Два завета, Гиппиус Зинаида Николаевна, Год: 1928

Время на прочтение: 8 минут(ы)

З. H. Гиппиус

Два завета
В ‘Зеленой Лампе’

Гиппиус З. H. Чего не было и что было. Неизвестная проза (1926—1930 гг.)
СПб.: ООО ‘Издательство ‘Росток’, 2002.
Русский писатель В. В. Розанов менее известен, чем того достоин. А в смысле знаемости — знают его совсем немногие. Впрочем, и трудно это в наши времена. Розанов умер в России, книг его нет нигде.
Но из истории русской мысли Розанова не выкинешь, как не выкинешь Вл. Соловьева или Толстого. Есть и другие, совсем неизвестные, — о них вспомнят после. Собственно о Розанове я не собираюсь говорить, слишком он сложен, махров, о нем десяти книг мало. Существо гениальное, с умом и душой прозорливым до крылатости, и — человек из слабых слабый, тоже почти гениально. Какой-то сноп противоречий. Его почти нельзя и судить человеческим судом. Осудишь — и чувствуешь: нет, не прав. Восхвалишь — опять не то. Пусть уж его судят не здесь, не на земле… если он и там не попросится, чтобы ‘без суда пропустили’…
Нам важно, однако, указать на некоторую особенность Розанова в подходе к вопросам, к которым подходили все мыслители мира. Мыслитель! Как нейдет к Розанову это слово! И вообще-то оно узкое, а уж Розанов — он скорее пытатель, расследователь, одержимый, гениальный догадчик, то видящий на три аршина под землю, то вдруг ничего не видящий… Но сделал он для своего времени то же, что делает каждый ‘мыслитель’ — для своего. Он наново поставил, по-новому осветил вопросы, лежащие в круге трех вопросов, — главных, которыми держится мир. Они главные потому, что касаются решительно всех и решительно всегда. Это конечно, Бог, Любовь, Смерть. Ведь если кто-нибудь скажет, что Бог его никак не касался и что он Бога ни в каком виде и образе, не касался, — мы не поверим. Если скажет, что любви не касался и не коснется, — мы удивимся и тоже не поверим. Относительно же смерти, что она его не касается, этого уж даже никто и не скажет.
Всякий значительный человек (так называемый ‘мыслитель’), открывая новое в области этих трех вопросов, освещая по-новому и ставя новые, свои, вопросы, — редко их сам разрешает. Что разрешил Ницше? Или Ибсен? Или Вейнингер? Или Вл. Соловьев? А вопросы они поставили громадной важности и яркости. Индивидуальным творчеством можно лишь подвести к какой-то черте, к новой ступеньке вверх — куда вступают уже другие, — следующие. Случается, когда вопрос поставлен коротко и несложно, что творец его находит, как будто и решение. Но это решение только для себя. Если нашедший о том не подозревает — он становится учителем. Такое решение нашел Толстой и так сделался (или его сделали) учителем.
Был или не был ‘учитель’ в Соловьеве, Ибсене и других — одно с уверенностью можно сказать: в Розанове его не было ни капли. Даже вообразить Розанова ‘учителем’ нельзя, даже представить себе каких-нибудь ‘розановцев’ — нелепость. Дело в том, что Розанов не только совсем не решил страшных, им самим же поставленных, вопросов, но даже слишком явно — для себя и для всех — раздирался ими сам, не раздиранью же этому было у него учится?
Коренной вопрос, приковавший к себе Розанова на всю жизнь, это — Христос — христианство и Мир — космос (с населяющей его жизнью). Надо сказать: такого длинного, такого остро пронзающего луча, какой бросает Розанов с земли, из ‘космоса’, на ‘Христа — христианство’, мы другого не знаем. И в этом луче (не холодный же он, не мыслитель же Розанов!) сам Розанов оказывается стенающей, взбунтовавшейся тварью.
Великой любовью любит он теплую землю, с ее злаками и травами, с племенами людскими, с Богом ее, Творцом всякого дыханья, давшим людям вечный завет плодиться и множиться. Но вот пришел Кто-то… и принес завет новый: ‘Вам сказано так… а я вам говорю…’. И завяли травы, иссохло чрево материнское, поникли головы, всплакало и возрыдало сердце человеческое… Кто же Он, сотворивший такое с миром? Кто этот ‘обаятельный, обольстительный и лукавый’? — да, лукавый, ибо он, соблазняя, похищает мир у Творца. Разрушает завет, навеки людям положенный. Неужели он — Бог? Не Денница ли, ‘спавший на землю как молния’?
Решить бы, да, Денница, и было бы просто. Но — Розанов не может решить. Он — плоть стенающая, бунтующая, ревнующая, но и… воздыхающая. И воздыхание — к Нему же, к Неизвестному. Розанов любит Христа, и ни сам он, ни мы, не скажем, какая любовь в нем пронзительнее, огромнее: к плоти ли земли рождающей и к Богу ее, древнему, вечному, — или ко Христу. Но любви две, не одна, которая-нибудь должна быть принесена в жертву. В конце концов жертвой стал сам Розанов. Как Иаков боролся с Богом и не поборол, так и Розанов боролся со Христом и тоже не поборол. Но боролся не одну ночь, а всю жизнь, и не вышел из борьбы хромым, как Иаков, а просто вышел из жизни.
Мы хорошо знаем, что его мука, его раздиранье, его нерешенье, продолжались до самого конца: об этом он нам говорит своими последними словами, напечатанными уже после его смерти (тотчас после) и озаглавленными ‘Последние листья’. Вот эти листья: ‘Не может, не может, не может быть двух заветов. Если два завета — два Бога, дву-Божие. Две воли, дву-мыслие, два созерцания. Как же жить??? Боже, научи! О, и этого нельзя сказать: нельзя даже произнести ‘научи’, а только можно другое:

Который же из вас…’.

Да, который? Христос или Иегова, Бог Авраама, Исаака, Иакова?
Становится понятно, чем было для Розанова, при такой его внутренней трагедии, — еврейство. Понятно, почему с особенной остротой выдвинул он вопрос иудаизма и вопрос пола. Но если бы мы даже и не знали ничего вот об этом, специфически-розановском, отношении к христианству, о ненавистнической любви ко Христу, а только знали бы, что он всю жизнь, пристально, со страстью, занимался христианством — мы и тогда угадали бы, что вопросы о еврействе и о поле не останутся ему чужды. Вспомним, что их не обошел и Вл. Соловьев, — тоже по-новому, по-своему, поставил их, соответственно тому новому, что открывалось ему в христианстве. Как близок им Вейнингер — всякий знает, хотя отношение его к христианству было не только иное, чем у Розанова, но противоположное, до мелочей. Известно, что этот гениальный еврейский юноша, по влечению к личности Христа, перешел в христианство. Но после своей нашумевшей книги ‘Пол и характер’, и другой, еще более замечательной, — трагичной, — застрелился. 23 лет от роду.
Все эти вопросы, — христианство и иудаизм особенно, — неразрывно связаны между собой. У Розанова и Соловьева, при двух разных отношениях к христианству, можно найти общее в их отношении к еврейству. В отчаянии расширяя сам вековечную пропасть между Заветом Ветхим и Новым, Розанов всем стенающим существом прижимался к евреям. Но пропасть видел и Соловьев, заглядывал в нее, знал что-то о ней, ставил разрыв в вину не евреям (в вину-то ставил!), а христианам. Есть еще один человек, в третьем положении относительно христианства, не розановском и не совсем соловьевском, взгляд которого на еврейство достоин того, чтобы о нем сказать подробнее. Этот человек, никому не известный, носил в себе черты гениальности, не меньшей, пожалуй, чем Розанов. Зовут его Валентин Александрович Тернавцев. Книг он не писал, если и писал — не печатал. При всей ‘учености’ своей он не был и ‘ученым’. Даже оратором, в сущности, не был: все знавшие его, слышавшие огненные речи, чувствовали в них пафос не ораторский, — иной. Человека со столь высокими языками настоящего пророческого пламени — нам никогда больше встретить не приходилось.
Некоторые его речи, застывшие в стенограмме, обеззвученные печатной бумагой, все-таки поражают, — до сих пор. Но сейчас не в них и не в нем, Тернавцеве, дело, а в отношении его к христианству и вытекающем отсюда отношении к еврейству.
Он был ученый богослов и самый православный церковник. Но при этом относился он к христианству с поядающей ревностью библейского пророка. Он требовал, именно требовал, от христианства движения, раскрытия его во времени, — и по времени. Он спрашивал богословов, ‘держащих ключи разумения’, — ‘все ли для них уже открыто в Христианстве?’. И больше, — он спрашивал: ‘Все ли открыто и для святых? Их писания перед нами…’. ‘Не о посягательстве на прежние Откровения я говорю, — прибавлял он, — но об исполнении их. Противоречие между данными христианству обетованиями и действительностью — страшно’. Он призывал ‘успокоенный’ или самодовольный христианский мир, не понимающий, что ‘христианство стоит на краю истории’, — вспомнить о еврействе и о поразительной его судьбе. Как Розанов и Вл. Соловьев, заглядывает и Тернавцев в пропасть, разверзшуюся между Ветхим и Новым Заветом. Никакие отдельные перебежчики из еврейства в христианство, хотя бы их были тысячи, ничего не изменят. Нет, ‘языко-христианству’ (как он говорит) нужен глубокий перелом, нужно открытие в нем глубин Ветхого Завета: видения пророков, тайны жертв и повелений Божьих, данных навеки. Христианству нужно принять на себя Израиля, ‘что послужит откровению в откровениях христианских’. Но может ли быть это, пока двадцативековому разрыву и всей судьбе еврейства не будет дано действительного оправдания? Какой силы должен быть огонь с неба, который все это переплавит и даст новое сердце?’.
Откровение, которого ждал и требовал от христианства Тернавцев, он называл раскрытием тайны ‘о праведной земле’.
Вот как раз то, чего не ждал от христианства Розанов, не верил, что тайна эта в нем заключена. К ‘праведной земле’ он и бежал, когда бежал к еврейству.
Но все они, и Розанов, и Тернавцев, и Вл. Соловьев, сходятся в этом: у евреев есть великая правда, и эта правда о земле. Можно и еще продолжить согласие: все они признают несчастием двадцативековой разрыв между двумя заветами, но не виной или ошибкой евреев.
Далее начинаются разногласия — все лежащие в разном отношении к христианству.
Приходится сделать такой вывод: вопрос еврейский может быть рассматриваем только в связи с вопросом христианским — и обратно. Нечего и говорить, что если мы берем Розанова — мы берем еврейство и евреев прямо висящими на христианской нитке. Но если отвлечься и от Розанова, и от всех, и от всего, от чего только можно отвлечься, поставить вопрос прямо, просто: ‘иудаизм в истории’ — результат будет тот же: нам придется говорить и о ‘христианстве в истории’.
Что за странная спайка! Розанов кричит: христианство и иудейство, Завет Новый и Ветхий, — да, они разное, они ‘разделены, как небо и земля!’. И прав: какое же еще большее разделение, ведь и в поговорку вошло: отличается, как небо от земли. Розанов еще прибавляет: ‘А небо… где оно, там рабство’. Но я сильно сомневаюсь, что если бы Розанову предложили во владение всю его ‘свободную’ землю, только без неба над ней, — он бы ее взял. Согласился бы взять такую землю. Равно и верующие пламенно в царство небесное — не спешат туда сразу переселяться. Может быть, эту спайку между не метафорическими, обыкновенными небом и землей следует называть ‘жизнью’? Явно разделенные, небо и земля так соединены в человеке, что без них он не представляет ни себя, ни жизни…
Свою аналогию Розанов повторяет беспрестанно. Мысль невольно увлекается ею: да, и тут, между Новым и Ветхим Заветом, именно такое же разделение, совершенно явное, и такая же таинственная — спайка. Розанов как бы сам попал в разделяющую пропасть, как бы оттуда, из глубины, взывает: на какой край подняться? Какой выбрать? ‘Который из вас’… Бог? Христос или Иегова, Бог Авраама, Исаака, Иакова?
Розанов так и не решил этого вопроса. А что, если не верен сам вопрос? Что, если выбор иначе стоит, так стоит: обоих, и оба Завета, отвергнуть — или обоих, оба, вместе — принять? Вдруг они оба — одно?
Но тут я останавливаюсь. Довольно вопросов. Лучше кончу ответом на возражения, которые, может быть, и не будут высказаны, но, наверное, родятся у многих. Это — удивление: какой смысл, в наше время, говорить о еврейском вопросе так, как мы говорим, помещать его в розановскую плоскость, указывать на его связь или на разделение с вопросом христианства? Это может быть интересно как историческое исследование, но не более. Ныне же христианство почти совсем сошло с арены общественной, стало делом частным, личным, а еврейство, в лице последних поколений, еще определеннее вливается в русло общечеловеческой жизни. В нормальной культурной среде между французом, поляком, русским и евреем по происхождению — отличий нет. Можем ли мы представить себе серьезный, горячий спор о Ветхом и Новом Завете между… ну, хотя бы между М. Слонимом и Керенским, между Авксентьевым и Вишняком, между Пуанкаре и Леоном Блюмом, Талиным и Буниным? Конечно, нет, современный еврей так же мало заботится о защите Авраама, как современный русский о Нагорной проповеди. В России, правда, еще случается, что рабочий поспорит (кулаками) с ‘жидом’, но их спор вряд ли занял бы и Розанова, так как русский рабочий вполне может при этом состоять в ячейке ‘безбожников’, а ‘жид’ — не слыхивать отроду ни о Моисее и ни о каких ‘заветах’. Есть ли смысл рассматривать в наши дни вопрос о еврействе под чисто теологическим углом зрения?
Да, я это понимаю. То есть вполне понимаю ‘угол зрения’, под которым можно так возражать. Но уж надо быть последовательным и прийти к тому, что еврейский вопрос вообще не стоит подымать, никак, — ибо его в настоящее время больше не существует.
Если не существует, — тогда, конечно, о чем же говорить? Ни под каким ‘углом зрения’ не стоит. Если же он есть, тогда рассматривать его, ставить его, говорить о нем можно в единственной плоскости — религиозной. Только так брали его все, кто к нему ни приближался, и это на всем протяжении истории. И так будет впредь, пока еврейство не исчезнет бесследно в ассимиляторском потоке. Я-то думаю, — и не только я, кажется, — что этот момент еще не наступил, а может быть, и вовсе не наступит.
Кроме того, возвращаясь к началу. Повторяю: три главные вопроса, в непосредственной близости к которым лежит вопрос иудаизма, — т. е. вопросы о Боге, Любви и Смерти, — касаются решительно всех, и нельзя даже вообразить момента, когда они перестали бы касаться человечества.
Если Розанов ничего не решил ни о христианстве, ни о еврействе, ни о поле, — он, страстной внимательностью своей, углублениями, расширил и облегчил нам пути к дальнейшим, новым, пониманиям этих вопросов. От наследства Розанова отказываться нельзя, как бы мы к нему самому, к человеку — Розанову, ни относились. Надо, конечно, этим наследством пользоваться умеючи… Но сумеем мы или не сумеем — это уже зависит он нас.

КОММЕНТАРИИ

Впервые: Возрождение. Париж, 1928. 11 апреля. No 1044. С. 2—3. Вступительное слово Гиппиус в заседании ‘Зеленой Лампы’ 10 апреля 1928 г. на тему »Апокалипсис нашего времени’ В. В. Розанова (о Ветхом Завете и христианстве)’.
…Как Иаков боролся с Богом… — Бытие 32, 24-25.
‘Последние листья’ — имеются в виду публикации В. Р. Ховина после смерти В. В. Розанова в журнале ‘Книжный Угол’ (1918. No 5, 1919. No 6, 1921. No 7).
Пуанкарэ Раймон (1860—1934) — президент Франции в 1913—1920 гг., премьер-министр в 1922—1924 и 1926—1929 гг.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека