъ Шекспиръ, доказать это ? цль книги Л. Шестова. ‘Цлые годы призракъ случайности человческаго существованія преслдовалъ его и цлые годы великій поэтъ безстрашно всматривался въ ужасы жизни и постепенно уяснялъ себ ихъ смыслъ и значеніе’… ‘Чмъ ужасне представлялась ему дйствительность, тмъ настоятельне чувствовалъ онъ потребность понять все то, что происходило вокругъ него… Поэтъ чувствовалъ, что нельзя жить, не примирившись съ жизнью. Пока есть Лиры, Гамлеты, Отелло, пока есть люди, случайно, въ силу рожденія или вншнихъ обстоятельствъ, ставшіе добычей несчастія или, что еще ужасне, виновниками несчастія другихъ, преступниками, пока надъ человкомъ господствуеть слпая сила, опредляющая его судьбу ? жизнь наша только ‘сказка, разсказанная глупцомъ»… И Шекспиръ, по мннію Л. Шестова, показалъ намъ, что слпой судьбы не существуетъ, что Нкто въ сромъ ? миъ, что Случай ? миражъ, фатаморгана. Случая нтъ ? вотъ что говорить намъ Шекспиръ. ‘Если онъ показываетъ намъ законъ тамъ, гд мы считаемъ неизбжнымъ случай, то лишь потому, что тамъ есть этотъ законъ, который мы не въ силахъ различить. Если судьба Лира, казавшаяся всмъ судьбой человка, которому раздробилъ голову случайно оборвавшійся съ дома кирпичъ, оказывается осмысленнымъ ростомъ его души, то не фантазія Шекспира украсила кирпичъ, а зоркость поэта прослдила вс результаты дйствія удара. Въ ‘Корол Лир’ Шекспиръ возвщаетъ великій законъ осмысленности явленій нравственнаго міра: случая нтъ, если трагедія Лира не оказалась случаемъ’‘А если такъ, то ?????? есть лишь необъясненный случай (курс. нашъ). Участь Глостера и Корделіи, погибшихъ за короля, уже не наполняетъ нашу душу фантастическимъ ужасомъ, какъ и неожиданное явленіе природы не смущаетъ человка, достаточно вышколеннаго, чтобы понимать невозможность нарушенія закона причинности’ (I, 280-281, 242-243).
Этимъ аккордомъ заканчивается книга Л. Шестова: случая нтъ, нелпаго трагизма нтъ, есть лишь осмысленная необходимость, а все нелпое, несправедливое, возмущающее душу ? это только необъясненный случай…

V.

Выше мы почти всюду предоставляли слово самому Л. Шестову, не желая становиться между нимъ и читателями въ его апологіи трагедіи. Читатель выслушалъ такимъ образомъ убжденную и горячую рчь рыцаря Цлесообразности и непримиримаго врага Случая, насколько эта убжденная рчь убдительна ? вотъ вопросъ, котораго мы еще не коснулись. А коснуться его необходимо, такъ какъ мы имемъ здсь передъ собой совершенно особое ршеніе проблемы о смысл жизни, ршеніе, не совпадающее ни съ мистической, ни съ позитивной теоріей прогресса и въ корн расходящееся съ построеніями художественнаго творчества и . Сологуба и Л. Андреева.
Дйствительно, трудно найти большую противоположность міровоззрній, чмъ у Л. Андреева и Л. Шестова, автора книги о Шекспир. ‘Нкто въ сромъ’ у Л. Андреева ? вдь для нравственнаго міра это тотъ самый Случай, та самая ‘слпая судьба’, которую категорически отвергалъ Л. Шестовъ, по Л. Андрееву міромъ правитъ равнодушная сила, механическіе законы которой настолько же фатально необходимы въ мір физическомъ, насколько случайны въ мір нравственномъ, это та самая точка зрнія, которую Л. Шестовъ называлъ наивно-близорукой и которую онъ искренно презиралъ, считая ее удломъ ‘типическаго современнаго человка съ врой во власть случая’ (I, 43). Центральный вопросъ Л. Андреева: ‘зачмъ жить, если существуетъ смерть?’ ? представлялся Л. Шестову удломъ книжнаго человка, ‘мыслителя’ въ род Гамлета. Философія Гамлета на кладбищ ? это дйствительно кладбищенская философія, черепа леденятъ ему кровь: ‘что жизнь, если рано или поздно вс мы будемъ такими?!.. Мысль о смерти, иначе какъ въ вид голаго черепа ему не представляющейся…, торжествуетъ надъ нимъ. Онъ не чувствуетъ, что не изъ нея надо исходить’… Такъ говоритъ Л. Шестовъ о Гамлет и могъ бы повторить о Л. Андреев. Ну, а Нкто въ сромъ? Нкто въ сромъ ? это фантомъ, который долженъ быть покоренъ нами, мы должны взглянуть въ глаза Елеазара-Случая и оказаться сильне его: ‘нельзя примириться съ Медузой, не покоривъ ее’ (I, 84, 76). И Л. Шестовъ покоряетъ ее, преодолваетъ фантомъ Случая и ставитъ на его мсто принципъ осмысленной необходимости. Въ этомъ отношеніи, какъ видимъ, Л. Андреевъ и Л. Шестовъ ? дв прямыя противоположности. Кто изъ нихъ правъ? Оба правы.
Л. Шестовъ правъ, ибо онъ понимаетъ то, что иногда непонятно Л. Андрееву: онъ понимаетъ и принимаетъ субъективную осмысленность жизни, въ этомъ какъ-разъ и заключается вся суть его книги, доказывающей, что личная трагедія осмысленна. Эта мысль вскрыта въ книг Л. Шестова настолько блестяще, что намъ къ ней нечего прибавлять. Человкъ долженъ выстрадать свое развитіе, долженъ очиститься и закалиться въ горнил горя и мукъ, ? и такое горе, такія муки всегда оправданы, всегда понятны: въ этомъ смыслъ трагедіи, въ этомъ субъективный смыслъ жизни. Съ высоты такого принципа находитъ себ оправданіе и та Смерть, отъ которой съ такимъ ужасомъ бжитъ Л. Андреевъ. Именно потому и днна жизнь, что существуетъ смерть, сказа-ли мы, говоря о Л. Андреев, эта мысль получаетъ теперь новое освщеніе: иногда жизнь длается цнной, субъективно осмысленной только передъ взоромъ Смерти. Ибо пока на земл есть смерть, есть и трагедія, а личная трагедія для многихъ есть единственный путь къ субъективной осмысленности существованія. Шопенгауеръ гд-то сказалъ, что если бы удалить изъ жизни гнетущую человка трагедію, то человкъ погибъ бы ? какъ погибъ бы и въ томъ случа, если бы устранить давленіе атмосферы на наше тло. Это сравненіе можно продолжить, можно сказать, что при чрезмрномъ увеличены атмосфернаго давленія человкъ тоже погибнетъ, будетъ раздавленъ, какъ онъ иногда бываетъ раздав-ленъ чрезмрной тяжестью нравственныхъ мукъ, непосильно тяжелой трагедіей. Но такіе случаи не опровергаютъ общаго принципа: мы не можемъ жить вн атмосфер—на-го давленія. Достоевскій выражалъ эту же мысль своимъ извстнымъ парадоксомъ: чело-вкъ до страсти любитъ страданіе, эту единст-венную причину сознанія. ‘Любитъ’ ? объ этомъ можно спорить, но Достоевскій правъ въ томъ, что единственной причиной созна-нія, дйствительно, часто бываетъ страданіе, трагедія: Л. Шестовъ показываетъ намъ это на типахъ Лира, Гамлета, Коріолана. Пока существуютъ страданія ? существуетъ трагедія, но если даже въ какомъ-нибудь Zukunftstaat’ страданія навки упразднятся, то все же не упразднится смерть, пока же на земл есть смерть ? есть и личная трагедія, пока есть личная трагедія, очищающая и возвышающая человка ? существуетъ субъективный смыслъ горя, мукъ, страданій, субъективный смыслъ человческой жизни. Посколь-ку муки эти субъективно осмысленны, поскольку осмысленна жизнь ? постольку ‘разум-ная необходимость’ становится на мсто ‘нелпаго трагизма’, постольку побждается на—ми Нкто въ сромъ. Такъ Человкъ побждаетъ въ поединк Нкоего въ сромъ, и мы ви-д-ли выше, что побда эта остается непонятой Л. Андреевымъ. Ее понимаетъ, ее раскры-ваетъ намъ Л. Шестовъ: онъ показываетъ смыслъ трагедіи и тмъ самымъ вскрываетъ неясную для Л. Андреева субъективную осмысленность ‘жизни человка’.
Но правъ и Л. Андреевъ, ставя надъ человкомъ своего Нкоего въ сромъ, эту слпую судьбу, этотъ ненавистный Л. Шестову Случай. Л. Андреевъ правъ потому, что всмъ своимъ творчествомъ онъ безсознательно вскрываетъ передъ нами основную ошибку тхъ разсужденій Л. Шестова, съ которыми мы познакомили читателя. Ошибку эту можно сформулировать проще всего такъ: Л. Шестовъ не видлъ и не хотлъ понять того, что элементы осмысленной трагедіи одного человка неизбжно являются въ то же самое время элементами безсмысленной драмы другого.
Пояснимъ двумя-тремя примрами. Вотъ передъ нами ‘жизнь Василія ивейскаго’. Л. Андреевъ утверждаетъ, что надъ всей жизнью ивейскаго тяготлъ рокъ, что Нкто въ сромъ стоялъ со свчей въ рук въ углу поповскаго дома, Л. Шестовъ, наоборотъ, покажетъ намъ внутреннюю осмысленность трагедіи бднаго попа: Василій ивейскій, скажетъ онъ намъ, долженъ выстрадать свое человческое достоинство, и изъ темнаго, забитаго попа, какимъ онъ былъ въ начал разсказа, обратиться въ сильнаго и гордаго человка. Въ этомъ смыслъ всякой трагедіи ? мы это видли выше, ? а значитъ, въ этомъ и смыслъ трагедіи Василія ивейскаго. Кто правъ? Конечно, Л. Шестовъ: мы видли это, разбирая андреевскій разсказъ. А если такъ, то все горе, задавившее своею тяжестью Василія ивейскаго, тмъ самымъ и оправдывается, если такъ, то вмсто нелпаго трагизма передъ нами осмысленная необходимость, и все то, въ чемъ Л. Андреевъ не видитъ смысла, иметъ, слдовательно, вполн определенный субъективный смыслъ. Пусть такъ. Но вотъ маленькое замчаніе: мы помнимъ, что у Василія ивейскаго утонулъ, купаясь, шестилтній сынъ. Это горе легло свинцовой тяжестью на душу Василія ивейскаго. Мы только-что доказали, вслдъ за Л. Шестовымъ, что горе это было не безсмысленно, а имло вполн опредленный смыслъ въ душевной трагедіи Василія ивейскаго, было ступенькой въ его духов-номъ развитіи… Еще разъ: пусть такъ. Пусть это горе, эта душевная мука отца иметъ смыслъ и оправданіе, но гд смыслъ и оправданіе не этой муки отца, а самой гибели ребенка! Вдь то, что для Василія ивейскаго является лишь элементомъ его личной осмысленной трагедии, то для его шестилтняго сына явилось элементомъ безсмысленной драмы: пошелъ купаться ? и утонулъ, и нтъ больше черненькаго, тихонькаго мальчика Василія…
Возьмемъ другой примръ: вотъ передъ нами ‘жизнь Человка’. Въ ней Л. Андреевъ не видитъ внутренняго смысла, Л. Шестовъ, наоборотъ, учитъ насъ видть вполн ясный субъективный смыслъ въ жизненной трагедіи Человка. Человкъ съумлъ вынести и голодную бдность, и пресыщенное богатство, и снова бдность и одинокую старость ? и встртилъ побдителемъ смерть, гнетущее горе, смерть сына, смерть жены не сломили Человека, онъ выстрадалъ свое человческое достоинство и жизнь его есть осмысленная трагедія. Но вотъ опять: смерть сына. Опять передъ нами безсмысленная драма. Пошелъ гулять сынъ Человка ? молодой, красивый, начинающей жить ? и кто-то бросилъ въ него камнемъ и разбилъ ему голову. Онъ умеръ. Смерть сына является для Человка только однимъ изъ элементовъ его осмысленной трагедіи, ну, а для самого этого убитаго камнемъ сына? Не повторяется ли здсь то самое, о чемъ у насъ уже была рчь при разбор творчества . Сологуба: одного распинаютъ, а другой въ это время стъ ананасный компотъ? (см. выше, стр. 26). Только тамъ у насъ шла рчь объ эстетическихъ, а здсь объ этическихъ переживаніяхъ. Одно дло ? повторимъ мы еще разъ ? сть ананасный компотъ, глядя на крестныя муки, а другое дло ? быть распятымъ самому, оправдывать и объяснять безсмысленныя страданія, безсмысленную драму одного человка осмысленной трагедіей другого только потому, что он одновременны ? все равно, что строить знакомое уже намъ умозаключеніе: stat baculus in angulo, ergo pluit. А если такъ, то чмъ оправдаемъ мы гибель сына Человка? Случайно камень попадаетъ ему въ голову ? и ‘молодое, полное жизни, надеждъ на будущее, веселое, прекрасное, радостное существо ? слышали мы отъ Л. Шестова ? вдругъ обращается въ не-годнаго калку’, боле того ? умираетъ. И пусть его смерть является элементомъ личной осмысленной трагедіи его отца, но для него самого, еще не знавшаго никакой трагедіи, еще только вступавшаго въ жизнь ? этотъ ударъ камня явился элементомъ безсмысленной драмы.
Что отвчаетъ на все это Л. Шестовъ? Мы знаемъ его отвтъ: онъ взываетъ къ вр въ осмысленность человческой жизни, врить въ эту осмысленность ? ‘великое дло!’ (I, 87, см. выше, стр. 86). Плохо дло, разъ приходится прибгать къ такимъ аргументамъ! Другой аргументъ ? заключеніе отъ частнаго къ общему, пріемъ, какъ извстно, не особенно рекомендуемый въ логик… ‘Случая нтъ, ? слышали мы, ? если трагедія Лира не оказалась случаемъ’. Пусть такъ, пусть въ трагедіи отнын нтъ мста случаю, но въ драм?!… Трагедія есть субъективный процессъ, развитіе явленій нравственнаго міра, драма же есть ??????, она характеризуется отсутствіемъ этого субъективнаго процесса и чисто вншнимъ пересченіемъ двухъ причинныхъ рядовъ: шелъ человкъ, на голову свалился камень. Л. Шестовъ намъ не доказалъ, что драмы нтъ, а есть только трагедія, онъ доказалъ лишь, что многія драмы можно объяснить, какъ трагедіи. Вотъ, напримръ, участь Корделіи: для насъ это только драма, только нелпое и случайное стеченіе обстоятельствъ, въ центр нашего вниманія стоитъ трагедія Лира. Но если бы великій поэтъ, хотя бы тотъ же Шекспиръ, написалъ не трагедію ‘Король Лиръ’, а трагедію ‘Корделія’, т.-е. перенесъ фокусъ своего вниманія на душевную жизнь Корделіи, то вся ея судьба стала бы для насъ осмысленной, а трагедіи Лира, наоборотъ, мы не смогли бы понять, отнесли бы ее къ области ‘нелпаго трагизма’, сочли бы ее ‘драмой’. Допускаемъ и это, допускаемъ сложный процессъ развитія нравственнаго міра Корделіи, допускаемъ, что многія драмы можно объяснить, какъ трагедіи. А если такъ, ? продолжаетъ Л. Шестовъ, ? то драмы вообще нтъ, а ?????? есть лишь необъясненный случай (см. выше, стр. I, 88)… Вотъ обобщающее умозаключеніе отъ частнаго къ общему, въ немъ коренится вся ошибка Л. Шестова, заключающаго отъ ‘многiя’ ко ‘вс’. Камень убиваетъ человка ? гд здсь ‘трагедія’ для убитаго? На это не отвтитъ никакой Шекспиръ.
Эмпирическая очевидность говорить намъ, что существуютъ не только трагедіи, но и драмы, противъ этой очевидности выставляюсь требованіе вры: это ? покушеніе съ негодными средствами. И самъ Л. Шестовъ не могъ не почувствовать, что ‘неладно что-то въ датскомъ королевств’, что въ изложенномъ имъ міровоззрніи есть какой-то locus minoris resistentiae, гд снова Случай одерживаетъ побду надъ Целесообразностью. Эта ошибка Л. Шестова намъ теперь ясна, мы видимъ, что въ борьб съ фантомомъ Случая побдителемъ оказался не Л. Шестовъ. И вопреки его доказательствамъ мы можемъ теперь сказать: да, случай есть и всегда будетъ существовать для человка, случай длаетъ, между прочимъ, невозможной объективную осмысленность жизни человка. Но мы не будемъ стоять въ ужас передъ этимъ фантомомъ, потому что мы уже признали отсутствіе объективнаго смысла жизни, а наличность случая нисколько не мшаетъ ея субъектиной осмысленности. Мы не будемъ, подобно Л. Шестову, ‘благословлять цлесообразность господствующаго надъ нимъ закона’, но и не будемъ, подобно ему, трепетать передъ мыслью о случайности человческой жизни ? къ этому приводить насъ анализъ трагедіи и драмы, и въ этомъ состоитъ міровоззрніе имманентнаго субъективизма.
Ну, а куда же мы днемъ трупикъ утонувшаго шестилтняго ребенка, черненькаго и тихонькаго мальчика Василія? Какъ оправдаемъ мы нелпую смерть человка, которому камень случайно раздробилъ голову? Л. Шестовъ самъ увидлъ, что на это еще нужно отвтить ? и далъ отвтъ въ послдующихъ своихъ книгахъ, отказавшись отъ своей первоначальной точки зрнія.

VI.

Книга ‘Шекспиръ и его критикъ Брандесъ’ характеризуетъ собою своего рода эпоху ‘разумной дйствительности’ для Л. Шестова. Нтъ драмы, есть только трагедія, нтъ случая, есть лишь цлесообразность, нтъ нелпаго трагизма, есть одна разумная необходимость. Такъ въ свое время Блинскій тоже былъ непоколебимо убжденъ въ разумности всего существующаго… И недаромъ Л. Шестовъ, потерявъ вру въ разумную дйствительность, начинаетъ свою вторую книгу обширной цитатой изъ знаменитаго письма Блинскаго, разрывающаго съ философіей ‘Егора едорыча Гегелева’. Вдь Блинскій тоже пытался теоретически осмыслить все безсмысленное и тоже былъ вскор вынужденъ отказаться отъ такой апологіи безсмысленнаго и признать, что причинная законосообразность еще не доказываетъ нравст-венной закономрности явленій.
Кстати, небольшое отступленіе, но любопытный вопросъ: какъ возможна, какъ психологически объяснима такая вра въ смыслъ безсмыслицы? Самъ Л. Шестовъ даетъ на это, хотя и по другому поводу, вполн опредленный отвтъ: съ дтства нашъ мыслительный аппаратъ коверкаютъ наши воспитатели, заставляя врить самымъ безсмысленнымъ вещамъ. Когда дти слышатъ разсказы о лшихъ, о русалкахъ, о вдьмахъ, то ихъ предупреждаютъ, что все это ‘сказки’, въ которыхъ ‘про неправду все написано’, но тутъ же дтямъ сообщаютъ безапелляціоннымъ тономъ, что солнце неподвижно, что земля ? вращающійся шаръ и т. п. А между тмъ ‘колдунъ, вдьма, дьяволъ ? это только нчто новое, но понятное, не противорчащее очевидности. Вертящаяся же земля, неподвижное солнце, фиктивное небо и т. п. ? все это вдь верхъ безсмыслицы для ребенка. И тмъ не мене это ? истина, онъ знаетъ это наврное и съ этой неправдоподобной истиной онъ живетъ цлые годы. Разв такое насиліе надъ дтскимъ умомъ можетъ не изуродовать его познавательныя способности? Разв вра въ смыслъ безсмыслицы не становится его второй природой?’ (III, 201-202). Это остроумное замчаніе Л. Шестовъ могъ бы примнить и къ себ, какъ автору книги о Шекспир, которая вся проникнута этой врой въ смыслъ безсмыслицы… Но скоро Л. Шестовъ увидлъ свою ошибку, онъ понялъ, что осмыслить безсмысленное не въ силахъ никакой Шекспиръ. Впослдствіи онъ самъ призналъ, что тщетна была попытка спрятаться за спину Шекспира отъ ужасовъ жизни: у Шекспира вовсе нтъ того полнаго ‘оправданія жизни’, которое приписалъ ему Л. Шестовъ, въ произведеніяхъ Шекспира ? писалъ впослдствіи Л. Шестовъ ? ‘такъ много страшныхъ вопросовъ и ни одного удовлетворительнаго отвта’ (IV, 180). Когда Шекспиръ писалъ своего ‘Гамлета’, ? говорить Л. Шестовъ въ другомъ мст ? то для него тогда ‘распалась связь временъ… Это значить ? прежняя, безсознательная, дающаяся намъ всмъ даромъ вра въ цлесообразность и осмысленность человче-ской жизни рушилась. Нужно сейчасъ же, немедленно, найти новую вру, иначе жизнь обращается въ непрерывную, невыносимую пытку. Но какъ это сдлать? Гд найти вру? И есть ли такая вра на земл? …Отвтъ не только не придетъ сейчасъ, но не придетъ и черезъ многіе годы, а Шекспиръ… будетъ жить съ сознаніемъ, что для него все погибло и что вс отвты, когда-либо дававшіеся на гамлетовскій вопросъ ? были лишь пустыми словами’… (IV, 224-225). Вы понимаете, конечно, что здсь, какъ и всюду раньше, Шекспиръ только ширма, за которой скрывается Л. Шестовъ. У Шекспира рушилась вра въ осмысленность и цле-сообразность человческой жизни, Шекспиру нужно немедленно найти новую вру, Шекспиръ отнын бу-детъ жить съ сознаніемъ невозможности отвта на во-просъ объ объективномъ смысл жизни: здсь всюду пишется ‘Шекспиръ’, а произносится ‘Левъ Шестовъ’. Людямъ нашего роста всегда удобно стать подъ защиту такого великана, какъ Шекспиръ… Когда Л. Шестовъ врилъ въ смыслъ жизни, онъ доказывалъ намъ его произведеніями Шекспира, теперь, когда эта его вра рушилась, онъ снова тми же произведеніями Шекспира подкрпляетъ свою новую точку зрнія. Шекспиръ слишкомъ великъ, чтобъ обойти его ? слышали мы отъ Л. Шестова, ? и каждый ищетъ опоры своему міровоззрнію въ интуиціяхъ великаго художника. И если бы мы пожелали подойти къ Шекспиру съ предвзятой тенденціей, то мы безъ труда сд-лали бы его выразителемъ того міровоззрнія имма-нентнаго субъективизма, которое намчается въ настоящей книг…
Итакъ, Л. Шестовъ отказался отъ своей старой точки зрнія, отъ вры въ не-случайность и ео ipso осмысленность существованія. Мы сейчасъ увидимъ, къ чему онъ теперь пришелъ, но пока, немного забгая впередъ, остановимся на вопрос ? что сохранилъ въ дальнйшемъ Л. Шестовъ отъ своего міровоззрнія эпохи ‘разумной дйствительности’.
И прежде всего надо отмтить, что Л. Шестовъ остался и остается до сихъ поръ типичнымъ ‘субъек-тивистомъ’, какимъ онъ былъ въ первой своей книг. Лишь только ‘объективное’ касается своимъ крыломъ міра внутреннихъ переживаній человка, то Л. Шестовъ ужъ тутъ какъ тутъ, чтобы протестовать про-тивъ такой узурпаціи правъ субъективнаго міра: мы это видли на его полемик съ Тэномъ и ему подобными Сергями Николаевичами изъ горныхъ обсерва-торій. Съ высоты своихъ обсерваторій смотрятъ на жизнь эти объективные, безстрастные ‘мыслители’ и считаютъ человка только средствомъ для міровой цли, страданія, радости, муки человка для нихъ не сушествують какъ нчто реальное. Все ХIХ-ое сто-лтіе представляется Л. Шестову заполненнымъ борьбой протестующихъ индивидуалистовъ художниковъ ? Байрона, Мюссе, Гейне ? съ торжествующими свою по-бду мыслителями въ род Тэна (I, І2-13 и сл.). Мы подчеркиваемъ это противопоставленіе, такъ какъ во второй книг Л. Шестова найдемъ аналогичное противо-поставленіе ‘философіи’ и ‘проповди’ (таковъ даже подзаголовокъ этой книги), а въ третьей ? подобное же противопоставленіе ‘трагедіи’ и ‘обыденности’. Во всхъ этихъ случаяхъ, какъ увидимъ, объективное, общеобязательное противопоставляется субъективному, во всхъ этихъ случаяхъ мы имемъ передъ собой непримиримую борьбу съ разными видами объективизма. Для Л. Шестова объективисты ? это люди, ‘признаю-щіе абсолютное значеніе кирпича’, того самаго кирпича, который согласно всмъ законамъ науки, падая, разбиваетъ голову мимопроходящему человку, это люди ? относящіеся къ ‘кирпичу’ съ восторгомъ. Мы видли, что въ своей первой книг Л. Шестовъ по-пробовалъ отрицать за этимъ ‘кирпичемъ’ (т.-е. за слу-чаемъ въ нравственномъ мір человка) всякое зна-ченіе, онъ желалъ этимъ одновременно отнять почву и у объективистовъ и у тхъ людей, которые относятся къ ‘кирпичу’ съ ненавистью, которые ‘съ отчаяніемъ и проклятіемъ приняли за единственный законъ для человческой жизни ? случай’ (I, 25).
Здсь, замтимъ къ слову, есть еще нсколько воз-можныхъ ршеній вопроса, мы укажемъ только то, къ которому слдуетъ прійти съ точки зрнія имманент-наго субъективизма. Оно заключается въ слдующемъ: при пересченіи двухъ причинныхъ рядовъ, внутренняго и вншняго человку, мы должны разсматривать получившееся явленіе двояко ? субъективно и объективно. Вмст съ объективистами необходимо признать хотя и не ‘абсолютное значеніе кирпича’, но во всякомъ случа его закономрное значеніе, фактъ ‘паденія кирпича’ ? мы все время говоримъ фигурально ? наука въ прав изучать съ объективной точки зрнія закона причинности. Но при этомъ нтъ никакой необходимости раздлять восторги передъ ‘кирпичемъ’ нкоторыхъ крайнихъ объективистовъ, различныхъ Сергевъ Николаевичей изъ горныхъ обсерваторій. Это съ одной стороны. Съ другой ? это же явленіе мы оцниваемъ съ точки зрнія субъективной, исходя изъ основного принципа этическаго индивидуализма: человкъ ? цль. И съ этой точки зрнія ‘кирпичъ’ не приводитъ насъ въ отчаяніе, не стоимъ мы передъ нимъ также и въ ‘грустномъ недоумніи’, потому что не приписываемъ жизни никакой объективной цли, которую могъ бы разбить ‘кирпичъ’ своимъ паденіемъ: въ этомъ ? характернйшая черта имманентнаго субъективизма. Поэтому мы боремся не съ объективной наукой, а лишь съ объективнымъ телеологизмомъ, который пытается уврить насъ въ существованіи лежащей вн насъ цли. Въ этой борьб съ объективизмомъ Л. Шестову принадлежитъ видное мсто, хотя его точка зрнія не совпадаетъ съ только-что изложенной. Какъ бы то ни было, но субъективизмъ Л. Шестова наглядно проявляется во всхъ его книгахъ, мы еще будемъ слдить за этими проявленіями, будетъ ли то ненависть ко всякому обобщающему ‘ratio’, или къ категорическому императиву, или вообще ко всякимъ нормамъ. А теперь возвращаемся къ тому моменту творчества Л. Шестова, когда для него ‘распалась связь временъ’ ? т.-е., говоря его же словами, окончательно рушилась вра въ целесообразность и осмысленность человческой жизни, вра, которую онъ такъ горячо старался внушить читателю (а прежде всего самому себ) въ книге о Шекспир. Такъ часто бываетъ: передъ окончательнымъ невріемъ особенно горяча бываетъ послдняя вспышка вры, стоить вспомнить одного Василія ивейскаго. Съ этихъ поръ въ творчеств Л. Шестова наступаетъ новый, второй и пока послдній періодъ, этотъ переломъ творчества произошелъ между первой и второй его книгами. Вторая и послдующія книги Л. Шестова тсно связаны между собой одной и той же идеей, книга же о Шекспир стоитъ совершенно особнякомъ, но составляетъ естественное предисловіе ‘a contrario’ ко всему его послдующему творчеству. Въ ней мы имемъ утвержденіе: жизнь осмысленна, и смыслъ этотъ проявляется въ стремленіи къ человческому достоинству, къ свту, сознанію, правд, добру… А въ остальныхъ его книгахъ ? мы сейчасъ увидимъ, какъ въ нихъ трактуется то самое ‘добро’, трубадуромъ котораго Л. Шестовъ былъ въ своей книг о Шекспир…
Итакъ, мы стоимъ теперь передъ проблемой новаго отвта на старый вопросъ: гд и въ чемъ оправданіе жизни? Только положеніе сильно осложняется теперь тмъ сознаніемъ, къ которому пришелъ Л. Шестовъ: случай ? есть, объективнаго смысла жизни ? нтъ. Не угодно ли при этихъ условіяхъ оправдать человческую жизнь ? и смерть Корделіи, и случайно разбитую камнемъ голову человка, и трупикъ утонувшаго черненькаго и тихонькаго мальчика Василія? Слово за Л. Шестовымъ.

VII.

Передъ нами лежитъ трупъ шестилтняго ребенка, а мы ищемъ оправданія жи з—ни въ ‘добр’ ? эту обще-принятую безсмыслицу вскрываетъ Л. Шестовъ въ своей книг ‘Добро въ ученіи гр. Толстого и Ф. Нитше’ (подзаголовокъ: ‘Философія и проповдь’). Мы ищемъ оправданія въ ‘добр’ ? т.-е. въ исполненіи ‘долга’, въ нравственномъ величіи, въ стремленіи къ человческому достоинству въ борьб за истину, справедливость, въ исполненіи общеобязательныхъ этическихъ нормъ. О цнности всего этого говорить пока не будемъ, но не ясно ли, что все это ‘добро’ вмст взятое не въ силахъ оправдать ни одной слезинки ребенка, ни одной изъ безчисленныхъ драмъ, ни одного изъ тхъ ??????’овъ, которыми переполнена жизнь? Вотъ новая, противоположная прежней точка зрнія Л. Шестова, онъ развиваетъ ее въ книг о Толстомъ и Нитцше, вскрываетъ ее на жизни и творчеств этихъ двухъ громадныхъ людей и мыслителей, подобно тому какъ раньше пользовался для такой же цли Шекспиромъ.
Разорвавъ съ теоріей ‘разумной действительности’, Блинскій требовалъ отъ жизни, отъ философіи отчета ‘во всхъ жертвахъ условій жизни и исторіи, во всхъ жертвахъ случайностей, суеврія, инквизиціи, Филиппа II и пр., и пр. …Я не хочу счастья и даромъ, если не буду спокоенъ на счетъ каждаго изъ моихъ братьевъ по крови’… Этими словами Блинскаго начинаетъ Л. Шестовъ свою книгу, въ этихъ словахъ видитъ онъ выраженіе ‘сущности философской задачи’ (II, стр. V и II, 93) и слдитъ, какъ ршалась эта задача Толстымъ и Нитцше.
Какъ ршалась, какъ ршается эта задача, все та же задача о смысл жизни? Л. Шестовъ видитъ два пути ея ршенія: путь проповди и путь философіи. ‘Проповдникъ’, по терминологіи Л. Шестова, это родной брать тому ‘мыслителю’, о которомъ была рчь по поводу Гамлета въ книг о Шекспир, оба они свой міръ орховой скорлупы считаютъ вселенной, а вселенную замыкаютъ въ орховую скорлупу теоріи, импе-ратива, нормы. Живая жизнь вытсняется теоріями, которыя твердо ршаютъ вопросы о смысл жизни, въ этихъ теоріяхъ ‘вполн точно и определенно будетъ выяснено, почему Филиппъ II и исторія терзали и терзаютъ людей, и ежели что-нибудь останется проблематическимъ, то разв нсколько вопросовъ теоріи познанія, о пространстве и времени, причинности и т. д. Но съ этими вопросами, какъ извстно, время терпитъ…’ (И, стр. VIII). Все это ? ‘проповдь’, которая въ области этики сводится къ провозглашенію принциповъ гуманности, общеобязательныхъ моральныхъ нормъ и вообще всего того ‘добра’, которымъ пытаются осмыслить жизнь. Совсмъ не то ‘философія’, которая стремится дйствительно выяснить, а не только затушевать шумихой словъ гнетущіе человка вопросы о смысл бытія. Но такая философія ? дло безмерно тяжелое, въ ней, какъ мы уже слышали отъ Л. Шестова, все вопросы и ни одного удовлетворительнаго ответа, такая философія тяжела, жить ею безмрно трудно. А силы человческія ограничены, даже силы титановъ духа и мысли, вотъ почему даже Толстой, даже Нитцше въ извстной части своего философскаго пути вдругъ покидаютъ ‘философію’ и переходятъ къ ‘проповеди’ (II, 92). ‘Где остановилась философія вслдствіе ограниченности человческихъ силъ, тамъ начинается проповдь’ (II, 203).
Все творчество Толстого ? разршеніе одной и той же стоящей передъ нимъ философской задачи о смысл жизни, объ оправданіи міра. ‘Война и миръ’ ? истинно философское произведеніе, говоритъ Л. Шестовъ, въ этомъ геніальномъ роман Толстой требуетъ отчета у судьбы на счетъ каждаго изъ своихъ братьевъ по крови, допрашиваетъ природу за каждаго человка и приходить къ заключенію, что ‘ответственность за человческую жизнь нужно искать выше, вне насъ’ (II, 93 и 77). Но въ то же время въ этомъ роман, какъ и въ ‘Анн Карениной’, слышатся начинающіеся мотивы проповди, Левинъ твердо увренъ, что жизнь его ‘не только не безсмысленна, но иметъ несомненный смыслъ добра’ (II, І2). Въ чемъ же этотъ смыслъ добра? И что такое это ‘добро’ ? любовь къ ближнимъ, гуманность, состраданіе или что-нибудь иное? И какимъ образомъ это ‘добро’ можетъ оправдать хотя бы одно безсмысленное человческое горе? Эти вопросы ‘философіи’ особенно остро стали передъ Толстымъ вскор посл ‘Анны Карениной’ и выражены имъ въ знаменитой стать: ‘Мысли, вызванныя переписью въ Москв’. Онъ увидлъ во время переписи лицомъ къ лицу голодныхъ, холодныхъ и униженныхъ жителей Ляпинскаго ночлежнаго дома ? и передъ нимъ съ новой силой встали старые вопросы о смысл жизни, о смысл мірового зла, въ немъ вспыхнуло ‘ожесточеніе противъ таинственной и упорной неразршимости мучительныхъ жизненныхъ вопросовъ’ (II, 94). ‘Такъ нельзя жить, нельзя такъ жить, нельзя’ ? вотъ къ чему онъ пришелъ. Что же оставалось длать? Жить безнадежностью, жить отчаяніемъ? Безмрно трудна ‘философія’ даже для титана. И Толстой пришелъ, какъ мы вс знаемъ, къ ‘проповди’, къ проповди того самаго добра, которое безсильно оправдать жизнь. Онъ сталъ проповдникомъ самоусовершенствования, нравственности, долга, физическаго труда, цломудрія и многихъ другихъ столь же почтенныхъ вещей. Но основное свойство ‘проповди’ то, что она неспособна ршить мучительные исходные вопросы ни теоретически, ни практически. Практически ? ‘разв ляпинскіе жители (посл проповди Толстого) стали иными, разв ихъ судьба стала мене ужасной? Нтъ, само собою разумется, ляпинцы забыты: лучше сталъ самъ гр. Толстой’: онъ сталъ ‘сильне, бодре, веселе и добре’, по мр того какъ началъ исполнять предписанія своей проповди (II, 36), но вдь это же не есть практическое раз-ршеніе вопроса о ляпинцахъ? А теоретически ? разв вся эта проповдь Толстого, какъ и всякая проповдь, способна объяснить, оправдать, осмыслить хоть одну слезу въ мір? Такова въ общихъ чертахъ та точка зрнія, съ которой Л. Шестовъ разбираетъ творчество Толстого въ первой половин своей книги.
Вторая половина ея посвящена подобному же раз-смотрнію жизни и творчества Нитцше. Здсь еще боле подчеркивается, что ‘добро’ не только не можетъ оправдать жизни вообще, но ? что еще хуже ? даже губитъ отдльныя жизни, всецло покорившіяся ‘добру’. Нитцше, говоритъ Л. Шестовъ, служилъ ‘добру’, велъ добродтельную жизнь нмецкаго профессора, занимался научной ‘проповдью’, изучалъ Шопенгауера ? ‘и во имя всего этого, что почиталось имъ тогда самымъ важнымъ и нуж-нымъ, отказывался отъ действительной жизни… Онъ учился и училъ всему, что считалъ важнымъ, нужнымъ, серьезнымъ и за этимъ дломъ совсмъ позабылъ о жизни’. Но вотъ пришла безжалостная болзнь, обрекшая его на полное уединеніе ? и только тогда онъ вступилъ въ область ‘философіи’, только тогда онъ взглянулъ въ глаза жизни, сталъ мучительно размышлять объ ея смысл, ея оправданіи. Онъ понялъ тогда, что ‘добро’, которому онъ служилъ, безсильно само по себ оправдать и осмыслить жизнь, что напрасно онъ видлъ въ этомъ ‘добр’ ? Бога, оправданіе міра. ‘Онъ во всей полнот проврилъ на себ выдвигаемую гр. Толстымъ теперь (т.-е. въ періодъ ‘проповди’) формулу: ‘добро есть Богъ’, т.-е. ничего, кром добра, не нужно искать въ жизни’, ? проврилъ и убдился, что ‘добро’ не есть ‘Богъ’, что оно не спасаетъ человка, а лишь позволяетъ ему тшиться самообманомъ. Самообманъ этотъ ? все то же отсыланіе отъ Понтія къ Пилату, которое намъ такъ хорошо знакомо: не находя смысла въ своей жизни, мы прячемся за нормой ‘любви къ ближнему’ и считаемъ себя въ безопасности, какъ страусъ, закопавшій голову въ песокъ. А между тмъ, какъ можетъ эта ‘любовь къ ближнему’ осмыслить нашу жизнь, если жизнь сама по себ не иметъ ни смысла, ни оправданія? За спиною нормы, правила, императива мы хотимъ спрятаться отъ сознанія трагедіи нашей жизни, Нитцше понялъ это и выразилъ съ удивительной глубиной. ‘Нитше хотлъ… ‘любовью къ ближнимъ’ заполнить свое существованіе, закрыться отъ грозныхъ призраковъ, посщавшихъ его. И вотъ что изъ этого вышло. Добро сказало ему: ‘вы убгаете къ ближнему отъ самихъ себя и хотите изъ этого еще свою добродтель сдлать, но я насквозь вижу ваше самоотреченiе». Подчеркнутыя слова принадлежатъ Нитцше (‘Also sprach Zarathustra’, Von der Nchstenliebe). Нитцше понялъ всю безсмысленность бгства отъ личной трагедіи къ ближнему, онъ понялъ тогда, говоритъ Л. Шестовъ, понялъ своимъ тяжелымъ опытомъ, что все это ‘добро’ ? какъ бы оно ни называлось: любовь къ ближнему, состраданіе и т. п. ? ‘ничего принести не можетъ и что задача философа въ иномъ: не пропагандировать любовь къ ближнему и состраданіе, а справиться съ этими чувствами, отвтить на вопросы, которые они задаютъ’Это значить ? отвтить на вопросы о трупик утонувшаго ребенка, о смерти неповинной Корделіи, о всякомъ возмущающемъ насъ ??????’, объ участи каждаго изъ нашихъ братьевъ по крови. И вотъ нитцшевскій Заратустра ‘ищетъ прежде всего понять міръ, найти осмысленность земныхъ ужасовъ ? великаго несчастья, великаго безобразія, великой неудачи’… Онъ приходитъ этимъ путемъ къ мучительно-тяжелой ‘философіи’, въ чемъ она состояла ? мы это сейчасъ увидимъ. Но философія эта, слышали мы, ставитъ такъ много страшныхъ вопросовъ и даетъ такъ мало удовлетворительныхъ отвтовъ! И самъ Нитцше, подобно Толстому, не выдержалъ тяжести философствованія, задыхающимся подъ этой тяжестью ‘нужно оправдать какъ-нибудь себя, нужно забыть прошлое, нужно спастись, избавиться отъ страшныхъ вопросовъ, на которые нтъ настоящихъ отвтовъ. И Нитше обращается къ старому, испытанному средству, которое уже столько разъ исцляло больныя и измученныя человческія сердца ? къ проповди’. Такой ‘проповдью’ Л. Шестовъ считаетъ нитцшевскій идеалъ bermensch’a, сверхчеловка, ‘который у него играетъ роль толстовскаго ‘добра’, ибо онъ имъ такъ же импонируетъ и его именемъ такъ же давитъ и уничтожаеть людей, какъ и гр. Толстой своимъ ‘добромъ», такой ‘проповдью’ Л. Шестовъ считаетъ весь нитцшевскій аристократизмъ, весь этотъ ‘паосъ разстоянія’ и тому подобныя построенія. ‘Такъ прятались отъ дйствительности гр. Толстой и Нитше. Но можетъ ли ихъ проповдь закрыть навсегда отъ людей вопросы жизни? Можетъ ли ‘добро’ или bermensch примирить человка съ несчастіемъ, съ безсмыслицей нашего существованія?’ Конечно, нтъ. И отвты на эти вопросы Л. Шестовъ ищетъ не въ ‘проповди’ Толстого и Нитцше, а въ ихъ ‘философіи’ (II, 21-23, 153, 169, 180-182, 200-207).

VIII.

Въ чемъ же эта ‘философія’? И какъ отвчаетъ она ? поскольку можетъ ответить ? на вс эти вопросы? Какъ примиряетъ она человка съ безсмыслицей существованія, съ ‘нелпымъ трагизмомъ’, съ драмой?
Философія Толстого и Нитцше даетъ на эти вопросы, по мннію Л. Шестова, одинъ общій отвтъ, отвтъ этотъ гласитъ: amor fati. ‘Моя формула человческаго величія заключается въ словахъ amor fati, ? говоритъ Нитцше: ? не желать измнять ни одного факта въ прошедшемъ, въ будущемъ, вчно, не только выносить необходимость (еще мене скрывать ее: всякій идеализмъ есть ложь предъ лицомъ необходимости), но любить ее’… И въ другомъ мст: ‘amor fati: пусть это будетъ отнын моей любовью. Я не хочу воевать съ безобразіемъ. Я не хочу обвинять, не хочу даже обвинять обвинителей. Не видть ? въ этомъ пусть будетъ все мое отрицаніе’… И эти мысли, замчаетъ отъ себя Л. Шестовъ, даютъ полное выраженіе тмъ настроеніямъ Толстого,, въ силу которыхъ онъ отвернулся отъ ляпинцевъ, ибо не могъ ‘воевать съ безобразіемъ’, котораго нтъ возможности уничтожить, Толстой предпочелъ ‘не видть’, предпочелъ молчаливо признать, что ? говоря словами Нитцше ? ‘не должно желать быть врачемъ у безнадежно больного’. И поскольку Толстой фило-софъ, а не проповдникъ ? онъ признаетъ, что именно amor fati, а не ‘добро’ должно быть маякомъ нашей жизни.
Разв можетъ ‘добро’ отвтить намъ на вопросъ о смерти человка, хотя бы того самаго Ивана Ильича, о которомъ намъ разсказалъ Толстой? ‘Какъ въ своей душ гр. Толстой объясняетъ эту ужасную трагедію ни въ чемъ неповиннаго человка? Его отвтъ ? проповдь: любите ближняго и трудитесь. Но объ этомъ его не спрашиваютъ, объ этомъ онъ самъ себя не спрашиваетъ. Прочитавъ Ивана Ильича, мы вовсе не интересуемся узнать, какъ намъ спастись отъ его ужасной участи. Наоборотъ, вмст съ Блинскимъ мы требуемъ отчета о каждой жертве исторіи, условій и т. д. (о каждой жертв случая ? подразумваетъ между прочимъ подъ этимъ ‘и т. д.’ Л. Шестовъ), и не только не желаемъ лзть на верхнюю ступень развитія, но, наобороть, готовы броситься съ нея внизъ головой, если намъ не отвтятъ за Ивана Ильича’… (II, 134).
Но не одну только такую ‘проповдь’ мы находимъ въ творчеств Толстого, а и глубокую ‘философію’, исповдующую amor fati, любовь къ неизбжному. Проповдникъ-Толстой твердитъ намъ: ‘добро есть вчная высшая цль нашей жизни. Какъ бы мы ни понимали добро, жизнь наша есть не что иное, какъ стремленіе къ добру, т.-е. къ Богу’ (‘Что такое искусство’), а философъ-Толстой отрицаетъ ? врне: отрицалъ ? такое ‘служеніе добру, какъ исключительную и сознательную цль жизни… Какъ въ ‘Войн и мир’, такъ и въ ‘Анн Карениной’ гр. Толстой не только не вритъ въ возможность обмна жизни на добро, но считаетъ такой обмнъ неестест-веннымъ, фальшивымъ, притворнымъ…’ (II, 7). Въ ‘Войн и мир’ во имя ‘добра’ отказалась отъ ‘жизни’ Соня ? и для Толстого она только ‘пустоцвтъ’. Отсюда выводъ: ‘можно и должно стараться ‘быть хорошимъ’…, но это только поэзія существованія, а не жизнь. Здоровый инстинктъ долженъ подсказать истинный путь человку. Кто, соблазнившись ученіемъ о долг и добродтели, проглядитъ жизнь, не отстоитъ во-время своихъ правъ ? тотъ ‘пустоцвтъ»… (II, 9). Прежде всего ? жизнь, на пер-вомъ план ? жизнь. ‘И всякій, кто жилъ, какъ бы онъ ни жилъ, даже безнравственно, пошло, грубо, не вызывалъ негодованія гр. Толстого… Все живое живетъ по-своему и иметъ право на жизнь. Одни ? лучше, другіе ? хуже, одни ? маленькіе, другіе ? крупные люди, но клеймить, отлучать отъ Бога никого не нужно. Спорить нужно только съ Наполеонами, желающими отнять у насъ человческое достоинство, да съ Сонями, такъ неудачно втирающимися своими безрезультатными добродтелями въ богатую и полную жизнь’ (II, 79). Такъ формулируетъ Л. Шестовъ основной выводъ ‘Войны и мира’. Жизнь пріемлется во всей ея полнот, право на жизнь признается за каждымъ.
Ну, а смерть, гибель, слезы? Въ отвтъ ? amor fati. Князь Андрей умираетъ ? съ неизбжностью надо примириться, мало того ? ее надо любить. Князь Андрей умеръ ? но жива Наташа, живъ Пьеръ: ‘я не виноватъ, что я живъ и хочу жить, и вы тоже’ ? это слова Пьера.
Смерть принимается какъ неизбжное. А безсмысленныя страданія, драма, ??????? Отъ нихъ надо отойти, какъ Толстой отошелъ отъ ляпинцевъ, ибо не должно желать быть врачемъ безнадежно больного… Тяжела, мучительна, невыносима эта философія (впрочемъ, тысячи нитцшеанцевъ сдлали себ весьма портативную и легкую ‘аморальную философію’ изъ этой философіи Нитцше), жить этой философіей ? значитъ жить безнадежностью и страданіемъ. Любить необходимость! Это значитъ: любить жизнь и все живое, но любить и все безобразное, все нелпое, все ужасное, это значитъ: любитъ ‘зло’ настолько же, насколько и ‘добро’, стать ‘по ту сторону добраго и злого’…
У . Сологуба есть одно небольшое стихотвореніе, какъ-разъ на тему о раздленіи ‘добра’ и ‘зла’, поэтъ разсказываетъ намъ, какъ ‘въ первоначальномъ мерцаньи, раньше свтилъ и огня’, боги воззвали его ‘думать-гадать’ о міросозданіи:
И совщались мы трое,
Радостно жизнь расцвла.
Но ? на благое и злое
Я раздлилъ вс дла.
Боги во гнв суровомъ
Прокляли злое и злыхъ,
И раздляющимъ словомъ
Былъ я отторженъ отъ нихъ…
Теперь Л. Шестовъ, вслдъ за Нитцше, исправляетъ ошибку опрометчиваго поэ-та и несправедливыхъ боговъ: становясь по ту сторону благого и злого, мы снова имемъ передъ собой нерасколотое, цльное мірозданье, мы снова находимъ отторгнувшихъ насъ боговъ, мы снова примиряемъ человка съ міромъ, не пытаясь ‘добромъ’ оправдать или осмыслить ‘зло’. Становясь по ту сторону добраго и злого, мы тмъ самымъ неизбжно приходимъ къ amor fati, мы не объясняемъ міръ, мы принимаемъ міръ. Все безсмысленное зло, всякая драма, всякій нелпый случай не могутъ быть нами осмыслены, мы не можемъ отвтить на вопросъ ‘зачмъ’. Единственный выходъ ? посмотрть жизни прямо въ глаза и принять ее, со всмъ ея добромъ и зломъ. ‘Въ жизни ? пишеть Л. Шестовъ ? есть зло, стало быть, его нельзя отрицать, проклинать, отрицаніе и проклятія безсильны. Самое страстное негодующее слово не можетъ и мухи убить. Нужно выбирать между ролью ‘нравственнаго’ обличителя, имющаго противъ себя весь міръ, всю жизнь, и любовью къ судьб, къ необходимости, т.-е. къ жизни, какой она является на самомъ дл, какой она была отъ вка, какой она будетъ всегда’ (II, 189). Это и есть amor fati. Отвернуться отъ безобразія, отъ безнадежности, отъ ляпинцевъ, какъ Толстой ? этого мало для Нитцше, ему нужно было большее: ‘онъ хотлъ, долженъ былъ любить всю эту отвратительную действительность, ибо она была въ немъ самомъ и спрятаться отъ нея не было куда. Amor fati ? не выдуманъ имъ, какъ и вся его философія, къ которой онъ былъ приведенъ желзной силой этого fatum’a. И потому тотъ, кто вздумалъ бы опровергать Нитше, прежде долженъ былъ бы опровергнуть жизнь, изъ которой онъ почерпалъ свою философію’ (II, 188).
Теперь ясно, каково могло быть отношеніе Нитцше ? а мы знаемъ, что именемъ Нитцше говоритъ съ нами Л. Шестовъ ? къ тому ‘добру’, которое якобы осмысливаетъ нелпый трагизмъ жизни. Въ первой своей книг Л. Шестовъ, какъ мы видли, возводилъ на пьедесталъ представителя идеи ‘добра’, ‘долга’, ‘нравственнаго величія’ ? Брута, теперь же для Л. Шестова Бруты ? безконечно несчастные люди, пожертвовавшіе автономному добру жизнью, своей и чужой. Теперь Л. Шестовъ понимаетъ, что ‘совсть’, категорический императивъ, можетъ мучить не только за зло, но и за добро, не только Макбетовъ, но и Брутовъ, совсть можетъ мучить и того человка, который всегда былъ ‘добродтеленъ’ и всегда думалъ, что ‘въ подчиненіи правилу ? высшій смыслъ жизни’ (II, 67). На примр Нитцше Л. Шестовъ показываетъ, какъ ‘совсть’ принимается за это, казалось бы, несвойственное ей дло: ‘вмсто того, чтобы корить, проклинать, предавать анаем, отлучать отъ Бога и людей человка за то, что онъ былъ ‘дурнымъ’, она преслдуетъ его за то, что онъ былъ ‘хорошимъ’! (Чувствуетъ ли читатель, въ чемъ связь всего этого съ темой андреевскаго разсказа ‘Тьма’? ? И.-Р.). …Оказывается, что совсть бичуетъ не только за то, что человкъ преступилъ ‘правила’, но и за то, что онъ относился къ нимъ со всмъ тмъ уваженіемъ, о которомъ говорить Кантъ’… (II, 156, 171).
Конечно, это не общее правило: всегда останутся добродтельные Бруты и Порціи, стоящіе вн подобной трагедіи духа. Достойная жена Брута, Порція, умираетъ во имя ‘добра’ страшной смертью ? глотаетъ раскаленный уголь, ее Л. Шестовъ иронически ставитъ въ примръ всмъ апологетамъ добра, какъ самоцли: ‘глотайте угли ? а тамъ уже исторія васъ не забудетъ и соорудитъ вамъ памятникъ, каждому отдльно, или всмъ вмст, если васъ наберется много. Это ли не утшеніе? Это ли не оправданіе жертвъ и требовательности автономной морали?’ (IV, 242). Но самъ онъ категорически отказывается глотать угли, отказывается возводить въ законъ ‘добро’, отказывается жертвовать дйствительностью идеализму, отказывается отъ идеализма и оправдываетъ ‘наскомое’ (вспомните стихо-твореніе въ проз Тургенева подъ этимъ заглавіемъ), оправдываетъ ‘дйствительную жизнь, съ ея ужасами, несчастіемъ, преступленiями, пороками’…, онъ утверждаетъ, что ‘зло’ нужно не меньше, если не больше, чмъ ‘добро’, что и то и другое необходимо для человческаго существованія и развитія. ‘Нитше былъ первымъ изъ философовъ, который осмлился прямо и открыто протестовать противъ исключительной требовательности добра, желавшаго, чтобъ, вопреки всему безконечному разнообразію дйствительной жизни, люди признавали его ‘началомъ и концомъ всего’, какъ говоритъ графъ Толстой. Правда, Нитше видлъ одно дурное въ ‘добр’ и просмотрлъ въ немъ все хорошее, отступивъ тмъ самымъ отъ своей формулы ? amor fati’ (II, 190 ? 197, 208). Но все же онъ правъ въ главномъ, въ основномъ: ‘добро’ не есть ‘Богъ’, не есть смыслъ жизни всего существующаго. ‘Нужно искать того, что выше состраданія, выше добра. Нужно искать Бога’ ? этими словами Л. Шестовъ заканчиваетъ свою вторую книгу.

IX.

Случай ? побдилъ: такъ можно определить отношеніе второй книги Л. Шестова къ первой, гд велась со ‘случаемъ’ такая ожесточенная борьба, поединокъ Человка и Нкоего въ сромъ. Есть только два пути, на которыхъ эта побда слпой судьбы, случая, міровой необходимости, Нкоего въ сромъ ? не въ названіи дло ? является обоюдоострой: путь ненависти и путь любви. Человкъ побжденъ только тогда, когда онъ рабски покоренъ, когда онъ самъ признаетъ себя побжденнымъ, онъ не побжденъ до тхъ поръ, пока жгучая ненависть или яркая любовь горятъ въ его душ. Есть еще и третій путь, путь имманентнаго субъективизма, но о немъ мы не будемъ пока говорить, какъ и о первомъ пути, который мы видли на примр андреевскаго Человка, по второму же пути идетъ Л. Шестовъ, съ нитцшевскимъ девизомъ ‘amor fati’: не ярмо жестокаго владыки несетъ человкъ, а преклоняется предъ нимъ sua sponte, добровольно сла-гаетъ гимны тому, что проклинаютъ его собратья. Но любовь эта ? особаго рода, это любовь жгучая, острая, больная, по временамъ тсно граничащая съ ненавистью, безнадежность ? неизбжная спутница такой любви. Это та любовь, при которой хочется ‘упасть на полъ, кричать и биться головой объ полъ’ (V, 14) ? и этой тем Л. Шестовъ впослдствіи посвятилъ свою замчательную статью о Чехов. Безнадежность эта ? неизбжная спутница той философіи трагедіи, которой Л. Шестовъ посвятилъ свою третью книгу и вообще вс свои послдующія работы.
Въ этихъ работахъ мы найдемъ новыя формулировки тхъ мыслей, съ которыми только-что познакомились по книг о Нитцше и Толстомъ. Теперь Л. Шестовъ привлекаетъ къ нимъ для подтвержденія своей мысли и Достоевскаго. Amor fati ? вотъ, по его мннію, вся подпочвенная, подпольная философія Достоевскаго, который ‘изъ каторги вынесъ убжденіе, что задача человка не въ томъ, чтобъ плакать надъ Макаромъ Двушкинымъ и мечтать о такомъ будущемъ, когда никто никого уже не будетъ обижать, а вс устроятся спокойно, радостно и пріятно (т.-е. цль не въ ‘добр’, не въ ‘гуманности’, ? И.-Р.), а въ томъ, чтобъ умть принять дйствительность со всми ея ужасами. Не хотлось, о, какъ не хотлось ему принимать эту каторжную истину!’ (III, 237). Но въ этой каторжной истин ? вся основа ‘философіи’, которую теперь Л. Шестовъ называетъ философiей трагедiи противопоставляемой философiи обыденности, т.-е. ‘проповди’. ‘Въ законахъ природы, въ порядк, въ наук, въ позитивизм и идеализм ? залогъ несчастья, въ ужасахъ жизни ? залогъ будущаго. Вотъ основа философіи трагедіи: къ этому приводятъ скептицизмъ и пессимизмъ’.., (III, 229). Эти ужасы жизни надо ‘принять, признать и можетъ быть, наконецъ, понять’, говоритъ Л. Шестовъ, понять ? ибо разъ они нами признаны и приняты, то этимъ самымъ фактомъ принятія они и оправданы. И Л. Шестовъ снова возвращается къ философіи Толстого, указывая намъ, что ‘Толстой находить возможнымъ принять безъ ожесточенія жизнь такой, какова она есть’… (Впрочемъ на этотъ разъ оказывается, что amor fati Толстого есть не что иное, какъ своеобразная апологія мщанства ? на эту тему мы найдемъ у Л. Шестова очень тонкія замчанія: III, 70-76). И снова Л. Шестовъ возвращается къ Нитцше и слдитъ шагъ за шагомъ, какъ отъ философіи и морали обыденности сама жизнь вела мыслителя путемъ страданія къ философіи и морали трагедіи, онъ слдитъ, какъ этимъ же путемъ задолго до Нитцше пришелъ къ тому же выводу, къ той же ‘каторжной истин’ Достоевскій. Все это читатель долженъ самъ прочесть (или перечесть) у Л. Шестова, чтобы еще разъ убдиться въ тонкости замчаній, въ оригинальности концепцій этого автора и ? что всего важне ? въ мучительномъ его исканіи отвта на все т же карамазовскіе вопросы. Мы не послдуемъ за нимъ на этотъ разъ, но остановимся только на нкоторыхъ основныхъ пунктахъ воззрній Л. Шестова, на вопросахъ уже затронутыхъ нами выше.
Когда-то Л. Шестовъ упорно отказывался видть въ жизни драму, нелпый трагизмъ, случай, ??????, теперь, принявъ девизомъ ‘аmor fati’, онъ окольнымъ путемъ возвращается съ другого конца къ своему прежнему воззрнію на ‘разумную действительность’. Л. Шестовъ отказался, мы это знаемъ, отъ мысли осмыслить жизнь путемъ отрицанія случая, путемъ объясненія драмы: это путь невозможный, непроходимый ? рациона-лизировать до конца дйствительность не въ силахъ человка, и въ этомъ отношеніи Л. Шестову пришлось отказаться отъ разумной, т.-е. раціона-лизированной дйствительности, къ которой онъ хотлъ привести насъ въ книг о Шекспир. Но вдь amorfati есть опятьтаки признанiе разумной дйствительности, вдь amor fati есть въ такомъ случа ‘восторгъ передъ кирпичемъ’, столь ненавистный въ прежнее время Л. Шестову. Правда, это признаніе разумной дйствительности сопровождается у Л. Шестова отказомъ отъ попытки раціонализировать эту дйствительность (ср. IV, 73). Ненависть ко всякаго рода ratio теперь становится характерной для Л. Шестова, именно вслдствіе этого онъ отказывается объяснять драму, ??????, случай. Теперь Л. Шестовъ уже не пытается отвтить на вопросъ ‘зачмъ’, онъ помнитъ, что эта попытка его закончилась крахомъ. Зачмъ камень раздробилъ голову человку? ? на это отвта нтъ, есть лишь вра: amor fati. Но вра эта не мшаетъ Л. Шестову на ряду съ деклараціей правъ человка предъ обществомъ установить и декларацію его безправія передъ законами природы: для него ‘ясно до осязаемости’, что въ мір есть какая-то непобдимая сила, давящая и уродующая человка, и кто однажды побывалъ въ ея желзныхъ лапахъ (говоря это, Л. Шестовъ иметъ между прочимъ въ виду Чехова), тотъ навсегда утратилъ вкусъ къ идеалистическимъ самообольщеніямъ (III, 32, V, 50, 52). Такъ, ненавидя, Л. Шестовъ ‘любитъ’ необходимость, ясно, что и преж-няя ненависть къ случаю, несмотря ни на какую amor fati, осталась у Л. Шестова во всей сил. Законы природы, законы необходимости во вншнемъ мір ? вдь они являются въ то же время слпою судьбой, случаемъ для міра внутренняго, въ этомъ смысл случай и необходимость понятія не только коррелятивныя, соотносительныя, но даже и адекватныя другъ другу: мы уже видли, что именно таково воззрніе Л. Шестова. И съ этой точки зрнія непримиримая борьба ‘философіи трагедіи’ съ законами необходимости является явнымъ продолженіемъ борьбы со ‘случаемъ’ въ книг о Шекспир.
Вотъ почему люди трагедіи ‘пытаются открыть отсутствіе закономрности уже здсь, на земл, подл себя’, вотъ почему ‘порядокъ и гармонія давятъ ихъ, они задыхаются въ атмосфер естественности и законности’, вотъ почему ‘для нихъ постоянст-во есть предикатъ величайшаго несовершенства’, вотъ почему они ‘охраняютъ противъ необходимости’ и цлый міръ и одного человка, вотъ почему, наконецъ, они такъ ненавидятъ общеобязательность, норму, и видятъ, какъ мы знаемъ, ‘залогъ несчастья ? въ законахъ природы, въ порядк, въ наук, въ позитивизм и идеализм’… (III, 213-229). Это обусловливаетъ и цль философіи трагедіи. Философія трагедіи ‘борется не съ общественнымъ мнніемъ, ея настоящій врагъ ? ‘законы природы’, людскія же сужденія ей страшны лишь настолько, насколько своимъ существованіемъ они подтверждаютъ вчность и неиз-мнность законовъ’… (III, 239). Отсюда ужасъ передъ всякимъ ‘міровоззрніемъ’, передъ всякой обобщающей схемой, передъ всякой нормой, всякой ‘идеей’… Л. Шестовъ вспоминаетъ геніальное выраженіе короля Лира:
……..отъ медвдя
Ты побжишь, но, встртивъ на пути
Бушующее море ? къ пасти звря
Пойдешь назадъ…
Медвдь ? это ужасы жизни, бушующее море ? общія идеи. ‘Достоевскій ? иллюстрируетъ свою мысль Л. Шестовъ ? побжалъ отъ дйствительности, но, встртивъ на пути идеализмъ, пошелъ назадъ: вс ужасы жизни не такъ страшны, какъ выдуманныя совстью и разу-момъ идеи’ (III, 96). Вс эти идеи ? царство философіи обыденности, это та самая ‘Стна’, о которой у насъ была уже рчь по поводу Л. Андреева, та самая ‘стна’, о которую люди трагедіи, говоря словами Л. Шестова, ‘предпочитаютъ лучше расшибить голову, чмъ примириться съ ея (стны) непроницаемостью’… Въ борьб съ этой ‘стной’ ? весь паосъ философіи трагедіи, и часто человкомъ трагедіи ‘овладваетъ отчаяніе отъ сознанія, что взятая имъ на себя задача невыполнима, что трагедія въ конц концовъ должна уступить обыденности…’ (III, 232). Но всегда съ но-вымъ подъемомъ силъ принимается трагедія за борьбу для того, чтобы сломать эту стну, выйти ‘по ту сторону добраго и злого’, за предлы царст-ва общихъ идей и категорическаго императива. Въ этомъ стремленіи ‘за предлы предльнаго’ ? романтизмъ философіи трагедіи, несмотря на все ея реалистическое пріятіе міра дйствительности, всхъ ужасовъ жизни.

X.

Позволю себ небольшое отклоненіе въ сторону, чтобы связать философію трагедіи съ хорошо знакомыми намъ андреевскими и сологубовскими мотивами солипсизма и одиночества, по этой боковой тропинк мы, впрочемъ, скоре всего придемъ къ самому центру философіи трагедіи. Дйствительно, для Л. Шестова начало философіи трагедіи лежитъ въ одиночеств. Столкнувшись лицомъ къ лицу съ ужасомъ жизни, испытавъ крушеніе различныхъ нормъ и императивовъ, понявъ все безсиліе ‘гуманности’ и ‘добра’ осмыслить жизнь ? человкъ ‘впервые въ жизни испытываетъ то страшное одиночество, изъ котораго его не въ силахъ вывести ни одно самое преданное и любящее сердце. Здесьто и начинается философія трагедiи’, ? подчеркиваетъ Л. Шестовъ (III, 87). Это на горькомъ опыт узналъ Нитцше (ср. II, 23, 103, 114 и III, 152, 176), испыталъ это и Толстой ? вспомнимъ еще разъ его ‘Исповдь’, ? пришелъ къ этому и Достоевскій, какъ ни боролся онъ съ такой ‘каторжной истиной’. Но не надо думать, что только такимъ тита-намъ духа и мысли уготованы оцтъ и желчь одиночества и трагедіи: каждому изъ насъ жизнь подноситъ эту горькую чашу, а если мы не примемъ ея изъ рукъ жизни, то намъ приготовитъ ее смерть… У Л. Шестова есть на эту тему остроумное и мткое замчаніе: ‘Нитцше ? говоритъ Л. Шестовъ ? поставилъ когда-то такой вопросъ: можетъ ли оселъ быть трагическимъ? Онъ оставилъ его безъ отвта, но за него отвтилъ гр. Толстой въ ‘Смерти Ивана Ильича» (V, 10). Это не только остроумно, это глубоко врно сказано: да, Толстой геніально показалъ намъ, что ‘оселъ’ ? т.-е. всякій человкъ посредственности, обыденности, мщанства ? неизбжно становится трагическимъ предъ лицомъ смерти.
Вспомнимъ Аміеля, этого типичнаго человка обыденности: что за потрясающій трагизмъ, что за безконечное одиночество! ‘…Даже наши самые интимные друзья не знаютъ нашихъ бесдъ съ Царемъ Ужаса. Есть мысли, которыхъ нельзя поврить другому, есть печали, которыя не раздляются. Нужно даже изъ великодушія скрывать ихъ. Мечтаешь одинъ, страдаешь одинъ, умираешь одинъ, одинъ занимаешь и домъ изъ шести досокъ’… Мы помнимъ, кто говоритъ эти удивительныя по сил чувства слова: не Нитцше, Толстой или Достоевскій, даже не . Сологубъ, Л. Андреевъ или Л. Шестовъ, ? нтъ, ихъ говоритъ Аміель, одинъ изъ безчисленныхъ Ивановъ Ильичей, ихъ говоритъ ‘оселъ’, ставшій трагическимъ. Онъ взглянулъ въ глаза Елеазара-Смерти ? и сталъ одинокъ, онъ сталъ одинокъ ? и въ этомъ было начало его трагедіи. И пока на земл есть смерть, до тхъ поръ трагедія неуничтожима ? это мы уже знаемъ, пока на земл есть смерть, до тхъ поръ одиночество не только первое, но и послднее слово философіи трагедіи, ибо смерть есть то ‘непоправимое несчастье’, котораго не избжатъ ни геній, ни Иванъ Ильичъ. А ‘быть непоправимо несчастнымъ ? постыдно, ? слышимъ мы отъ Л. Шестова: ? непоправимо несчастный человкъ лишается покровительства земныхъ законовъ. Всякая связь между нимъ и обществомъ порывается навсегда. И такъ какъ рано или поздно каждый человкъ осужденъ быть непо-правимо несчастнымъ, то, стало-быть, последнее слово философіи ? одиночество (курс. подл.). Нужно идти къ одиночеству, къ абсолютному одиночеству, ? слышимъ мы въ другой разъ отъ нашего автора: ? ‘послдній законъ на земл ? одиночество… Rsigne-toi, mon coeur, dors ton sommeil de brute!’ (IV, 67, 89, 97). И одиночество снова приводить насъ такимъ образомъ къ безнадежности, вн которой нтъ философіи трагедіи.
Rsigne-toi, mon coeur, dors ton sommeil de brute, ? этими словами Бодлэра начинаетъ и заканчиваетъ Л. Шестовъ свою статью о Чехов, о творчеств изъ ничего, о философіи безнадежности. Случая нтъ, а значитъ жизнь осмысленна, говорилъ когда-то Л. Шестовъ въ своей книг о Шекспир, случай есть, а значитъ жизнь безсмысленна, говоритъ онъ теперь въ стать о Чехов (см. выше, стр. 80). Случай есть. Камень падаетъ и раздробляетъ голову проходящему мимо человку ? и мы безсильны передъ этимъ случайнымъ фактомъ. Что длать? ‘Съ совершившимся фактомъ мириться нельзя, не мириться тоже нельзя, а середины нтъ’, ? говоритъ Чеховъ, ему и его героямъ остается только, по его же словамъ, ‘упасть на полъ, кричать и биться головой объ полъ’… Здсь царство безнадежности, жизнь ничмъ, творчество изъ ничего. Выхода нтъ. И человку остаются только вчныя колебанія и шатанія, неопредленныя блужданія, безпричинныя радости, безпричинное горе, остается трагедія, остается безнадежность. Вмсто всякихъ ‘зачмъ’ можно только ‘колотиться, безъ конца колотиться головой о стну. Къ чему это приведеть? И приведетъ ли къ чему-нибудь? Конецъ это или начало? ( ? отсюда взялъ Л. Ше-стовъ заглавіе своей послдней книги). Можно видть въ этомъ залогъ новаго, нечеловческаго творчества, творчества изъ ничего?’ (V, 14, 62, 67). На вс эти вопросы Л. Шестовъ, устами Чехова, отвчаетъ намъ ? ‘не знаю’… Rsigne-toi, mon coeur ? и постарайся полюбить свою бдную, больную, нелпую жизнь…
Но если все это такъ, если послдній законъ на земл ? одиночество и послднее слово философии трагедіи ? безнадежность, если вс нормы, вс ‘а priori’ и императивы потерпли крушеніе, если мы не можемъ, такимъ образомъ, избжать подполья, ? то какимъ же путемъ сможемъ мы избгнуть принятія слдующаго вывода подпольнаго человка: ‘…на дл мн надо знаешь чего? Чтобъ вы провалились, вотъ чего. Мн надо спокойствія. Да я за то, чтобъ меня не безпокоили, весь свтъ сейчасъ за копейку продамъ. Свту ли провалиться иль мн чаю не пить? Я скажу, что свту провалиться, а чтобъ мн чай всегда пить…’ (Достоевскій, ‘Записки изъ подполья’). Что можетъ противопоставить философія трагедіи этимъ словамъ? Ничего. Она вполн принимаетъ ихъ, она подтверждаетъ, что ‘весь міръ и одинъ человкъ столкнулись межъ собой и оказалось, что это дв силы равной величины’… Pereat mundus, fiam: такова въ явномъ вид эта ‘каторжная истина’, съ тайнымъ ужасомъ принимавшаяся Достоевскимъ и составляющая великую ‘декларацію правъ’, возвщенную Нитцше. Да погибнетъ міръ, но да буду я ? вотъ основной, универсальный законъ философіи трагедіи, а потому въ абсолютномъ эгоизм слдуетъ видть великое свойство человческой природы (III, 174-180, 235, 242 и IV, 127).
Какъ относимся мы ко всему этому ? скажемъ потомъ. А теперь невольно напрашивается предположеніе, что отъ одиночества и отъ теоріи абсолютнаго эгоизма Л. Шестовъ долженъ перейти къ теоретическому эгоизму ? т.-е. солипсизму. Этого вопроса Л. Ше-стовъ, въ противоположность . Сологубу и подобно Л. Андрееву, касается только мимоходомъ и не съ достаточной ясностью. Онъ иронически замчаетъ, что солипсизмъ, какъ теорія, настолько нелпъ, что его и опровергать не стоитъ, ? и ядовито прибавляетъ къ этому: ‘кстати, какъ извстно, опровергнуть его и нтъ никакой возможности’. Повидимому Л. Шестову хотлось бы ? на что онъ не ршается ? провозгласить, подобно . Сологубу: все и во всемъ Я, и только Я, и нтъ иного, и не было, и не будетъ, ему хотлось бы связать солипсизмъ съ культомъ безпочвенности (IV, І53, 157) и оправдать этимъ свою теорію абсолютнаго эгоизма. Мы знаемъ однако изъ примра . Сологуба, что если солипсизмомъ и можно оправдать что бы то ни было, то во всякомъ случа не жизнь, не смерть, не случай. Кстати будетъ отмтить здсь одинъ намренно пропущенный нами мотивъ творчества . Сологуба, діаметрально противоположный шестовскому ужасу передъ случаемъ: это мотивъ ‘вчнаго возвращенія’, давно уже извстный въ философіи и воскрешенный въ послднее время Нитцше. Л. Шестовъ стоитъ въ ужас передъ фантомомъ Случая, а теорія вчнаго возвращенія говоритъ ему, что случай этотъ повторялся уже милліоны разъ при абсолютно-тождественной обстановк и еще милліоны разъ повторится… Хорошее утшеніе! Оно въ милліоны разъ увеличиваетъ нелпость жизни, безсмыслицу каждаго отдльнаго случая… ‘Какой новый смыслъ могло дать его жизни ? говоритъ Л. Шестовъ про Нитцше ? общаніе вчнаго возвращенія? Что могъ онъ почерпнуть въ убжденіи, что его жизнь, такая, какой она была, со всми ея ужасами, уже несчетное количество разъ повторялась и, затмъ, столь же несчетное количество разъ иметъ вновь повториться безъ малйшихъ измненій?’ (III, 204-207). Есть отъ чего впасть въ ужасъ и отчаяніе! Это и случается съ . Сологубомъ, когда къ нему приходитъ мысль о вчномъ возвращении.
Что было, будетъ вновь.
Что было, будетъ не однажды, ?
говорить поэтъ (‘Пламенный Кругъ’), и считаетъ эту мысль о вчномъ возвращеніи ? страшнымъ сномъ, му-чающимъ человка:
Мн страшный сонь приснился, ?
Какъ будто я опять
На землю появился
И началъ возрастать, ?
И повторился снова
Земной ненужный строй
Отъ дтства голубого
До старости сдой.
И кончивъ путь далекій,
Я началъ умирать, ?
И слышу судъ жестокій: ?
Возстань, живи опять!
Такіе сны снятся поэту. Сонъ этотъ былъ бы страшенъ на-яву, если бы вчное возвращеніе сопровождалось сознаніемъ повторяемости и памятью о каждомъ изъ пережитыхъ миговъ… Скучная исторія была бы тогда жизнь! Но, къ нашему счастью, такая выдающаяся память удлъ немногихъ избранныхъ, въ род Пиагора, который dicitur meminisse se gallum fuisse ? помнилъ, что былъ когда-то птухомъ… Онъ былъ птухомъ, теперь сталь Пиагоромъ, затмъ станетъ еще чмъ или кмъ-нибудь ? это еще не такъ скучно, тутъ все же есть значительное разнообразіе, но неугодно ли вамъ милліоны разъ повторить до послдней черточки вмст со всмъ міромъ всю прежнюю жизнь: птуха такъ птуха, Пиагора такъ Пиагора… И если вы даже повситесь подъ вліяніемъ такой ужас-ной мысли, то это нисколько вамъ не поможетъ: это будетъ значить, что вы уже милліоны разъ именно такъ кончали свою жизнь и милліоны разъ именно такъ ее окончите…
Всмъ предыдущимъ мы хотимъ еще разъ подчеркнуть, что нелпость жизни ? а значитъ и безконечно усиливающая эту нелпость идея вчнаго возвращенія ? страшна только для тхъ, кто желаеть стоять на уже отвергнутой нами объективно-телеологической точк зрнія, вс эти ужасы безсильны надъ человкомъ, стоящимъ на почв имманентнаго субъективизма. Допустимъ, что человчество переживаетъ ? слдовательно и я переживаю ? въ тысячу первый разъ одну и ту же до іоты жизнь, хоть я и не помню своихъ прежнихъ переживаній, и такой процессъ повтореній не будетъ имть конца. Ну такъ что же? Разв отъ этого для меня небо становится мене голубымъ, звздная ночь мене чарующей, поцлуи женщины мене опьяняющими, борьба за великіе (субъективно-телеологическіе!) идеалы мене насущной, шумъ валовъ моря мене мощнымъ, ненависть къ мщанству мене жгучей? ‘Страшный сонъ’ . Сологуба не такъ страшенъ, какъ онъ его рисуетъ, цль въ настоящемъ ? этихъ двухъ словъ достаточно, чтобы преодолть фантомъ безсмы-сленности вчнаго возвращенія, безсмысленности жизни, фантомъ, спеціально приспособленный для пугливыхъ объективныхъ телеологовъ.
Цль ? въ настоящемъ. Было бы странно, если бы такой типичный субъективистъ, какъ Л. Шестовъ, не стоялъ на этой точк зрнія имманентнаго субъективизма. Но онъ стоитъ на ней ? и не трудно видть, что въ этомъ одно изъ центральныхъ положеній философіи трагедіи. Вс теоріи прогресса, и мистическія и позитивныя, одинаково ненавистны человку трагедіи, оправданіе настоящаго будущимъ ? худшій изъ видовъ того фарисейскаго ‘добра’, которымъ совершенно до-бросовстно самообольщаются столь многіе мистики и еще боле многочисленные позитивисты. И съ великолпной ясностью вскрываетъ Л. Шестовъ причины ненависти Достоевскаго къ тому ‘хрустальному дворцу’, подъ которымъ авторъ ‘Записокъ изъ подполья’ понималъ всеблаженное устроеніе человчества въ грядущемъ Zukunftstaat’. Мы приведемъ длинную выдержку ? читатель на насъ за это не постуетъ. ‘Вопросъ идетъ о томъ, ? говоритъ Л. Шестовъ, ? можетъ ли примирить хрустальное зданіе Достоевскаго съ его прошлой, настоящей, съ его вчной каторгой? И отвтъ на него дается рзко отрицательный: нть, не можетъ. Если задача человка обрсти счастье на земл, то, значитъ, все навсегда погибло. Эта задача уже невыполнима, ибо разв будущее счастье можетъ искупить несчастье прошлаго и настоящаго? Разв судьба Макара Двушкина, котораго оплевывають въ XIX столтіи, становится лучше отъ того, что въ XXII столтіи никому не будетъ дозволено обижать своего ближняго? Не только не лучше, а хуже. Нтъ, если уже на то пошло, такъ пусть же навки несчастье живетъ среди людей, пусть и будущихъ Макаровъ оплевываютъ… Достоевскій не хочетъ всеобщаго счастья въ будущемъ, не хочетъ, чтобъ это будущее оправдывало настоящее. Онъ требуетъ иного оправданія и лучше предпочитаетъ до изнеможенія колотиться головой объ стну, чмъ успокоиться на гуманномъ идеал’… (III, 99). Вы понимаете, конечно, что Л. Шестовъ говоритъ это не только о Достоевскомъ, но прежде всего и о самомъ себ. Ему не нужны вс эти теоріи прогресса, съ ихъ попытками оправдать настоящее будущимъ, онъ ищетъ ‘иного оправданія’. Какого? Вдь ‘никакія гармоніи, никакія идеи, никакая любовь или прощеніе, словомъ, ничего изъ того, что оть древнйшихъ до новйшихъ временъ придумывали мудрецы, не можетъ оправдать безсмыслицу и нел-пость въ судьб отдльнаго человка’ (III, 120). Какого же ‘иного оправдания’ жаждетъ Л. Шестовъ? Отвтъ гласитъ: amor fati. Читатель видитъ теперь, что amor fati есть одно изъ возможныхъ выраженій принципа цли въ настоящемъ. Не надо оправдывать настоящее будущимъ, мрачную драму двадцатаго вка свтлой пасторалью двадцать второго столтія, или еще боле свтлой мистеріей, имющей воспослдовать тогда, когда ‘времени больше не будетъ’, когда мы вс будемъ ‘auf Wolken sitzend, Psalmen singen’, говоря ядовитыми словами Гейне, нельзя оправдывать имманентное настоящее трансцендентнымъ будущимъ. Надо принять это настоящее такимъ, каково оно есть, надо принять цликомъ вс ужасы жизни и предоставить трансцендентныя утшенія врующимъ: ‘…все въ жизни лишь ‘человческое, слишкомъ человческое’ ? и въ этомъ спасете, надежда, новая заря…’ (III, 182). Къ признанію настоящаго за самоцль приходитъ такимъ образомъ, въ конц концовъ, и философія трагедіи.

XI.

Мы очертили съ достаточной подробностью главныя стороны міровоззрнія Л. Шестова, намъ осталось теперь сказать нсколько словъ объ его послднихъ работахъ и перейти къ общимъ выводамъ.
Міровоззрніе Л. Шестова, система Л. Шестова… Какъ неустанно сражается этотъ писатель со всякаго рода общими идеями, системами, міровоззрніями, и какъ фатально замыкаются его мысли въ кругъ вполн опредленной философской схемы! Онъ пытается бороться съ этимъ, онъ не хочетъ стоять на твердой почв, онъ пишетъ въ форм отрывочныхъ афоризмовъ свой ‘опытъ адогматическаго мышленія’, ‘Апоеозъ безпочвенно-сти’ ? и все сіе вотще. Пока литературныя произведенія пишутся словами, а не нотами, до тхъ поръ напрасно взывать: ‘de la musique avant toute chose, et tout le reste est littrature’… Это исполнимо только въ области чистой лирики, но не философскаго творчества ? хотя бы и художественно-философскаго (какимъ является творчество Л. Шестова), т.-е. творчества, сотканнаго и изъ ‘musique’ ? поскольку оно художественное, и изъ ‘littrature’ ? поскольку оно философское. И въ конц концовъ самъ Л. Шестовъ вынужденъ признать, что есть истины общеобязательныя, съ которыми не справится никакой бунтъ (IV, 190), онъ не признаетъ зато, что у него самого есть схема, міровоззрніе ? но для насъ это боле чмъ ясно. Философія ? и проповдь, трагедія ? и обыденность, ‘добро’ ? и amor fati: въ эту схему вкладываетъ Л. Шестовъ вс свои мысли, вс свои книги, начиная съ работы о Толстомъ и Нитцше. Онъ борется со схемами ? и безсиленъ выйти изъ нихъ, онъ ненавидитъ ‘міровоззрнія’ ? и самъ создаетъ одно изъ нихъ… Старая исторія! Нтъ убжденій ? въ этомъ былъ убжденъ Пигасовъ (въ ‘Рудин’), нтъ и не должно быть теорій ? такова была теорія Писарева… Человкъ безсиленъ измнить организацію своего познающаго аппарата: всякое познаніе есть схематизація, всякій связный рядъ воззрній есть уже міровоззрніе.
Любопытно прослдить, какъ борется самъ съ собой Л. Шестовъ, какъ пытается онъ разрушить связность воззрній самой формой письма ? афоризмами въ своемъ ‘Апоеоз безпочвенности’. Онъ разршаетъ себ, онъ почти возводить въ принципъ противорчія, непослдовательности, онъ радъ, когда видитъ и чувствуетъ ихъ у себя: ему кажется тогда, что онъ избавился отъ ненавистной общей идеи, отъ системы, отъ міровоззрнія. ‘Нтъ идеи, нтъ идей, ? съ торжествомъ провозглашаетъ онъ, ? нтъ послдовательности, есть проти-ворчія, но вдь этого именно я и добивался…’ (IV, 3). Добиваться непослдовательности ? вотъ неосторожное слово! Неосторожное потому, что искусственно добиться непослдовательности и противорчій очень не трудно, но не къ этому же стремится Л. Шестовъ! Противорчія могутъ прійти сами, добиваться же ихъ Л. Шестову понадобилось для того, чтобы избавиться отъ системы, отъ схемы: ‘зачмъ міровоззрніе?’… (IV, 4). Человкъ по десять разъ на день мняетъ свои убжденія и міровоззрнія, увряетъ насъ Л. Шестовъ, но ? странное дло! ? самъ онъ вотъ уже десять лтъ твердо стоитъ на одномъ и томъ же міровоззрніи, провозглашая философію трагедіи. И по жестокой ироніи случая, какъ-разъ въ ‘Апоеоз безпочвенности’, такомъ разбросанномъ и противорчивомъ со стороны вншней формы, быть можетъ, ярче всего сказывается уже извстная намъ философія Л. Шестова… ‘Мыслей къ нему приходило много и иногда очень живыхъ и интересныхъ, но не сплетались он въ одну крпкую, длинную нить, а бродили въ голов словно коровы безъ пастуха’, ? разсказываетъ Л. Андреевъ про одного изъ своихъ героевъ (‘Губернаторъ’): какъ хотлось бы Л. Шестову имть право приложить къ себ эти не совсмъ любезныя слова! Идеалъ Л. Шестова ? ‘незаконченныя, безпорядочныя, хаотическія, не ведущія къ заране поставленной разумомъ цли, противорчивыя, какъ сама жизнь, размышленія’ (IV, 5), т.-е. именно мысли, бродящія въ голов словно коровы безъ пастуха… Но ужъ такая горькая судьба преслдуетъ Л. Шестова: въ то время, какъ нкоторые писатели (не въ именахъ дло) страстно жаждутъ хоть какого-нибудь міровоззрнія, тщетно, пытаясь создать хоть какую-нибудь системку, ? у нихъ мысли играютъ въ чехарду или бродятъ въ голов словно коровы безъ пастуха, и въ то же время стройное міровоззр-ніе является удломъ ненавидящаго всякія системы Л. Шестова…
Въ ‘Апоеоз безпочвенности’ Л. Шестовъ выставляетъ все новые и новые иллюстраціи и аргументы для доказательства прежнихъ своихъ, уже извстныхъ намъ мыслей. Кром Толстого, Достоевскаго, Нитцше, онъ привлекаетъ въ качеств свидтелей еще и Тургенева, Чехова, Гейне, Ибсена ? послднихъ двухъ въ стать ‘Предпослднія слова’, представляющей непосредственное продолженіе ‘Апоеоза безпочвенности’ (см. т. V). Небезъинтересно будетъ замтить, что ‘Апоеозъ безпочвенности’ первоначально былъ написанъ какъ одно цлое, подъ заглавіемъ ‘Тургеневъ и Чеховъ’, отмтимъ также, что, по промелькнувшимъ въ печати извстіямъ, Л. Шестовъ подготовляетъ въ настоящее время къ печати работу объ Ибсен. Конечно, и эта работа, въ какую бы форму она ни вылилась, будетъ только развитіемъ уже вполн опредлившейся системы мыслей Л. Шестова, какъ это случилось и съ ‘опытомъ адогматическаго мышленія’ ? ‘Апоеозомъ безпочвенности’. Заране можно предсказать, что мы услышимъ отъ Л. Шестова про Ибсена: услышимъ то же самое, что уже слышали о Толстомъ, о Достоевскомъ, о Нитцше. Л. Шестовъ покажетъ намъ, что Ибсенъ сначала былъ преданъ ‘добру’, а впослдствіи, когда жизнь была уже прожита, онъ увидлъ, что добро не помогло ему осмыслить жизнь, что жизнь его безплодно растрачена, что безвозвратно погибла жизнь, пропала жизнь: это и выразилъ Иб-сенъ въ своей драм ‘Когда мы, мертвые, пробуждаемся’, отрекаясь устами Рубека отъ прежней ‘проповди’ во имя отвергнутой ране жизни ? Ирены (см. V, 150). И что дурного въ томъ, если именно такова будетъ старая схема новой книги Л. Шестова? Схема ? условность, схема ? лса при постройк зданія, схемой надо пользоваться, но стоять выше нея.
Эту же знакомую намъ схему мы находимъ и въ ‘Апоеоз безпочвенности’ и въ сборник статей ‘Начала и Концы’. Теперь Л. Шестовъ съ еще большей силой возстаеть противъ того самаго вопроса ‘зачмъ’, на которомъ когда-то была построена вся его книга о Шекспир, онъ теперь признаетъ, что случай, драма, (?????? ? необъяснимы, что на вопросъ о смысл жизни нтъ отвта. Смысла, ‘правды’ ? нтъ на земл, но ? ‘правды нтъ и выше: для меня такъ это ясно, какъ простая гамма’, говоритъ пушкинскій Сальери. ‘Нтъ ни одного человка на земл, ? замчаетъ Л. Шестовъ, ? который бы въ этихъ простыхъ и глубокихъ словахъ не узналъ бы собственныхъ мучительнйшихъ сомнній. Отсюда вытекаетъ трагическое творчество… Мы съ испугомъ и недоумніемъ останавливаемся при вид уродства, болзни, безумія, нищеты, старости, смерти’ (IV, 66). Прежде Л. Шестовъ при вид всего этого задавалъ себ вопросъ ? ‘зачмъ?’ и пытался отвтить на него путемъ анализа трагедій Шекспира, теперь онъ самъ высмиваетъ ‘метафизику’ своего прежняго отвта. При вид всего этого безумнаго ужаса жизни, ? говоритъ онъ, ? ‘нужно или, стиснувъ зубы, молчать, или объяснять. Вотъ за дло объясненія и берется метафизика. Тамъ, гд обыкновенный здравый смыслъ останавливается, метафизика считаетъ себя въ прав сдлать еще одинъ шагъ. ‘Мы видли, говоритъ она, много случаевъ, когда страданія, съ перваго взгляда казавшіяся нелпыми и ненужными, потомъ оказывались имющими глубокій смыслъ. Можетъ быть и т, которыя мы не умемъ объяснить, все-таки имютъ свое объясненіе’… И такъ дале, и такъ дале: еще цлыхъ дв страницы иронически продолжаетъ свою рчь отъ лица ‘метафизики’ Л. Шестовъ. Конечно, онъ говоритъ о себ самомъ той эпохи, ‘когда легковренъ и молодъ онъ былъ’, когда онъ смло утверждалъ, что ‘случая нтъ, а ?????? есть лишь необъяс-ненный случай’, когда онъ ничтоже сумняся заявлялъ, что нтъ нелпаго трагизма, а есть лишь разумная необходимость. А теперь… теперь, если бы въ руки Л. Шестова попала міродержавная власть, съ какимъ наслажденіемъ послалъ бы онъ къ чорту эту ‘разумную необходимость’ и безъ дальнихъ размышленій устранилъ бы съ земли вс страданія, все безобразіе, вс неудачи! (IV, 182-184).
Но разъ власти этой въ рукахъ нтъ ? ‘остается одно средство: вопреки традиціямъ, теодицеямъ, мудрецамъ и, прежде всего, самому себ ? продолжать по-преж-нему прославлять мать природу и ея великую благость. Пусть съ ужасомъ отшатнутся отъ насъ будущія поколнія, пусть исторія заклеймить наши имена, какъ имена измнниковъ общечеловческому длу ? мы все-таки будемъ слагать гимны уродст-ву, разрушенію, безумію, хаосу, тьм. А тамъ ? хоть трава не расти’ (IV, 158). Остается, такимъ образомъ, апоеозъ жестокости, остается amor fati… И хотя въ одномъ изъ своихъ афоризмовъ Л. Шестовъ и старается уврить себя, что amor fati есть только временное перемиріе съ дйствительностью, что ‘подъ личиной дружбы старая вражда продолжаетъ жить и готовится страшная месть’ (IV, 72), но это только безсодержательныя слова безъ всякаго реальнаго значенія. Нтъ, онъ безповоротно принимаетъ вс ужасы дйствительности, твердымъ голосомъ говоритъ имъ: да будеть такъ. Спрашивать онъ давно пересталъ, осмыслить жизнь все равно нельзя, на ‘зачмъ’ все равно нтъ отвта. Въ этомъ случа права молодость, ? говоритъ Л. Шестовъ: ? она никогда не спрашиваетъ. ‘О чемъ ей спрашивать? Разв псня соловья, майское утро, цвтокъ сирени, веселый смхъ и вс прочіе предикаты молодости требуютъ истолкованія? Наоборотъ, всякое истолкованіе къ нимъ сводится. Настоящіе вопросы впервые возникаютъ у человка при столкновеніи со зломъ. Заклевалъ ястребъ соловья, увяли цвты, заморозилъ Борей смявшагося юношу и мы въ испуг начинаемъ спрашивать… А разъ начинаются вопросы ? нельзя, да и ненужно торопиться съ отвтами. И тмъ мене ? предвосхищать ихъ. Соловей умеръ и не будетъ больше пть, человкъ, его слушавшій, замерзъ, уже не слыхать ему больше псенъ. Положенiе такъ очевидно нелпое, что только при очевидномъ же желанiи во что бы то ни стало сбыть вопросъ можно стремиться къ осмысленному отвту. Отвтъ будетъ, долженъ быть нелпымъ ? если не хотите его, перестаньте спрашивать...’ (IV, 154, курс. нашъ). Этимъ Л. Шестовъ окончательно зачеркиваетъ всю свою книгу о Шекспир, окончательно упраздняетъ вопросъ ‘зачмъ’. Жизнь должна быть принята нами со всми ея ужасами, ибо смысла этихъ ужасовъ намъ не дано разгадать, боле того, прибавимъ мы отъ себя, этого смысла и вовсе не существуетъ. Тщетны поиски за perpetuum mobile, котораго не можетъ быть, пока существуетъ законъ сохраненія энергіи, тщетны попытки обоснованія объективнаго смысла жизни, пока человкъ есть человкъ, а не пресловутый сверхчеловческій геній Лапласа.
Интересно отмтить, какъ у Л. Шестова, несмотря на весь его субъективизмъ, иногда прорывается своеобразная ‘тяга къ объективизму’. Задыхаясь порою подъ гнетомъ своего фатализма, онъ ищетъ спасенія въ ‘метафизическихъ утшеніяхъ’. Такъ пріятно помечтать на утшительную тему: а вдругъ и безсмыслица иметъ смыслъ?! И притомъ смыслъ объективный. А вдругъ окажется, что вс ужасы земли ? это только испытаніе человческаго духа: ‘кто выдержитъ ихъ, кто отстоитъ себя, не испугавшись ни Бога, ни дьявола съ его прислужниками ? тотъ войдетъ побдителемъ въ иной міръ…’ (V, 174). А вдругъ окажется, что самая вопіющая нелпость ? напримръ, безсмысленная старость Плюшкина ? иметъ вполн опредленное объективное значеніе: ‘кто знаетъ? можетъ быть, онъ (Плюшкинъ) длаетъ свое возложенное на него природой, серьезное и важное дло…’ (IV, 90). Но мы уже видли, какъ отвчаетъ Л. Шестовъ на вс эти ‘метафизическія утшенія’, на вс эти ‘а вдругъ’ и ‘можетъ быть’, на всю эту идеологическую отрыжку его былыхъ надеждъ и упованій на разумную дйствительность: вспомните его ироническую рчь отъ лица метафизики, приведенную нами страницею выше. Вс эти объективные соблазны, столь заманчивые для слабыхъ духомъ людей, въ конц концовъ безсильны надъ Л. Шестовымъ, хотя онъ иногда и платитъ имъ дань, вообще же онъ категорически отказывается искать объективный смыслъ въ жизни человка: онъ принимаетъ лишь субъективный смыслъ этой жизни. Для него развитіе, прогрессъ не иметъ объективной цли, онъ заявляетъ, что прогрессъ во времени есть чистйшее заблужденіе (если имть въ виду объективную цль этого прогресса), ‘вроятне всего, и есть развитіе, ? говоритъ онъ, ? но направление этого развитiя есть линiя перпендикуляра къ линiи времени. Основанiемъ же перпендикуляра можетъ быть любая человческая личность’ (V, 127). Подчеркнутыя нами слова выражаютъ собою въ скрытомъ вид все ту же нашу мысль о субъективной цлесообразности нашихъ переживаний и о самоцльности каждаго даннаго момента.
На этомъ пункт, связывающемъ философію трагедіи съ положеніями имманент-наго субъективизма мы и закончимъ наше знакомство съ философско-художествен-нымъ творчествомъ Л. Шестова. Хотлось бы еще подробне, чмъ мы это сдлали выше, остановиться на замчательной стать о Чехов, въ которой философія трагедіи такъ близко приближается къ философіи безнадежности, на глубокой по мысли стать ‘Похвала Глупости’, которую до сихъ поръ еще многіе проницательные критики считаютъ только блестящимъ поле-мическимъ фельетономъ, ? но приходится ограничиться тмъ немногимъ, что попутно говорили мы выше объ этихъ статьяхъ, особенно о первой изъ нихъ. Намъ осталось теперь бросить общій взглядъ на все философское творчество Л. Шестова въ его цломъ, посмотрть на его выводы и результаты съ той же точки зрнія, съ которой мы оцнивали творчество . Сологуба и Л. Андреева.

XII.

Когда одинъ изъ критиковъ ‘поймалъ’ Л. Шестова на противорчіи, то послдній иронически отвтилъ критику: ‘что правда ? то правда. Поймалъ. Только зачмъ ловить было? И разв такъ книги читаютъ? По прочтеніи книги нужно забыть не только вс слова, но и вс мысли автора и только помнить его лицо’… (V, 121, ср. V, 190). Это относится не ко всякой книг, но несомннно относится къ книгамъ Л. Шестова, особенно къ такой, какъ ‘Апоеозъ безпочвенности’. Подчеркивать въ ней противорчія ? напрасный трудъ: вдь самъ авторъ заявляетъ намъ, что противорчій онъ только и добивался! Но эти противорчія не мшаютъ намъ помнить лицо автора книгъ о Нитцше, Толстомъ и Достоевскомъ.
Мы не будемъ поэтому останавливаться на цломъ ряд частныхъ вопросовъ, въ которыхъ видимъ у Л. Шестова противорчія и ошибки въ постановк или ршеніи, все это ? не существенно. Мы ограничимся лишь двумя рзкими штрихами, которые рельефне всего очерчиваютъ ‘лицо’ Л. Шестова: съ одной стороны это ? amor fati, съ другой ? психологія подпольнаго человка. На этихъ двухъ вопросахъ выяснится съ достаточной ясностью, что цнно и дорого для насъ въ художественно-философскомъ творчеств Л. Ше-стова и что, наоборотъ, является для насъ совершенно непріемлемымъ.
Л. Шестовъ началъ свою литературную дятельность ожесточенной борьбой съ мнніемъ о безсмысленности, о случайности жизни. Онъ утверждалъ, какъ мы помнимъ, что необъяснимаго случая нтъ, а есть лишь случаи необъясненные. Взглядъ этотъ возможенъ, но обусловливается такимъ крайнимъ объективизмомъ, который къ лицу только великолпнымъ Сергямъ Николаевичамъ изъ горныхъ обсерваторій. На такой астрономической вышк Л. Шестовъ не могъ оставаться долгое время и скоро спустился изъ этихъ возвышенныхъ мстъ на землю, къ житейской безсмыслиц, къ неоправданной случайности, ко всмъ чернымъ тнямъ земли. Пришлось признать власть Случая. Для Л. Шестова это значило прійти къ абсолютному пессимизму и абсолютному скептицизму. Онъ пришелъ къ нимъ, но онъ и прошелъ черезъ нихъ, найдя спасенiе въ amor fati: отъ дождя онъ бросился въ воду. Случай есть, онъ неизбженъ, непобдимъ ? такъ буду же я любить этотъ случай, любить необходимость (это все равно), любить смерть, несправедливость, несчастья, вс черныя тни земли. Л. Шестовъ пришелъ къ тому же пріятію міра, которое мы уже видли у . Сологуба:
Я люблю мою темную землю
И, въ предчувствіи вчной разлуки,
Не одну только радость пріемлю,
Но, смиренно, и тяжкія муки.
Ничего не отвергну въ созданьи…
Это былъ единственный выходъ, оставшійся Л. Шестову, какъ въ свое время и . Сологубу. ‘Разсудку вопреки’, Л. Шестовъ пытался отстоять смыслъ мірового зла, смыслъ ‘а, но убдился, что разумъ здсь безсиленъ, отсюда ненависть Л. Шестова ко всякому ratio {Это сближаетъ Л. Шестова съ неизвстнымъ ему (да и вообще малоизвстнымъ) нмецкимъ мыслителемъ Банзеномъ (I. Bahnsen), который исходилъ изъ утвержденія анти-логичности сущаго. Его главныя произведенія ‘Der Widerspruch im Wissen und Wesen der Welt’ (1882 г.), ‘Mosaiken und Silhouetten’ и др. длаютъ изъ него
замчательнаго предшественника Л. Шестова.} и признаніе имъ вопреки всему въ мір этого мірового зла, принятіе міра въ его цломъ, amor fati. Разумъ не можетъ отвтить на вопросъ ‘зачмъ’, а потому надо принять міръ безъ всякихъ вопросовъ. ‘Уже не стараешься предвидть и объяснять, а ждешь принимая все непоправимое за должное’, ? говоритъ Л. Шестовъ, и въ этихъ простыхъ и немногихъ словахъ ключъ къ его философіи (ср. IV, 91). Смерть Корделіи, трупъ ребенка, собственныя безнадежныя страданія ? все это непоправимо и не можетъ быть раціонализировано и логически оправдано, все это нельзя логически оправдать, но можно только принять или не принять, отвергнуть. Въ послднемъ случа мы имемъ передъ собой бунтъ человка противъ Бога, противъ міра, какъ возможно подобное непріятіе міра и къ какимъ логическимъ послдствіямъ оно ведетъ ? объ этомъ у насъ еще будетъ рчь, а какъ возможно такое пріятіе міра ? это мы видли на примр Л. Шестова. Онъ принимаетъ міръ и тмъ самымъ оправдываетъ его (логично, но не логически), онъ съ отчаяніемъ и безнадежностью въ душ любитъ его, онъ со скрежетомъ зубовъ обнимаетъ его.
Есть, бываетъ такая любовь, сопряженная съ отчаяніемъ, достаточно вспомнить Достоевскаго, съ такой потрясающей силой развившаго этотъ мотивъ (въ новйшей русской литератур можно назвать Валерія Брюсова, ? см. его стихотворенія ‘Въ застнк’, ‘Видніе крыльевъ’ и др.). Любовь Настасьи Филипповны къ Идіоту, любовь Дмитрія Карамазова къ Грушеньк ? вотъ amor fati Л. Шестова, вотъ его любовь къ мучительной действительности, любовь, сопряженная съ отчаяніемъ:
Люблю я отчаяніе мое безмрное,
Намъ радость въ послдней капл дана.
И только одно я здсь знаю врное:
Нужно всякую чашу пить до дна, ?
эти строки З. Гиппіусъ Л. Шестовъ недаромъ считаетъ такими поэтическими, глубокими, правдивыми (IV, 281): въ нихъ выражается основное чувство человка, пришедшаго къ пріятію міра.
Въ этомъ принятіи міра ? цнная и дорогая для насъ черта творчества Л. Шестова. Имманентный субъективизмъ требуетъ принятія міра и тмъ самымъ оправдываетъ его, не раціонализируя, это принятіе, это оправданіе ? дло не логики, а психологіи, не силлогистическихъ построенiй, а душевныхъ переживаній. Я принимаю этотъ міръ, со всми его ужасами, со всей его объективной безсмысленностью, потому что вижу субъективную осмысленность жизни, вы, быть можетъ, проклянете и не пріймете этотъ міръ именно изъ-за его объективно не осмысленныхъ ужасовъ: спора здсь быть не можетъ, логика здсь безсильна. Логика здсь безсильна, а потому мы, ничего не доказывая, никого не убждая, только говоримъ, что если мы хотимъ жить, то должны принять этотъ міръ, какъ онъ есть. И мы принимаемъ его, какъ въ конц концовъ приняли его и . Сологубъ, и Л. Андреевъ, и Л. Шестовъ, какъ безсознательно принимаютъ его почти вс живущіе въ этомъ мір.
Мы принимаемъ міръ. Значить ли это, однако, что для насъ обязательна та психологія, которую мы очертили выше, психологія любви съ надрывомъ, любви со скрежетомъ зубовнымъ, психологія подпольнаго человка и его amor fati? Для Л. Шестова принимать міръ значитъ любить его ужасы, значитъ ‘слагать гимны уродству, разрушенію, безумію, хаосу, тьм’, не принимать значитъ для него проклинать. Неужели же tertium non datur? Неужели же я могу только или любить, или проклинать паровозъ, случайно раздавившій на смерть близкаго мн человка? Неужели же я могу только или любить, или проклинать камень, раздробившій голову ребенку? Да, я могу проклинать, могу ненавидть того, кто бросилъ этотъ камень, того, кто не остановилъ во-время паровозъ. Но… но врить въ Машиниста вселенной мы предоставляемъ трансцендентистамъ разныхъ ранговъ и степеней, имъ есть кого любить или кого ненавидть. Мы же отказываемся проклинать или любить самый фактъ, мы не будемъ ни любить, ни ненавидть самую машину. Ребенокъ бьетъ стулъ, о который больно ударился, Ксерксъ веллъ высчь разсердившее его море, но мы не дти и не дикари… и, прибавимъ также, не подпольные люди. Психологія и тхъ, и другихъ, и третьихъ намъ понятна, но значить ли это, что мы должны ее раздлять? И любопытно: взрослые смотрятъ со снисходительной улыбкой на ребенка, воюющаго со стуломъ, но тутъ же сами въ безсильной злоб шлютъ проклятія слпой механической сил, причинившей имъ душевную боль… Надо стать выше этой дтской психологіи. Надо принять міръ и не сражаться со стульями. Но неужели же намъ надо любить эти стулья, любить эту причинившую намъ боль слпую механическую силу? Странное зрлище ? ребенокъ, цлующій тотъ стулъ, о который онъ ушибся… Да, странное зрлище. И насколько проста и элементарна психологія дтей и дикарей, настолько сложна психологія подпольнаго человка…

XIII.

Психологія подпольнаго человка ? это наиболе характерная черта, съ которой навсегда останется въ нашей памяти ‘лицо’ Л. Шестова. И опять-таки ? какъ и въ случа съ amor fati ? намъ остается лишь отмтить, что дорого и цнно для насъ въ этой черт и что, наоборотъ, совершенно непріемлемо.
Высшая степень индивидуализма, отказъ отъ всякихъ трансцендентныхъ утше-ній, ненависть ко всякой попытк ? позитивной или мистической, безразлично ? оправданія настоящаго будущимъ, глубокая личная трагедія, личность, какъ вершина міра ? вс эти главныя свойства подпольнаго человка длаютъ его личную трагедію міровой трагедіей. Но несмотря на все это, есть одна черта, которая рзко отдляетъ насъ отъ подпольнаго человка. Эта черта ? соцiальность: инстинктъ, совершенно атрофированный у подпольнаго человка и безконечно дорогой для насъ.
Pereat mundus, fiam, да погибнетъ міръ, но да буду я. ‘Свту ли провалиться или мн чаю не пить? Я скажу, что свту провалиться, а чтобъ мн чай всегда пить’… Такъ говоритъ подпольный человкъ. Можетъ ли онъ такъ говорить? Сметъ ли онъ такъ говорить? Да, можетъ, да, сметъ. Кто или что запретитъ ему такъ говорить и такъ думать: Богъ, въ котораго онъ не вритъ, или категорический императивъ, котораго онъ не признаетъ? Возьмемъ самый крайній случай осуществленія этихъ подпольныхъ идей: въ роман Зола ‘Парижъ’ ученый химикъ, изобртатель страшно сильнаго взрывчатаго вещества, собирается взорвать чуть ли не половину Парижа, представимъ себ, что вещество это въ милліоны разъ сильне и что подпольный человкъ действительно можетъ однимъ ударомъ взорвать весь земной шаръ… Или другой примръ: въ роман Н. Лопатина ‘Чума’ передъ нами подпольный человкъ, тоже знаменитый ученый, профессоръ Хребтовъ, ненавидящій весь человческій родъ и заражающій Москву чумою {Обращаемъ, кстати, вниманіе читателей на этотъ романъ, оставшійся, кажется, совершенно незамченнымъ. Если г. Н. Лопатинъ начинающій авторъ — какъ можно заключить изъ чисто вншней неопытности его пріемовъ, — то нельзя не удивляться сжатости мысли и сил чувства, съ какими написанъ этотъ его романъ.}… Что вы можете выставить противъ такихъ людей? Многое, конечно: сумасшедшій домъ, смирительную рубашку, вислицу… Но разв палка аргу-ментъ? ? скажемъ мы, пародируя извстныя слова Нитцше, ? съ какихъ же это поръ argumentum baculinum является доводомъ въ пользу ‘добра’, ‘гуманности’ и всего того, что такъ ненавистно подпольному человку? Pereat mundus, fiam, pereat mundus, fiat voluntas mea ? вдь это опредленныя идеи, противъ которыхъ палка безсильна, какъ безсильны и вс пушки міра. Съ идеей можетъ бороться только идея.
Какую же идею можемъ мы противопоставить абсолютному эгоизму подпольнаго человка? ? Подпольные люди ? не выдумка художника или философа, но фактъ, идеи подпольныхъ людей ? не мене яркіе факты, какіе же факты можемъ мы противопоставить имъ со своей стороны? На это впервые въ русской литератур отвтилъ Достоевскій, какъ впервые открылъ онъ намъ глаза и на подпольнаго человка. Достоевскій (а въ настоящее время Л. Шестовъ) достаточно компетентный свидтель того, что подпольные люди, подпольныя идеи существуютъ… И вотъ что интересно: вскрывъ передъ нами сущность подпольныхъ идей въ своихъ геніальныхъ ‘Запискахъ изъ подполья’, Достоевскій немедленно же, въ слдующемъ же своемъ произведеніи, ‘Преступленіи и наказаніи’, съ не меньшей геніальностью противопоставилъ подпольнымъ идеямъ идеи ‘надпольныя’, выражаясь по аналогіи. Въ этомъ главный смыслъ ‘Преступленія и наказанія’, главный смыслъ душевной драмы Раскольникова. Утвержденіе своей личности Раскольниковъ хочетъ довести до отрицанія другихъ личностей, на пути къ этому не весь земной шаръ ему надо взорвать, а всего-на-всего одну старушонку убить. Онъ убиваетъ ее во имя утвержденія своего я, во имя принципа ‘pereat mundus, fiam’, во имя заповди абсолютнаго эгоизма: ‘я цль, все остальное средство’, и немедленно посл убійства передъ нимъ открывается идея утвержденія чужого Я, во имя заповди этическаго индивидуализма: ‘человкъ ? самоцль’.
Вотъ та надпольная идея, которую мы противопоставляемъ подпольной. Замтьте: только противопоставляемъ, ни на минуту не собираясь убждать или побждать ею подпольнаго человка, вдь здсь опять-таки логика безсильна, здсь опять область психологіи. Подпольный человкъ въ прав не принять этого нашего переживанія, какъ мы не принимаемъ его переживаній, оставимъ же его въ нравст-венномъ подполь и отнесемся къ нему съ уваженіемъ, такъ какъ самъ же онъ училъ насъ ‘уважать великое безобразіе, великую неудачу, великое несчастіе’… (Почему только ‘великое’? ? всякое!). Ибо, поистин, великое несчастіе ? имть атрофированнымъ чувство утвержденія чужого яЭто чувство ? несомннный фактъ, не мене несомннный, чмъ абсолютный эгоизмъ подпольнаго человка. Идея противостоитъ иде, фактъ противостоитъ факту, и мы, чаще всего безсознательно, склоняемся на ту сторону, которая соотвтствуетъ нашей духовной организацiи.
Все это приводитъ насъ къ чувству соціальности, какъ суммы утвержденых чужихъ я, къ чувству, столь чуждому для подпольнаго человка. Этого чувства у него нтъ ? такова психологія подпольнаго человка, она ? фактъ, но изъ этого факта вовсе не слдуетъ, что онъ универсаленъ, необходимъ, что существуетъ онъ и только онъ. А между тмъ подпольный человкъ, устами Л. Шестова, требуетъ признанія за этимъ фактомъ, за своей подпольной психологіей, универсальнаго значенія. ‘Pereat mundus, fiam: для всхъ людей, въ конц концовъ, существуетъ только этотъ одинъ послдній законъ, ? заявляетъ Л. Шестовъ, ? …но великіе боле или мене смло выражаютъ его, а невеликіе ? таять про себя. Законъ же остается одинъ для всхъ (курсивъ Л. Шестова). Не въ прав ли мы въ его универсальности видть признакъ его силы и признать поэтому, что ‘санкція истины’ за героемъ подполья?’ (III, 242). Нтъ, не въ прав, ? можемъ отвтить мы, ? и не въ прав по двумъ очень простымъ причи-намъ. Во-первыхъ: какъ вамъ нравится эта ссылка на универсальность, какъ на ‘санкцію истины’, со стороны мыслителя, который неустанно борется со всякими универсальными, общеобязательными истинами, который даже философію опредляетъ, какъ ученіе о ни для кого не обязательныхъ истинахъ (V, 128). И вдругъ ? истина абсолютнаго эгоизма является общеобязательной, универсальной, закономъ для всхъ! Откуда намъ сіе? Тутъ дло не въ противорчіи, а въ характерности этого противорчія: борясь съ универсальностью, приходится въ то же время опираться на нее! Но это только къ слову, необходимо было отмтить, что ссылка на универсальность совсмъ не къ лицу подпольному человку. Во-вторыхъ ? и это гораздо важне ? никакой универсальности мы въ данномъ случа передъ собой не имемъ. И когда Л. Шестовъ вопрошаетъ насъ: ‘не слдуетъ ли въ абсолютномъ эгоизм видть неотъемлемое и великое, да, великое (курсивъ Л. Шестова) свойство человческой природы?’ (IV, 127), то мы на это отвчаемъ: великое это свойство или нтъ ? объ этомъ пока спорить не будемъ, но что оно не ‘неотъемлемое’, не универсальное, не всеобщее ? это уже совершенно несомннно. Психологія подпольнаго человка, покоящаяся на этомъ свойств ? фактъ, и мы его принимаемъ какъ таковой, но не мене ‘неотъемлемый’ фактъ и психологія надпольнаго человка, съ его утвержденіемъ не только своего, но и чужого я. Соціальные инстинкты не мене сильны въ людяхъ, чмъ индивидуальные: это забываютъ т, которые хотли бы сдлать абсолютный эгоизмъ закономъ для всхъ и обратить весь родъ людской въ явныхъ или тайныхъ подпольныхъ людей, въ подпольныхъ людей de facto или in potentia. Но это ? покушеніе съ негодными средствами.
Противъ психологіи подпольнаго человка безсильны какіе бы то ни было логическіе аргументы, какъ безсильны они и во всхъ тхъ случаяхъ, когда мы имемъ передъ собой разные типы мышленія или чувствованія. Вспомните великолпнаго Сергя Николаевича изъ горной обсерваторіи: чмъ можно опровергнуть его крайній объективизмъ? Ничмъ. Можно только противопоставить его трансцендентному объективизму нашъ имманентный субъективизмъ, который для Сергя Николаевича является настолько же неопровержимымъ. Такъ и въ этомъ случа: психологіи подпольнаго человка мы противопоставляемъ настолько же несомннную психологію надпольнаго человка. Свту ли провалиться или мн чаю не пить? ? ставить воп-росъ подпольный человкъ и отвчаетъ: свту провалиться, а чтобъ мн чай всегда пить. (Гд онъ будеть пить чай, если свтъ провалится ? этимъ вопросомъ подпольный человкъ не задается). Отвтъ надпольнаго человка какъ-разъ обратный: мн провалиться, но чтобъ всему свту всегда чай пить. Pereat mundus, fiam, пусть погибнетъ міръ, но да буду я, говорить подпольный человкъ, peream, fiat mundus, пусть погибну я, но да будеть міръ, говоритъ надпольный человкъ. И въ этомъ ? величайшее утвержденіе личности человка, ве-личайшее проявленіе этическаго индивидуализма: кто душу свою погубитъ, тотъ спасетъ ее…
Во всемъ этомъ подпольный человкъ видитъ только ‘общія идеи’, ‘само-по-жерт-вованіе’, ‘добро’, ‘гуманность’ и вообще вс т старыя слова, которыя онъ привыкъ ставить въ ироническія кавычки. И онъ правъ: для него это только ‘слова, слова, слова’, ибо не обладаетъ онъ тмъ чувствомъ, которое лежитъ въ основ этихъ словъ, чувст-вомъ утвержденія чужого я, чувствомъ соціальности. Но вдь такое чувство существуетъ, это ? фактъ, и противъ этого факта безсильны вс подпольныя идеи. Абсолютный эгоизмъ ? вдь это не только несознанный инстинктъ, но и ‘общая идея’ (столь ненавистная подпольному человку), этическій индивидуализмъ ? вдь это не только ‘общая идея’, но и врожденный инстинктъ. Здсь идея стоитъ противъ идеи, фактъ противъ факта, переживаніе противъ переживанія, споръ становится излишнимъ, невозмож-нымъ. И да будетъ здсь, по евангельскому завту, наше слово ‘да, да’ или ‘нтъ, нтъ’, а что сверхъ того, то все равно безсильно дать перевсъ той или иной точк зрнія. Передъ нами подпольная психологія и надпольная психологія, намъ остается только склониться на ту или на другую сторону. Третьяго пути нтъ, если не считать такимъ третьимъ путемъ трагическое положеніе буриданова осла…

XIV.

Насколько безповоротно приходитъ Л. Шестовъ къ подпольной психологіи, настолько же ршительно склоняемся мы къ психологіи надпольной, въ той ея модификаціи, которая ясна для прочитавшихъ предыдущая страницы. Мы стоимъ на почв глубокаго индивидуализма, мы принимаемъ личность за вершину міра, но именно потому мы и не можемъ ограничиться утвержденіемъ только своего я, принимая за средство все остальное: этому противится непосредственное чувство. И какими страшными словами ни называйте вы это чувство ? ‘моралью’, ‘любовью къ ближнему’, ‘категорическимъ императивомъ’ и т. п., ? какія ироническія кавычки ни ставьте, все же это чувство остается первичнымъ фактомъ, съ которымъ мы должны считаться, съ которымъ мы не можемъ не считаться. Подпольный человкъ пытается преодолть это чувство (если оно у него не атрофировано), пытается стать выше его, стать по ту сторону добраго и злого, ибо, говоритъ онъ, чувство это (‘гуманность’, ‘любовь къ ближнему’, ‘добро’ и т. п.) безсильно оправдать міръ, безсильно осмыслить хоть одну слезу. Да, это такъ, но что это доказываетъ? Только то, что нельзя искать въ ‘добр’ объективнаго оправданія жизни ? мы помнимъ, какъ ярко освтилъ эту мысль Л. Шестовъ въ своей книг о Толстомъ и Нитцше. И именно на такой точк зрнія стоитъ имманентный субъективизмъ, не признающій въ жизни никакого объективнаго смысла и видящій цль въ настоящемъ. Для насъ, какъ и для Л. Шестова, ненавист-ны вс мистическія и позитивныя попытки оправданія настоящаго будущимъ, вс трансцендентныя утшенія, вс стремленія оправдать будущимъ добромъ настоящее зло, но все это нисколько не колеблетъ несомннности факта утвержденія чужого я, нисколько не колеблетъ свойственнаго человку чувства соціальности.
Здсь лежитъ выходъ изъ подполья ? для желающихъ выйти оттуда, здсь причина возможности тхъ соціальныхъ идеаловъ, которые такъ ненавистны подпольному человку. Для подпольнаго человка всякій соціальный идеалъ есть попытка оправдать будущимъ настоящее, вотъ почему онъ ненавидитъ и презираетъ вс эти идеалы. Пусть наши соціальные идеалы станутъ когда-нибудь дйствительностью, пусть на земл воцарятся миръ, любовь и справедливость, но, спрашивается, ‘разв будущее счастье можетъ искупить несчастье прошлаго и настоящаго? Разв судьба Макара Двуш-кина, котораго оплевываютъ въ XIX столтіи, становится лучше оттого, что въ XXII столтіи никому не будетъ дозволено обижать своего ближняго? Не только не лучше, а хуже. Нтъ, если уже на то пошло, такъ пусть же навки несчастье живетъ среди людей, пусть и будущихъ Макаровъ оплевываютъ’ (III, 99, курсивъ нашъ). Мы уже приводили эти слова Л. Шестова, въ которыхъ такъ характерно выражается подпольная философія. Ихъ неприкрытый, голый смыслъ таковъ: если я несчастливъ, то какъ смютъ люди быть счастливыми? (Замтимъ въ скобкахъ, что теперь читателю должна быть ясна уже отмченная нами связь между подпольной философіей и темой андреевскаго разсказа ‘Тьма’). Если я несчастливъ теперь, то пусть же вс люди будутъ несчастны навки, а потому ? долой всякіе соціальные и гуманные идеалы и да здравствуетъ безнадежность!
Мы знаемъ, что такая философія, такая психологія ? возможны. Но мы знаемъ также, что кром этой философіи и психологіи озлобленнаго человка есть и другая, провозглашающая: peream, fiat mundus! Это не значитъ, конечно, чтобы я считалъ себя только средствомъ, только кирпичемъ для зданія Zukunftstaat’a, это значитъ, что социальный идеалъ есть часть моего общаго, субъективно-телеологическаго идеала. Цль жизни ? въ настоящемъ, объективнаго смысла жизни нть, но въ мои субъективныя цли входитъ борьба за лучшее будущее человчества: не потому, чтобы это лучшее будущее оправдывало печальное настоящее и прошлое, а потому что къ этому приводитъ меня мое непосредственное чувство утверждения чужого я, т.-е. инстинктъ соціальности, чувство любви къ человку. Базаровъ возненавидлъ му-жика при мысли, что мужикъ этотъ черезъ двсти лтъ будетъ въ блой изб жить, а изъ него, Базарова, въ это время лопухъ будетъ расти: отъ насъ далека эта подпольная озлобленность, ибо сильне ея наше непосредственное чувство. У кого этого непосредственнаго чувства нтъ, тотъ, конечно, никогда не выйдетъ изъ нравственнаго подполья на свтъ божій. Смыслъ нашей жизни не въ томъ, что мы боремся за счастье грядущихъ поколній, субъективный смыслъ нашей жизни ? въ ней самой, въ непосредственныхъ переживаніяхъ: это для насъ несомннно. Но какимъ образомъ отсюда можно вывести, что, слдовательно, эта борьба за грядущее счастье не должна входить въ наши непосредст-венныя переживанія ? это для насъ непонятно.
Соціальность ? вотъ рзкая черта, отдляющая насъ отъ психологіи подпольнаго человка. Но социальность эта для насъ не оправдываетъ міра, не осмысливаетъ жизни и въ этомъ отношеніи мы еще боле рзко расходимся съ тми изъ надпольныхъ позитивистовъ или мистиковъ, которые пытаются оправдать жизнь земнымъ или небеснымъ Zukunftstaat’омъ. Соціальность для насъ не конечная цль, а вчно-текущій процессъ, одна изъ суммарныхъ частей субъективно осмысленной жизни. И это признаніе субъективнаго смысла жизни, признаніе цли не въ будущемъ, а настоящемъ ? признаніе, столь ненавистное громадному большинству и мистиковъ и позитивистовъ ? сближаетъ насъ съ философіей подпольнаго человка. Вслдъ за Л. Шестовымъ, авторомъ книги о Шекспир, мы признаемъ субъективную осмысленность личной трагедіи, хотя въ то же время видимъ и всю безсмысленность драмы, выше мы выяснили, что именно драма, ??????, случай ? длаютъ для насъ совершенно невозможной объективную осмысленность жизни человка. Будущее для насъ не оправдываетъ и не осмысливаетъ настоящаго, а потому цль мы видимъ не въ будущемъ, но именно въ этомъ на-стоящемъ, являющемся самоцлью. Любая личность, говоря словами Л. Шестова, можетъ быть основаніемъ перпендикуляра къ линіи времени, и именно по этому перпендикуляру, а не по линіи времени, идетъ субъективно-осмысленный процессъ развитія, въ которомъ каждый данный моментъ есть самоцль. Стоя на этой точк зрнія, мы не будемъ оправдывать имманентное настоящее трансцендентнымъ будущимъ, а пріймемъ это настоящее, пріймемъ міръ: ‘все въ жизни лишь человческое, слишкомъ человческое, и въ этомъ спасеніе, надежда, новая заря’, ? слышали мы отъ Л. Шестова.
Мы принимаемъ міръ ? это опять сближаетъ насъ съ подпольной философіей, но сближеніе это чисто вншнее. Мы опять вынуждены отстаивать свое принятіе міра и противъ людей трагедіи и противъ людей обыденности. Подпольный человкъ требуетъ отъ насъ не только принятія міра, но и прославленія всхъ его ужасовъ, любви ко всему непоправимому, читатель помнитъ, почему мы отказались раздлить такой amor fati. Но тутъ къ намъ подходитъ типичный представитель обыденности, благонамренный чиновникъ Негодящевъ (изъ романа Помяловскаго ‘Мщанское счастье’) и тоже требуетъ принятія міра безъ дальнихъ разсужденій: ‘прочь вопросы! Ихъ жизнь разршитъ, только бери ее такъ, какъ она есть:… безъ смысла жизнь ? живи безъ смысла, худо жить ? живи худо’… Мы не хотимъ оскорблять подпольнаго человка, сопоставляя его философію съ этой философіей ‘трансцендентальнаго чиновничества’, по ядовитому слову Помяловскаго, но нельзя не указать на то общее, что ихъ сближаетъ: это общее ? пассивность по отношенію къ жизни, къ принимаемому міру. Л. Шестовъ, напримръ, категорически заявляеть, что amor fati неизбжно влечетъ за собой квіетизмъ (II, стр. XIV). Здсь снова, посл вншняго сближенія, мы глубоко расходимся по суще-ству съ подпольной философіей, и снова раздляющей чертой является соціальность, во имя которой философія имманентнаго субъективизма должна быть глубоко активной въ своемъ отношеніи къ міру, должна быть философіей не покоя, а движенія и борьбы за субъективно-телеологическіе нравственные и социальные идеалы. Несомннно: нашъ путь и путь подпольнаго человка расходятся въ разныя стороны ? теперь это достаточно ясно, къ тому же его путь лежитъ въ подполь, а нашъ по земл, но пути эти перекрещиваются въ нсколькихъ мстахъ, и на перекресткахъ этихъ мы можемъ время отъ времени сходиться съ подполь-нымъ человкомъ. И какъ бы мы ни расходились въ конц концовъ съ подпольной психологіей и философіей, но для насъ всегда останутся глубоко цнными личная трагедія подпольнаго человка, его мучительные поиски за правдой жизни, за смысломъ жизни, его смлый взглядъ въ глаза жизни и смерти, его непримиримый индивидуа-лизмъ, его отказъ отъ всякихъ трансцендентныхъ утшеній. Все это дорого для насъ и въ творчеств Л. Шестова, все это придаетъ его философско-художественному творчеству неумирающее значеніе, все это длаетъ творчество Л. Шестова насущнымъ и необходимымъ для каждаго изъ насъ. Остаться съ Л. Шестовымъ не можетъ никто, но пройти черезъ него долженъ всякій.

XV.

Значеніе Л. Шестова въ русской литератур, въ исторіи русской мысли вполн определяется всмъ сказаннымъ выше. Подобно . Сологубу, Л. Шестовъ ? одинокая вершина, не примыкающая къ той горной цпи, которая, соединенная прочной преемственной идейной связью, проходить черезъ всю русскую лите-ратуру. Быть можетъ, и для . Сологуба и Л. Шестова можно установить эту идейную связь, если смотрть на нихъ, какъ на идеологовъ декадентства, однако развитіе этого взгляда, какъ оно ни интересно, вывело бы насъ далеко за предлы нашей задачи. Но если даже Л. Шестовъ и былъ идеологомъ декадентства, то все же онъ слишкомъ своеобразенъ, слишкомъ самъ по себ, все же онъ остается одинокой вершиной, доступъ на которую от-крытъ, по его же выраженію, ‘nur fr die Schwindelfreie’. Мы не должны бояться головокруженія и должны слдовать за Л. Шестовымъ по узкимъ, трудно проходимымъ, лежащимъ надъ пропастями тропинкамъ, пройти этотъ путь, сказали мы, долженъ всякій, остаться же съ Л. Шестовымъ не можетъ никто именно потому, что Л. Шестовъ такой одинокій, такой своеобразный писатель. Каждая его книга ? съ этого утвержденія мы начали знакомство съ Л. Шестовымъ ? есть книга ‘fr Alle und Keinen’, для всхъ ? такъ какъ Л. Шестовъ ставитъ вопросы мучительные для всхъ, для никого ? такъ какъ слишкомъ своеобразны отвты, которые даетъ Л. Шестовъ. ‘Учениковъ’ и ‘школы’ у Л. Шестова, къ счастью для него, никогда не будетъ. Но зато, къ несчастью, у него можетъ быть нчто худшее, чмъ ‘школа’ и ‘ученики’: у него можетъ явиться стадо послдователей, которые сдлаютъ съ философіей трагедіи нчто въ род того, что сдлали съ идеями Нитцше безчисленныя стада ‘нитцшеанцевъ’ разныхъ сортовъ и степеней…
Самъ Л. Шестовъ прошелъ черезъ Нитцше такъ же, какъ прошелъ раньше черезъ Достоевскаго и Толстого, но никогда онъ не былъ ‘нитцшеанцемъ’. Онъ пережилъ Нитцше, онъ перечувствовалъ и передумалъ его чувства и мысли въ глубин своей души, онъ далъ намъ своеобразную ? быть можетъ, лучшую во всей міровой литератур ? интерпретацію идей Нитцше, но ‘нитщцеанцемъ’ онъ не былъ никогда, никогда не вы-краивалъ онъ изъ Нитцше ярлыки и шаблоны на вс случаи жизни, никогда не проповдывалъ той упрощенной морали, которой стада нитцшеанцевъ загрязнили выстраданныя мысли Нитцше. И то, что случилось не такъ давно съ Нитцше, теперь, повидимому, станетъ участью Л. Шестова. Конечно, у насъ не будетъ цлыхъ стадъ ‘шестовцевъ’, но по нкоторымъ признакамъ можно судить, что его собираются провозгласить и уже провозглашаютъ своимъ духовнымъ отцомъ вс современные эпигоны декадентства, какъ въ области художественной, такъ и въ области критической мысли. Быть можетъ, Л. Шестовъ былъ безсознательнымъ идеологомъ декадентства, но теперь выродившіеся эпигоны декадентства хотятъ провозгласить его своимъ идеологомъ, его хотятъ считать своимъ ‘учителемъ’ вс т, у кого на недл семь пятницъ, у кого мысли играютъ въ чехарду ( ? вдь самъ Л. Шестовъ провозглашаеть ‘апоеозъ безпочвенности’!), вс т, у кого никогда не бывало никакихъ нравст-венныхъ запросовъ и сомнній ( ? вдь самъ Л. Шестовъ борется съ ‘добромъ’ и ‘гуманностью’!), вс т, у кого отроду не было двухъ послдовательныхъ мыслей ( ? вдь самъ Л. Шестовъ ‘добивается противорчій’!), вс т, которые не доросли ни до какого міровоззрнія, которые хотятъ избавить себя отъ обязанности мыслить логически, которые хотятъ имть право bona fide воспвать ‘похвалу глупости’…
Среди современныхъ эпигоновъ декадентства не мало такихъ людей ? не въ именахъ дло, и вс они хотли бы примазаться къ имени Л. Шестова, чтобы именемъ его невозбранно творить всякую моральную и логическую пакость… То, что перестрадалъ, перечувствовалъ, передумалъ Л. Шестовъ, эти господа хотятъ надть на себя, какъ готовое платье въ магазин, они хотятъ имть право на опошленные ими выводы философіи трагедіи, будучи всего на всего авторами философіи водевиля. Считать своимъ ‘учителемъ’ или идеологомъ Л. Шестова они имютъ такое же право, съ какимъ безчисленные нитцшеанцы могли считать себя учениками Нитцше. И то, что нкогда сказалъ о своихъ ‘ученикахъ’ Нитцше, то Л. Шестовъ можетъ съ не меньшимъ основаніемъ повторить объ этихъ своихъ послдователяхъ: ‘мн нужно обвести оградой свои слова и свое ученіе, чтобы въ нихъ не ворвались свиньи’… Эти ‘свиньи’, скажемъ мы словами Л. Шестова, прослышали, что кто-то почему-то возсталъ противъ логики, противъ морали и вообразили себ, что это онъ поднялся на защиту ихъ дла… И Л. Шестову слдовало бы поторопиться обвести оградой свои слова отъ этихъ незваныхъ друзей и союзниковъ. Или, можетъ быть, онъ убжденъ, что отъ такихъ ‘учениковъ’ не спасетъ никакая ограда? По его меланхолическому замчанію, »свиньи’ проникаютъ всюду, ибо имъ и черезъ ограду перебираться не нужно’… (II, 177). Въ такомъ случа другое дло…
Но все это только къ слову, никакія ‘свиньи’ не могутъ запятнать своимъ признаніемъ и помшать намъ высоко цнить философско-художественное творчество Л. Шестова. И эта высокая оцнка значенія Л. Шестова тмъ боле безпристрастна, что мы, какъ видлъ читатель, расходимся съ нимъ въ очень и очень многомъ. Л. Шестовъ воспваетъ ‘божественную безпочвенность’, мы ищемъ твердую почву подъ ногами, Л. Шестовъ ненавидитъ и разрушаетъ ‘міровоззрніе’, мы строимъ его: во всемъ этомъ мы съ нимъ принципіальные, непримиримые противники. ‘Чмъ занимается большинство писателей? ? ставитъ вопросъ Л. Шестовъ и иронически отвчаетъ: ? строятъ міровоззрнія и полагаютъ при этомъ, что занимаются необыкновенно важнымъ, священнымъ дломъ!’ (V, 28). Этимъ ‘священнымъ дломъ’, какъ ясно изъ всего предыдущаго, занимается и авторъ настоящей книги, а Л. Шестовъ считаетъ своимъ ‘священнымъ долгомъ’ вести борьбу со всякими міровоззрніями: это ли не діаметральная противоположность взглядовъ, это ли не коренное и непримиримое противорчіе! И однако это не мшаетъ намъ чрезвычайно высоко цнить міровоззрніе ? да, міровоззрніе Л. Шестова. А что у Л. Шестова, этого неутомимаго Weltanschauungenfresser’a (это двухъаршинноe и не поддающееся переводу нмецкое слово такъ хорошо характеризуетъ автора ‘Апоеоза безпочвенности’!), что у Л. Шестова, говоримъ мы, есть свое міровоззрніе, съ вполн опредленными принципами и методологическими пріемами ? это мы считаемъ уже достаточно доказаннымъ (см. выше гл. XI).
Но какъ бы ни расходились наши міровоззрнія, мы всегда будемъ помнить, что въ міровоззрніи Л. Шестова ставится и своеобразно ршается безконечно важная проблема о смысл человческой жизни, мы будемъ помнить, что этотъ вопросъ о смысл жизни является центральнымъ вопросомъ всего творчества Л. Шестова, что жизнь и смерть онъ разсматриваетъ подъ аспектомъ случайности, и то борется съ этимъ аспектомъ-фантомомъ, то подчиняется ему и хочетъ любить его, мы будемъ помнить, что какъ бы ни ршалъ Л. Шестовъ вопросъ о смысл жизни, но всегда для него цлью являлась человческая личность, цлью являлись человческія переживанія настоящаго, а не будущаго. И все это выражено Л. Шестовымъ такъ законченно и съ такою силою мысли и чувства, что только нашей величайшей литературной беззаботностью можно объяснить то обстоятельство, что въ то время какъ Л. Андреева въ широкой публик знаютъ вс, а . Сологуба многіе ? Л. Шестова почти совсмъ не знають, почти совсмъ не читаютъ…

Имманентный субьективизмъ.

(Вмсто заключенія).

I.

Постановка вопроса о смысл жизни и ршеніе этого вопроса ? такова главная цль настоящей книги. Изучая выше художественно-философское творчество . Сологуба, Л. Андреева и Л. Шестова, мы мало-помалу приходили въ то же самое время къ некоторому законченному циклу идей, къ нкоторому ‘міровоззрнію’, отвчающему на вопросъ о смысл существованія. Намъ осталось теперь связать воедино вс эти попутно разбросанные нами замчанія, положенія, выводы и дать въ вид одного цлаго это воззрніе имманентнаго субъективизма, какъ мы его назвали выше. Этимъ мы и заключимъ нашу работу.
Но по пути къ этому передъ нами возникаетъ еще одна задача, которую можно опредлить какъ генетическое оправданіе имманентнаго субъективизма. Мы хотимъ показать, что имманентный субъективизмъ иметъ за собою долгій путь развитія въ исторіи русской общественной мысли, что онъ не случайная бутада, не ‘плнной мысли раздраженье’, а вполн последовательно и преемственно развивавшееся міровоззрніе. Конечно, это преемственное развитіе не есть еще ‘санкцiя истины’, но для насъ важно показать связь имманентнаго субъективизма съ общимъ развитіемъ русской общественной мысли, важно потому, что мы, какъ извстно читателю, стоимъ на почв соціальности. Имманентный субъективизмъ не есть обособленное, далекое отъ жизни, одинокое, подпольное міровоззрніе, міровоззрніе это связываетъ личность съ міромъ, настоящее ? съ прошлымъ и будущимъ. И мы ищемъ въ прош-ломъ подтвержденія нашихъ взглядовъ, мы учимся избгать ошибокъ прошлаго, мы обязаны прошлому всмъ нашимъ міровоззрніемъ, какъ ни переработано оно нашей мыслью, нашими переживаніями.
Этотъ мимолетный взглядъ на прошлое покажетъ намъ, что кром мистическаго и позитивнаго ршенія вопроса о смысл жизни, въ исторіи русской мысли минувшаго вка существовало, шло и развивалось то ршеніе этого вопроса, то міровоззрніе, которое мы старались сдлать яснымъ на предыдущихъ страницахъ. Вопросъ о смысл жизни въ русской литератур ? эта интереснйшая тема могла бы лечь въ основу обширной исторіи русской литературы, если бы историки ея не предпочитали проторенныхъ и избитыхъ тропинокъ, мы же не имемъ возможности дать здсь даже и общаго очерка на эту тему {Для того, кто знакомъ съ нашей ‘Исторіей русской общественной мысли’, должно быть ясно, что въ ней исторія русской литературы разсматривается съ точки зрнія, родственной изложенному выше. Тамъ аріадниной нитью служитъ индивидуализмъ, въ смысл примата личности, это одна изъ модификацiй имманентнаго субъективизма. Вопросу о цли въ настоящемъ, о субъективизм, о телеологизм, объ объективной и субъективной цлесообразности, о теоріяхъ прогресса — тамъ посвящено много страницъ, вопросъ о смысл жизни заполняетъ тамъ почти цликомъ главы о Герцен, о Чехов и другія. Все это объясняетъ наши нижеслдующія частыя ссылки на ‘Ист. русск. общ. мысли’, ибо тсная идейная связь этой ‘Исторіи’ и настоящей книги есть фактъ, который намъ хотлось бы особенно подчеркнуть.}. Мы ограничимся лишь однимъ эпизодомъ изъ исторіи русской мысли, эпизодомъ наиболе характернымъ: прослдимъ за первой на философской почв смной мистической теоріи прогресса ? позитивной, а ихъ обихъ ? міровоззрніемъ имманентнаго субъективизма, затмъ въ самыхъ общихъ чертахъ отмтимъ дальнейшую эволюцію этого взгляда. Читатель увидитъ тогда, что нашъ взглядъ есть лишь развитіе того, что въ теченіе всего девятнадцатаго вка сознательно и безсознательно провозглашали и выражали своимъ творчествомъ многочисленные представители русской интеллигенціи, русской литературы. И когда мы окинемъ взглядомъ исторію русской мысли, то убдимся, какое цнное наслдство отъ прошлаго имемъ мы, стоящіе на почв имманентнаго субъективизма, мы убдимся также, что ‘последнее слово’ въ вопросе о смысл жизни, сказанное . Сологубомъ, Л. Андреевымъ и Л. Шестовымъ, является тсно связаннымъ со всмъ прошлымъ русской литературы. И тогда мы заключимъ нашу работу сжатой характеристикой нашего міровоззрнія, богатые сознаніемъ, что міровоззрніе это тсно связано съ лучшимъ изъ прошлаго, и богатые надеждой, что поэтому ему предстоитъ и широкое будущее.

II.

Родоначальникомъ имманентнаго субъективизма въ русской литератур является Герценъ. Какими путями русская мысль пришла къ этой теоріи ? мы подробно говорили объ этомъ въ другомъ мст {‘Исторія русской общественной мысли’, т. I, гл. VII-VIII, особенно страницы 360-365 (по 2-му изд.). То, что мы называли тамъ ‘философско-историческимъ индивидуализмомъ’, есть именно то самое, что теперь обозначено нами какъ имманентный субъективизмъ.}, такъ что теперь отмтимъ только, какъ на этихъ путяхъ ршали (а еще чаще обходили сторонкой) вопросъ о смысле существованія.
Обращаемся сразу къ тому поколнію русской интеллигенции, которое впервые вооружилось серьезными философскими знаніями для ршенія вопроса о смысл жизни человка, жизни человчества.
Оружіе это было шеллингіанство, последователями котораго въ двадцатыхъ годахъ были ‘любомудры’ ? Веневитиновъ, кн. В. Одоевскій, Иванъ Киревскій, Кошелевъ и др. (предшественники позднйшаго славянофильства), а въ тридцатыхъ годахъ ? Станкевичъ и его друзья. Для Шеллинга целесообразность иметъ не субъективное, а объективное значеніе, она существуеть не только въ нашемъ сужденіи, но и во всемірномъ процесс, въ ‘міровой душ’ ? такъ называлъ Шеллингъ природу. Развитіе міра есть постепенное откровеніе абсолютнаго, целесообразное движеніе къ тождеству свободы и необходимости, въ трагедіи человечества мы не маріонетки, а творцы своихъ ролей, ведущіе действіе къ сліянію съ Богомъ ? къ концу всемірной исторіи. Все эти положенія геніальной философіи Шеллинга были усвоены нашими шеллингіанцами двадцатыхъ и тридцатыхъ годовъ, впервые обосновавшими на философской почве мистическую теорію прогресса. Оправданіе міра они искали въ области трансцендентнаго, видя нелепость жизни, ея ужасы, безсмыслицу, они были уверены, что всему этому не можетъ не быть въ конце концовъ полнаго объясненія и оправ-данія, ибо ? ‘es herrschet eine Allweise Gute ber die Welt’ (любимая фраза Станкевича). Надъ міромъ царить Премудрая Благость, а потому все зло жизни, вс ужасы смерти, вся безсмыслица случая ? все это получаетъ свое объясненіе и оправданіе при свт философской мысли, философской вры. ‘Меня утшаетъ, мой другъ, вра въ кроткую десницу, распростертую надъ главой созданья. Слпая ?????? не тяготетъ надъ бытіемъ вселенной, но міры падаютъ, шумятъ океаны, борются воли людей, а паденіе міровъ, стремленіе волнъ и борьба волей суть, можетъ быть, вздохи Единаго, Безпредльнаго, Всеблагого! Благодарю Провидніе’… Эти слова Станкевича очень характерны для русскихъ шеллингіанцевъ двадцатыхъ-тридцатыхъ годовъ, въ нихъ мы видимъ трансцендентное оправданіе міра на почв признанія объективной цлесообразности мірового процесса.
На этой же почв признанія объективной осмысленности міра Станкевичъ и его друзья остались и въ послдующемъ період ? період своего гегельянства, когда весь міръ представлялся имъ въ вид одной саморазвивающейся Идеи. ‘Истина только въ объективности’ ? провозгласилъ Блинскій вслдъ за Бакунинымъ, и исходя отсюда, пришелъ къ своей знаменитой теоріи ‘разумной дйствительности’, онъ принялъ міръ въ его ужасахъ, ибо оправданіемъ ему служилъ абсолютный, саморазвивающійся Духъ. Друзья Блинскаго (Бакунинъ, Станкевичъ и др.) понимали, что ‘Bessarione furioso’ неправильно толкуетъ гегельянскую дйствительность, но и для нихъ абсолютный Духъ служилъ оправданіемъ міру ? на этой почв сходились вс русскіе гегельянцы. ‘…Они не понимаютъ, что такое ‘дйствительность’, ? писалъ Грановскому Станкевичъ про Блинскаго и его сторонниковъ: ? …о дйствительности пусть прочтутъ въ ‘Логик’ (Гегеля), что дйствительность въ смысл непосредственности, вншняго бытія ? есть случайность, что дйствительность, въ ея истин, есть Разумъ, Духъ’… Итакъ, какъ ни понимать дйствительность, все равно объективный смыслъ мі-рового процесса есть основной фактъ, съ высоты котораго наши гегельянцы оправдывали, принимали, понимали міръ. Когда къ умирающему Станкевичу зашелъ одинъ его знакомый, художникъ Марковъ (это имя слдовало бы сохранить отъ забвенія, такъ какъ въ Марков читатель сейчасъ увидить человка вчнаго карамазовскаго типа, непримиримаго субъективиста, противника всхъ гегельянскихъ метафизическихъ утшеній), когда этотъ Марковъ, говоримъ мы, ‘закидалъ’ Станкевича философскими вопросами и сомнніями о смысл зла въ мір, объ оправданіи міра, то на все это Станкевичу ‘было ему трудно отвчать’… ‘Я никогда почти ? признается Станкевичъ ? не длаю себ такихъ вопросовъ. Въ мір господствуетъ духъ, разумъ: это успокаиваетъ меня насчетъ всего. Но его (Маркова) требованія не эгоистическія ? нтъ! Существованіе одного голоднаго нищаго довольно для него, чтобы разрушить гармонію природы. Тутъ трудно отвчать что-нибудь, тутъ помогаетъ характеръ, помогаетъ невольная вра, основанная на знаніи разумнаго начала’… Да, тутъ трудно отвчать что-нибудь, тутъ объективистамъ всегда приходится ссылаться на вру… И не характерно ли, что искушенный въ философской мудрости Станкевичъ теряется передъ категорически поставленнымъ вопросомъ о сочетаніи зла съ ‘гармоніей природы’?
Эта теорія объективной цлесообразности, объективной осмысленности жизни стала, наконецъ, слишкомъ тяжелой для нашихъ гегельянцевъ, мало-по-малу они стали чувствовать, что задыхаются на этой своей слишкомъ возвышенной философ-ской позиціи. Протестъ противъ объективизма нарасталъ постепенно. Сперва, еще въ разгаръ увлеченія гегельянствомъ, мы находимъ у того же Станкевича легкую иронію надъ объективной точкой зрнія. Напримръ: ‘…какія чувства волнуютъ твою морю подобную душу? спросишь ты. Гмъ! Душа ? что такое душа? ? Reflexion in sich. Что море? ? Reflexion in anderes. Солнце соединило атомы на радость и горе, и это соединеніе называется: рабъ божій Николай’… Эта почтительная иронія не помшала Станкевичу оставаться до смерти убжденнымъ гегельянцемъ, объективистомъ, врующимъ въ объективную цлесообразность и въ объективный смыслъ жизни, окончательно разорвать съ гегельянствомъ, съ мистической теоріей прогресса суждено было Блинскому.
Какъ и почему Блинскій отшатнулся отъ объективизма, какъ проклялъ онъ то Общее, на которое раньше возлагалъ вс надежды и въ которомъ видлъ смыслъ и оправданіе всего ? объ этомъ намъ приходилось уже говорить въ другомъ мст {‘Ист. русск. общ. мысли’, т. I, гл. VI, особенно стр. 268-273.}. Отказавшись отъ метафизическихъ утшеній трансцендентнымъ, Блинскій сперва впалъ въ холодное отчаяніе, которое прорывалось у него и поздне ? именно потому, что онъ не былъ въ состояніи найти сразу точку опоры. Ему все казалось, что разъ въ жизни нтъ объективной целесообразности, то нтъ и никакой. ‘Жизнь ? ловушка, а мы ? мыши, инымъ удается сорвать приманку и выйти изъ западни, но большая часть гибнетъ въ ней, а приманку разв понюхаетъ… Глупая комедія, чортъ возьми! Будемъ же пить и веселиться, если можемъ, ныншній день нашъ ? вдь нигд на нашъ вопль нту отзыва!’… Пока у людей есть въ запас метафизическія утшенія, вра, то они могутъ переносить зло и ужасы жизни, нтъ этой вры ? и лучшіе изъ людей ‘молча и гордо, твердымъ шагомъ идутъ въ ненасытимое жерло смерти… Трагическое положеніе, воскликнешь ты съ улыбкой торжества (Блинскій все это пишетъ Боткину). Дитя, полно теб играть въ понятія, какъ въ куклы! Твое трагическое ? безсмыслица, злая насмшка судьбы надъ бднымъ человчествомъ!’
Объективнаго смысла въ жизни нтъ, это ясно теперь Блинскому, а разъ нтъ объективнаго смысла, то нтъ и никакого: зачмъ все это, когда все умретъ, и вы, и я, и горы? ? вопрошаетъ, какъ помнимъ, одинъ изъ андреевскихъ героевъ. Въ этомъ переходномъ настроеніи, близкомъ къ непріятію міра, былъ въ то время и Блинскій. ‘Я не понимаю, къ чему все это и зачмъ: вдь вс умремъ и сгніемъ ? для чего-жъ любить, врить, надяться, страдать, стремиться, страшиться? Умирають люди, умираютъ народы, умретъ и планета наша’… И вс эти мысли Блинскій высказываетъ въ томъ самомъ 1840 году, когда начинавшійся разрывъ съ ‘Егоромъ Федорычемъ Гегелевымъ’ заставилъ его отказаться отъ вры въ объективную целесообразность, въ объективную осмысленность жизни, въ основныя положенія того, что мы условно назвали мистической теоріей прогресса.
Но отказавшись отъ всего этого и посл краткаго періода отмченныхъ выше колебаній, Блинскій при-шелъ не къ имманентному субъективизму, а къ позитивной теоріи прогресса: слишкомъ страшно было совершенно отречься отъ надежды на возможность объективнаго смысла жизни, лучше было возложить упованіе на свтлое будущее человчества и этимъ свтлымъ будущимъ освтить и освятить мракъ настоящаго: ‘мы должны страдать, чтобы нашимъ внукамъ было легче жить’… Здсь Блинскій сошелся съ тмъ теченіемъ русской мысли, которое уже съ начала тридцатыхъ годовъ имло своими представителями Герцена и его друзей и которое характеризовалось идеалами соціализма, въ форм сенъ-симонизма сперва и фурьеризма поздне. Достаточно извстно, какъ Блинскій въ начал сороковыхъ годовъ съ обычной своей страстностью проповдывалъ и исповдывалъ это ученіе соціализма, которое стало для него ‘идеею идей, бытіемъ бытія’, въ немъ онъ видлъ оправданіе міра, объективный смыслъ жизни. Не будемъ останавливаться на этомъ період вры Блинскаго въ позитивную теорію прогресса, но замтимъ, что во второй половин сороковыхъ годовъ онъ уже охладлъ къ соціализму, хотя социальность и осталась навсегда его девизомъ. Это охлажденіе объясняется между прочимъ (если не главнымъ образомъ) пониманіемъ безсилія какой бы то ни было позитивной теоріи прогресса оправдать міръ, отвтить на карамазовскіе вопросы. Самъ того не сознавая, Блинскій все чаще и чаще сходилъ съ зыбкой почвы признанія объективной осмысленности жизни и становился на точку зрнія имманентняго субъективизма. Уже въ своемъ знаменитомъ письм (отъ 1-го марта 1841 г.), въ которомъ окончательно былъ сформулированъ разрывъ съ Гегелемъ, Блинскій требовалъ отчета о каждомъ изъ братій по крови ? и мы помнимъ, какъ комментируетъ Л. Шестовъ эту знаменитую фразу. Здсь начало если не міровоззрнія, то настроенія имманентнаго субъективизма, и съ этихъ поръ настроенія эти не перестаютъ звучать у Блинскаго. ‘Что мн въ томъ, что моимъ или твоимъ дтямъ будетъ хорошо, если мн скверно, и если не моя вина въ томъ, что мн скверно?’ Теперь Блинскій понимаетъ, что ‘въ каждомъ момент человка есть современныя этому моменту потребности и полное ихъ удовлетвореніе’, что для оправданія настоящаго безсмысленно ссылаться на будущее, теперь онъ соглашается, что никакое будущее совершенство, ни земное, ни небесное, не искупаетъ безсмыслицы несовершенства настоящаго времени, что осмысливать настоящее несовершенство человческой жизни можно только настоящимъ же. ‘Совершенство есть идея абстрактнаго трансцендентализма, и потому оно подлйшая вещь въ мір, ? писалъ Блинскій уже за годъ до смерти. ? Человкъ смертенъ, подверженъ болзни, голоду, долженъ отстаивать съ бою жизнь свою ? это его несовершенство, но имъ-то и великъ онъ, имъ-то и мила и дорога ему жизнь его’…
Одни эти замчательныя слова показываютъ намъ, какъ близко подошелъ Блинскій къ міровоззрнію имманентнаго субъективизма, охладвъ и къ мистической и къ позитивной теоріямъ прогресса. Почти въ это же самое время Герценъ впервые и съ блестящей ясностью формулировалъ эту новую точку зрнія въ своей геніальной книг ‘Съ того берега’, посл двухъ десятилтій страстной вры въ ‘совершенство’, въ саморазвивающуюся природу и идею, въ оправданіе настоящаго будущимъ, русская мысль пришла къ имманентному субъективизму. И геніальнымъ выразителемъ этого міровоззрнія былъ Герценъ.

III.

На почв ‘соціальности’ Герценъ твердо стоялъ еще съ самаго начала тридцатыхъ годовъ. Но какъ-разъ къ тому времени, когда Блинскій въ начал сороковыхъ годовъ провозгласилъ своимъ девизомъ ‘соціальность’, Герценъ сталъ мало-по-малу ? сначала незамтно для самого себя ? создавать міровоззрніе имманентнаго субъективизма. Оно складывалось въ его сознаніи постепенно ? мы можемъ убдиться въ этомъ, читая замчательный герценовскій дневникъ 1842-1845 гг. То тамъ, то сямъ мимоходомъ касается Герценъ вопроса о цли жизни, вопроса о случа и случайности, ставитъ вопросъ, мелькомъ отвчаетъ на него, черезъ нсколько времени снова возвращается къ нему и снова даетъ прежній отвтъ, одинаково далекій и отъ мистической и отъ позитивной теоріи прогресса. Въ спор со славянофилами, типичными представителями мистической теоріи прогресса, Герценъ уже вполн ясно подчеркивалъ основное положеніе имманентнаго субъективизма.
Это было еще въ 1842 году. Но только пятью годами поздне Герценъ окончательно сформулировалъ свои воззрнія на смыслъ жизни человка и человчества, на случай, на целесообразность, онъ сдлалъ это въ первой глав своей книги ‘Съ того берега’. Эта удивительная книга ? ее и самъ Герценъ считалъ лучшимъ изъ всего написаннаго имъ ? является началомъ новой эпохи русской мысли. Здсь мы не будемъ говорить о томъ, что книга эта начала собою эру русскаго народничества, что и славянофильство и западничество съ этихъ поръ оказались одинаково превзойденными, мы остановимся только на проявленіи въ этой геніальной книг тхъ воззрній, которыя мы объединяемъ названіемъ ‘имманентнаго субъективизма’.
Воззрнія эти ярко и выпукло обрисованы Герценомъ въ глав ‘Передъ грозой’ ? первой и, быть можетъ, самой блестящей глав изъ всей книги. Глава эта написана въ форм діалога, дйствительно происходившаго въ 1847 г. между Герценомъ и И. П. Галаховымъ (о немъ см. въ XXIX глав ‘Былого и Думъ’). Галаховъ упорно отстаивалъ позицію объективизма, позитивную теорію прогресса, цль въ будущемъ, а Герценъ шагъ за шагомъ тяжелыми ударами разбивалъ вс эти объективно-телеологическія теоріи съ точки зрнія того міровоззрнія, которое мы назвали имманентнымъ субъективизмомъ. Съ удивительной силою вскрывалъ Герценъ трусость мысли большинства объективистовъ, которые съ ужасомъ бгуть отъ мысли о безсмысленности жизни, объ отсутствіи въ ней объективнаго смысла. Чтобы заглушить эти рчи внутренняго голоса, человкъ готовъ схватиться за все, онъ торопится опьянить себя пошлостью обыденной жизни, врою, виномъ, мистицизмомъ ? чмъ ни попало, лишь бы скрыть отъ себя истину, что жизнь не иметъ ни-какого объективнаго смысла. И вся человческая жизнь проходитъ большею частью ‘въ этой боязни изслдовать, чтобъ не увидать вздоръ изслдуемаго’…
Ist denn so gro das Geheimnis, was Gott und die Welt und der Mensch sei? Nein, doch niemand hrt’s gerne -? da bleibt es geheim, {В цитате исправлены мелкие недочеты по изданию Гёте. — Прим. ImWerden.} ? эти слова (Гёте) недаромъ взялъ эпиграфомъ Герценъ къ своему діалогу съ Галаховымъ. Да, что жизнь не иметъ объективнаго смысла ? niemand hrt’s gerne, большинство предпочитаетъ заткнуть уши, закрыть глаза или, подобно страусу, спрятать голову, чтобы не видть и не слышать. На пол битвы остаются только вооруженные врою объективисты: они врятъ, что жизнь ихъ и жизнь человчества направлена къ нкоторой конечной цли, что настоящее оправдывается и объясняется будущимъ, что грядущее земное или небесное блаженство придаетъ объективный смыслъ человческой жизни. И когда имъ говорятъ, что ихъ вра не есть аргументъ въ пользу истины, когда ‘трансцендентной неочевидности’ ихъ вры противопоставляютъ эмпирическую очевидность безсмысленности жизни человка и жизни человчества, ? тогда они растерянно хватаются за любые аргументы, лишь бы доказать ‘нелпость’ міровоззрнія имманентнаго субъективизма.
‘Какъ же это? ? возражаетъ, напримръ, Галаховъ Герцену: ? въ природ все такъ цлесообразно, а цивилизація, высшее усиліе, внецъ эпохи, выходитъ безцльно изъ нея?… Въ вашей философіи исторіи есть что-то возмущающее душу ? для чего эти усилія? Жизнь народовъ становится праздной игрой, лпитъ, лпитъ по песчинк, по камешку, а тутъ опять все рухнется на земь и люди ползутъ изъ-подъ развалинъ, начинаютъ снова расчищать мсто, да строить хижины изъ мха, досокъ и упадшихъ капителей, достигая вками, дол-гимъ трудомъ ? паденія. Шекспиръ не даромъ сказалъ, что исторія скучная сказка, разсказанная дуракомъ’… Если человчество играетъ безсмысленную роль блки въ колес, продолжаетъ Галаховъ, то вотъ мы и ‘опять возвратились къ Ре, безпрерывно рождающей въ страшныхъ страданіяхъ дтей, которыми закусываетъ Сатурнъ… Какая цль всего этого? Вы обходите этотъ вопросъ, не ршая его, стоитъ ли дтямъ родиться для того, чтобъ отецъ ихъ сълъ, да вообще стоитъ ли игра свчъ?’
Прежде всего ? за свчи не вы платите, ядовито отвчаетъ Герценъ всмъ объективнымъ телеологамъ въ лиц Галахова. Иными словами это значитъ: parlez pour vous и не думайте, что для всхъ, какъ для васъ, жизнь безъ объективнаго смысла не иметъ цны. Объективнаго смысла жизни нтъ, но жизнь иметъ субъективный смыслъ, объективной цли въ будущемъ ни жизнь человчества, ни жизнь человка не имютъ, но такой цлью является настоящее, является каждый данный моментъ. И Герценъ блестяще развиваетъ т мысли, которыя онъ высказывалъ еще въ своемъ дневник 1842-го года. ‘Настоящее есть реальная сфера бытія, ? писалъ тогда Герценъ: ? …цль жизни ? жизнь. Жизнь въ той форм, въ томъ развитіи, въ которомъ поставлено существо, т.-е. цль человка ? жизнь человческая’ (28 іюня 1842 г.). И еще: ‘проклятое невниманіе наше къ настоящему длаетъ то, что мы только умемъ воспоминать утраченное… Ловить настоящее, одйствоворить въ себ вс возможности на блаженство ? подъ нимъ я разумю и общую дятельность, и блаженство знанія такъ же, какъ блаженство дружбы, любви, семейныхъ чувствъ ? а тамъ, что будетъ, то будетъ, на мн отвтственность не лежитъ, тотъ отвтитъ, кто скрылъ талантъ въ землю, чтобъ его не украли… Вс стороны, составляющая живой духъ человка, должны слитно, гармонически участвовать въ его дяніи, иначе выйдетъ односторонность…’ (16 дек. 1844 г.). Впрочемъ, заключаетъ Герценъ, ‘на эту тему можно написать цлую тетрадь…’ Онъ и написалъ ее тремя годами поздне: на эту тему написана, какъ мы знаемъ, вся первая глава ‘Съ того берега’.
Цль ? въ настоящемъ, категорически заявляетъ теперь Герценъ, ибо жизнь ‘ничего личнаго, индивидуальнаго не готовитъ впрокъ, она всякій разъ вся изливается въ настоящую минуту’. Оттого-то и ‘каждая историческая фаза иметъ полную дйствительность, свою индивидуальность, каждая ? достигнутая цль, а не средст-во’, ‘оттого каждый историческій мигъ полонъ, замкнутъ по-своему, какъ всякій годъ съ весной и лтомъ, съ зимой и осенью, съ бурями и хорошей погодой. Оттого каждый періодъ новъ, свжъ, исполненъ своихъ надеждъ, самъ въ себ носитъ свое благо и свою скорбь, настоящее принадлежитъ ему’… И это ничуть не противорчитъ тому, что всю исторію человчества связуетъ воедино красная нитка прогресса, этого непрерывнаго родового роста человчества. Ибо ‘этотъ родовой ростъ не цль, какъ вы полагаете, а свойство преемственно продолжающагося существованія поколній. Цль для каждаго поколнія ? оно само’… ‘…Изъ этого ясно одно, что надобно пользоваться жизнью, настоящимъ, не даромъ природа всми языками своими безпрерывно манитъ къ жизни и шепчеть на ухо всему свое vivere memento’.
Вотъ почему нтъ ничего нелпе, какъ искать какія-то объективныя цли въ конц жизненнаго пути человка или человчества и приходить въ отчаяніе при мысли, что никакихъ конечныхъ цлей нть, что существують только наши, субъективныя, человческія цли. ‘Смотрть на конецъ, а не на самое дло ? величайшая ошибка’, замчаетъ Герценъ. Объективные телеологи ужасаются, что конечная цль можетъ не существовать: если нтъ конечной цли, то въ чемъ же тогда смыслъ и цль нашей жизни? ‘Какая цль всего этого? Вы обходите этотъ вопросъ’, говорилъ Галаховъ Герцену. Но Герценъ какъ-разъ и подходитъ къ самому центру этого вопроса: ‘а какая цль псни, которую поетъ пвица?’ ? спрашиваетъ онъ въ свою очередь. Псню надо слушать и наслаждаться ею, какъ настоящимъ, а не ждать отъ нея чего-то въ будущемъ, точно также и наша жизнь сама себ цль, цль есть каждый данный мо-ментъ, какъ для жизни человка, такъ и для жизни человчества. Жизнь и исторія есть въ каждый данный моментъ достигнутая цль, а не средство для достиженія какой-либо цли. ‘То-есть, просто, цль природы и исторіи ? мы съ вами?’ ? иронически во-прошаетъ Галаховъ. ‘Отчасти, да плюсъ настоящее всего существующаго, ? отвчаетъ ему Герценъ, ? тутъ все входитъ: и наслдіе всхъ прошлыхъ усилій, и зародыши всего, что будетъ… и гармонія всей солнечной системы’…
Испытавъ неудачу на всхъ пунктахъ, объективные телеологи хватаются за ‘красную нитку прогресса’, чтобы доказать фактъ существованія объективной цли въ жизни человчества: разъ существуетъ постепенное развитіе человчества, то, стало быть, есть и цль, къ которой направляется это развитіе. Но Герценъ рзко возстаетъ противъ попытки осмыслить настоящее будущимъ, настоящую безсмыслицу жизни будущимъ блаженствомъ, земнымъ или небеснымъ ? для него все равно: онъ одинаково безпощаденъ и къ мистической и къ позитивной теоріи прогресса. Онъ разсказываетъ (въ глав ‘Consolatio’) объ одной матери, потерявшей двухъ дтей отъ скарлатины: ‘я ихъ хорошо пом-стила, ? утшала себя несчастная мать: ? они возвратились чистыми… Имъ будетъ хорошо!’ И когда Герцену указываютъ, что между этой слпой врой въ небесное блаженство и врой человка въ людей, въ земное устроеніе громадная разница, то онъ готовъ со-гласиться только съ тмъ, что эта вра въ прогрессъ ‘не грубая религія des Jenseits, которая отдаетъ дтей въ пансіонъ на томъ свт, а религія des Diesseits, религія науки, всеобщаго, родового, трансцендентальнаго разума, идеализма’. Другой разницы между ними нтъ. ‘Объясните мн, пожалуйста, отчего врить въ Бога смшно, а врить въ человчество не смшно, врить въ царство небесное ? глупо, а врить въ земныя утопіи ? умно? Отбросивши положительную религію, мы остались при всхъ религіозныхъ привычкахъ, и, утративъ рай на неб, вримъ въ пришествіе рая земного и хвастаемся этимъ’…
Но если даже земной рай не утопія, не иллюзія, то какъ онъ можетъ все же оправдать и осмыслить человческую жизнь? Задолго до Ивана Карамазова Герценъ даетъ на этотъ вопросъ карамазовскій отвтъ: никакіе ‘пансіоны на томъ свт’, никакіе Zukunftstaat’ы на этомъ свт не могутъ придать объективный смыслъ жизни человка. Потому что: ‘если прогрессъ ? цль, то для кого мы работаемъ? Кто этотъ Молохъ, который, по мр приближенія къ нему тружениковъ, вмсто награды пятится и, въ утшеніе изнуреннымъ и обреченнымъ на гибель толпамъ, которыя ему кричатъ: morituri te salutant, только и уметъ отвтить горькой насмшкой, что посл ихъ смерти будетъ прекрасно на земл’… Но даже и это утшеніе ? ложь, такъ какъ прогрессъ безконеченъ, и именно потому, что онъ безконеченъ, что конечной цли нтъ ? цль эта лежитъ передъ нами, она въ нашихъ рукахъ, ибо эта цль ? мы сами. ‘Каждая эпоха, каждое поколніе, каждая жизнь имли, имють свою полноту’… Цль въ настоящемъ ? къ этому снова возвращается Герценъ. Вмсто того, чтобы покланяться кумиру прогресса, говоритъ онъ, ‘не проще ли понять, что человкъ живетъ не для совершенiя судебъ, не для воплощенія идеи, не для прогресса, а единст-венно потому, что родился и ро-дился для (какъ ни дурно это слово) для настоящаго, что вовсе не мшаетъ ему ни получать наслдство отъ прошедшаго, ни оставлять кое-что по завщанію’ (‘Робертъ Оуэнъ’).
Такъ подъ ударами Герцена обрывается въ рукахъ объективныхъ телеологовъ та ‘красная нитка прогресса’, за которую они ухватились-было. Теперь они хватаются за послднюю соломинку: выставляютъ противъ теоріи имманентнаго субъективизма знакомый намъ фантомъ Случая. Въ лиц Галахова они обвиняютъ воззрніе Герцена въ логической ‘распущенности’ и заявляютъ, что міровоззрніе это безсильно противъ выставляемаго ими фантома: мы не имемъ-де при такомъ воззрніи никакой гарантіи въ устойчивости жизни человчества, ‘исторія можетъ продолжаться во-вки вковъ или завтра окончиться’. А послднее предположеніе для объективныхъ телеологовъ настолько нелпо, что имъ подписывается, по ихъ мннію, смертный приговоръ воззрнію имманентнаго субъективизма.
Герценъ смло поднимаетъ брошенную перчатку. ‘Безъ сомннія, ? отвчаетъ онъ, ? …исторія можетъ продолжаться милліоны лтъ. Съ другой стороны, я ничего не имю противъ окончанія исторіи завтра. Мало ли что можетъ быть! Энкіева комета зацпитъ земной шаръ, геологическій катаклизмъ пройдетъ по поверхности, ставя все вверхъ дномъ, какое-нибудь газообразное испареніе сдлаетъ на полчаса невозможнымъ дыханіе ? вотъ вамъ и финалъ исторіи’… Но эта истина, какъ она ни проста, не умщается въ головахъ объективныхъ телеологовъ: ‘стоило бы очень развиваться три тысячи лтъ съ пріятной будущностью задохнуться отъ какого-нибудь сроводороднаго испаренія! ? возмущается Галаховъ: ? какъ же вы не видите, что это нелпость?’ Удивительные, право, люди, эти обьективные телеологи! Каждый божій день на глазахъ у нихъ происходитъ подобная нелпость ? гибель чело-вческаго микрокосма, каждый день какой-нибудь камень разбиваетъ голову вступающему въ жизнь человку ? и тутъ они не спрашиваютъ себя: стоило ли человку развиваться двадцать лтъ съ пріятной будущностью случайно попасть подъ падающій съ крыши камень? Этого они не спрашиваютъ! За нихъ этотъ вопросъ ставятъ т ‘субъективисты’, которые, подобно Л. Шестову, вслдъ за Герценомъ понимаютъ, что ‘смерть одного не меньше нелпа, какъ гибель всего рода человческаго’… Такъ отвчаетъ Герценъ, такъ отвчаетъ имманентный субъективизмъ. Смерть человка нелпа ? и все-таки человческая жизнь иметъ субъективный смыслъ, гибель человчества будетъ не мене нелпа ? и все же жизнь человчества субъективно осмысленна. Надо только помнить, что никакой объективной цли въ будущемъ нтъ, что цль въ настоящемъ ? и все остальное приложится.
Опять-таки подчеркиваемъ: все это ? мысли, выношенныя годами, постепенно уяснявшіяся передъ умственнымъ взоромъ Герцена. И именно фантомъ Случая, выставляемаго объективными телеологами противъ Герцена въ качеств ultimae rationis, привелъ Герцена къ его взгляду на прогрессъ, на жизнь, на смыслъ ея: достаточно взглянуть въ его дневникъ, на записи отъ 1-го іюля 1842 г., 23-го іюля и 6-го августа 1844 г. и др. Мы не будемъ на нихъ останавливаться, приведемъ только одну выдержку: ‘кто поручится за то, что какая-нибудь перемна въ солнц вызоветъ катаклизмъ во всю поверхность земного шара, и тогда мы съ зврьми и растеніями погибнемъ и на наше мсто явится новое населеніе, прилаженное къ новой земл. Страшная вещь, а отвчать нельзя. Одно настоящее наше, а его-то цнить не умемъ’ (23-го іюля 1844 г.). Мы видли, какъ эту же мысль Герценъ выразилъ тремя годами поздне, онъ сказалъ: гибель человчества возможна, но настоя-щее ? наше, а потому его надо цнить, въ немъ надо видть цль всего существующаго.
Мы закончимъ про Герцена ссылкой на его извстный споръ съ Хомяковымъ, имвшій мсто еще 20-го декабря 1842 г. Споръ этотъ описанъ Герценомъ въ ‘Быломъ и Думахъ’ и онъ для насъ такъ интересенъ, что мы позволимъ себ привести его цликомъ. Однимъ разумомъ, говорилъ Хомяковъ, ‘не дойдешь до того, чтобы понять природу иначе, какъ простое безпрерывное броженіе, не имющее цли, и которое можетъ и продолжаться, и остановиться. А если это такъ, то вы не докажете и того, что исторія не оборвется завтра, не погибнетъ съ родомъ человческимъ, съ планетой?
— Я вамъ и не говорилъ, ? отвтилъ я ему, ? что я берусь это доказывать, я очень хорошо зналъ, что это невозможно.
— Какъ? ? сказалъ Хомяковъ, нсколько удивленный, ? вы можете принимать эти страшные результаты свирпйшей имманенции и въ вашей душ ничего не возмущается?
— Могу, потому что выводы разума независимы отъ того, хочу я ихъ, или нтъ.
— Ну, вы, по крайней мр, послдовательны, однако, какъ человку надобно свихнуть себ душу, чтобъ примириться съ этими печальными выводами нашей науки и привыкнуть къ нимъ!
— Докажите мн, что ненаука ваша истинне, и я приму ее также откровенно и безбоязненно, къ чему бы она меня ни привела.
— Для этого надобно вру.
— Ну, Алексй Степановичъ, вы знаете: ‘на нтъ и суда нтъ’ {Въ ‘Дневник’ отъ 21-го декабря 1842 г. этотъ споръ изложенъ подробне и съ несколько иными оттнками, показывающими, что Герценъ въ то время далеко еще не стоялъ на своей позднйшей точк зрнія ‘свирпйшей имманенцiи’. — Все предыдущее ср. съ ‘Ист. русск. общ. мысли’, т. I, стр. 359 — 365.}.
Этимъ замчательнымъ діалогомъ мы можемъ заключить споръ Герцена, какъ представителя новаго міровоззрнія, съ объективными телеологами, стоящими то на почв позитивной теоріи прогресса (какъ Галаховъ), то на почв мистической теоріи прогресса (какъ Хомяковъ). И съ этими и съ другими его борьба была одинаково побдоносна, и т и другіе, въ конц концовъ, принуждены были хвататься за вру въ объективную осмысленность жизни. На этой плоскости дальнйшій споръ уже, конечно, невозможенъ: вы врите, а я нтъ, и спорящимъ остается только разойтись и сформулировать возможно точне свои воззрнія. Герценъ и сдлалъ это въ своей геніальной книг ‘Съ того берега’, въ ней мы имемъ передъ собою цльное и стройное міровоззрніе, то самое, которое мы назвали ‘имманентнымъ субъективизмомъ’, а Хомяковъ когда-то обзывалъ свирпйшей имманенцiей

IV.

Мы вынуждены ограничиться этимъ короткимъ эпизодомъ изъ исторіи русской мысли тридцатыхъ-сороковыхъ годовъ. Читатель видитъ, что затронутая тема настолько обширна, что исчерпать ее невозможно не только въ двухъ главахъ, но и въ двухъ томахъ. Но задача наша ? не исчерпать вопросъ, а только поставить его и намтить исторически испробованные общіе пути ршенія.
Такихъ путей три: мистическій, позитивный и имманентно-субъективный. Конечно, это только вполн условная терминологія, ибо и мистическая теорія прогресса можетъ быть субъективной, и позитивная теорія является имманентной. Но и мистическая и позитивная теоріи видятъ оправданіе и смыслъ жизни въ будущемъ, вн данной реальной личности ? и въ этомъ смысл мы ихъ назвали трансцендентными, и мистическая и позитивная теоріи утверждаютъ въ то же время объективный смыслъ жизни, а потому мы и противопоставляемъ имъ воззрніе имманентнаго субъективизма.
Когда и какъ появилось это воззрніе въ исторіи русской общественной мысли ? это мы видли выше. Мы видли, что геніальнымъ родоначальникомъ его былъ Герценъ, и тутъ же должны прибавить, что въ Герцен мы имемъ не только начало имманентнаго субъективизма, но и высшую точку его развитія. Посл Герцена позитивная теорія прогресса вновь вступила въ свои права въ эпоху нашего Sturm und Drang Регіоd’а шестидесятыхъ годовъ, а нигилизмъ конца шестидесятыхъ годовъ былъ типичнымъ вырожденіемъ теоріи имманентнаго субъективизма. Рзко отрицательное отношеніе Герцена къ нигилизму всмъ извстно и намъ нтъ необходимости останавливаться на этомъ вопрос.
Потомъ пришло народничество семидесятыхъ годовъ, теоретиками котораго являются сперва Лавровъ, а затмъ Михайловскій. Въ другомъ мст мы подробно прослдили связь міровоззрній Герцена, Лаврова и Михайловскаго {‘Ист. русск. общ. мысли’, т. II, стр. 128-133.
}, здсь отмтимъ только, что въ семидесятыхъ годахъ была исправлена существеннйшая ошибка Герцена, совершенно отрицавшаго всякую телеологію, всякую цлесообразность: отрицая вслдъ за Герценомъ всякую объективную телеологію, Михайловскій и Лавровъ признали законность субъективнаго телеологизма. Но признаніе это, совершенно справедливое по существу, фатальнымъ образомъ приблизило русское народничество къ позитивной теоріи прогресса, столь ненавистной для Герцена: снова стали оправдывать и осмысливать настоящее будущимъ, снова будущій земной рай, хотя бы какъ осуществленіе нашего субъективнаго идеала, сталъ оправдывать горе и ужасъ настоящаго. Имманентный субъективизмъ заглушался въ замчательномъ міровоззрніи Михайловскаго обычными позитивными теченіями мысли, въ позднйшемъ народничеств эти теченія стали преобладающими, такъ что въ этомъ отношеніи народничество не могло ничего противопоставить по существу объективной телеологіи марксизма съ его Zukunftstaat’ом. Одинъ только Глбъ Успенскій (въ своихъ блестящихъ очеркахъ ‘Крестьянинъ и крестьянскій трудъ’) пробовалъ связать общіе взгляды народничества съ основнымъ положеніемъ имманентнаго субъективизма: цль въ настоящемъ, но эта попытка осталась случайной и неподдержанной.
Такимъ образомъ общая схема различныхъ отвтовъ на вопросъ о смысл жизни является въ исторіи русской мысли ХІХ-го вка приблизительно слдую-щей: въ двадцатыхъ и тридцатыхъ годахъ мы имемъ передъ собой мистическую теорію прогресса, опирающуюся на различныя формы нмецкаго философскаго идеализма той эпохи, въ сороковыхъ годахъ на смну приходить позитивная теорія прогресса, исходящая изъ принциповъ соціализма и вообще ‘соціальности’, съ ихъ врою въ Человчество. Однако и эта теорія къ концу сороковыхъ годовъ перестаетъ удовлетворять своихъ адептовъ ? по крайней мр наиболе выдающихся изъ нихъ, и тогда, въ пятидесятыхъ годахъ (1848 ? 1855) окончательно формируется и формулируется міровоззрніе имманентнаго субъективизма, выразителемъ котораго является Гер-ценъ. Въ шестидесятыхъ годахъ происходитъ процессъ популяризаціи и вульгаризаціи этого міровоззрнія, получающаго широкую извстность въ крайне упрощенныхъ формахъ утилитаризма, въ ниги-лизм конца шестидесятыхъ годовъ эти взгляды приходятъ къ самовырожденію. Въ семидесятыхъ годахъ мы видимъ частичный возвратъ къ воззрніямъ Герцена и дальнйшее развитіе ихъ у Лаврова и Михайловскаго, но чмъ дальше, тмъ больше русская общественная мысль снова проникается положеніями позитивной теоріи прогресса, которая достигаетъ своего апогея въ девяностыхъ годахъ, въ русскомъ марксизм. Тогда въ конц девяностыхъ годовъ и въ начал девятисотыхъ снова возрождается и одно время царитъ (‘Проблемы идеализма’) мистическая теорія прогресса, проявляющаяся сперва въ формахъ философскаго идеализма, а затмъ быстро принимающая религіозныя формы. Наконецъ, въ послдніе годы снова замтно усиленіе идей имманентнаго субъективизма ? на этотъ разъ боле въ области художественнаго творчества, чмъ въ области философско-критической мысли. Фиксировать въ послдней области эти взгляды ? одна изъ задачъ лежащей передъ читателемъ книги.
Что же касается до области художественнаго творчества, то мы не имемъ здсь ни малйшей возможности хотя бы вскользь прослдить за отраженіемъ въ ней отмченныхъ выше взглядовъ на міръ, на жизнь, на человка. Это громадная тема. Одному Пушкину пришлось бы посвятить особую статью, чтобы намтить отвты его творчества на вопросъ о смысл жизни, о цли, о человк и человчеств. Но и безъ этихъ подробныхъ изслдованій мы имемъ возможность заключить a priori, что имманентный субъективизмъ ? не какъ теорія, а какъ полусознанное чувство ? имлъ большое значеніе въ области интуитивнаго художественнаго творчества: мы увидли бы это на томъ же Пушкин, если бы могли остановиться на немъ подробно {См. на эту тему статью автора: ‘Евгеній Онгинъ’, въ изд. ‘Пушкинъ’ Брокгаузъ-Ефрона, т. III, стр. 205-234.}. То же самое справедливо и относительно Л. Толстого: посл всего того, что мы слышали о немъ отъ Л. Шестова, намъ нтъ надобности доказывать, что въ ‘Войн и мир’ Л. Толстой, самъ того не сознавая, выразилъ въ ряд художественныхъ образовъ воззрніе о цли въ настоящемъ. Еще боле яркій примръ ? Достоевскій: онъ велъ ожесточенную борьбу съ позитивной теоріей прогресса, а противъ своей воли наносилъ удары и мистической теоріи прогресса. Въ тип Ивана Карамазова и его устами онъ съ геніальной проникновенностью высказалъ сокрушающіе доводы противъ земного и небеснаго Zukunftstaat’a. Иванъ Карамазовъ ? величайшій союзникъ Герцена на протяженіи всего XIX вка.
Одного этого достаточно для того, чтобы мы могли считать имманентный субъективизмъ тмъ воззрніемъ, прошлое котораго даетъ намъ вру въ его будущее. А потому мы и закончимъ этимъ нашъ краткій историко-литературный обзоръ. Мы могли бы еще остановиться на мотивахъ имманентнаго субъективизма у Тургенева, у Чехова, на враждебной всему этому объективной телеологіи М. Горькаго съ его врой въ человчество, въ ‘народушко’. Мы могли бы еще разъ подробне остановиться на объективной телеологіи мистической теоріи прогресса нашихъ нео-идеалистовъ и нео-мистиковъ въ род Мережковскаго, Бердяева, на своеобразномъ преломленіи идей имманентнаго субъективизма объ объективной безсмысленности жизни человка и человчества въ интересной трагедіи В. Брюсова ‘Земля’, на пьеск А. Блока ‘Балаганчикъ’, на попытк найти новый путь къ отвту въ книг Н. Минскаго ‘При свт совсти. Мечты и мысли о цли жизни’. Мы могли бы… Но все это завлекло бы насъ слишкомъ далеко и не привело бы насъ къ новымъ выводамъ, а только подтвердило бы уже добытыя положенія. Мы предпочитаемъ поэтому указать только на тхъ трехъ писателей, изученіе которыхъ помогло намъ оріентироваться въ вопрос о смысл жизни. Но и здсь мы, не входя въ подробности, ограничимся только общимъ указаніемъ на связь основныхъ идей творчества . Сологуба, Л. Андреева и Л. Шестова съ основными положеніями имманентнаго субъективизма. Пріятіе міра и признаніе цли въ настоящемъ у . Сологуба, этотъ же мотивъ, осложненный горькимъ признаніемъ объективной безсмысленности жизни и міра у Л. Андреева, эти же мотивы, соединенные съ признаніемъ субъективной целесообразности и субъективной осмысленности жизни у Л. Шестова, ? все это показываетъ намъ, что какъ ни далеко отошли мы отъ Герцена, но до сихъ поръ его философія остается жизнетрепещущей, способной съ тхъ или иныхъ сторонъ отразиться въ творчеств талантливйшихъ изъ современныхъ писателей. А потому, не призывая никого ‘назадъ къ Герцену’, мы все же думаемъ, что ‘впередъ отъ Герцена’ лежитъ врный путь, это путь того имманентнаго субъективизма, сжатой характеристикой котораго мы дадимъ нашъ отвтъ на вопросъ о смысл жизни, чмъ и заключимъ настоящую книгу.
А теперь еще два слова о Герцен, чтобы не возвращаться къ нему въ дальнйшемъ и чтобы избжать нкоторыхъ возможныхъ недоразумній. И прежде всего намъ хотлось бы особенно подчеркнуть, что въ философіи исторіи Герцена мы видимъ отнюдь не окончательное ршеніе вопроса о смысл жизни, а только врный путь, врное направленіе. Имманентный субъективизмъ Герцена ? не торная дорога, которая ведетъ въ разъ навсегда построенную твердыню истины, а только направленіе, указываемое стрлкой компаса. Слдуя этому направленію, мы должны сами прорубать себ дорогу черезъ чащи и дебри, мы сами должны творить, а не слпо слдовать за однажды избраннымъ путеводителемъ. ‘Не ищи ршеній въ этой книг ? ихъ нтъ въ ней’ ? сказалъ самъ Герценъ на первой страниц ‘Съ того берега’, не будемъ же искать готовыхъ отвтовъ ни въ этой книг, ни въ какой-либо другой.
Если читатель согласится со всмъ этимъ, то онъ уже не будетъ удивленъ тмъ обстоятельствомъ, что пессимистическая концепція книги Герцена заменилась бодрымъ и оптимистическимъ настроеніемъ возрождающагося имманентнаго субъективизма. Философія исторіи Герцена сложилась у него задолго до событій 1848-го г.: мы прослдили за ея постепеннымъ ростомъ еще съ эпохи ‘новгородскаго сиднія’ Герцена, т.-е. съ 1842-го г., разобранная нами первая глава ‘Съ того берега’ была написана до событій февральской революціи ? въ декабр 1847-го года. Но, несмотря на все это, несомннно, что вс европейскія впечатлнія Герцена, и до-революціонныя и по-революціонныя, придали этой его философіи исторіи вполн опредленную пессимистическую окраску: книга Герцена была порождена великимъ отчаяніемъ, эта фраза стала общимъ мстомъ. Этимъ общимъ мстомъ затемнялось до сихъ поръ то обстоятельство, что философія исторіи Герцена только вполн случайно получила окраску пессимизма, что между имманентнымъ субъективизмомъ съ одной стороны и пессимизмомъ съ другой нтъ ршителъно никакой неразрывной логический связи, что связь эта была только историческая. И въ настоящее время мы, принимая въ общихъ чертахъ герценовскую философію исторіи, безконечно далеки отъ пессимистическаго настроенія, міровоззрніе имманентнаго субъективизма является бодрымъ, активнымъ, жизненнымъ, субъективно осмысливающимъ жизнь человка и жизнь человчества.
Въ вашемъ міровоззрніи, ? говорилъ Герцену Галаховъ, ? много смлости, силы, правды, но у васъ никогда не будетъ послдователей… Мнніе это было вполн естественно въ устахъ объективнаго телеолога, впервые столкнувшагося съ насмшливымъ отрицаніемъ всякой объективной телеологіи: слишкомъ неожиданно было это отрицаніе, оно выбивало изъ проторенной мыслью колеи, оно казалось еретическимъ и ни подъ какимъ видомъ не пріемлемымъ. Но мы знаемъ теперь, что Галаховъ ошибся. Правда, у Герцена никогда не было ‘учениковъ’, которые бы слпо шли по пятамъ учителя, но у него были послдователи, которые пошли по указанному имъ направленію не только въ области соціально-политическихъ идей, но и въ области соціально-философскихъ вопросовъ. Нкоторые изъ этихъ послдователей извратили имманентный субъективизмъ Герцена, другіе сильно видоизмнили основные пункты герценовской философіи исторіи, третьи независимо отъ Герцена съ громадной силой развили родственныя ему мысли, ? какъ бы то ни было, но зерно, посянное Герценомъ, никогда не умирало въ исторіи русской общественной мысли. И ? это можно съ увренностью сказать ? оно никогда не умретъ. Оно никогда не умретъ, ибо представляетъ собою вполн обособленное, не совпадающее ни съ мистической, ни съ позитивной теоріями прогресса ршеніе вопроса о смысл жизни человка и человчества. Оно никогда не умретъ, потому что имманентный субъективизмъ является особымъ типомъ міровоззрнія и его будутъ держаться т, которыхъ одинаково не удовлетворяетъ и позитивное осмысливаніе жизни раемъ земнымъ и мистическое осмысливаніе жизни раемъ небеснымъ.
Такіе люди всегда были, они всегда будутъ. Въ этомъ отношеніи Герценъ далеко не одинокъ и даже далеко не первый на указанномъ пути: стоитъ назвать Штирнера и Л. Фейербаха, если ограничиться только современными Герцену мыслителями. И нтъ сомннія, что знаменитая книга Фейербаха ‘Das Wesen des Christentums’ (которая была для Герцена, по его же признанію, толчкомъ къ разрыву и съ мистическими тео-ріями, и съ гегеліанской философіей), нтъ сомннія, говоримъ мы, что книга эта помогла Герцену выяснить сущность своего міровоззрнія. ‘Моя задача, ? говорилъ Фейербахъ, ? открыто и честно, ясно и опредленно вскрыть и высказать тайну религіи: жизнь есть Богъ, наслажденіе жизнью есть божественное наслажденіе, истинная полнота жизни есть истинная религія… Каждый данный моментъ осуществляетъ въ себ всю полноту и цльность бытія, цль котораго ? въ немъ самомъ, въ безпредльномъ самоутвержденіи человческой реальности, каждый мигъ мы пьемъ до дна чашу безсмертія, опять и немедленно наполняющуюся да краевъ, какъ волшебный кубокъ Оберона’. Эти слова Герценъ могъ бы поставить эпиграфомъ ко всему своему міровоззрнію. Религію Бога Герценъ отвергъ, религію Человчества Герценъ не захотлъ принять ? и сталъ проповдникомъ религіи человка, религіи жизни. Иного пути, кром этихъ трехъ ? нтъ. И съ тхъ поръ какъ существуетъ философія ? а это значитъ: съ тхъ поръ какъ существуетъ человкъ ? по этимъ тремъ путямъ съ безчисленными развтвленіями упорно идетъ человческая мысль. Путь, выбранный Герценомъ ? не моложе другихъ: вдь за много вковъ до нашего времени Эпикуръ предвосхитилъ приведенныя нами выше слова Фейербаха…
Изъ этого, конечно, не слдуетъ, что міровоззрніе Герцена было ‘эпикуреиз-момъ’. Нтъ, оно было само по себ ? и для насъ важно то, что оно было въ исторіи русской мысли первымъ и геніальнымъ самостоятельнымъ опытомъ анти-мистическаго и анти-позитивнаго философскаго построенія. Говорю: самостоятельнымъ опытомъ, потому что каково бы ни было вліяніе Фейербаха, не надо все же забывать тхъ словъ, которыми Герценъ начинаетъ ‘Съ того берега’: ‘…я старался уразумть жизнь…, мн хотлось что-нибудь узнать, мн хотлось заглянуть подальше, все слышанное, чи-тайное не удовлетворяло, не объясняло, а, напротивъ, приводило къ противорчіямъ или къ нелпостямъ’.
Онъ это и сдлалъ, мы видли ? какъ. Этимъ знакомствомъ съ геніальными историческими и философскими воззрніями Герцена мы и закончимъ предпринятое на предыдущихъ страницахъ ‘генетическое оправданіе имманентнаго субъективизма’. Читатель видитъ теперь, что не случайной бутадой мысли, не ‘плнной мысли раздраженьемъ’ является проводимое въ настоящей книг воззрніе, оно тсно связано со всмъ прошлымъ русской общественной мысли. Мы дорожимъ этой нашей связью съ прошлымъ, такъ какъ въ ней лежитъ залогъ широкаго будущаго дорогихъ для насъ убжденій, широкое будущее предстоить тмъ идеямъ, которыя при пер-вомъ же своемъ зарожденіи въ исторіи русской мысли достигли такой силы, такой яркости и съ тхъ поръ не умираютъ среди русской интеллигенции, будущее еще передъ ними. ‘Мы уврены, ? позволю себ привести свои же слова, ? что въ ближайшемъ будущемъ русская интеллигенция придетъ къ тому философско-историческому индивидуализму (имманентному субъективизму), который одинъ только даетъ возможность немедленнаго ршенія проблемы индивидуализма для каждаго отдльнаго лица (цль ? въ настоящемъ), но объ этой нашей субъективной увренности было бы неумстно распространяться въ настоящемъ мст’… (‘Ист. русск. общ. мысли’, II, 519). Задачу эту ? построеніе имманентнаго субъективизма ? мы и ршаемъ по мр силъ въ настоящей книг.
Историческая постановка этой задачи намъ уже извстна, теперь намъ осталось только дать краткую характеристику этого міровоззрнія, собрать въ одинъ фокусъ вс т попутные выводы и заключенія, къ какимъ мы пришли при изученіи творчества . Сологуба, Л. Андреева и Л. Шестова. Это будетъ служить въ то же время отвтомъ на главный вопросъ этой книги ? вопросъ о смысл человческой жизни. Вдь всякое міровоззрніе и есть въ конечномъ счет только отвтъ на вопросъ о смысл человческаго существованія.

V.

Прежде всего надо подчеркнуть вотъ что: мы оста-вляемъ въ сторон вопросъ о гносеологическихъ основахъ имманентнаго субъективизма. Это совершенно особый вопросъ, требующій для своего разршенія специальной работы. Здсь мы можемъ только отмтить, что въ основ имманентнаго субъективизма должна лежать теорія познанія имманентной философіи, какой является и трансцендентальный идеа-лизмъ Канта, и эмпиріо-критицизмъ Авенаріуса, и въ узкомъ смысл ‘имманентная школа’ Шуппе, Шубертъ-Зольдерна и др. Въ другомъ мст (см. ‘Ист. русск. общ. мысли’, I, 19) намъ приходилось намтить вкратц свои взгляды по этому вопросу, при случа надемся развить ихъ подробне, здсь же мы вынуждены пройти мимо этого очень интереснаго и очень сложнаго вопроса.
Но зато мы не можемъ не остановиться подробне на другой философской проблем, а именно на вопрос о цлесообразности. Ближайшая и тснйшая связь этого вопроса съ вопросомъ о смысл жизни ясна сама по себ, выше читатель встрчался на каждомъ шагу съ понятиями объективной и субъективной цлесообразности, цли въ настоящемъ и т. п. Необходимо поэтому поставить на твердую философскую почву эти основныя воззрніи имманентнаго субъективизма, необходимо обосновать нашъ взглядъ на субъективность цлесообразности. Сдлать это тмъ легче, что въ данномъ вопрос мы стоимъ въ общемъ на почв кантовской ‘Критики способности сужденія’.
Всякій причинно-обусловленный рядъ мы разсма-триваемъ какъ рядъ телеологически-обусловленный, если звеномъ этого ряда является человекъ, ? сказали мы выше (стр. 39). Боле того, Кантъ неоспоримо доказалъ, что телеологическое воззрніе неизбежно въ томъ случа, когда звеномъ причиннаго ряда является вообще организмъ, жизнь въ природе. И тотъ же Кантъ былъ основателемъ теоріи субъективизма естественной цлесообразности, возставая противъ теорій Лейбница о предустановленной гармоніи и объективныхъ цляхъ природы, Кантъ показалъ, что объективная цлесообразность природы есть только необходимое представленіе нашего разсмотрнія и оцнки природы, но эта внутренняя цлесообразность не иметъ ни малйшаго реальнаго значенія, т.-е., иначе говоря, она существуетъ только въ нашемъ представленіи, а не въ самомъ процесс природы. Телеологизмъ есть только наша точка зрнія на природу, а не принципъ творчества природы, согласно терминологіи Канта, целесообразность есть не конститутивный, а регулятивный, эвристическій принципъ, указывающей нашей мысли направленіе въ области явленій жизни въ природ. Такимъ образомъ ‘естественная целесообразность’ и вообще понятіе цли имютъ исключительно субъективное значеніе, а какая бы то ни было познаваемость естественныхъ цлей (по нашей терминологіи: ‘объективная целесообразность’) есть совершеннйшая невозможность. Эти глубокія мысли Канта остались до сихъ поръ совершенно непоколебленными, на нихъ мы строимъ наше воззрніе имманентнаго субъективизма.
Но пойдемъ дальше. Въ области явленій жизни мы вынуждены разсматривать эти явленія, какъ вншне и внутренне цлесообразныя. Вншняя целесообразность (‘подъ вншней целесообразностью я понимаю такую, когда одна вещь природы служитъ другой, какъ средство цели’ ? Кантъ, ‘Крит. способн. сужд.’, 82) есть просто-на-просто нкоторая ‘полезность’, и не о ней идетъ рчь у Канта, а о внутренней целесообразности, приводящей въ конце концовъ къ мысли, что каждое явленіе есть цель, что ‘въ ряду соподчиненныхъ другъ другу членовъ на каждый изъ нихъ надо смотреть какъ на цель, средствомъ для которой была его ближайшая причина’ (ibid., 63). Определить конечную цль міра можно было бы только при условіи познаваемости естественныхъ целей, только въ случае объективизма естественной целесообразности, иначе говоря ? это совершенно невозможно. Но субъективно мы можемъ признать последней целью такое явленіе, которое можетъ считаться самоцелью, человкъ ? самоцль, таковъ основной принципъ этическаго индивидуализма. Мы имеемъ достаточныя причины, говоритъ Кантъ, считать человека конечною целью, ибо только человекъ ‘можетъ составить себе понятіе о целяхъ и изъ аггрегата вещей составить систему целей посредствомъ своего разума’ (ibid., 82). ‘Человекъ ? единственное существо на земле, имеющее разсудокъ, а значитъ и способность ставить субъективныя цели. Но хотя человекъ и ‘царь природы’, хотя онъ и конечная цель природы (если смотреть на природу, какъ на систему целей), однако все это имеетъ только условное значеніе, это значить, именно, что человекъ сознаетъ свою самоцельность и независимо отъ природы определяетъ самъ свои цели, которыя могли бы его удовлетворить, определяетъ и свою конечную субъективную (которую надо искать не въ природе) цель’ (ibid., 83).
Мы не пойдемъ дальше за Кантомь, достаточно всего сказаннаго выше, чтобы понять смыслъ субъективной целесообразности, о которой мы такъ часто говорили, а также, чтобы понять причины невозможности объективной целесообразности, о чемъ у насъ тоже часто шла речь.
Объективная целесообразность есть, согласно выясненному выше, contradictio in adjecto, ибо целесооб-разность иметъ только субъективное значеніе. Ни къ какимъ объективнымъ цлямъ ни природа, ни человчество не идутъ и не могутъ идти, по крайней мр такія цли лежать вн предловъ нашей познавательной способности. Допустимъ даже, что бесконечный причинный рядъ sub specie телеологизма и иметъ какую-либо объективную конечную цль (какъ ни нелпо такое предположеніе), если встать на нуменальную, трансцендентную точку зрнія ? подобную, напримръ, мистической теоріи прогресса, быть можетъ, эту цль былъ бы въ состояніи познать какой-нибудь кантовскій всеобъемлющій ‘интуитивный разсудокъ’ или пресловутый сверхъ-человческій геній Лапласа. Но въ томъ-то и дло, что мы категорически отказываемся стоять на подобной сверхъ-человческой точк зрнія, какъ отказывался стоять на ней Герценъ, какъ отказывался и Иванъ Карамазовъ.
Напомню, кстати, ироническій разсказъ Ивана Карамазова про одного раскаявшагося гршника, который въ конц концовъ пришелъ къ этому трансцендентизму и въ переносномъ смысл ? духовно, и въ прямомъ ? per pedes apostolorum… Дло въ томъ, что гршникъ сей не признавалъ будущей жизни, не признавалъ поэтому и объективной осмысленности своего существованія. Но вотъ онъ умеръ ‘и думалъ, что прямо во мракъ и смерть, анъ передъ нимъ ? будущая жизнь. Изумился и вознегодовалъ: ‘это, говоритъ, противорчитъ моимъ убжденіямъ’. Вотъ его за это и присудили…, чтобы прошелъ во мрак квадрилліонъ километровъ, и когда кончитъ этотъ квадрилліонъ, то тогда ему отворятъ райскія двери и все простятъ’… Заупрямился-было сначала осужденный и упрямился цлую тысячу лтъ, но потомъ подчинился и пошелъ. Шелъ билліонъ лтъ и, наконецъ, дошелъ до райскихъ вратъ. ‘И только-что ему отворили и онъ вступилъ въ рай, то не пробывъ еще двухъ секундъ… воскликнулъ, что за эти дв секунды не только квадрилліонъ, но квадрилліонъ квадрилліоновъ пройти можно, да еще возвысивъ въ квадрилліонную степень’…
Это старая исторія ? объяснять объективную безсмысленность человческой жизни различными доводами трансцендентнаго порядка. На трансцендентной почв все понятно и раскаявшійся гршникъ сразу воскликнулъ ‘правъ Ты, Господи!’ Но мы ршительно отказываемся становиться на эту почву, мы остаемся ‘нераскаянными гршниками’ и вмст съ Иваномъ Карамазовымъ заране отказываемся восклицать ‘правъ Ты, Господи!’, отказываемся становиться на сверхъчеловческую точку зрнія. Мы хотимъ оставаться и остаемся на человческой точк зрнія, въ предлахъ нашей познавательной способности. А въ этихъ предлахъ понятіе объ объективной цлесообразности и объективной осмысленности ? такая же точно сказка, какую мы только-что слышали отъ Ивана Карамазова.
Итакъ, объективная цлесообразность, объективная конечная цль ? это сказка, которой обманываетъ себя человчество, это иллюзія, лежащая за пределами нашей, познавательной способности. Намъ доступна только субъективная цлесообразность, мы можемъ ставить и осуществлять только свои субъективныя цли. (Это ясно выразилъ еще Михайловскій въ своей систем ‘субъективнаго антропоцентризма’, хотя и безъ философскаго обоснованія своихъ взглядовъ). Исходя изъ этого, мы можемъ говорить и о конечной цли, если разъ навсегда условимся видть въ ней исключительно субъективный идеалъ. Таковымъ для насъ и является этическій индивидуализмъ, признающей человека самоцлью и требующій своего осуществленія въ жизни человка и жизни человчества.
Но здсь мы далеко расходимся съ кантіанствомъ, для котораго принципъ этическаго индивидуализма выражается въ форм категорическаго императива и иметъ объективное, этически-общеобязательное значеніе, отсюда неизбженъ выходъ къ имманентно-объективной телеологіи. Для насъ же этическій индивидуализмъ есть не безусловная нравственная норма, но лишь несомннный психологический фактъ, проявленіе непосредственнаго чувства. Отсюда ясно, что за своимъ воззрніемъ мы не признаемъ никакой объективной санкціи истины, но такой санкціи нтъ и у нашихъ противниковъ, какъ ни шумятъ они объ ‘общеобязательности’ своего взгляда. Вотъ почему ? читатель помнитъ ? мы не опровергали этическихъ воззрній подпольнаго человка, а только противопоставили его подпольной психологіи свою ‘надпольную психологію’. Сравнительная оцнка ихъ возможна только на исторической почв, на которой мы можемъ построить генетическое оправданіе этическаго индивидуализма въ общественной сред.
Но если этическій индивидуализмъ не есть общеобязательная нравственная норма, если таковой вообще не существуетъ ? а это значитъ, что не существуетъ и объективнаго смысла жизни ? то въ такомъ случа ‘все дозволено’, не такъ ли? ? спрашиваютъ насъ господа объективисты. Въ такомъ случа, иронически продолжаютъ они, будьте последовательны до конца, считайте позволительнымъ взорвать на воздухъ земной шаръ, или заразить все человчество чумой, или даже сть котлеты изъ человческаго мяса и ‘превратить воспитательные дома въ учрежденія для надлежащего откармливанія дтей на убой’, какъ мило остритъ одинъ профессоръ-кантіанецъ (см. прим. на стр. 52). На все это мы уже дали свой отвтъ, говоря о подпольной философіи Л. Шестова: мы видли, что подпольная психологія неуязвима логически, что противъ какого-нибудь профессора Хребтова, заражающего чумою человчество, можно выставить только argumentum baculinum, но этотъ аргументъ отнюдь не логическій, а чисто практическій… Теоретически же мы безсильны противъ подпольнаго человка, насколько и онъ безсиленъ противъ насъ. сть котлеты изъ человческаго мяса, заражать человчество чумой и т. п. намъ не позволяетъ вовсе не логическій доводъ, не этическая норма, но исключительно непосредственное чувство. Опять-таки повторю: этическій индивидуализмъ зиждется на почв психологіи, а не логики, въ немъ нтъ ничего общеобязательнаго, онъ объединяетъ только тхъ людей, непосредственное чувство которыхъ обще въ признаніи человка самоцлью. Этическій индивидуализмъ становится общимъ субъективнымъ идеаломъ этихъ людей, ихъ общей субъективной цлью, но это вовсе не придаетъ ему никакой ни логической, ни этической общеобязательности.
‘ ? И вы можете принимать эти страшные результаты свирпйшей имманенціи и въ вашей душ ничего не возмущается?
— Могу, потому что выводы разума независимы отъ того, хочу я ихъ или нтъ’…

VI.

Каковы же эти ‘выводы разума’, къ которымъ мы теперь пришли? Нашъ основной выводъ ? доказательство немыслимости объективной цлесообразности, иначе говоря, мы обосновали часто повторявшееся нами выше утвержденіе объ отсутствіи объективнаго смысла въ человческой жизни. А отсюда, какъ производный выводъ, логически связанный съ первымъ ? отрицаніе общеобязательности этическихъ нормъ. Выводы эти, какъ видите, выражены въ отрицательной форм: мы не признаемъ объективной целесообразности, не признаемъ объективнаго смысла жизни, не признаемъ этической общеобязательности, но отсюда съ очевидностью выясняются и наши положительные взгляды и воззрнія, къ которымъ мы теперь и обратимся.
Прежде всего мы признаемъ субъективную цлесообразность окружающаго, а потому и утверждаемъ, что, говоря словами Канта, ‘въ ряду соподчиненныхъ другъ другу членовъ на каждый изъ нихъ надо смотрть, какъ на цль’, ибо объективной конечной цли нтъ и не можетъ быть. Субъективно такой конечной цлью, а значитъ и самоцлью, мы признаемъ человка ? въ этомъ заключается принципъ этическаго индивидуализма. Но если человкъ есть самоцль, а не средство для достиженія какихъ бы то ни было объективныхъ цлей, то въ такомъ случа цль эта реализуется въ каждомъ данномъ момент и цлью жизни человка является жизнь человческая. Цль ? въ настоящемъ: эта основная мысль Герцена находитъ полное философское обоснованіе на почв субъективнаго телеологизма. ‘Каждое данное звено причинно-телеологическаго ряда, каждое я есть слдствіе и цль и въ то же время причина и средство, въ каждый данный моментъ я есть пунктъ пересченія этихъ четырехъ элементовъ. Мы ищемъ цли въ опредленномъ пункт пути, а между тмъ не замчаемъ, что цлью является каждый данный моментъ, что цль не въ будущемъ, что цль въ настоящемъ’ (см. выше, стр. 61).
Цль ? въ настоящемъ. Выше намъ приходилось такъ подробно останавливаться на этомъ основномъ положеніи имманентнаго субъективизма, что теперь мы можемъ считать это положеніе достаточно яснымъ. Но все-таки необходимо еще и еще разъ отстранить т недоразумнія, которыя обыкновенно накапливаются около имманент-наго субъективизма. Одно изъ главныхъ заключается въ наивномъ пониманіи ‘цли въ настоящемъ’: если цль ? въ настоящемъ, то, выражаясь вульгарно, наплевать мн на будущее, я живу и буду жить въ свое удовольствіе, буду сть, пить, веселиться, а до будущаго мн дла нтъ ? посл меня хоть трава не расти.
Не надо закрывать глаза на эту опасность для имманентнаго субъективизма выродиться въ самое поверхностное гедоническое міропониманіе. Мы знаемъ, какъ стада жвачныхъ двуногихъ извратили философію Нитцше, мы знаемъ, что и къ Л. Шестову примазываются теперь чехардисты мысли, у которыхъ семь пятницъ на недл и нтъ царя въ голов. Не будетъ ничего удивительнаго и въ томъ, если за имманентный субъективизмъ Герцена ухватятся различные представители жвачныхъ идеаловъ. Поэтому хотлось бы заблаговременно обнести ученіе имманентнаго субъективизма оградой, чтобы въ него не пробрались свиньи, говоря словами Нитцше.
Несомннно, въ міровоззрніи имманентнаго субъективизма находятся гедоническіе и эвдемоническіе элементы, не мораль долга лежитъ въ основ нашей этики, а, такъ сказать, мораль чувства. Но тутъ же надо отмтить то обстоятельство, что, во-преки гедонизму и утилитаризму, мы не считаемъ цлью жизни ни удовольствіе, ни счастіе. Цль жизни и критерій субъективной осмысленности ея ? полнота бытія, полнота жизни, жизнь всми фибрами души и тла, жизнь ‘во-всю’. Критерій этотъ какъ-разъ противоположенъ гедонистическому идеалу ‘атараксіи’, т.-е. душевнаго и тлеснаго покоя, невозмутимости, отсутствія страданій: ????? ????? ???? ?????? ???? ???? ???? ??????????? к??? ????? (цль жизни заключается въ отсутствіи страданій тла и порывовъ души). Какъ-разъ наоборотъ: пусть страдаетъ тло, лишь бы вчно и вчно порывалась впередъ душа, лишь бы осуществлялась въ жизни человка та полнота бытія, которая составляетъ субъективную цль его жизни, лишь бы человкъ страданіями тла и души сумлъ достигнуть широты, глубины и интенсивности своего существованія. И эта полнота бытія будетъ тогда лучшимъ оправданіемъ его жизни, будетъ тмъ субъективнымъ идеаломъ, который такъ ясно показанъ намъ въ дивныхъ стихахъ Баратынскаго:
……. ничто не оставлено имъ
Подъ солнцемъ живымъ безъ привта:
На все отозвался онъ сердцемъ своимъ,
Что проситъ у сердца отвта…
Все духъ въ немъ питало: труды мудрецовъ,
Искусствъ вдохновенныхъ созданья,
Преданья, завты минувшихъ вковъ,
Цвтущихъ временъ упованья…
Съ природой одною онъ жизнью дышалъ,
Ручья разумлъ лепетанье,
И говоръ древесныхъ листовъ понималъ,
И чувствовалъ травъ прозябанье,
Была ему звздная книга ясна,
И съ нимъ говорила морская волна.
Извданъ, испытанъ имъ весь человкъ!
И ежели жизнью земною
Творецъ ограничилъ летучій нашъ вкъ
И насъ за могильной доскою,
За міромъ явленій, не ждетъ ничего ?
Творца оправдаетъ могила его.
Вотъ величайшій субъективный идеалъ, стоящій передъ каждымъ человкомъ, его мы и выразили въ короткихъ словахъ: полнота бытія. Это безконечно далеко отъ всхъ утилитарныхъ и эвдемоническихъ построеній, и пусть лучше за эту ограду не пытаются перебираться т, для которыхъ началомъ и концомъ всего являются жвачные идеалы.
Жизнь человеческая должна быть широка, глубока, интенсивна, и чмъ она шире, глубже, интенсивне ? тмъ она осмысленне. Изъ всего предыдущаго ясно, что ‘смыслъ жизни’ есть понятіе, способное быть вы-раженнымъ въ сравнительной степени: жизнь одного можетъ быть осмысленне, чмъ жизнь другого, если въ переживанія перваго полне входятъ основныя цнности человческаго существованія. Если слдовать за Виндельбандомъ (см. его ‘Прелюдіи’), то такихъ цнностей четыре: гедоническія, эстетическія, этическія и интеллектуальныя. Согласимся, что правда-ощущеніе, правда-красота, правда-справедливость и правда-истина обнимаютъ всю человческую жизнь, въ такомъ случа жизнь каждаго изъ насъ будетъ тмъ осмысленне, тмъ полне, чмъ въ большей сумм входятъ въ нашу жизнь элементы этихъ четырехъ цнностей. Недостижимый идеалъ абсолютной полноты бытія заключается въ полной сумм всхъ элементовъ всхъ этихъ цнностей, чмъ ближе подходимъ мы къ этому идеалу, тмъ субъективно-осмысленне наша жизнь.
Таковъ смыслъ основного принципа имманентнаго субъективизма о цли въ настоящемъ. Намъ осталось сдлать еще послдній шагъ и дополнить вс полученные выше выводы элементомъ времени, т.-е. понятіемъ человческой дятельности. Этимъ мы окончательно оградимъ дорогое намъ воззрніе отъ вторженія представителей жвачной философіи.
Цль ? въ настоящемъ, изъ этого вовсе не слдуетъ, что прошлое намъ не нужно, а будущее не существенно. Моя жизнь объединена единствомъ сознанія, мое я сознаетъ себя въ прошломъ и предвидитъ свое будущее, каждый данный моментъ тутъ же длается моимъ прошлымъ и тутъ же замняется будущимъ. Такимъ образомъ и съ прошлымъ и съ будущимъ мое настоящее связано самой тсной, самой неразрывной связью, я учусь у прошлаго и я творю свое будущее. Я являюсь въ то же время зве-номъ безконечнаго причиннаго и телеологическаго ряда, я являюсь въ каждый моментъ точкой пересченія причины и слдствія, средства и цли. А потому, хочу я этого или не хочу, но я являюсь неизбжнымъ звеномъ ‘красной нити прогресса’, я не могу оторвать себя ни отъ прошлаго, ни отъ будущаго человчества.
Жизнь человчества не приводитъ ни къ какой объективной цли, и несмотря на это, все же человческая исторія есть не процессъ, а прогрессъ. Ошибка герценовской философіи исторіи, исправленная поздне Лавровымъ и Михайловскимъ, именно и состояла въ томъ, что Герценъ не считалъ историческій процессъ телеологическимъ, т.-е. не признавалъ его прогрессомъ, не оцнивалъ его съ точки зрнія своего субъективнаго идеала, а бралъ его только въ поперечномъ сченіи настоящей минуты {См. ‘Ист. русск. общ. мысли’, т. I, стр. 360-365 и т. II, стр. 129-131.}. Мы знаемъ теперь, что историческій процессъ неизбжно является телеологичнымъ, ибо иначе какъ sub specie teleologiae мы не можемъ, не умемъ разсматривать любой причинный рядъ, имющій звеньями проявленія жизни. Историческій про-цессъ есть безконечный телеологический рядъ, онъ является прогрессомъ, потому что мы оцниваемъ съ точки зрнія нашего субъективнаго идеала каждое звено этого ряда. ‘Прогрессъ есть постепенный (и безконечный) ростъ индивидуальности въ широту и глубину’ ? такими словами охарактеризовали мы въ дру-гомъ мст нашъ субъективный идеалъ, оцнивающій и процессъ жизни человка и процессъ жизни человчества {См. ‘Ист. русск. общ. мысли’, т. II, стр. 198.}. Связь этого взгляда съ требованіемъ широты, глубины и интенсивности субъективно-осмысленной жизни слишкомъ очевидна, чтобы останавливаться на ней подробне.
А на этой почв выясняется и та активность философіи имманентнаго субъективизма, о которой намъ приходилось упоминать на предыдущихъ страницахъ. Въ числ указанныхъ выше основныхъ цнностей человческой жизни были упомянуты цнности этическія, это наши субъективные идеалы правды-справедливости, идеалы, проводимые всми нами въ жизнь. Идеалы эти не общеобязательны этически, но чмъ дальше, тмъ больше становятся они общеобязательными психологически. Психологія подпольнаго человка, мы знаемъ это, иная, и пусть онъ остается при ней. Но для насъ она непріемлема, потому что противъ нея возстаетъ наше непосредственное чувство соціальности.
Чувство социальности ? психологический фактъ. Чувство это можетъ быть боле широкимъ или мене широкимъ, иногда можетъ ограничиваться сознаніемъ человка своей связи съ нкоторой общественной ячейкой (семьей, родомъ, группой, классомъ), иногда расширяется до предловъ чувства единства съ космосомъ, но и въ томъ и въ другомъ случа оно остается психологическимъ фактомъ, высшей реальностью. Это чувство выводитъ меня изъ границъ моего обособленнаго я, это чувство ведетъ меня къ обособленному ты, это чувство соединяетъ насъ въ общей борьб за наши субъективные идеалы. Цль каждаго изъ насъ ? въ настоящемъ, наша цль ? полнота бытія, но именно во имя этой полноты бытія мы и будемъ бороться за будущее, за осуществленіе въ этомъ будущемъ нашихъ идеаловъ правды-справедливости. Однако это грядущее осуществленіе идеаловъ нисколько не осмысливаетъ объективно моей настоящей жизни, какъ это ошибочно предполагаетъ позитивная теорія прогресса, жизнь моя субъективно осмысливается только полнотой переживаній, въ томъ числ и переживаній процесса борьбы за осуществленіе моихъ идеаловъ правды-справедливости, во имя могучаго чувства социальности. Ибо борьба эта въ громадной степени увеличиваетъ полноту бытія, она безгранично расширяетъ кругозоръ моей жизни. Безъ этого чувства соціальности я неминуемо осужденъ на принятіе мучительной философіи подпольнаго человка, лишеннаго цлаго ряда драгоцнныхъ переживаній, съ этимъ чувствомъ моя жизнь становится богаче, полне, шире, интенсивне.
Еще разъ повторяю, однако: никакое грядущее блаженство будущихъ поколній не въ силахъ оправдать чью бы то ни было жизнь, придать ей объективный смыслъ и значеніе. Особенно настаиваю на этомъ потому, что здсь пунктъ расхожденія имманентнаго субъективизма и съ позитивной и съ мистической тео-ріей прогресса. Никакіе Zukunftstaat’ы, никакія райскія кущи не могутъ объективно осмыслить мое существованіе, оно иметъ только субъективный смыслъ, за-ключающійся въ полнот моихъ переживаній. Иного смысла въ жизни человческой нтъ, не было и не будетъ.
Конечно, это ‘свирпйшая имманенція’… Кто не въ силахъ перенести ее, передъ тмъ разстилается широкая дорога въ область ‘кротчайшей трансценденціи’ (выражаясь по аналогіи), дорога кроткой и умиротворяющей вры во всеблагого Бога или во всеблаженное Человчество… Скатертью дорога!

VII.

Вотъ основныя положенія и основные выводы того міровоззрнія, которое мы назвали имманентнымъ субъективизмомъ. Названіе это показываетъ, что, съ одной стороны, мы отказываемся искать смысла жизни въ области трансцендентнаго, отказываемся признавать нашу жизнь объективно-осмысленной, а съ другой стороны ? что мы признаемъ за нашей жизнью субъективную осмысленность.
Но все это время мы молчаливо допускали ? читатель, вроятно, это замтилъ ? одну предпосылку, на которой теперь и должны остановиться, а именно, все время мы исходили изъ догматическаго принятия міра. Мы не доказывали, что міръ долженъ быть принятъ нами, потому что жизнь человческая субъективно осмы-слена, какъ-разъ наоборотъ: мы сперва молчаливо приняли міръ, а потомъ убдились въ субъективной осмысленности жизни. Иными словами: если жизнь обладаетъ субъективной осмысленностью, то міръ можетъ быть принятъ нами, но отсюда еще далеко до утвержденія, что онъ долженъ быть принятъ нами. Доказать этого нельзя, здсь логика безсильна, здсь опять область психологіи, а не логики.
Если бы жизнь имла объективный смыслъ, то тогда и только тогда была бы возможность оправданія мірового зла. Это прекрасно понимаютъ вс сторонники мистической теоріи прогресса. Они разсуждаютъ такъ: для того, чтобы міровое зло могло быть оправдано, жизнь человка и человчества должна имть объективный смыслъ, выявляющійся въ области нуменальнаго, слдовательно, жизнь иметъ объективный смыслъ… Почему ‘слдо-вательно’? Потому, что міровое зло должно быть оправдано ? такова твердая вра послдователей мистической теоріи прогресса. Мы не обладаемъ этой врой, а потому и выводы наши получаютъ совсмъ иное направленіе. Мы приходимъ къ мысли о субъективной осмысленности жизни, а отсюда и къ ясному сознанію, что міровое зло не можетъ быть оправдано.
Жизнь субъективно осмыслена, цль ея въ настоящемъ, цль эта и критерій субъективной осмысленности жизни заключается въ полнот бытія. Все это прекрасно, но вотъ передъ нами трупикъ утонувшаго шестилтняго мальчика Василія, черненькаго и тихонькаго сына Василія ивейскаго, вотъ другой мальчикъ, затравленный собаками звря-помщика, вотъ убитый камнемъ сынъ Человка, съ золотыми, какъ солнечные лучи, кудрями, вотъ передъ нами вс жертвы случайностей, суеврія, инквизиціи, Филиппа II, вотъ, наконецъ, вс ужасы нашихъ дней, нисколько не уступающіе ни Филиппу II, ни инквизиціи… Чмъ все это можетъ быть оправдано? ? Ничмъ. Надо имть мужество прямо взглянуть въ глаза правд и твердо идти до конца по пути ‘свирпйшей имманенціи’.
Нтъ въ мір мысли, нтъ въ мір силы, которая могла бы оправдать міровое зло, если бы даже такое оправданіе было возможно въ области трансцендентнаго, то я заране отказываюсь отъ него и почтительнйше возвращаю Господу Богу билетъ на право входа въ міровую гармонію: такъ говорилъ Иванъ Карамазовъ. Вмст съ нимъ мы разъ навсегда категорически отказываемся отъ трансцендентныхъ утшеній и остаемся въ области ‘свирпйшей имманенціи’. Зло имманентно человческой жизни, его нельзя оправдать, его можно только принять или не принять. А это какъ-разъ и есть область чувства, а не разсудка, психологіи, а не логики.
Міръ можно или принять ? т.-е. жить, или не принять ? т.-е. умереть. Логическіе доводы и въ томъ и въ другомъ случа безсильны, здсь мы имемъ передъ собою два различныхъ психологическихъ типа. Представителя одного изъ нихъ мы найдемъ у Дос-тоевскаго, съ представителемъ другого изъ нихъ читатель знакомъ изъ настоящей книги.
Сначала о людяхъ, не принимающихъ міра. ‘…Я міра этого Божьяго не принимаю, и хоть и знаю, что онъ существуетъ, да не допускаю его вовсе, ? говоритъ Иванъ Карамазовъ Алеш. ? Я не Бога не принимаю, пойми ты это, я міра Имъ созданнаго, міра-то Божьяго не принимаю и не могу согласиться принять’. ? ‘Это бунтъ’, отвчаетъ ему Алеша, на что Иванъ замчаетъ: ‘бунтъ? Я бы не хотлъ отъ тебя такого слова… Можно ли жить бунтомъ, а я хочу жить’… На этотъ разъ правъ, однако, не Иванъ, а сюсюкающій младенецъ Алеша: дйствительно, мысли и чувства Ивана ? бунтъ противъ всего существующаго, непріятіе міра. Логическій исходъ такого бунта ? самоистребленіе, и самъ Иванъ Карамазовъ это глубоко чувствуетъ и понимаетъ: бунтомъ жить нельзя, говоритъ онъ. Да, бунтомъ жить нельзя: не принимая міра, можно только умереть. Я знаю, продолжаетъ Иванъ, что простая и горькая земная правда заключается въ томъ, что страданіе есть, что виновныхъ нтъ, но жить по этой правд я не могу согласиться: ‘что мн въ томъ, что виновныхъ нтъ и что все прямо и просто одно изъ другого выходитъ и что я это знаю ? мн надо возмездіе, иначе вдь я истреблю себя. И возмездіе не въ безконечности гд-нибудь и когда-нибудь, а здсь уже на земл’… Но возмездія нтъ, Иванъ это знаетъ, а значитъ ему остается только истребить себя, потому что бунтомъ жить нельзя.
Однако Иванъ не истребляетъ себя, не доходитъ до логическаго конца, вмсто не-го это совершаетъ надъ собою боле послдовательный безымянный NN, отъ имени котораго Достоевскій помстилъ письмо въ своемъ ‘Дневник писателя’ (1876 г., No 10). Это письмо самоубійцы, объясняющего, почему онъ истребляетъ себя. Почему же? Потому, что онъ не принимаетъ міра, подписываетъ ему смертный приговоръ, твердо доходитъ до логическаго конца. ‘Какое право имла эта природа производить меня на свтъ, вслдствіе какихъ-то тамъ своихъ вчныхъ законовъ? Я созданъ съ сознаніемъ и эту природу созналъ: какое право она имла производить меня, безъ моей воли на то, сознающаго? Сознающаго, стало быть, страдающаго, но я не хочу страдать ? ибо для чего бы я согласился страдать?’ ? такъ начинаетъ онъ свое письмо. Во имя чего ему страдать? Во имя гармоніи цлаго? Но какое ему дло ‘останется ли это цлое съ гармоніей на свт посл меня, или уничтожится сейчасъ же вмст со мною’… Да къ тому же черезъ нсколько мгновеній вчности непремнно погибнетъ человчество, непремнно умретъ земля ? во имя чего же страдать? ‘Въ этой мысли (о грядущей гибели міра) заключается какое-то глубочайшее неуваженіе къ человчеству, глубоко мн оскорбительное и тмъ боле невыносимое, что тутъ нтъ никого виноватаго’. Но наиболе ‘невыносимо возмутительной’ является для него мысль о безсмысленныхъ страданіяхъ безъ всякаго возмездія, о тысячелтнихъ, безсмысленныхъ истязаніяхъ человка… Всего этого онъ не можетъ вынести, онъ не принимаетъ міра, онъ провозглашаетъ бунтъ, непріятіе міра, его уничтоженіе: ‘я присуждаю эту природу, которая такъ безцеремонно и нагло произвела меня на страданіе ? вмст со мною къ уничтоженію. А такъ какъ природу я истребить не могу, то истребляю себя одного’…
Непріятіе міра есть самоистребленіе. И противъ этого безсильны вс логическіе доводы. Существуютъ ли безсмысленныя, неоправданныя страданія? Да, существуютъ, мы видли, говоря о Л. Шестов, что почти всегда осмысленная трагедія одного является элементомъ безсмысленной драмы для другого. Трупикъ утонувшаго мальчика, растерзанный собаками ребенокъ, случайно убитый камнемъ человкъ ? все это нелпыя, безсмысленныя, неоправданныя страданія. ‘Страданіе есть, виновныхъ нтъ’ ? вотъ земная, человческая, тяжелая правда, кто не можетъ, подобно Ивану Карамазову, согласиться жить по этой правд, кто, слдовательно, не принимаетъ міра, тому остается только истребить себя, какъ это и сдлалъ безымянный самоубійца ? а намъ остается только молча обнажить голову передъ этимъ фактомъ и признать свое безсиліе переубдить такихъ людей логическими доводами.
Но не въ логическихъ доводахъ тутъ дло, а въ непосредственномъ чувств, которое сильне всхъ разсужденій и которое даже взбунтовавшихся заставляетъ фактически примириться съ міромъ. Отчего, дйствительно, такъ рдко истребляютъ себя люди на основаніи однихъ логическихъ доводовъ? Отчего не истребилъ себя Иванъ Карамазовъ, вполн ясно понимая, что страданіе есть, а виновныхъ и возмездія нтъ? Отчего? Оттого, что непосредственное чувство оказа-лось сильне его бунта, оттого, что онъ не принималъ міра умомъ, а не чувствомъ. И самъ онъ это сознавалъ. ‘…Не вруй я въ жизнь, ? говоритъ онъ Алеш, ? разуврься… въ порядк вещей, убдись даже, что все, напротивъ, безпорядочный, проклятый и, можетъ быть, бсовскій хаосъ, порази меня хоть вс ужасы человческаго разочарованія, ? а я все-таки захочу жить и ужъ какъ припалъ къ этому кубку, то не оторвусь отъ него, пока его весь не осилю! …Центростреми-тельной силы еще страшно много на нашей планет, Алеша. Жить хочется, и я живу, хотя бы и вопреки логик. Пусть я не врю въ порядокъ вещей, но дороги мн клейкіе, распускающиеся весной листочки, дорого голубое небо, дорогъ иной человкъ, котораго иной разъ, повришь ли, не знаешь за что и любишь, дорогъ иной подвигъ человческій… Клейкіе весенніе листочки, голубое небо люблю я, вотъ что! Тутъ не умъ, не логика, тутъ нутромъ, тутъ чревомъ любишь’… И младенецъ Алеша соглашается съ Иваномъ, что ‘вс должны прежде всего на свт жизнь полюбить’. ? ‘Жизнь полюбить больше, чмъ смыслъ ея?’ ? спрашиваетъ Иванъ. ? ‘Непремнно такъ, полюбить прежде логики, какъ ты говоришь, непремнно, чтобы прежде логики, и тогда только я и смыслъ пойму’…
Вотъ путь принятія міра, путь оправданія міра. Объективнаго смысла жизни нтъ, міровое зло не можетъ быть оправдано ? и все-таки мы принимаемъ міръ силой непосредственнаго чувства, и опять-таки это непосредственное чувство ? неопровержимый психологическій фактъ. Конечно, онъ не общеобязателенъ: у кого центробжная сила пересиливаетъ центростремительную, тотъ оторвется отъ земли, отъ жизни, отъ міра, тотъ истребитъ себя, для того одна неоправданная слеза отравитъ всю жизнь всего міра. Но ? центростремительной силы еще страшно много на нашей планет, и эта центростремительная сила ? жажда той самой полноты бытія, которая является критеріемъ субъективной осмысленности жизни. Страданія есть, виновныхъ нтъ ? такъ всегда было, такъ всегда будетъ, и мы должны или умереть, или согласиться жить по этой тяжелой человческой правд. И разъ мы живемъ, то уже этимъ однимъ мы принимаемъ міръ, принимаемъ неоправданное міровое зло.
Третьяго выхода нтъ. Есть, впрочемъ, одинъ самообманъ, еще одна попытка выхода: вспомните amor fati въ толкованіи Л. Шестова. Съ одной стороны онъ хочетъ не только принять міръ и міровое зло, но и любить ихъ, восхвалять и воспвать вс ужасы жизни, слагать гимны уродству, разрушенію, безумію, хаосу, тьм, а съ другой стороны онъ увряетъ, что такая любовь къ міровому ужасу ? только маска, подъ которой живетъ и готовитъ страшную месть старая вражда (‘Апоеозъ безпочвенности’, стр. 158 и 72). Но и то и другое ? въ своемъ мст мы это отмтили ? только фразы, только слова безъ содержанія, извстно вдь съ давнихъ поръ, что
……….wo Begriffe fehlen,
Da stellt ein Wort zur rechten Zeit sich ein…
Какую ‘страшную месть’ можемъ мы готовить міровому злу, неоправданнымъ страданіямъ, ужасамъ жизни, слпой природ? Это съ одной стороны, а съ другой ? какъ можемъ мы благословить жизнь за разрушеніе, за безуміе, хотя бы, напримръ, за трупикъ утонувшаго ребенка, за куски тла разорваннаго собаками мальчика? И то и другое одинаково невозможно, и то и другое свыше нашихъ силъ, и то и другое только безсильный самообманъ подпольнаго человка, который не можетъ примириться съ міромъ и въ то же время чувствуетъ, что жить бунтомъ нельзя. ? между тмъ треть-яго выхода нтъ и это сознаетъ самъ подпольный человкъ, но онъ не хочетъ твердо прійти ни къ одному изъ первыхъ двухъ выводовъ. ‘Съ совершившимся фактомъ мириться нельзя, не мириться тоже нельзя, а середины нтъ’, ? говоритъ онъ намъ устами чеховскаго стараго профессора, устами Л. Шестова (‘Начала и концы’, стр. 14). Что же остается? Остается ‘колотиться, безъ конца колотиться головой ? стну’ (ibid., стр. 67) ? объ эту мертвую, молчащую, каменную необходимость, которую мы встрчали такъ часто у Л. Андреева. Подпольный человкъ хочетъ колотиться головой объ эту стну, мечтая видть въ этомъ своемъ проявленіи жгучаго отчаянія залогъ новаго, нечеловческаго творчества, творчества изъ ничего (ibid.). Ho и это только слова, слова, слова… И раньше или позже подпольный человкъ все же вынужденъ избрать одну изъ двухъ дорогъ, указанныхъ выше: либо перестать колотиться головой ? стну ? принять міръ, либо разбить себ объ эту стну голову, истребить себя, не принять міра. И мы видли, что подпольный человкъ въ конц концовъ не только перестаетъ колотиться головой ? стну, но даже начинаетъ благословлять ее, слагать ей гимны, думая этимъ перехитрить міровую необходимость…
Мы принимаемъ ‘стну’, мы принимаемъ жизнь, мы принимаемъ міръ. И принимаемъ мы эту ‘стну’ не такъ, какъ т ‘непосредственные люди’, надъ которыми иронизировалъ Достоевскій (см. выше, стр. 57). Помните? ‘Передъ стною непосредственные люди искренно пассуютъ. Для нихъ стна не отводъ, не предлогъ воротиться съ дороги. Нтъ, они пассуютъ со всей искренностью. Стна иметъ для нихъ что-то успокоительное, нравственно разршающее и окончательное, пожалуй, даже что-то мистическое’… Конечно, ‘стна’ эта не иметъ для насъ ничего мистическаго, ничего окончательнаго и нравственно разршающаго, ничего успокоительнаго, но, дйствительно, мы ‘пассуемъ’ передъ этой стной. Въ поискахъ дороги мы подошли къ этой ‘стн’, къ этой міровой необходимости и прочли на ней слова тяжелой, мучительной человческой правды: ‘страданія есть, виновныхъ нтъ, міровое зло безсмысленно’… Если эта правда для насъ тяжеле жизни, то намъ остается разбить голову ? стну, если же мы найдемъ въ себ силы вынести эту правду, остаться жить, принять міръ, то мы вынуждены молча признать эту стну, какъ фактъ. Мы не будемъ демонстративно колотиться, безъ конца колотиться головой ? стну ? это ни къ чему не приведетъ, но для насъ эта стна и не отводъ, не предлогъ воротиться съ дороги. Ибо другой дороги нтъ: куда бы мы ни пошли ? ‘и тамъ есть стна… везд стна’ (вы помните эти слова одного изъ героевъ . Сологуба?). Да, везд стна и нигд нтъ прохода, нигд нтъ воротъ съ надписью: ‘міровое зло осмыслено, человческія страданія оправданы’… Правда, можно попытаться перелетть черезъ эту стну на мыльномъ пузыр трансцендентныхъ утшеній, такой полетъ и совершаютъ вс сторонники мистической теоріи прогресса. Пусть себ летаютъ и утшаютъ себя мыслью, что имъ удастся перелетть черезъ стну, оправдать человческія страданія, осмыслить міровое зло… Мы разъ навсегда отказались отъ всякихъ трансцендентныхъ иллюзій и стоимъ на имманентной почв, не пугаясь никакой ‘свирпйшей имманенціи’.
И стоя на этой почв, я долженъ сказать себ слдующее: зло имманентно человческой жизни и не можетъ быть осмыслено, всегда были и всегда будутъ безсмысленныя, безвинныя человческія страданія. Черезъ сотни, черезъ тысячи лтъ ? всегда, всегда будутъ въ мір безсмысленныя случайности, трагедія и драма неуничтожимы въ человческой жизни. Мы будемъ бороться за лучшее будущее человчества, мы побдимъ раньше или позже все соціальное зло, мы уничтожимъ вс болзни, мы сдлаемъ всхъ людей долголтними и здоровыми, мы уничтожимъ все зависящее отъ насъ горе на земл: ? да будетъ! Но и тогда не одинъ разъ будетъ безумно рыдать мать надъ трупомъ утонувшаго ребенка, и тогда не одинъ разъ случайно упавшій камень разобьетъ жизнь молодого и полнаго силъ существа, и тогда не уничтожится безвинная человческая мука. Безвинныя страданія всегда будутъ, міровое зло никогда не будетъ оправдано. Эту правду тяжело сознать, тяжело сказать, но все же ей надо смотрть прямо въ глаза. Если правда эта для меня тяжеле жизни, то я не могу больше жить, не могу принять міра, если же я принимаю міръ, то я долженъ принять и эту тяжелую человческую правду. Это тяжело, но это необходимо, если я хочу жить.
Остается послдній вопросъ: но имю ли я право жить, разъ рядомъ со мной остается въ мір навки неоправданное страданіе? Да, я имю это право, потому что и самъ я являюсь носителемъ этого безвиннаго человческаго страданія, потому что и на мою голову падаютъ тяжелые удары случайности, потому что не изъ прекраснаго далека принимаю я неоправданное зло, услаждаясь своею ‘полнотой бытія’, потому что въ эту полноту бытія входятъ и тяжелыя переживанія безвинной человческой муки, своей и чужой… Своей или чужой, это все равно! ? повторимъ мы еще разъ знакомыя уже намъ слова. И если посл этого я принимаю міръ, принимаю жизнь, то это значитъ, что я имю право ихъ принять, это значитъ, что хотя объективнаго оправданія міра нтъ, но существуетъ объективное оправданіе жизни. Въ чемъ заключается это субъективное оправданіе ? выяснить это должно было воззрніе имманент-наго субъективизма.

VIII.

Мы пришли къ концу намченнаго пути. Это не значитъ, конечно, что мы считаемъ до конца ршенными поставленные нами вопросы: окончательное, общеобязательное ршеніе этихъ вопросовъ совершенно невозможно, не будетъ дано никогда и никмъ. Всегда будутъ люди врующіе и неврующіе, романтики и реалисты, мистики и позитивисты, различіе въ психологическихъ типахъ длаетъ разъ навсегда невозмож-нымъ общее ршеніе вопроса ? смысл жизни. Мы намтили только одно изъ возможныхъ ршеній этой проблемы, обязательное только для людей одинаковаго психологическаго типа ? для тхъ людей, которые не желаютъ обольщать себя никакими трансцендентными утшеніями, которые не врятъ во всемірную гармонію, въ конечную цль историческаго и мірового процесса, которые вершиной міра признаютъ чувствующую и страдающую человческую личность. Для этихъ людей воззрніе имманентнаго субъективизма являлось и является психологически необходимымъ, представляя собою въ то же время только одно изъ возможныхъ ршеній, ни для кого не общеобязательное логически или этически, то же самое относится и къ другимъ ршеніямъ поставленныхъ вопросовъ ? къ позитивной или мистической теоріямъ прогресса.
Но мы не только не претендовали дать окончательное ршеніе поставленной проблемы, но даже не считаемъ выраженнымъ до конца и воззрніе имманентнаго субъективизма. Читатель иметъ передъ собой только вполн опредленную точку зрнія, но вовсе не ршеніе безконечнаго ряда частныхъ вопросовъ. Къ развитію воззрнія имманентнаго субъективизма по различнымъ частнымъ вопросамъ пишущій эти строки надется еще не разъ возвращаться при случа, здсь же намчено только опредленное направленіе пути. Повторимъ еще разъ свое сравненіе: нтъ никакой твердыни имманентнаго субъективизма, въ которую бы мы вводили читателя, провозглашая ? ‘вотъ истина!’ Мы намчаемъ только направленіе пути, который мы вс должны прокладывать сквозь чащи и дебри, ‘мы вс’ ? т.-е. люди одного психологическаго типа. Развтвленія пути могутъ быть различны, но направленіе ихъ будетъ одно, и это единство направленія придаетъ цльность и опредленность всему міровоззрнію.
Итакъ, ‘аще что недописахъ, ли переписахъ’ ? не въ этомъ дло, а въ томъ, чтобы ясна была общая концепція, чтобы вполн опредленно указывалось общее направленіе. Это, думается намъ, въ достаточной степени достигнуто всмъ изложен-нымъ выше, для того чтобы мы могли считать ршенной поставленную проблему.
Въ заключеніе ? нсколько словъ къ нашимъ возможнымъ противникамъ. Эти возможные противники ? не сторонники мистической или позитивной теоріи прогресса, съ которыми мы расходимся не только въ возможности, но и въ дйствительности, нтъ я говорю теперь не ? нихъ, а ? тхъ, которые еще не пришли ни къ какой догм, которые еще ищутъ отвтовъ на карамазовскіе вопросы и которые хотятъ во что бы то ни стало найти на эти вопросы общеобязательный отвтъ, а значитъ, найти и объективный смыслъ жизни. Всмъ имъ мн хотлось бы сказать слдующее:
Ваши поиски тщетны ? поймите это разъ навсегда: васъ обманываетъ миражъ, иллюзія. Вы умираете отъ жажды смысла жизни въ пустын мірового бытія, и вашему напряженному взору представляются обманчивые миражи ? оазисы въ пустын, зеленющія деревья, озера и рки живой воды. Все это иллюзіи вры ? и если вы поврите въ эти кажушіяся отраженія, то вчно будете стремиться утолить свою жажду въ недосягаемыхъ, ибо несуществующихъ, источникахъ. Поймите это разъ навсегда ? и вы увидите, какъ иллюзіи и миражи разсются и растаютъ подобно утреннимъ туманамъ.
Вы боитесь этого, боитесь, что безъ этихъ миражей вы останетесь въ палящей безводной пустын, вамъ страшно стать лицомъ къ лицу съ дйствительностью, вы пугаетесь ‘свирпйшей имманенціи’… Если вы настолько слабы духомъ, что самообманъ вамъ дороже правды, то продолжайте утшать себя иллюзіями, если же вы хотите правды, а не душевнаго спокойствія, то прежде всего перестаньте пугаться ‘свирпйшей имманенціи’, перестаньте искать источниковъ воды за предлами человческаго горизонта. Оглянитесь ? и вы увидите, что вы ловили собственную тнь, вы увидите, что тутъ же около васъ бьетъ ключъ живой воды, мимо котораго вы проходили съ пренебреженіемъ. Вы увидите тогда вокругъ себя не палящую безводную пустыню, а цвтущую, зеленющую, кипящую ключемъ жизнь, вы поймете тогда, что и сама эта пустыня мірового бытія ? только миражъ, только иллюзія вашего раздраженнаго зрнія.
И тогда васъ уже не испугаетъ ‘свирпйшая имманенція’ того взгляда, который отрицаетъ объективную осмысленность жизни, вы не будете тогда вчно бжать за будущимъ, цпляясь за фалды Божества или Человчества. Не на будущее, а на настоящее вы тогда обратите свое вниманіе, вы поймете, что единственный смыслъ нашей жизни ? въ полнот ея переживаній, въ широт, глубин и интенсивности бытія. И понявъ это, вы откроете свою душу всему человческому. Вы будете жадно впивать въ себя красоту человческаго творчества и будете творить, если не поэмы, то самую жизнь, будете, по слову Эпикура, ???????? ????????, ?к ?? ???????, не писать поэмы, а переживать ихъ. Вы будете цнить завоеванія человческой мысли, безконечно углубляющія жизнь человчества и ведущія къ несомннной побд человка надъ міромъ, надъ лишеніями, болзнями, надъ соціальнымъ зломъ, вы почувствуете себя тсно связанными своими непосредственными переживаніями со всми людьми и будете вмст съ ними бороться за свои субъективные цли и идеалы, за воплощеніе въ мір правды-справедливости, правды-истины, правды-красоты. И эта полнота бытія будетъ единственнымъ смысломъ вашей жизни, другого не ищите, чмъ полне, ярче, шире будетъ ваша жизнь, тмъ она будетъ осмысленне.
И тогда, умирая, вы не потребуете еще новыхъ заоблачныхъ переживаній для осмысливанія своей минувшей земной жизни: ваша земная жизнь должна была сама оправдать себя. ‘Мы страдали, мы хотли, мы любили. Мы свершили весь нашъ путь. Не ждемъ ни радости, ни печали’… И если, умирая, мы услышимъ злорадный и насмшливый шопотъ Старухъ, напоминающихъ намъ объ объективной безсмысленности всей нашей минувшей жизни, то каждый изъ насъ скажетъ себ: ‘моя жизнь имла ясный субъективный смыслъ. Я жилъ широкой, я жилъ полной жизнью. Я любилъ и ненавидлъ, я хотлъ, я страдалъ, я боролся, побждалъ и погибалъ, въ полнот этихъ переживаній ? весь смыслъ человческой жизни. Другого смысла мн не надо, если бы даже онъ и былъ. И если жизнь моя дйствительно была широкой, яркой и полной, то пусть моя могила служитъ символомъ оправданія человческой жизни’…
Только жизнью можетъ быть оправдана смерть. Пусть жизнь каждаго изъ насъ будетъ такимъ оправданіемъ, пусть будетъ наша жизнь яркой, красочной, широкой ? и тогда вопросъ ? смысл жизни будетъ ршенъ нами въ самой жизни, въ вчно-текучей дйствительности. Для этого надо каждую минуту, каждый мигъ отвчать на призывъ жизни, на тотъ ея призывъ, который еще Герценъ выразилъ словами: vivere memento!
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека