Русская критика XVIII—XIX веков. Хрестоматия. Учеб. пособие для студентов пед. ин-тов по специальности N 2101 ‘Рус. яз. и литература’, Сост. В. И. Кулешов. М., ‘Просвещение’, 1978.
Братья Полевые — выходцы из среды купечества. В период после разгрома декабристов продолжали в критике идеи прогрессивного романтизма. Белинский ценил стремление братьев Полевых придать своему журналу ‘Московский телеграф’ (1825—1834) ярко выраженное идейное направление.
Помещаемые здесь статьи К. Полевого ‘О направлениях и партиях в литературе’ (1833) и Н. Полевого о пьесе Кукольника ‘Рука всевышнего отечество спасла’ (1834), которая послужила поводом для закрытия журнала, достаточно ярко показывают приверженность к романтизму обоих авторов, раскрывают их прогрессивные убеждения.
Братья Полевые боролись за строгий романтический кодекс творчества, выступали против поверхностного, анархического использования отдельных романтических приемов, были противниками приспособления романтизма к реакционной политике ‘официальной народности’.
Текст печатается по изд.: ‘Московский телеграф’, 1833, ч. 51, N 12, с. 594-611, 1834, ч. 56, N 3, с. 498-506.
{* Катенин П. А. (1792—1853) — русский писатель, критик. В 11 книжке ‘Московского телеграфа’ за 1833 г. была опубликована его полемическая статья в ответ на критику Кс. Полевым его сочинений в 8-й книжке ‘Московского телеграфа’ того же года. Среди других вопросов Кс. Полевой коснулся полемики 1816 г. вокруг баллады Катенина ‘Ольга’ и баллады Жуковского ‘Людмила’. В этой полемике приняли участие Грибоедов, Гнедич и другие.}
Мы не ошиблись в мнении нашем о благородном характере литературных трудов г-на Катенина. Отзыв, напечатанный в 11-й книжке ‘Московского телеграфа’ (стр. 449—460-я), подтверждает всегдашнюю уверенность нашу, что польза общая и желание добра русской литературе, русскому слову и родной поэзии нашей двигали всегда пером г-на Катенина. И ныне заставили они почтенного противника нашего коснуться в отзыве своем некоторых важных вопросов литературных. То же самое желание: пояснить сии вопросы, чисто литературные, далекие от всякой личности, побуждает и нас снова заняться ими, исследовать некоторые темные статьи истории русской литературы и предложить их суждению самого г-на Катенина и всех, кому не чужды литературные исследования, кто любит не самую сшибку и борьбу мнений, а благотворные следствия, из них проистекающие.
Эта предварительная исповедь может показать, что в статье нашей не будет места запальчивым выходкам, которые милы и пленительны для многих, но которые нередко заставляют нас одним молчанием ответствовать людям, только их имеющим в виду.
Несогласия наши с г-ном Катениным касаются всего более двух предметов: направлений и партий в литературе. Защищая свои мнения, противник наш оканчивает выводом, что он и одномыслящие с ним люди правы и что рано или поздно победа будет на их стороне. Рассмотрим это подробнее.
Направлением в литературе называем мы то, часто невидимое для современников, внутреннее стремление литературы, которое дает характер всем, или, по крайней мере, весьма многим произведениям ее в известное, данное время. Оно всегда есть и бывает почти всегда независимо от усилий частных. Основанием его, в обширном смысле, бывает идея современной эпохи или направление целого народа. Будучи выражением общества, литература и независима как общество. Следственно, ее направления бывают сообразны времени и месту, и в этом смысле никакие партии не могут поколебать ее. Покуда литература какая-либо должна выражать предназначенную ей идею, до тех пор тщетны усилия совратить ее с пути. Напротив, после, когда кончился период одного направления, когда выражена предназначенная идея, тогда часто случается, что первый могучий смельчак указывает литературе направление новое. Разумеется, люди прежнего поколения, прежние действователи, уже одряхлевшие для новых подвигов, упрямо остаются при своих мнениях, или, убедившись в несообразности прежнего порядка дел, хотят идти к новому своим, особенным путем. Вот начало и неизбежность партий!
Партии защищают или порицают не столько направление в литературе, сколько личные мнения, следственно не столько дело свое, сколько людей, исповедующих сии мнения, и всего чаще просто людей, стоящих во главе партии. Они обыкновенно имеют одного какого-нибудь предводителя, которому верят безусловно, в котором находят все прекрасным, и следуют ему во всем, даже в недостатках и литературных шалостях его.
Примените к этому теоретическому очерку исторические фигуры, являвшиеся во всех литературах, и вы уверитесь в истине оного. Вспомните о партиях, разделявших нашу литературу.
Но могут ли партии существовать без какого-нибудь основания? Это все равно, что спросить: может ли быть действие без причины? Как во всех делах человеческих, так и в литературе и в партиях, всегда разделяющих ее, есть для всего основные причины. Не хочу хвастливо отличаться мудростию подозрения, которое заставляет слишком во многом видеть зло. Особенно в литературе, мне кажется, всего менее должно искать объяснения многих странных явлений в злом начале природы человеческой. Так и в отношении к партиям, зачем всегда видеть в них только личности? Зачем не проникнуть глубже, в истинные причины видимого уважения к некоторым лицам, к некоторым мнениям? Не детское простодушие заставляет так говорить меня, а опытность и деятельная жизнь среди столкновения, борьбы и распрей всех партий, унизившихся в наше время до самого жалкого наездничества. Это уже, собственно говоря, не партии, а одинокие, и не удалые, а отчаянные наездники, из которых каждый хлопочет о себе. К партиям, напротив, можно иметь уважение, можно и должно смотреть на них как на усилия выразить какие-нибудь идеи, столь обольстительные, что их защищает большое число людей, ибо под именем партии нельзя разуметь единиц. Даже личная приверженность многих к какому-нибудь человеку предполагает в нем существенные какие-нибудь достоинства, тем более когда это литератор, и когда не приветливые фразы или хороший стол, а сочинения и труды его заставляют далеких ему людей идти с ним на жизнь и на смерть.
Так судя объяснял я партии, существовавшие в нашей литературе при начале XIX-го столетия. Не сами карамзинисты и славянофилы {Под славянофилами здесь имеются в виду, конечно, шишковисты.} были значительны для меня, а основание их мнений и усилия их в преобразовании литературы. В Карамзине видел я прекрасное усилие обогатить нашу словесность новыми образцами, усилие, ознаменовавшееся счастливым успехом, но превращенное последователями его (прошу заметить: последователями) в смешной неологизм, расплывшийся рекою слезливости. Благородное усилие противников его: остановить это несчастное наводнение, также достойно уважения: я отдал ему справедливость и, следуя за основными мыслями той и другой партии, нашел их опять, хотя измененные временем, одну в поклонниках Карамзина и другую в той школе, к которой принадлежит г. Катенин{Катенин, согласно терминологии Ю. Тынянова, принадлежал к архаистам, оппонентам Карамзина, хотя и не совпадавшим с шишковистами. Эта группа писателей, как и сам Катенин, была связана с декабристами.}. Но так как исключительная приверженность к одной, частной мысли вредна в литературе, то я хотел именно помирить оба противные мнения, сказав, что в обоих основание было хорошо, но исполнение главной мысли не соответствовало оному, ибо каждая из противоположных сторон хотела подвести целую литературу под одну мысль и не поддерживала требований своих отличными дарованиями. Примером этого, думал я и думаю, могут служить сочинения г-на Катенина, который также не умел выразить в изящных формах главной мысли своей школы, как не умели выполнить главной мысли Карамзина многие, даже с дарованием, последователи его.
Все это кажется мне так ясно и верно, что едва ли может быть помрачено оспориваниями. Взглянем, для примера, на возражения г-на Катенина.
Изобразив идеал поэта, он говорит наконец: ‘Ему грозит то же, что претерпел я’, — и далее старается уверить своих читателей, а в том числе и меня, что не литературные противники, но личные неприятели вооружались против него. Все это клонится к одному, оправдать свои сочинения и дать выразуметь, что сочинения сии хороши и что лишь посторонние отношения были причиной шума, который много раз возбуждали они.
Признаюсь, я не могу согласиться с этими выводами, потому что они противоречат моему убеждению. Поэт, не как человек общественный, а как поэт, не зависим от врагов. Могут ли ничтожные шмели и трутни заслонить полет орлу или заглушить голос лебедя? Может ли и публика повиноваться в деле словесности приговору нескольких пристрастных судей? Этого не бывало от начала мира, а после такой, довольно долгой опытности можно сказать: и не будет никогда. Могли ли повредить личные отношения Тассу, Корнелю, Державину? Скажем более: могли ли повредить они вообще дарованию? Несчастна, ужасна была жизнь Маккиавеля, Ленца, Шеридана {Маккиавели Никколо (1469—1527) — итальянский писатель, политический деятель. Кс. Полевой имеет в виду гонения, которые претерпел Маккиавели от Медичи. Ленц Якоб (1751—1792) — немецкий писатель, умер в большой нищете. Шеридан Ричард Бринсли (1751—1816) — английский драматург, парламентский оратор, принадлежавший к партии вигов, последние годы его жизни были омрачены болезнью и нищетой.}, кто однако ж не отдавал справедливости высоким их дарованиям? Да и на что человеку, убежденному в своем даровании, или даже только в стремлении к истине, на что ему хвалы и покровительство? Неужели оскорбления врагов и несправедливость людей в самом деле могут ‘смутить его, оглушить свистом, бранью, смехом и проч., так что он в целую жизнь будет испытывать одни оскорбления и горести?’ По крайней мере, тот высокий поэт, которого идеал предполагает г. Катенин, не будет иметь подобной участи. Осмелюсь уверить всякого, что и г. Катенин не всегда от врагов видел осуждение своих стихотворений и журнальных статей. Ему угодно причислить меня, на случай войны, к поклонникам Карамзина: умываю руки от этого ошибочного заключения. Но если не шутя причисляет он и всех романтиков к тому же разряду, то прежде всех попадет в этот разряд он сам, как один из самых старших и ревностных романтиков наших.
Будем отчетливее в суждениях наших. По крайней мере я старался об этом, объясняя причины худого успеха стихотворений г-на Катенина. Не приписывал и не приписываю неуспеха его личностям, потому что никогда не мешают они победному шествию дарования. Повторяю, что причина всех тревог, сопровождавших появление стихотворений г-на Катенина, заключается в них самих.
Причисляя к литературным противникам своим всех журналистов и всех романтиков, г. Катенин утверждает, что на его стороне нет никого. ‘Где Грибоедов? Где автор ‘Ижорского’?{То есть В. К. Кюхельбекер, имя которого нельзя было назвать в печати.} — спрашивает он. Правда, их уже нет теперь, но они существовали, действовали, так же как г. Жандр{Жандр А. А. (1789—1873) — драматург, приятель А. С. Грибоедова.}, которого блистательная муза смолкла давно, так же как необыкновенный дарованием поэт князь Шихматов и как множество других, достойных уважения славянофилов. Многие из них участвовали в журнале, который издавался под названием: ‘Беседы любителей русского слова’, вообще школа их была довольно многочисленна. После этого г-н Катенин не может сказать, что остается он один. Я наименовал людей, достойных памяти, но партии или школы составляются не из таких только людей. В противоположной партии карамзинистов (называю тех и других первоначальными их именами, ибо не могу вдруг приискать более выразительных имен), в партии карамзинистов было гораздо менее писателей, отличенных заслугами дарования, однако ж г. Катенин соглашается, что партия сия была многочисленна. И между славянофилами были не все Грибоедовы и Шихматовы. Были многие, очень многие. Как не видит он, что даже в книге его встречаем вдруг трех одномыслящих: самого автора, издателя его сочинений и князя Голицына {Голицын Н. Б. (1794—1866) — полковник, писатель, музыкант-любитель. Его стихи были приложены к изданию сочинений и переводов в стихах Катенина, вышедшего в 1832 г.} которого стихи приложены в конце?
Кажется, все это, хотя не так подробно, однако ж ясно выражено в статье моей, и я не понимаю, из чего вывел г. Катенин, будто я соглашаюсь, что не ‘критический разум, а только страсти раздраженные восставали на его добросовестные в поэзии труды’. Я не имею никакого понятия о раздраженных страстях, которые восставали на труды его, а если б и знал о них что-нибудь, то не ими стал бы объяснять рассматриваемое нами явление. Я видел в этом событие, достойное внимания в истории нашей литературы, и объяснял его внутренним смыслом стихотворений г-на Катенина и стремлением партий его времени. Могу прибавить, что теперь это время уже прошло, и обе упомянутые партии скоро совершенно присоединятся к прошедшему, останутся только истинные заслуги каждой: их-то хотел я открыть в стихотворениях г-на Катенина. Надеюсь даже и теперь, что мой благонамеренный, беспристрастный разбор должен быть оценен по достоинству умным, любящим правду автором. И конечно, мы, люди нового поколения, можем сказать о себе, что не принадлежим ни к одной из прежних партий. Совсем другие выгоды, другое направление и другие партии в литературе занимают нас. Посему, напрасно г. Катенин старается не понимать сокрушения моего за спор об ‘Ольге’ и объясняет его духом партии своего времени: просто, мне было скорбно видеть человека с таким дарованием Грибоедова, до того ослепленного учением своей партии, что он не видал красот ‘Людмилы’, которая действительно выше ‘Леноры’ Биргеровой. Я уверен, что Жуковский перевел сию последнюю не для того, чтобы сознаться в ошибке своей, как говорит г. Катенин, а чтобы показать сколь отлично это произведение от ‘Людмилы’. Иначе, зачем стал бы он помещать в новом издании своих сочинений и ‘Людмилу’ и ‘Ленору’ {Баллада немецкого поэта Готфрида Бюргера ‘Ленора’ была переведена Жуковским в 1808 г. под названием ‘Людмила’. В 1816 г. г. Катенин перепел ту же балладу под названием ‘Ольга’.}?
Наконец, желая поразить меня и решительно доказать, что я ошибаюсь, почитая стихотворения г-на Катенина дурными по наружной отделке, автор их спрашивает: ‘Неужели вы думаете, что слог или наружная форма независимы от внутреннего духа? что можно мыслить здраво и дельно, воображать смело и красно, чувствовать живо и глубоко, и с тем вместе говорить глупо, вяло, пошло, et vice versa? {Vice versa — и наоборот (лат.)} В каком веке и народе отроете вы поэта, который бы подходил под ваше с природою человека несходное правило?’
В самом деле, если бы так думал я, это было бы ни на что не похоже. Но таким мнением ссужает меня только г. Катенин, не желая выразуметь смысла моих слов. Я давно знаю то, что хочет сказать он о нераздельности формы от сущности в произведениях изящных. Но я говорил о сущности его стихотворений, всех стихотворений, и оригинальных, и переводных, а он спрашивает меня об органической, так сказать, природе изящных произведений вообще! Я говорил о направлении трудов его, о теории его, а он хочет применить это прямо к своим стихотворениям. Да, очень можно мыслить здраво и дельно, а поступать совсем иначе, воображать смело, чувствовать живо и глубоко, но не уметь ничего выразить. Слова г-на Катенина показывают, в каком состоянии находится у нас теория искусств!.. Творения словесности почитают у нас каким-то делом ума, размышления, отчетливости, и не хотят видеть, что это творения искусства, дело художника, одаренного силой создания! Художником, творцом сделаться нельзя: надобно родиться и воспитаться для этого с особенным предназначением. Это истина, давно признанная веками, а между тем у нас почитают словесность наукою и думают, что всякий умный, положим отлично умный человек может быть поэтом!.. Вот происхождение бесчисленного множества стихотворцев и малого числа поэтов. Вот и причина раздражительности, с какою стихотворцы принимают у нас осуждение их произведений! Они думают, они уверены, что, охуждая их стихи, унижают их ум, они не хотят рассудить, что можно быть гениальным человеком и плохим стихотворцем, не хотят видеть разительных примеров и вспомнить, какие дурные стихи писали великие гении: Ришелье, Петр Великий, Суворов! Неужели и после этого не убедится г. Катенин, что я не противоречил себе, называя хорошею сущность его стихотворений и находя дурным каждое его стихотворение отдельно? Он постигал изящное умом, а не дарованием, постигал критически, но не мог выполнять своей теории, ибо дарование и ум совершенно различны. Ум независим от дарования. Замечено даже, что великие художники бывают редко отличными людьми в общественной жизни, где надобен только ум. Возьмем в пример самое низшее из искусств: танцование, известно, каковы были все отличные танцовщики. Взойдем выше, к музыке: почти все музыкальные гении были очень посредственные люди и часто шалуны. В живописи видим то же явление. А в словесности? Разве Шекспир не был шалун в молодости, дурной актер в лета мужества и вообще самый незамечательный гражданин? Байрон разве не был смешон своим аристократством, отвратителен шалостями и не годился ни в парламент, ни в преобразователи Греции, ни в общественную жизнь? А наш Державин? Вспомните написанную им теорию того самого искусства, в котором он превосходствовал {Имеется в виду эклектическое, но не лишенное интереса ‘Рассуждение о лирической поэзии и об оде’ (1811—1815) Державина.}. Вспомните еще ‘Пиитику’ Лопеца де Веги{Видимо, подразумевается стихотворный трактат Лопе де Вега ‘Новое искусство сочинять комедии в наше время’ (1609), в котором автор отказывается от строгих предписаний ‘Поэтики’ Аристотеля и призывает следовать вкусам испанского массового зрителя.}. Хороша?
Все это служит доказательством, что ум, который может быть гениальным в науках, в теории, в деятельности общественной жизни, совершенно бессилен и не значит ничего в искусстве. Наоборот, искусство, поэтический дар нисколько не пособляют там, где надобна возвышенность или глубина ума. Природа как будто не хочет соединить того и другого, или как будто утомляется, образуя одну сторону духовных способностей человека, и от того оставляет недоконченною другую. Вследствие этого, теоретик, критик может быть превосходным в своей области и не уметь создать ничего для подтверждения своей теории. Что хвалил я в г-не Катенине? Основную мысль его школы. И в школе его, и в нем отдавал я справедливость усилиям ввести в нашу словесность новые роды, обогатить ее заимствованиями из русского быта, из русской старины, желанию писать истинно русские стихотворения, благоразумному взгляду на романтическую поэзию и старанию переводить великих романтиков. Но к этому прибавил я, что всякий писатель, принадлежа или нет к какой бы то ни было школе, имеет и собственную свою физиогномию в литературе. За этим следовало суждение о стихах г-на Катенина, где сказал я, что стихи его не хороши и что форма нисколько не повинуется внутренней мысли сего писателя. Надобно ли еще доказательство, самое осязаемое? Г. Катенин переводил превосходных поэтов: Данте, Ариоста, Корнеля, Расина, но спрашиваю всякого беспристрастного: похожи ли переводы его на оригиналы? Сущность, внутренний смысл этих авторов остались те же, но форма погубила их. Еще доказательство: г. Катенин предлагал ввести в стихотворство наше октавы, мысль прекрасная и верная, но обратил ли на нее кто-нибудь внимание, пока другие не доказали более убедительными примерами возможности русской октавы? Г. Катенин хорошо понимает сущность истинной поэзии, но не умеет выражать ее в изящных созданиях. Вот мысль моя вполне. Надобно согласиться или с нею, или с г. Катениным, по мнению которого хорошим поэтом может быть всякий человек, имеющий несколько верных мыслей о поэзии, всякий мыслящий человек, и всего вернее в переводах поэтических, где сущность уже готова, а при изящной сущности не может быть дурной формы. Так думает мой противник,
Несколько слов о нововведениях. Я совсем не ревную убавлять в языке запасов и средств к выражению, находя неуместными слова, подобные приведенным мною, думаю только, что возвративый, рамо, ланита слова старые, которые лишь художник может употреблять кстати, основывать же на подобных словах целую систему улучшений невозможно. Позволительно иногда занять у покойника что-нибудь, бывшее в нем хорошим, но лечь подобно ему в гроб, кажется, было бы неудачное подражание. Хотеть подражать умершей форме языка в слове возвративши значит осуждать язык на неподвижность, которая всего вреднее в произведениях духа человеческого.
Да утешится г. Катенин в сокрушениях своих о публике нашей и бедствующем (будто бы) слове русском. Публика наша совсем не так безграмотна, как думает он, а слово русское отнюдь не бедствует: первому доказательством служит успех всякой хорошей книги, начиная от поэтических созданий Пушкина, до сухих, казалось бы, книг, издаваемых г-м Устряловым{Устрялов Н. Г. (1805—1870) — историк, профессор Петербургского университета, автор поверхностных работ и публикаций: ‘Сказания современников о Дмитрии Самозванце’. Ч. 1—5, СПб, 1831—1834 и др.}, другому доказательство находится в улучшенной версификации нашей и в таком богатстве, изяществе языка некоторых книг, какого не знали во времена славянофилов. Кто из прежних литераторов по языку может быть поставлен рядом с Пушкиным и с автором ‘Русских повестей и рассказов’?{Автором ‘Русских повестей и рассказов’ (СПб., 1832—1834) был А. А, Бестужев-Марлинский.}
Всего страннее покажется г-ну Катенину заключение сей статьи, которое должно быть необходимым выводом всего, сказанного выше. Утверждаясь на полезном, благородном стремлении своей партии к усовершенствованиям в языке и словесности, он ждет победы и одоления сопротивников. Ожидание напрасно! Его одномыслящие совершили свое дело и уже остаются только в истории литературы. Нынешнее направление словесности гораздо обширнее и объемлющее прежних. Русская литература приобрела в последние десять лет столько понятий и подвинулась так далеко вперед, что в ней необходимо должны были получить надлежащее место не только все прежние добрые усилия, но и множество новых. Так и усилия славянофилов обратить соотечественников к русской старине уже награждены успехом, и, хотя не им одним принадлежит заслуга в этом случае (ибо всего более способствовал сему взгляд новой философии), однако ж и они имеют свою долю в благодарности преемников — что доказывает, между прочим, эта самая статья наша. Следственно, г. Катенин ожидает того, что уже совершилось, и в этом смысле можно назвать ожидание его запоздалым. Не только умы лучших литераторов, но и внимание толпы обращены теперь на Русь, на ея народность, на ея исторический и поэтический быт. Скоро, может быть, это даже выйдет из границ благоразумия, и тогда явится какое-нибудь противодействие российским сочинениям, которыя возникают под названиями ‘Дмитриев Самозванцев’ {‘Дмитрий Самозванец’ (1830) — роман Ф. В. Булгарина.}, ‘Наливаек’ {‘Наливайко’ — какое произведение имеет в виду К. А. Полевой, трудно решить. Поэма Рылеева ‘Наливайко’ была опубликована в трех отрывках еще при жизни автора, в 1825 г. в ‘Полярной звезде’. Целиком она вышла в 1880 г. Она не завершена и, конечно, могла быть известна по спискам. Но вряд ли Полевой воюет с казненным автором и с запрещенным для печати произведением.}, ‘Мазеп’ {‘Мазепа’ — возможно, роман Ф. В. Булгарина (1833—1834) в двух частях.} и прочих других.
Таким образом направление литературы не зависит от партий. Литература стремится своим путем и, заимствуя добро от всех и отвсюду, не знает ни пристрастий, ни личностей. Скажем яснее: партии необходимы в литературе для пояснения и обработания отдельных идей, и мы показали это в примере карамзинистов и славянофилов: показали, в чем те и другие были полезны, но партии совершенно ничтожны в сравнении с общим направлением, которое у народа образованного бывает всегда к лучшему. Партии обыкновенно защищают или отстаивают какое-нибудь частное направление, а общее направление пользуется всеми ими и бывает выше всех их. Посему никак не должно сокрушаться о прошедшем и видеть в настоящем одно зло, ибо этого не допускает эклектизм, о котором упоминает г. Катенин: такое сокрушение есть верный признак партии устаревшей. Смешав частное с общим, направление с партиею, можно почитать себя правым, но эта правота убедительна не для всякого.
Мы напечатали ответ г-на Катенина, потому что он заключает в себе изложение мыслей уважаемого нами писателя и может служить объяснением действий многих, одномыслящих с ним литераторов. Но мы также находились в необходимости отвечать ему, дабы пояснить свои собственные мысли и доказать, что г. Катенин напрасно почитает себя и своих гонимыми, преследуемыми в литературе. Направление их было слишком частно, односторонне и потому не могло возобладать всею литературою. Теперь еще менее остается им надежды к победе, когда строи этого отличного легиона постепенно редеют, а взгляд их на искусство более и более оспоривается событиями.
Кстати скажем: у нас издавна укоренилось поверье, что журнал есть складочное место, где всякий может выставлять свое мнение. Вследствие этого и г. Катенин спрашивает: ‘Где в журналах у нас чужому мнению свобода и простор?’ Мы спросим напротив: ‘Где в журналах у нас собственные мнения издателя?’ Не все ли журналы в числе пяти или шести суть складочные места? И не видели ли мы еще недавно, как одна газета призналась, что несколько лет помещала она, без всяких отметок, чужие статьи вздорные, ложные, несогласные с ее мнением, следственно только вводила своих читателей в заблуждение? Вот до чего дошла у нас бесцветность мнений!.. Можно ли после этого удивляться, что публика наша не верит журналам и не поддерживает их? Мы, напротив, думаем, что журнал должен быть выражением одного известного рода мнений в литературе, и чужие мнения должны быть допускаемы в оный с большою осмотрительностью, с опровержением, если то нужно, или по крайней мере с отметкою. В таком журнале публика ищет знакомого ей образа мыслей и мнениями его облегчает образование своих мнений, заставляя в то же время издателей быть беспристрастными и верными самим себе. Так действовали мы доныне, так будем действовать и впредь.