О Н. В. Чайковском, Гиппиус Зинаида Николаевна, Год: 1926

Время на прочтение: 9 минут(ы)

З. H. Гиппиус

О Н. В. Чайковском

Гиппиус З. H. Чего не было и что было. Неизвестная проза (1926—1930 гг.)
СПб.: ООО ‘Издательство ‘Росток’, 2002.

Предварительное замечание

Моей речи, произнесенной 7 мая, в Париже, на собрании в память Н. В. Чайковского, я предпосылаю несколько слов. Они касаются и самого собрания, и статьи Д. Философова ‘Своеобразная богобоязнь’. Статья эта, по существу очень справедливая, — в отношении к данному собранию не совсем точна. Это и неудивительно: автор берет собрание по газетным отчетам, которые все поверхностны, сбиты, и сути речей нисколько не передают.
Конечно, старая, традиционная, архаическая ‘богобоязнь’ еще жива. Еще сказывается наше ‘демократическое’ воспитание. А воспитание, для среднего человека, сильнее всяких последующих переживаний и событий. Всю жизнь повторять, что ‘религия — реакция’, — недюжинная душевная сила нужна, чтобы вдруг приняться за серьезный пересмотр этого положения. Чаще встречаются люди (и теперь особенно часто), которые обладают просто запасом гражданского мужества, такой, очень искренний, человек, оставляя положение не пересмотренным, все-таки идет к религии, ‘хотя она и реакция’. Я, по совести, не знаю, как отнестись к этому явлению. Уж не лучше ли старый атеизм и слепая богобоязнь? Ибо идти к религии, принимать религию, как ‘реакцию’, — значит и действительно найти в ней реакцию. Найти настоящую ‘религию-реакцию’.
Было бы несправедливо, однако, не отметить и некоторый общий сдвиг в нашей демократической интеллигенции. Слово ‘религия’ уже не звучит таким безоговорочным ‘жупелом’, как звучала раньше. Богобоязнь, прежде гордая и обязательная, ныне сделалась стыдлива. Является сознание, что она… не совсем ‘культурна’. И если кое-кто скрывает эту богобоязнь из нового страха — прослыть ‘некультурным’, другие, действительно культурные люди, не становясь религиозными, к позиции религиозной свое отношение изменили. Таков, например, П. Н. Милюков, который даже печатно отказывался от положения: ‘религия — реакция’.
Но традиция дает себя знать тем, что в области религии представители нашей интеллигенции остаются крайне неосведомленными, и в тех случаях, когда им с этой областью приходится сталкиваться (а случаи учащаются), — неосведомленность ведет иногда к примитивным недоразумениям.
Нечто вроде такого недоразумения вышло и на поминках Н. В. Чайковского. Оно прошло незамеченным и в газетных отчетах не отразилось, а между тем значения не лишено.
Обойти молчанием область религии, говоря о Чайковском, было невозможно. Упомянуть о ‘вере’ этого заслуженного народника и революционера, как о ‘старческой блажи’, П. Н. Милюков, конечно, не мог (да и никто этого не говорил, а Милюков, ручаюсь, так и не думал). Но в своей речи он, касаясь, со всей осторожностью, данной стороны, подчеркнул, однако, любовь Чайковского к жизни, к реальности, к материи, из чего, к нашему удивлению, вывел, что ‘потустороннее его не интересовало’. Если бы так, то Чайковского, очевидно, нельзя было бы и назвать ‘религиозным’ человеком, какая уж религия при полном равнодушии к потустороннему? Но тут повинен общий интеллигентский взгляд на религию: она во всяком случае нечто такое, что непременно отрывает от земных интересов, от земной любви, отрицает материю и плоть мира, все ‘посюстороннее’ во имя ‘потустороннего’. А так как Чайковский, действительно, жил и горел любовью к земному миру, к людям, — то не следует ли из этого, что ‘потусторонним’ он не интересовался?
Мне и Мережковскому, как многим присутствовавшим на собрании, были ясны причины недоразумения. Да и факт, что у Чайковского был интерес к ‘потустороннему’, не подлежал сомнению. Мережковский обратился к президиуму с просьбой дать ему слово для некоторой необходимой поправки, но президиум, в лице Н. Д. Авксентьева, отказал ему, находя, что это будет иметь вид полемики, а полемика для данного собрания нежелательна.
Я касаюсь инцидента не для того, чтобы оспаривать соображения президиума, которые имели свои основания, но чтобы сделать поправку к газетным отчетам, где протест Мережковского был отнесен к этой части речи Милюкова, где он говорил о ‘поколениях’. Это было не характерно, и очень характерно, напротив, что в нашей демократической интеллигенции, даже среди наиболее культурных ее представителей, уже отказавшихся от формулы ‘религия — реакция’, уже освободившихся от ‘богобоязни’, — все-таки держится старый упрощенный взгляд на религию: Бог — значит рвись в небеса, а до земли тебе нет дела, дух — значит отрицай плоть и на материю не заглядывайся.
Чайковский был воплощенным отрицанием такого взгляда. Но что он ни делал, что он ни говорил, — никем в полноте он понят и принят не был. Принимавшие его дела — не видели его духа, а близкие, казалось бы, духу его — не принимали его дел. На панихиде, в парижской церкви, тоже произошел маленький, незаметный и очень характерный инцидент: кто-то представителей или представительниц православия известного уклона довольно громко заметил по адресу собравшихся на панихиду демократов: ‘Вот пришли революционеры’. Замечание было сделано таким тоном, что даже вызвало одного из религиозных демократов на довольно резкую реплику.
Боюсь, что непонимание Чайковского с этой стороны, со стороны лиц, мнящих и называющих себя ‘религиозными’ и ‘христианами’, — гораздо хуже демократической ‘богобоязни’, о которой говорит Философов и которая, как я утверждаю, в нашей интеллигенции мало-помалу исчезает. Следы ее — недостаточная информированность в вопросах религии, — вещь естественная, понятная и, в сущности, невинная, со временем исчезнет, конечно, и она.
Я не сомневаюсь, что Н. В. Чайковского будут вспоминать все с большей и с большей ясностью, образ этого человека поможет понять еще не понимаемую, неразрывную, реальную, религиозную, связь плоти и духа.

Н. В. Чайковский

Николай Васильевич Чайковский… Трудно говорить о нем, вспоминать о нем, как о мертвом. Я, по крайней мере, не могу. Этот человек мне близок. И близок в своей сущности, — в той области, о которой и вообще-то говорить трудно: это — область религии.
Однако религиозное исповедание Чайковского есть то, что освещает весь его образ, и увидеть его нельзя, не увидев этой главной точки или не считаясь с нею.
Я говорю не о религиозном миросозерцаньи, а именно о религиозном исповедании. Это две вещи разные. У Чайковского исповеданье — было его кровью и плотью, было неотделимо от существа его, было реальностью всей его жизни. О нем пусто сказать пустые слова: ‘Носил Бога в душе’. Нет, не в душе, — в сознательной человеческой цельности его — обитал Бог. И не отвлеченный Бог, а тот, имя которого он сам называл: Отец, Слово, Дух — в нераздельности.
Веками слышали люди: ‘Слово стало плотью…’ или: ‘Так возлюбил Бог мир, что Сына своего отдал…’ Чайковский не только слышал, но и услышал, и взял это в себя, поняв как-то непостижимо-реально. Отсюда, из реальности понимания, и вся его любовь к человеку и миру, весь путь, вся материя его жизни и деятельности. Высокую ценность ее признают, но называют, как придется: моральной, прекрасной, гуманной, идеалистичной… Говорят о лучах, но не видят, откуда лучи. Не знают, что без источника света не было бы и лучей.
К незнающие, только их тепло чувствующим, Чайковский был беспредельно терпим и милосерден. Он ведь и сам не сразу пришел к полному, определенному осознанию своей веры и к ее исповеданию. Неправильно, однако, называть его путь исканием истины. Истина была с ним всегда, верно ведущая, а искал он лишь того, чтобы ее, осязаемую, ощутимую, — увидеть глазами, назвать земным словом. И нашел, и твердо верил, что если он нашел — значит, найдут и другие. От ‘других’ он не отделял себя: все — как он, все — ‘ближние’. Он, естественно, не думая об этом, любил ближнего, как самого себя.
Оттого и был терпим к непонимающим, без ‘проповедничества’. Проповедник всегда немножко насильник: слушайте меня! Вы не знаете — я знаю! Чайковский знал, но, веря, что в свое время другие тоже узнают, — лишь помогал им, утверждал в них то, что они, уже понимали, в чем, по его мнению, были уже на верном пути. Не навязывал человеку Бога. С каждым говорил его языком. Брал в меру его ‘возраста’. Не высшее ли это милосердие?
Но он был и строг, был и непреклонен. Непреклонен к злу, а строг с теми, кого считал и называл ‘братьями’, с теми, кто говорил, что видит ту же истину, пришел к тому же исповеданию. К ним он был требователен, как к самому себе, и малейшее действие или слово, если оно казалось ему отступлением в сторону, вызывало в нем огорчение и суровую отповедь.
У меня много писем Чайковского. Я прочту два из них, уже последнего времени. Они ярко отражают эту строгость к духовно-близким, — в данном случае ко мне, — так же ярко отражая и его собственную, главную, сущность.
Но сначала два слова пояснения.
Лето 25 года, последнее лето своей жизни, Чайковский проводил в Медоне, под Парижем. Мы, как всегда, переписывались. Перед тем, как ответить на одно из моих писем, Н. В. прочел стихотворение, тогда мною напечатанное, ‘Молчи, молчи’… {Стихотворение это, на собрании не приведенное, мож. б., для ясности последующего, не будет лишним привести здесь.
Молчи. Молчи. Не говори с людьми.
Не подымай с души покрова.
Все люди на земле, — пойми! пойми!
Ни одного не стоят слова.
Не плачь. Не плачь.
Блажен, кто от людей
Свои печали вольно скроет.
Весь этот мир одной слезы твоей —
Да и ничьей слезы — не стоит.
Таись. Стыдясь страданья твоего.
Иди — и проходи спокойно.
Ни слов, ни слез, ни вздоха — ничего
Земля и люди недостойны.}.
И вот его письмо от 1 августа 1925 г.
‘…Спасибо на теплом слове. Совершенно искренно хотел бы ответить вам тем же. Но, к сожалению, должно быть, я не понимаю (сбоку: так думает NN, восхищенный и формой и содержанием) ваших мыслей, вложенных в ваши прекрасные по форме, на мой взгляд — сатанинские (или, если угодно, байроно-тютчевские) стихи в 23 т. ‘Совр. Зап.’, — по содержанию.
По-вашему: ‘ни слов, ни слез, ни вздоха, — ничего — земля и люди недостойны…’. А кто же их достоин, по-вашему? ‘Небо и Дух’, что ли? Но ведь Они в ваших слезах и вздохах, а тем более в словах, не нуждаются. А тем, кто в них действительно нуждается, и кому, согласно Нагорной Проповеди, они предназначаются, вы гордо и легкомысленно отказываете. Только сатана может учить этому, а не последователь Христа.
И дальше: как можно в реальной жизни отделять Дух от Материи? и особенно в реальном человеке. Вон 2000 лет тому назад Воплощенный в Христе Дух победил материю, и тем открыл людям путь к воскресенью. А через 2000 лет усилий и культуры людской материя победила Дух, хотя бы нескольких поколений (материализм, марксизм, большевизм и т. п.).
И теперь нам, грешным, приходится искать Синтеза этой борьбы, объединения этих двух извечных начал… в чем же? Не в одухотворенном ли человеке, не во Втором ли Пришествии Бога к людям, с тем, чтобы уж навсегда остаться с ними, вселившись в них для жизни на одухотворенной земле?
А вы и этих людей, и эту землю объявляете недостойными ваших духовных вожделений…
Не понимаю и протестую!
Не поздно ли возвращаться к остаткам байронизма для того, чтобы в обольстительной форме смущать ‘малых сих’, склонных становиться в позы сатаны из-за своих неудач в жизни. (В реальной-то жизни он, сатана, такими пустяками не занимается, а пользуясь удобным моментом смущения духа событиями, кричит: ‘Грабь награбленное!’) Кто же этот ‘Я’, от имени которого вы говорите?..
Мой этюд о ‘Счастье’ не напечатан, а ходит по рукам в рукописи. Я уже давно его не видел. А писать для печати у меня нет навыка, да нет и дерзости, ибо моя плохая память и недостаточность образовательного багажа часто сажают меня в ‘калоши’. Моя сила в интуиции, а ее одной для печати мало. Вот я и пищу для друзей.
Целую вас. Ваш…’.
В моем ответе, не в виде оправдания, а в виде пояснения, говорилось, что у всех людей бывают в жизни разные моменты, бывают и моменты сомнения… Они мелькают — и проходят. Но у человека со склонностью писать стихи, т. е. запечатлевать моменты, бывает, порою, запечатлен и этот, темный…
Но, конечно, Н. В. был прав. В данном стихотворении, может быть, и нет того сатанизма, который там усмотрела его взволнованная душа, но я говорю о правде по существу. Не всякий ‘запечатленный’ момент подлежит обнародованию. Это не цензура, а, в сознании ответственности, — свободное самоограничение. Его глубоко понимал Чайковский.
Вот его следующее письмо, уже из Англии, от 15 авг.
‘…Очень рад нашей духовной близости и от души благодарю вас за вашу искренность, что избавило меня от лишней занозы в душе.
Из вашего объясненья я понял одно, что я совершенный профан в деле поэтического творчества. Стихов я, действительно, никогда не писал, исключая двух—трех пустяков. И для меня и сейчас непонятно, как это возможно творить в такой совершенной форме с таким чуждым своему духовному существу содержанием? Да, и у меня, конечно, бывают упадочные настроения, когда свет меркнет, вокруг пустота и впереди ничего ясного и захватывающего. Но это меня не только не увлекает до творчества, а, напротив, обессиливает и угнетает. Откуда же у вас берется такая подлая гармония ритма и звука с отрицательным настроением?..’.
Пропускаю несколько строк, касающихся моей статьи о Вл. Соловьеве, русской интеллигенции и нашей ‘близости в вопросах духа и религии’… Вот конец:
‘Я сюда приехал на полтора месяца, т. е. до конца сентября, когда надеюсь вернуться в Париж, если мое полупарализованное состояние удастся выправить. Если же оно превратится в настоящий паралич или останется без перемены, мне возвращаться не придется, а считать свою активную жизнь оконченной. Дай Бог сохранить способность хоть продолжать свои воспоминания. Сейчас могу ходить только очень медленно и на короткие расстояния, и не могу делать руками никаких усилий, — даже писание этого письма утомляет и требует отдыхов. От души обнимаю вас. Ваш…’.
Письмо написано уже гораздо более слабым почерком, нежели предыдущее. Н. В. относился к смерти с совершенной простотой. Часто встречаются люди, которые говорят, что не боятся смерти. Но видеть человека с такой ощутимой, действительной небоязнью смерти — мне не приходилось. И это — при полной, молодой, любви к жизни, которую Чайковский вовсе не идеализировал. Назвать его ‘идеалистом’ так же мало, как назвать моралистом. Сила, помогавшая ему соединять бесстрашие перед смертью с любовью к земле, к земной жизни, — была уверенная вера в неистребимость бытия истинного, в вечность жизни преображенного мира и человека-личности, вера, что ‘людям открыт путь к воскресенью…’.
Чайковский был новый религиозный человек. Не потому, что исповедовал новую религию, а потому что принял ее, исповедовал ее, по-новому — реально, так, как примет ее лишь грядущее, новое человечество.
Не проповедник. Но для всякой живой души — его жизнь, его образ, сам он, в целостности своей — наилучшая проповедь религии Отца—Слова—Духа, которую он называл религией ‘Счастья’.
Николай Васильевич Чайковский умер? Какая неправда! Если мы сами, сейчас, не мертвы, то не можем мы не чувствовать, что, вот, он здесь, — живой среди живых.

КОММЕНТАРИИ

Впервые: За Свободу! Варшава, 1926. 3 июля. No 149 (1880). С. 2-3. Редактор газеты Д. В. Философов сделал примечание к этой статье: ‘7 мая сего года несколько русских организаций устроили в Париже торжественные поминки по Н. В. Чайковскому. Речи произнесли в числе прочих З. Н. Гиппиус, Д. С. Мережковский и П. Н. Милюков. Между ораторами проявилось существенное разногласие. В то время как Мережковский и Гиппиус подчеркивали религиозную сторону миросозерцания Чайковского, Милюков настаивал на том, что Чайковский был приверженцем материализма и тем как бы защищал его память от взводимых на него религиозных напраслин. На самом собрании произошла как бы полемика, которая нашла себе отражение в отчете о собрании, помещенном в газете П. Н. Милюкова ‘Посл. Нов.’. Основываясь на этом, так сказать, ‘официозном’ материале, я написал статью ‘Своеобразная богобоязнь’ (см. ‘За Своб.’. No 12). В статье этой я отметил страх русских прогрессивных кругов перед религией вообще и перед миросозерцанием, не совпадающем с рядовым материализмом, унаследованным русской интеллигенцией с добрых старых времен. В связи с этим у меня возникла переписка с З. Н. Гиппиус. Ввиду значительности этой темы мы пришли к выводу, что всего целесообразнее было бы поместить речь З. Н. Гиппиус целиком (в ‘После. Нов.’ одна была приведена в сокращении)’.

Предварительное замечание

Авксентьев Николай Дмитриевич (1878—1943) — соредактор журнала ‘Современные Записки’. В эмиграции с 1918 г., эсер.

Н. В. Чайковский

‘Слово стало плотью’ — Ин. 1, 14.
‘Молчи, молчи…’ — стихотворение Гиппиус ‘Наставление’, опубликованное в ‘Современных Записках’ (1925. No 23. С. 208) и вошедшее в сборник ее стихов ‘Сияния’ (Париж, 1938).
Нагорная Проповедь — проповедь Иисуса Христа о ‘блаженствах’ (Мф. 5-7, Лк. 6, 17-49).
…моей статьи о Вл. Соловьеве… — ‘Мертвый младенец в руках’ (1926) в настоящем издании.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека