Читал я в эти дни ‘Литературные воспоминания’ П. Перцова [Перцов, П.: Литературные воспоминания. 1890-1902 гг. Предисловие Б.Ф. Поршнева, Москва-Ленинград, изд. Академия 1933] и, читая о столь недавнем, а в сущности таком уже далеком прошлом, невольно все время думал о натоящем. Мысли эти напрашивались как-то сами собой. И мне кажется, что для каждого, кто задумывается над судьбами русской ллитературы, очень полезно иногда припомнить наше недавнее литературное прошлое.
П. Перцов играл известную роль в литературном движении конца XIX и начала нашего века. Он рано примкнул к зарождавшемуся тогда новаторскому течению в литературе, выросшему затем в мощное движение. Вот наблюдение именно этих первых шагов нового направления, не в изложении историка литературы, а в передаче одного из его непосредственных участников, дает много интересных штрихов и подробностей, о которых стоит и сейчас, в совершенно изменившейся обстановке, подумать.
Перед нами проходят все известные имена: Д. Мережковский, З. Гиппиус, Д. Философов, В. Брюсов, К. Бальмонт, Н. Минский, А. Волынский-Флексер. Все это уже история, хотя многие из ее участников еще живы. Думая о них, мы себе чаще всего представляем их на вершине успеха, когда уже достигнуто было общее признание, когда имена их уже прочно вошли в литературу. Как-то невольно забываешь, что за каждым из этих имен лежат долгие годы литературной жизни, что каждому из них не легко далась литературная известность, а для многих и слава. И особенно поучительно вспомнить первые шаги по пути к этой известности.
Вот Д. Мережковский. Он дерзнул пойти в литературе своим собственным путем. Выступить против утилитаризма в критике было тогда целым подвигом. Его лекции на тему О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы, прочитанные им в конце 1892 г. в Петербурге, вызвали целую бурю. Как можно защищать идею автономности искусства, проповедывать свободу творчества? ‘Дурачки четверорукие карабкаются на кафедры, чтобы поучать нас’, писало тогда Новое время об этих лекциях. Ни один журнал не напечатал этих лекций, не нашлось и издателя на них. Автор напечатал их сам отдельной брошюрой [Мережковский, Д.: О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы, СПб. 1893], и она встретила самый враждебный прием. ‘Меня окружает такое безнадежное одиночество, такая скучная и мертвенная злоба, что иногда мне кажется, что все, что я делаю, бесполезно, и мной овладевает отчаяние’, жаловался он в одном частном письме того времени [Перцов, Оp. cit., с. 95]. Среди слушателей его лекций нашлись такие, которых поразило новое слово. Его брошюра нашла своих, еще одиноких читателей. Это были единицы, но единицы уже предугадавшие правду будущего. Молодой Перцов был одним из них. Он писал Мережковскому: ‘… со страниц Вашей книги веет новым воздухом — воздухом будущей эпохи … Как не похожа Ваша книга на всю эту ежедневную, бесцветную газетно-журнальную болтовню, на все эти выученные нами вокабулы, на догматы, пережившие веру.’ И вот в лице этого случайного слушателя и восприимчивого читателя Д. Мережковский находит своего первого издателя. В 1897 г. П. Перцов издает первый сборник критических статей Мережковского Вечные спутники. Так, на первый взгляд, безнадежное и бесполеззное донкихотство в обстановке общего непонимания и вражды оказалось почвенным и действенным.
Мережковский вышел победителем. Почему? Да, прежде всего, потому, что он верил в правильность своего пути, не побоялся одиночества и отчуждения, не испугался замалчивания и нападок. Ему достаточно было при его таланте и уже имеющимся поэтическом имени пойти на уступки, на компромисс, и страницы лучших журналов были бы для него открыты. Но он предпочел путь одиночки, путь литературной борьбы.
Вот замечательные страницы, посвященные кружку ‘Мира искусства’. Кружок новаторов — энтузиастов. ‘Самое привлекательное в этом кружке, — пишет П. Перцов, — была его молодость — молодость личная и духовная всех его главных участников — вдохновителей движения… Как-то вдруг, точно из земли, вышла на свет эта маленькая группа фанатически воодушевленных рыцарей художественной новизны. Почти непонятно, как могла она сложиться в заспанной атмосфере тогдашней России, где искусство представлялось, главным образом, убогими иллюстрированными журналами с их ‘роскошными премиями в 24 краски’ …’ [Ibidem, с. 273] Кто же составлял эту группу энтузиастов-новаторов? Это были А. Бенуа, В. Нувель, Д. Философов, Л. Бакст и С. Дягилев. История ‘Мира искусства’ — это почетная страница из истории русской культуры, и ее первые строки связаны опять же с именами одиночек, с осмелившимися пойти своим путем.
Нелегко было пробиться сквозь косность и предвзятось русской критики того времени. ‘Трудно представить себе, с какой ненавистью был встречен журнал и вся деятельность кружка среди ‘старомодных’ элементов художественного мира, а, через их воздействие, и широкой публике’, — пишет П. Перцов [Ibidem, с. 301]. На журнал ополчился ‘непререкаемый художественный авторитет’ — В. Стасов, ругательски ругался В. Буренин. Но вера в свою правоту, крепкая дружественная спайка вокруг общего дела привели к победе молодого течения.
Почему же это прошлое наводит мысли на наше невеселое настоящее? Ведь условия сейчас так изменились, таким все это далеким и несопоставимым с теперешним нам кажется. Было все это на родной почве, были корни, которыми, как никак, все же питалось и это новаторство. А нам, на чужбине, без государства и, в сущности, без народа — разве можно помышлять о чем-либо подобном? Нас упорно убеждают, что литература в эмиграции не только не смеет мечтать о новшествах, но и вообще-то жить не имеет онований. ‘Непоправимо белая страница’ — вот предел ее мечтаний. И все же я думаю, что эмигрантская литература при всех трудных, очень и очень трудных внешних условиях, могла бы сказать свое слово, которое сыграло бы и свою роль в общем ходе русской литературы. Я даже больше скажу, она призвана сказать это свое слово и в этом призвании весь ее смысл. В чем это призвание, сказать в нескольких строках трудно. Да обыкновенно такие вещи вперед не формулируются, они осуществляются. Но одно бы и сейчас наметить в самых, правда, общих чертах. Художественное выявление правды своего изгнанничества, противопоставление своей правды той системе псевдоценностей, на которой строится жизнь в советской России — вот смысл эмигрантской литературы. Я говорю о терминах отвлеченной мысли, но для нее должны найтись полноценные художественные образы и им соответствующие слова. Дело вовсе не в тенденциозном искусстве, в котором советской тенденции будет противопоставлена своя — эмигрантская. Этой литературы у нас уже появилось достаточно. Вспомним хотя бы романы Краснова. Нужно совершенно иное. Мне кажется, только у двух писателей эмиграции такое противопоставление нашей правды тому, что провозглашено правдой на нашей родине, нашло свое художественное выражение. Я говорю о Ремизове и Цветаевой. Как это ни странно — именно у них, наиболее эмиграцией отверженных, правда эмиграции нашла свое литературное воплощение. Каждой своей строчкой, каждым движением своей художественной мысли они свидетельствуют о том, что нет высшей ценности, чем человеческая личность, что нет большего греха, чем подавление этой личности, чем надругательство над человеческой свободой.
Но в том-то и беда наша, что оба эти писателя — ‘найменее эмигрантские’, и что они стоят как-то боком, в стороне от общего хода эмигрантской литературы. Мало кто из эмигрантских писателей сознает свою миссию (я прямо о миссии говорю — и не побоялся бы сказать и другое слово, которого мы так боимся по старой интеллигентской позитивистической привычке: мессианизм), даже как бы побаиваемся всякого ее проявления.
В прошлом, там, где шло о новаторстве, о задаче, возложенной историей на плечи нескольких одиночек, у этих одиночек была вера в свое дело, в свое призвание. Отсюда тот энтузиазм, та упористость, которая приводила в конце концов к победе. Обычно эта задача истории падала на молодое поколение.
У нас в эмиграции, кажется мне, молодое писательское поколение страдает какой-то дряблостью, отсутствием веры в свою правду, неумением бороться за новые ценности. Оно — как это ни кажется странным — слишком легко подчиняется авторитетам.
Мне скажут, борьба непосильна и ни к чему, кроме лишних жертв, привести не может. Но эти жертвы были и прежде. Вот справка из книги тех же воспоминаний Перцова. Он издал в 1895 г. сборник ‘Молодая поэзия’, в который включил стихи молодых поэтов, предшественников символизма. И вот ‘из сорока двух участников сборника только семеро осталось в литературе, как некоторые имена’. [Ibidem, c. 160] Среди них были, однако, Бальмонт, Брюсов и Бунин. Отпавшие — тоже жертвы, принесенные молодой поэзией в борьбе за победу.
Другой вопрос, знают ли наши ‘молодые поэты’, за что им бороться, есть ли у них своя правда? Об этом судить трудно, потому что за них говорят другие. Их голоса не слышно. И вот, первое, чего необходимо добиться, чтобы молодые писатели сами заговорили, чтобы они, наконец, громко сказали свое слово.
Но меня спросят, где же его сказать? Ведь для этого надо иметь свой орган печати. И в этом вопросе я обычно наталкиваюсь на полнейшее непонимание. Я уверяю, что если есть что сказать, то всегда найдется и место, где сказать. Надо только отделаться от илюзии, что для писателя имеет смысл появляться только на страницах ‘признанных’ журналов и газет. Ведь Мережковский печатал же свои, теперь на все европейские языки переведенные, критические статьи в захудалом ежемесячном приложении к Всемирной иллюстрации (СПб. 1869-1896). А разве невозможно при дружном усилии создание своего органа молодых? Я уверен, что при настоящей вере в свое дело такой орган создать можно. Весь только вопрос в том, есть ли нашему молодому писателю что сказать? На этот вопрос он должен ответить сам. И этого ответа мы от него ждем.