О самопознании, Карпов Василий Николаевич, Год: 1860

Время на прочтение: 17 минут(ы)
Карпов В. Н. Сочинения: в 3 т.
Мелитополь: Издательский дом Мелитопольской городской типографии, 2013. — (Серия ‘Антология украинской мысли’).

О САМОПОЗНАНИИ

Слово, призывающее к самопознанию, однознаменательно с зовом, которым дитя, бегающее по цветистому лугу и гоняющееся за мотыльком, призывают домой. Как досаден этот зов! Как враждебен он расположению к рассеянности, привычке жить вне себя, — на распутьях богатой, разнообразной, непрестанно обновляющейся и как будто вечно празднующей природы! Не лучше ли раздолье, простор, постоянная смена предметов, явлений, впечатлений, чем тесный горизонт жизни, скучное однообразие деятельности, бесконечное повторение все тех же и тех же ощущений? ‘Нет, рано еще домой!’ — отвечает дитя на призывный голос и бежит далее и далее по роскошным коврам весны, которыми она так щедро устилает землю. Но вот весну сменяет лето, за летом следует осень, зима, проходит год, другой, минули десятилетия, и дитя в приятном самозабвении, переходя от одних забав к другим, достигает уже зрелого возраста. Воротиться бы домой! Но как прекрасен свет со всеми его обаяниями, приманками, надеждами, удовольствиями! Куда ни посмотри, везде — вблизи и вдали, как будто волшебством, рисуются картины блаженства и манят к наслаждению.
Вон там, на перспективе жизни, узорчато разнообразными формами ослепляют зрение фантомы богатства и очаровывают воображение прелестью роскоши. Неужели не стоит труда достигнуть сокровища и, сделавшись его обладателем, украсить им свою жизнь? И искатель драгоценного камня неутомимо бежит за блестящим метеором, пока не успокоится под камнем могильным. Вот отсюда идет тропинка на ту высокую гору, облитую радужным сиянием почестей, славы и власти. Неужели не стоит всевозможных усилий подняться на ту высоту и вступить в ряды той блестящей фаланги, чтобы жизнь пошла шире, сделалась показнее, выпуклее и для всех заметнее? И маленький кесарь решается на борьбу со всеми препятствиями, идет, спотыкается, падает, поднимается, снова падает и снова поднимается, пока не приблизится смерть и не скажет ему: ‘Ты от земли, и земля твой удел!’ Вот здесь средоточие большого стечения народа, откуда доходят до слуха приятные звуки музыкальных инструментов, шумные выражения увеселении, громкое эхо восторгов. Неужели не стоит нескольких часов времени, чтобы, вмешавшись в эту веселую толпу, разделить с нею ее радость? И новый Аристипп, подобно древнему, определяющий цену жизни одними наслаждениями, заботливо рыщет от удовольствий к удовольствиям, пока не иссякнет живое чувство, не притупится вкус и на дне выпиваемой чаши не ощутится горький, убийственный осадок. А что там — далеко-далеко, где с землею как будто сходится небо и замыкается горизонт зрения? Длинен путь и утомителен. Может быть, лучше бы сперва побывать дома, чтобы запастись силами и средствами для столь далекого путешествия. Но как устоять против приманок любознательности! Там конец земли и начало неба, там должны разрешиться все загадки бытия и войти в область человеческих познаний все доныне недоступные разуму тайны, там последнее торжество науки, апофеоз ума, венец его усилий постигнуть законы мироздания. И всесветный исследователь терпеливо идет по тернистому поприщу ученых трудов к той постоянно отодвигающейся точке соединения небесных истин с земными, пока возникающие одни за другими неразрешимые вопросы и как бы насмехающиеся над его усилиями непримиримые противоречия не убедят его в слепоте и невежестве.
Так всю свою жизнь, от детства до старости, мы проводим большей частью вне себя, гоняясь то за материальными выгодами, то за внешним блеском, то за приобретениями в области наук и искусств, то даже за самыми пустыми и бесплодными удовольствиями, а идти домой и посмотреть, что у нас есть и чего нет, что делается и чего не делается, что требуется в жизни внутренней для внешней и каким образом приобрести эти условия? — того мы не хотим. Отчего такая странность, такое одностороннее направление? Во-первых, без сомнения, оттого, что мы, в экономии своей жизни, смешиваем две совершенно различные вещи — самопознание и самолюбие, во-вторых, оттого, что не знаем, в чем собственно должно состоять самопознание и как важно оно в нравственной жизни человека.
В старину, вероятно, вслушавшись в оригинальные рассуждения философа Сократа, люди, по-видимому, мыслящие и умные часто повторяли как добрый совет надпись, бывшую, говорят, на Дельфийском храме: ‘Познай самого себя’. А познать самого себя значило тогда, по словам мудреца Платона (Phedon, p. 230 А), открыть: ‘Зверь ли я, многосложнее и яростнее Тифона, или животное кротчайшее и простейшее, носящее в своей природе какой-то жребий божественности и незлобия?’ Этот вопрос в те времена казался очень трудным и приводил в недоумение самих философов, а ныне он многим представляется до того легким, даже маловажным, либо пустым и мечтательным, что возбуждает в них только улыбку сожаления о детском смысле древних мыслителей, любивших входить в туманную область отвлечения и не могших решить безделицы просто и ясно! В самом деле, кто теперь не понимает, что такое он? Даже кто теперь не обиделся бы, если бы сказали ему, что он не знает себя? ‘Как, я не знаю себя? — возразит иной современный мудрец. — Я такой-то человек, житель такой-то страны, богат или беден, знатен или не знатен, учен или не учен’, — и прочее тому подобное.
‘Как, я не знаю себя?’ И в убеждении, что человек сам для себя вовсе не загадка, многие живут и умирают. Что же? Основательно ли такое убеждение? Оправдываем ли мы его? Может быть, и оправдали бы, если бы в выражении ‘знаю себя’ не поставляло нас в недоумение это обманчивое себя. Оно здесь ясно обнаруживает хамелеоновскую природу, расположенную менять свое значение и вдруг — то являться в разнообразных формах предметов внешнего мира, то прятаться в ничтожестве бессодержательного Я. Попробуйте заметить человеку, хвалящемуся таким самопознанием, что по внешней, принадлежащей ему, обстановке гораздо больше знают его другие, чем он 1 сам себя, и он, чтобы защитить свою личность, тотчас, будто улитка в раковину, завернется в свое Я. Попробуйте опять поставить ему на вид, что его Я пусто, не имеет никакого содержания — и он вдруг развернется и явится перед вами под разнообразными условиями внешней своей жизни. Такую хамелеоновскую его изворотливость вы можете остановить только одним замечанием, что когда человек знает себя в отечестве или сословии, в богатстве или бедности, в знатности или незнатности, в учености или неучености и тому подобное, тогда он знает не себя, а свое, а это свое, по какому-то нравственно-оптическому обману, принимает за себя, — тогда он составляет о себе понятие по внешним, ограничивающим его, приметам, которые не имеют ничего общего с самой его природой. Таких примет может быть бесчисленное множество, и разнообразию их нет конца, но чем многочисленнее и разнообразнее они, тем больше закрывается ими человек от самого себя, и в этой многосложной обстановке представляется себе самим собою, хотя, на самом деле, не видит в себе никакого содержания, не замечает никакого разнообразия явлений и потому не составляет о себе никакого понятия. Это в полном смысле эгоист, которого значение состоит именно в том, чтобы самому в себе, своей природе, не иметь никакого значения, ибо, как скоро человеческое Я перед анализом самопознания начинает разлагаться и обнаруживать какие-нибудь свойства, внешние покровы тотчас спадают с глаз, самоослепление теряет свою силу, заблуждения представляются перед очами души будто страшилища, — и кумир эгоизма падает в прах. Итак, эгоистическое знание себя в своем не только не есть самопознание и противоположно ему — это два враждебных начала, в одной и той же душе несовместимые и взаимно себя изгоняющие. А потому древние мыслители, ища средства против господствовавшего в человеческих обществах эгоизма, иначе понимали силу самопознания и хорошо делали, что прилагали его к человеку. Веря им, мы теперь постараемся рассмотреть, в чем состоит оно.
Самопознание требует, чтобы человек, отвлекая свой взгляд от предметов внешних, которые известным образом ограничивают его, обращался к себе, входил в себя и замечал в своей природе все, какие представляются ему, общие или частные, существенные или случайные, хорошие или худые свойства. Тут надобно обращать внимание не на то, как обставлены мы извне, а на то, чем обусловлено самое наше бытие и каким оно является нам в сознании. Тут мы должны забыть не только все принадлежащее нам вне нас, но и собственную свою личность как нашу, чтобы между сознанием и нами не посредствовало никаких эгоистических интересов, маскирующих или скрывающих нас от нас самих, но смотреть на себя как на предмет, для нас посторонний, и снимать с него самый верный и точный портрет, не упуская из виду ни одного оттенка, полагаемого на нем его началами, законами, стремлениями и действиями. Тогда перед испытующим взглядом самопознания наша природа, будто дерево перед огнем, начнет мало-помалу развертывать свои покровы, открывать свои силы, обнажать сокровенные пружины своей деятельности и отражаться в нашем сознании всеми самыми глубокими и коренными свойствами. Так, самопознание и мудрецы отдаленной древности, прозорливые исследователи человеческой природы в мире христианском, сообразно с таким понятием для вернейшего успеха на этом поприще познакомили нас с двумя различными методами самопознания, которые, если позволят нам читатели воспользоваться в этом случае терминологией школы, мы назовем практической и теоретической.
Известно, что еще Пифагор поставлял в обязанность своим ученикам каждый вечер пересматривать все, что они мыслили, что чувствовали, чего желали и что делали в продолжение минувшего дня, и, подвергая строгому суду всякое движение ума, воли и сердца, извлекать из того полезные уроки на будущее. Такой способ самопознания, у Пифагора входивший только в план воспитания юношества, по-видимому, был бы весьма полезен и в приложении ко всякому возрасту. В самом деле: какой страж над известным человеком мог бы быть надежнее этого самого человека над самим собой? Кто с таким усердием, с такой заботливостью охранял бы его от всего дурного и постыдного, как охранял бы он сам себя? Да и кому так ясно знать каждое движение его души, как ясно отражается оно в собственном его сознании? Исповедь перед самим собой всегда готова, преступная мысль и укоризна пробуждаются вместе, постыдное чувство не спрячется от упрека совести, и вот человек — на хорошем пути, идет ровно, не уклоняется ни направо, ни налево, весь в пределах закона, и сам по себе — олицетворенный закон. Чего лучше? Без сомнения, с этой идеальной точки зрения смотрел на человека и Платон, когда начертывал теорию гражданского общества и, стоя на высоте созерцания, говорил, что граждане его, входя в себя и верно изучая свою природу, не дожидаются никаких внешних побуждений или ограничений, но с полной свободой и мыслят, и чувствуют, и делают только то, что она предписывает. В таком обществе, по заключениям Платона, не нужны были бы ни понудительные меры, ни запретительные постановления, ни уголовные законы. Но сколь ни важно самопознание в истинном его значении, сколь ни необходимо оно для существенных польз человека, — мы отнюдь не обещаем ему таких идеальных плодов, потому что, познавая себя, человек прежде всего будет открывать в своей природе множество недостатков, заблуждений, дурных наклонностей, преступных желаний, а главное — заметит крайнее бессилие, противность порочным стремлениям и через непроницаемую завесу лжи и обмана усмотрит истину. И эти приобретаемые и показываемые вековыми опытами плоды практического самопознания далеко лучше тех несбыточных и неосуществимых идеалов, потому что свидетельствуют о пробудившемся сознании нравственной болезни, которой эгоизм нисколько не чувствует, и показывают, что душа в таком случае окрыляется желанием исцеления и бывает готова искать врача уже не на земле, а на небе.
Слабый проблеск такого самопознания, обличавшего немощь и расстройство человеческой природы, мы, не без изумления, встречаем еще в мире языческом, когда слышим, что Сократ, беседуя с Алкивиадом о молитве, считает нужным сперва прогнать мрак, которым покрыта его душа, а потом уже показать ей то, через что она могла бы познать зло и добро, — и такого рассеивателя душевной тьмы ожидает с неба. Но особенно быстрые успехи оно сделало в христианстве, вспомоществуемое Божественным Откровением, которое возвестило людям о незамеченной естественными силами ума причине зла во всем человеческом роде и указало на действительное начало распространившихся в нем заблуждений. Под руководством этой небесной истины практическое самопознание для христиан, а особенно для великих христианских подвижников, было непрерывным делом целой жизни. Они с неослабной бдительностью наблюдали за каждым проявлением своей мысли, внимательно следили за самыми тайными своими чувствованиями и желаниями и силою Божьей благодати, призываемой молитвами и самоотвержением, прозорливо предотвращали даже малейшее поползновение своей природы к нарушению небесной правды, внушаемой начертанным в человеке законом духа и гласно проповедуемой в слове Божьем. Постоянно изучая в себе человеческое существо, прислушиваясь к непреложным его требованиям и наблюдая, за что, для чего и отчего находится оно в вечной борьбе с самим собой, они лучше всех мудрецов света понимали истинное достоинство и назначение человека и небесного не приносили в жертву земному, а земного не чтили как небесного. Самопознание приводило их к твердому убеждению, что все великое и прекрасное во времени должно быть почитаемо великим и прекрасным, поскольку образует, улучшает и приготовляет человека для вечности.
Так познавали себя великие подвижники в мире христианском, и самопознание их не только было благотворно для них самих, но имело обширнейшее и благодетельное влияние на самое окружавшее их общество. Оно обуздывало в нем порывы эгоистического самомнения, сообщало ему прекрасный характер христианской скромности и сдержанности, без которой превозносимая ныне цивилизация никогда не установится, и располагали его к жизни мерной и ровной, к деятельности строгой и обдуманной, к основательности во всех его предначинаниях. Если справедливо замечают, что все великое и благотворное на открытых и шумных путях света первоначально зарождается в тишине уединенных и молчаливых кабинетов, то равно несомненно, что все прекрасное, первоначально зарождающееся в кабинетах, имеет свой корень в семени, найденном через самопознание в тайнике хорошо изученной души. Проникните в вашу душу, поймите ее, сколько возможно, более и вернее — при свете христианских убеждений, — и тогда в уединении вашего кабинета зародится истинное и доброе, и эта жизнь истинного и доброго отразится на всем, к чему вы находитесь в отношении по условиям быта домашнего и общественного. Не утвердившись на этом начале христианского самопознания, ни один кабинет никогда не выдумает ничего прочного, всегда и для всех благотворного, потому что самопознание отверзает душу для принятия Божьей благодати, а без Божьей благодати даже и то, что во внешних наших действиях как будто имеет право на всеобщее удивление, может послужить более ко вреду, чем к пользе, и нам, и целому обществу.
Самопознание в кругу человеческих занятий так важно, что не осталось делом только практического наблюдения человека над самим собой, но с течением времени явилось также мерой изучения вообще человеческой природы, подобно тому, как могут быть изучаемы предметы, например, царства растительного или животного. В этом предлежательном своем направлении оно получило уже характер теоретический и вошло в энциклопедию наук под именем психологии. Такое теоретическое познание человека, как и всякая теория, долженствовало состоять в обобщении фактов опыта, замеченных самопознанием практическим и замечаемых постоянно, всегда и во всех.
Ясно, что если бы сила обобщения в человеческой природе имела одну и ту же энергию во все времена и в каждом потомке Адамовом, то теоретическому самопознанию следовало бы переходить из века в век, все с большей и большей полнотой содержания, и постепенно приближаться к своему совершенству. Но, к несчастию человеческого рода, это начало обобщающее — этот бессмертный дух человека — в различные времена является на различных точках стояний и как будто имеет какие-то фазы. В иное время он восходит, по-видимому, к зениту своей орбиты, и человеческая природа в недре гражданских обществ становится светлее, утешительнее, отраднее, на поприще жизни выступают умы сильные, воля добрая, сердца любящие, и самопознание таких душ видит в них самих область неизмеримую, богатство фактов нравственной жизни неисчерпаемое, — видит, как в душе соединяется конечное с бесконечным, условное с безусловным, как человек велик и вместе мал, силен и вместе слаб, как внятен его природе голос Существа Высочайшего и как злоупотреблением своей свободы может он заглушать его, как выражается в нем образ жизни ангельской и как легко ему ниспадать до безумия скотов несмысленных. Обширна и поучительна история человеческого существа, начертанная в эти счастливые эпохи жизни духовной, когда помыслы земные, развиваясь свободно и стройно, сближаются с истиною небесною! Но бывают времена и нравственной тьмы, в которые бессмертный наш дух как будто уходит к своему надиру и только слабым мерцанием озаряет блуждающие во мраке человеческие общества. В эти печальные периоды жизни люди как-то мельчают и уравниваются, — конечно, потому, что впотьмах все равны, — горизонт умственного зрения их становится теснее, понятия о добре и зле приходят в колебание и ослабляются разнообразием земных отношений, чувство любви вянет, как цветок, удаленный от живительного влияния лучей солнечных, и поддерживается только искусственной теплотой житейских расчетов и интересов. Находясь вдали от источника света и озаряясь слабым его мерцанием, человек это мерцание почитает светом и называет его умом, гением, мудростью. А так как среди своего полумрака он не может видеть ничего, кроме земли, и не руководится ничем, кроме чувств, то близорукий его ум направляется только к земле и всю свою деятельность развивает только в горизонте чувственных органов. Здесь сосредоточиваются все виды, все надежды человека, а там, далее — откуда на следующее утро жизни должно взойти Солнце правды, — там… — но этот вопрос или не возбуждается, или, как-нибудь возбужденный, туманит душу таким же неприятным чувством, какое мы испытываем, когда неожиданно приходит к нам неприятный гость. Нет ничего удивительного, что ум, сосредоточив всю свою деятельность вне себя — в пределах земли, по самой этой сосредоточенности может производить многое и удивительное в отношении к земле — к тому, что вне его. Но в это же самое время душа человека бывает так омрачена, что, входя в себя и стараясь изучить свою природу, он находит ее тесной, темной и не представляющей никаких фактов, достойных познания, — он не видит в ней той самой причины, по которой что-нибудь видит, следовательно, не только не решает основных вопросов самопознания, но и отвергает самую возможность их. Эту бедную, омраченную, загрязненную всяким житейским хламом душу он сам тогда отождествляет с душой бессловесного животного и отличает ее только сознанием своего эгоистического Я, не испытывая, откуда это сознание, по каким законам оно озаряет деятельность души и объясняется ли им причина происхождения наших стремлений в бесконечность, которой мы не понимаем и никогда не поймем и которой, однако ж, необходимо требуем. От науки самопознания, в этом случае, желает он не того, чтобы она возводила его мысль на высоту идеального созерцания вечной истины и высочайшего блага, следов чего к своей природе ему, к несчастью, замечать не случалось: он хотел бы, чтоб эта наука облагородила его страсти, узаконила порочные его наклонности, разнуздала его волю, обезусловила его ум, — вообще приноравливаясь исключительно к стремлениям и выгодам внешней его жизни. При этом направлении человека теоретическое самопознание, естественно, стесняется в своих пределах и получает характер материалистический, пока совсем не изгонится из энциклопедии наук как учение, не представляющее никаких материальных интересов. Вековые же наблюдения над душой человека, запечатленные умами великих философов в лучшие эпохи исторической жизни народов и оправданные авторитетом христианской веры, для людей, ходящих в нравственной тьме и ничего не видящих, кроме предметов чувственных, кажутся мечтой рутинеров.
Итак, теоретическое самопознание в своем ходе никогда не следует закону постепенного развития, но всегда служит выражением нравственного состояния того народа, в котором появляется, и того времени, когда происходит. Смотря по духу века и по направлению нравственной жизни известного общества, либо даже частного исследователя человеческой природы, оно бывает то обширнее, то теснее, открывает в недре души то более фактов, то менее и сообщает науке то духовный характер, то материальный. За упадком народной нравственности обыкновенно следует упадок и самопознания, а когда первая становится чище и возвышеннее, улучшается и облагораживается также последнее. И здесь-то скрывается причина случающейся иногда странной борьбы мнений о человеческой природе, в одно и то же время, в одном и том же обществе, — такой борьбы, которая нередко оканчивается торжеством заблуждения и попранием истины. Представим себе общество на довольно высокой степени нравственного растления: само собою разумеется, что взгляд его на человеческую природу будет тогда груб и материален, и как скоро является ум, сообщающий психическому материализму сколько-нибудь правильную логическую форму и через то доставляющий ему подобие истины, — его система провозглашается современною и увенчивается похвалами как произведение превосходное, вполне удовлетворяющее требованиям прогресса, который однако ж в другом обществе или в другое время, вероятно, поразил бы всех ужасом. Но мы, без сомнения, согласимся, что упадок нравственной жизни в народе, равно как и улучшение ее совершаются постепенно. Потому и в первом случае, как в последнем, могут быть люди отсталые, такие люди, которые, по глубине своих убеждений не спешат или даже вовсе не хотят увлекаться потоком современных заблуждений и крепко держатся чистоты психологических своих понятий. Явно, что современные прогрессисты будут смотреть на них с презрением и назовут их рутинерами. А если в числе таких рутинеров является ум сильный, характер непоколебимый и вздумает своими началами, будто оплотом, остановить поток вредных и гибельных мнений, то оплот его будет сорван — иногда вместе с его жизнью, и высокие его идеи сокроются в пыли библиотек до времен более благоприятных как драгоценный подарок поколениям позднейшим. Кто откажет в удивлении великим гениям? Но и гении бывают признаваемы, являясь только вовремя и при благоприятных обстоятельствах. Сократ не умер бы в темнице, если бы был гражданином Лакедемона, Лютер не основал бы религиозного общества, если бы воспитывался и жил в недре православной Церкви, Кант не положил бы начал философского рационализма, если бы философствовал в шестнадцатом столетии.
Но когда и гении подчиняются духу времени и в известной степени бывают рабами обстоятельств, то по каким признакам можно судить о самостоятельности, столько же и о правильном развитии теоретического самопознания в деятельности умов обыкновенных? Естественных признаков для отличия истины от заблуждения на этом важнейшем поприще, конечно, немного, но они есть. Коперник, строя теорию Солнечной системы, всю надежду своего построения основывал на предположении: не могут ли начертанными им законами движения небесных тел быть объяснены все явления звездного неба и решены вопросы, неразрешимые по началам прежних космологических построений? С того времени предначертание Коперника сделалось предметом поверок и, действительно, доныне оправдывается астрономическими наблюдениями, предположения его вошли в ряд истин, почти несомненных, и система его устояла. Что же? Но таким ли образом построится и теория душевной нашей жизни? Не есть ли это также космос, в котором психолог должен открыть постоянные законы движения его сил и созерцать его как одно стройное целое? Этот космос — область сознания, обращенного к внутренней стороне человеческой природы, смотря по чистоте души, более или менее богат нравственными явлениями, как небо, смотря по состоянию атмосферы, более или менее богато звездами. Поэтому все дело самопознания должно состоять только в том, чтобы оценить относительную важность пробуждающихся в ней явлений, не принимая центрального за периферическое, и периферическое за центральное, поставлять их в естественную связь и зависимость одних от других и, определив через то законы и цели их деятельности, выводить отсюда заключения о достоинстве и значении нравственной жизни человека во всех ее формах и решить возникающие в ней стремления, требования, побуждения и противоречия. Если все это решается легко и подтверждается многочисленными опытами, можно смело сказать, что ход и законы теории самопознания верны. Характеризуясь строго систематическим развитием, самопознание может допускать погрешности и заблуждения только от двух причин: во-первых, от недальновидности взгляда, во-вторых, от туманной атмосферы той области, которую оно должно рассматривать.
Никакое теоретическое самопознание не может похвалиться столь великой остротой и обширностью зрения, чтобы в состоянии было проникнуть в глубины человеческого духа и проследить все излучины пути его хождения. И самый светлый взгляд человека необходимо тускнеет и теряется в неразгаданных тайниках его природы, — преимущественно же там, где тварность ее обнаруживает в себе отпечаток совершенств Творческих, где конечное в ней черпает силу стремления к бесконечному. Приближаясь мыслью к этим таинственным сторонам души, самопознание легко может делать о них заключения неверные и впадает в заблуждения ужасные, — особенно, когда упускает из виду ту великую истину, что неизбежные условия всякой нашей деятельности на земле суть пространство и время, а законы пространственных и временных отношений никак не могут быть при-ложимы к уразумению того, что само в себе бесформенно и существует под иными условиями. Но чем же, в таком случае, оно поможет себе, если все, о чем бы человек ни мыслил, может мыслить только под формами? Астрономы, чтобы возвысить силу органического зрения и доставить ему возможность видеть предметы за пределами планетного его горизонта, придумали телескопы. Нет ли подобного орудия и для возвышения силы зрения нравственного, когда оно влечется к созерцанию предметов за пределами горизонта, описываемого сознанием? Без сомнения, есть, только это орудие не подобное, а инородное, не чувственное, а духовное, не искусственное, а благодатное, это око души, просветленной верою, которая дивно возвышает силу сознания и обличает перед ним существо вещей невидимых. При свете сего Божественного фароса наука самопознания никогда не уклонится от истины и, сколько можно человеку видеть, увидит и разгадает тайны душевной жизни, ибо в этом случае человек будет видеть себя не самим собою, а бесконечным умом Того, Которым существует и движется.
Другая, еще более опасная, причина возможных в области теоретического самопознания заблуждений есть, как мы сказали, туманная атмосфера душевной жизни. Под этим выражением хотелось бы нам разуметь нечто более того, что заключается в нем с первого взгляда. Есть люди, которых сознание бывает постоянно обращено только на внешнюю сторону их жизни, внутренняя же нисколько не озаряется им, и этих-то именно людей, а не тех, которые не получили школьного образования, надобно почитать, в собственном смысле, людьми темными. Но тьма — не туман: тьмою означается только отсутствие света, а туман есть воздух, насыщенный испарениями земных тел, и получает обыкновенно такие свойства, каковы предметы, испарениями которых он насыщен. Потому в тумане скрываются иногда начала порчи, либо даже разрушения тех или других органических видов. На туман жалуются даже и астрономы, что, сгущая атмосферу, он закрывает от наблюдения звездное небо и посмеивается над силой назначенных для созерцания его естественных и искусственных орудий. Естествознание очень хорошо исследовало как происхождение, так и влияние туманов на природу вещей и успехи человеческой деятельности, и основательно доказывает, что воздух никогда не бывает совершенно свободен от них. Но замечаем ли мы, как освобождаются испарения от нравственных наших поступков, — от предметов, поскольку к ним приражаются наши мысли, желания, чувствования? В сфере свободных действий человека есть, конечно, и такие предметы, которые через приражение к ним душевных его сил источают стихии живительные и благотворные, как благотворны свет и теплота солнца для земных прозябений. Этими стихиями умеряется, так сказать, атмосфера души и оплодотворяется нравственная ее жизнь. Но едва ли не чаще своими действиями поставляется человек в отношение к предметам, наполняющим душу тяжелыми, грубыми и зловредными испарениями, так что ими не только закрывается она от сознания, но и обрекается на нравственную смерть. Этот туман иногда бывает до того густ и непроницаем, что не разгоняется ни блестящим образованием, ни обширною ученостью, — и людей, по-видимому, умных, как мы слыхали, заставляет говорить, что в человеке нет ничего благороднее мозга. Представим же теперь, что эти мозговые люди, эти отуманенные материалисты в жизни и науке, вступили бы на поприще самопознания и объявили себя призванными начертать теорию душевной природы. Какая жалкая была бы эта теория! Какою близорукостью характеризовалось бы это самопознание! Живя только чувством, в чувстве и для чувства, они и самую науку самопознания ограничили бы только пределами животной жизни и развили бы учение о душе скотское. Не видя в себе начал нравственной деятельности, закрытых непроницаемым туманом порочных и страстных стремлений, они и в науке пришли бы к заключению германских рационалистов: ‘Чего не могу я подвесть под формы моего мышления, того и нет’, и никогда не решили бы важнейших вопросов, возбуждаемых духовными требованиями человека, которые всегда есть, которые преследуют его даже на путях крайней оземленелости и от решения которых он отказаться не в состоянии. Нет, такие исследователи человеческой души прежде должны постараться просветлить для сознания собственную свою душу и очистить ее атмосферу от дыхания нечистой жизни, наполняющей ее нравственными миазмами, — очистить, по крайней мере, сколько это возможно (ибо и атмосфера души не может быть совершенно свободна от туманов чувственности), а это возможно не иначе, как силой покаянного чувства, которое бы глубоко отзывалось в душе и теплотой молитвы перед Богом, в недре Христовой Церкви: сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей! Призываемая таким образом и с готовностью принимаемая благодать Иисуса Христа сама очищает человека и делает его способным к самопознанию.
Но где то время, когда в человеке пробуждается это чувство сокрушения о жизни, проведенной без всякой нравственной пользы, когда он возвращается к себе и в состоянии бывает в недре своей жизни заметить мрак, запустение и смрад, чтобы потом ощутить потребность в возможном ее очищении? Где это время?
Не уходит человек с площади, пока стоит прекрасная погода. ‘Зачем идти домой — в скучный и тесный свой угол, — говорит он, — когда на дворе так весело и просторно!’ Но вот вдруг, не знать откуда, налетела буря, заблистали молнии, раздались удары грома, полились целые реки дождя, — и он поспешно идет домой — увы! как поздно! Полуразвалившаяся хижина нисколько не защищает его от порывов ветра и потоков дождя, ‘Почему бы мне, — думает он, — во время хорошей погоды не посидеть дома и не заняться исправлением своей хижины? Теперь — в часы непогоды — приют совершенно успокоил бы меня’. Такова пора житейских бедствий. Она заставляет нас невольно обращаться к себе и, напоминая нам, что мы не положили в своей душе никаких оснований для утешения и ободрения себя, нередко повергает нас в отчаяние.
Не уходит человек с площади, пока ясно светит солнце и до ночного мрака еще далеко. Но вот земной светильник меркнет, тьма скрывает от глаз все формы вещей, доставлявших ему удовольствие, сырость вечернего воздуха начинает проникать его тело, — и он спешит под кров своей хижины, — увы! опять поздно! В ней нет ни света, ни теплоты, — в ней мрак ужаснее того, от которого он ушел, и холод в ней — холод могильный. ‘Почему было, — думает он, — не возвратиться мне домой ранее, чтобы осветить и обогреть свою хижину? Теперь не страшился бы я мрачной и холодной ночи и уснул бы спокойно с надеждой, что завтра встану здоров и весел’. Такова пора смерти. Она тоже заставляет нас обратиться к себе. Но если в продолжение жизни мы, по невнимательности к внутренней своей природе, не прояснили для себя тех благотворных ее начал, которые не знают смерти и не подлежат ее законам, то это обращение наше бесконечно ужаснее, чем шествие преступника на смертную казнь.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека