‘Не для всех возможны, не для всех необходимы занятия богословские’ (Киреевский).
Неправда! Для всех необходимы и для всех возможны! Во всяком случае, возможны для тех, кого, надо думать, преимущественно разумеет приведенное изречение — для так Называемых ‘неученых’, ‘необразованных’. Новгородские мужики, созидая обыденный храм, в этот день в своем многоединстве на деле осуществляли тайну Триединства Божественного. Богословская мысль о Пресвятой Троице становилась в них богодейством, делом Божиим. И если бы новгородские мужики не ограничились храмовым делом, а могли бы перейти и к делу объединения уже не местного, а всеобщего, внехрамового, они достигли бы такой высоты мысли, о которой даже и не снится ни западникам, ни славянофилам, хотя вторые спят больше западников.
Если не будем ограничиваться одними словами о Боге и одними рассуждениями о догматах, если догматы будем воспринимать жизненно, обращая их в заповеди для руководства мыслей, чувств, воли и дела, словом — всей жизни нашей, — тогда занятия богословием будут и необходимы, и возможны для всех. В том же виде и смысле, в каком обычно понимается и изучается богословие, оно не нужно ни для кого, это не что иное, как употребление имени Божия всуе.
‘Но для всякого возможно и необходимо согласить с убеждением главное занятие и каждое особое дело’ (Киреевский).
И это — неправда! Такое согласование пока еще ни для кого невозможно, если смотреть на него серьезно. Невозможно потому, что для каждого отдельного лица, занимающего в своей отдельности столь ничтожное положение в общем теперешнем состоянии нашем, это было бы равносильно претензии быть участником общего всемирно-исторического дела в том смысле, каким оно должно быть, но в каковом его пока, к несчастью общему, еще нет. Пример: если бы учитель местной школы вел постоянные наблюдения над естественными и общественными явлениями и над своею личностью, он был бы, правда, участником во всемирно-историческом деле, но только при том условии, если бы такие же наблюдения были вменены в обязанность учителям всего земного шара и если бы дело это было целесообразно организовано. Если бы школы познавания были присоединены к храмам, тогда эти наблюдательные станции получили бы священное значение, дело каждого в них было бы согласовано с коренным убеждением и вошло бы в состав дела общего спасения. Без планомерной же организации общего дела и при ведении ‘особых’ (личных) дел врозь — какое может быть серьезное согласие дела и занятия частного с коренными убеждениями?
У Киреевского благодаря вольностям дворянства никакого занятия, кроме мысленного, никакого ‘особого’ дела не было, и потому он трудную задачу всю жизнь обратить в одно дело уже очень легко решил!
Занимался он, правда, с оптинскими старцами спасением своей собственной душеньки. Но это дело — внутреннее, исключительно личное и даже предполагающее гибель большинства… Для такого спасения нужно отказаться от всякого дела и проповедовать неделание. Для общего же спасения нужно всякое дело обратить в орудие общего спасения.
Был он почетным смотрителем училища. Но отдался ли он этому делу вполне, как, например, Рачинский?.. Впрочем, даже и этого недостаточно! Да и что общего между этим делом и его философскими убеждениями? Где тут единство?..
А между тем единство очень возможно! Но для осуществления его нужно не только отказаться от вольностей дворянства, но даже увеличить, усилить обязательную службу, действуя супралегально (трудясь свыше требуемой нормы). Кроме удлинения служебного дня нужно часть и неслужебного дня обратить в исследование служебного (предмета, объекта дела служебного), в исследование не того только, чем служба есть, но и того, чем она должна быть. Нужно, наконец, привлечь сослуживцев, а еще лучше — всех к этому делу. Каждое дело должно стать одним из средств общего спасения, и всякое дело юридическое, экономическое и общественное должно быть превращено в нравственное, в родственное.
‘Своей науки (как и своей философии), своего искусства Россия не создала, а в западных удовлетворения не нашла. Не вынося в них раздвоения веры и знания, внутренней и внешней жизни, мысли и дела, она жаждала единства, предчувствовала его’. Эти слова взяты из двух отрывков ‘О новом самосознании ума’ (которое должно согласить веру и разум) и ‘Об определении веры’ — отрывков, которым В. Лясковский придает большее значение, чем целым двум томам сочинений Киреевского. Но почему же, выражая верно отношение русского самосознания к западному, сам Киреевский не в мышлении своем, а в жизни оказался столь равнодушным к тому, что мешало во внутренней и внешней жизни родины осуществлению этого единства? Не знаем, как отнесся он к миру (Парижскому 1856 г.),<,<,1>,>, в котором мы признали свою несостоятельность перед Западом, но он оказался равнодушен к внутренним бедствиям. Он не выразил отвращения к вольностям дворянства, ни сочувствия к освобождению крестьянства. По объяснению Лясковского, он был равнодушен к освобождению крестьян потому, что полагал, что ‘все силы русских людей должны быть прежде всего направлены на разрешение вопросов веры и нравственности’. Но если так, то приходится допустить, что вопрос об отношении господ к крестьянам находится вне нравственности? К сожалению, нравственность понималась так узко и ограниченно и не одними славянофилами… <,неразборчиво>, были вне этики. С этой упрощенной точки зрения Киреевский мог не признавать блага в освобождении крестьян, но тогда он должен был бы признать зло в освобождении дворянства и поставить долг на место пустой свободы, заменить барщину государщиной.
Судя по указанным свойствам согласования дел с убеждениями, можно думать, что и примирение веры и разума было у Киреевского лишь мысленное, что это была вера мертвая, без дела, а разум был лишь теоретический, а не практический. Киреевский, по-видимому, совсем не признавал того разума, который необходим для добывания хлеба насущного, насущного в самом строгом смысле, без добавлений его мануфактурными игрушками. Он не задумывался над задачею, что всю природу надо сделать предметом (объектом) разума, чтобы не умереть с голода по мере увеличения населения на земле. Этот разум, с его точки зрения, входит ли в тот ‘один ум человека, который создан для стремлений к Единому Богу?’ Убежденные в том, что этот, обеспечивающий хлеб насущный, разум, как необходимое условие жизни, должен входить в разум, созданный, чтобы стремиться к Богу Триединому, к Богу отцов не мертвых, а живых, убежденные в этом, мы вправе поставить изложенный вопрос Киреевскому, но ответа от него мы не получим, потому что философия Киреевского была созданием сословия отживающего, которому задумываться над вопросом о хлебе насущном было не нужно. Не одним хлебом жив будет человек, но и не ‘одним умом’, хотя бы и ‘стремящимся к Единому Богу’.
Холод чувствуется и во втором определении, в определении Киреевским веры, не заключающем в себе ничего евангельского, детски-простого и чистого. ‘Сознание об отношении живой Божественной Личности к личности человеческой’, вместо сынов и дочерей человеческих в их совокупности или братстве и в их отношении к Богу отцов — вот его определение веры. Прибавлять к определению истинной веры, что она живая, нет необходимости, нет надобности, нет надобности также говорить, что эта вера относится ко всем способностям, обнимает всю цельность человека, и притом не минутами только, а всегда, всю, если, конечно, из состава веры не исключать и разума о хлебе насущном, который при знании всеми всего и сделается хлебом бессмертия. Но совпадет ли с таким пониманием веры определение ее Киреевским? Ясное дело — нет! Это одиночное отношение человеческой личности к также одиночной Личности Божественной равнозначуще ли и равномощно ли оно отношению сынов человеческих, взятых в их братской совокупности к Триединому Богу отцов, не мертвых, а живых? Конечно, нет! А между тем только это второе отношение к Богу прямо указывало бы, каковы должны быть должные отношения и людей друг к другу в их уподоблении Божественному Существу. Равным образом только здесь может быть ясна и цель совокупной, общей деятельности, направляемой верою, совмещающею в себе все догматы, не отделяя их от заповедей.
Истинное, новое славянофильство понимает необходимость хлеба насущного, необходимость для сынов человеческих места, где главу приклонить, но Киреевский этого не понимает. Такое славянофильство (новое) не враждебно Западу, также претерпевающему холод и голод, также чувствующему нужду и в хлебе насущном, и в жилище. Киреевский, очевидно, слова ‘не о хлебе едином жив будет человек’ перевел бы: ‘и без хлеба будет жив человек’, так же, как и Толстой думает, что человеку не нужно жилище, ибо только животные имеют дома. Вот ключ к пониманию Киреевского и Толстого, воспитанных на вольностях дворянства.
1 Зато мы знаем, как отнесся к миру и к неудачам войны Ю. Самарин: он отнесся как крайний западник-конституционалист.