Изд-во: ‘Художественная литературара’, Москва, 1988.
OCR и вычитка: Александр Белоусенко (belousenko@yahoo.com), 7 августа 2002.
Станислав Никоненко
Станислав Никоненко
‘…О МЕНЕЕ ПРАЗДНИЧНОМ, НО БОЛЕЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКОМ‘
‘…О МЕНЕЕ ПРАЗДНИЧНОМ, НО БОЛЕЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКОМ‘
Предисловие к сборнику избранных рассказов Пантелеймона Романова
В большие эпохи, когда люди сильно заряжены одними чувствами, одной энергией, они обычно выражают досаду на художника, который, как им кажется, слишком мало и с меньшим, чем они хотят, чувством говорят о том, чем они живут и о чем только и нужно было бы в настоящий момент говорить.
Но не потому он мало говорит, что он не видит того, что видят они, и не потому он говорит с меньшим, чем они, чувством и мало изображает типы, кажущиеся всем самыми интересными, а потому, что художник глазами будущего проверяет материал настоящего. То, что современникам кажется самым существенным, то через год выявляемся как малозначащая частность.
И поэтому он выбирает из современности не все сто процентов, а некоторую часть, на вид менее праздничное и более обыкновенное, но и более прочное, принадлежащее более человеку, чем эпохе.
Спустя же некоторое время, а чаще всего после смерти художника, внимание общества вдруг жарко обращается к нему. Не потому, чтобы он вперед за несколько лет угадал, чем будут интересоваться люди, а потому, что художник говорил о том менее праздничном, но более человеческом, чем люди жили всегда и тогда, но были отвлечены сильным течением дней своей эпохи, далеко отошли от себя и, наконец, изголодались по самим себе’1.
Произведения Пантелеймона Романова не печатались в нашей стране с конца тридцатых годов. Казалось, о нем совсем забыли. И вот, с начала 70-х годов то в одной газете, то в другой, а затем и в антологиях стали появляться публикации его рассказов. И наконец в 1984 г. на родине писателя был выпущен сборник, куда, кроме рассказов, вошло одно из лучших его произведений — повесть о детстве.
При жизни Пантелеймон Романов получал разноречивые, часто противоположные оценки, его превозносили за новаторство и обвиняли в подражательстве, одни в нем видели достойного преемника и продолжателя традиций Гоголя, Гончарова, Тургенева, Льва Толстого, другие не видели ничего, кроме эпигонства и пошлости. А он оставался самим собой, выдержал испытание несправедливостью и клеветой, сохранил к себе искусственно подавляемый критикой интерес читателей.
В одной из автобиографий Пантелеймон Сергеевич Романов писал: ‘Родился в 84 г. в селе Петровском Тульской губернии, Одоевского уезда, недалеко от рыбной и глубокой в этом месте реки Упы. Отец Сергей Федорович Романов имел здесь небольшой кусок земли, а до этого был мелким городским служащим в городе Белёве Тульской губернии. Мать Мария Ивановна из духовных, была дочерью псаломщика с. Сныхова того же уезда.
Кроме Петровского, был маленький хуторок в Белёвском уезде, недалеко от монастыря Жабыни, между двумя деревнями: Карманьем и Алексеевкой. Сюда Сергей Федорович переехал, продав землю в Петровском, чтобы на вырученные деньги иметь возможность дать образование детям.
Жизнь была очень трудная для него, так как он ничем не располагал, кроме совершенно бесплодной земли, количеством 50 десятин, которую он часто пахал сам, будучи уже 50-60 лет’1.
Жизнь в деревне, ее быт, люди, картины природы, оставили глубокий отпечаток в сознании будущего писателя и впоследствии, спустя годы, он будет обращаться в своем творчестве к картинам детства.
Учеба в Тульской гимназии, куда определили мальчика, приносила мало радости. Но уже в начальных классах у Романова появляется тяга к сочинительству. ‘Первое литературное произведение, начатое на хуторе в амбаре на чердаке, был роман из английской жизни. Осталось неоконченным вследствие недостаточного знакомства с бытом и нравами Англии’2,— говорил он впоследствии с иронией.
‘Вообще стремление к писательству родилось благодаря сидению на уроках. Бывало, сидишь и вызываешь в воображении все картины домашней жизни, рыбной ловли, охоты, природы’3.
2 Романов П. С. Собр. соч. М., 1927, т. 2, с. 24.
3 Там же, с. 26.
Ранние литературные опыты сопровождаются интенсивным самообразованием. Его дневники тех лет содержат фрагменты из Белинского, Герцена, Чернышевского, Гегеля, Ницше, Бергсона, размышления о собственном жизненном пути и идейных ориентирах. Именно тогда он выработал привычку к ежедневному труду, привычку, сохранившуюся на всю жизнь. ‘Причем,— пишет Романов,— я никогда не вел одной какой-нибудь работы, а записывал только то, что представлялось мне как живая истина. Таким образом родились почти в самом начале моего пути все те работы, которые потом, через много лет, выросли в живые части одного большого целого’1.
‘Я хочу сделать ‘свою литературу’ ‘художественной наукой о человеке’, где не может уже быть ни одной строчки ‘так себе’, а для этого учиться, учиться!’2
‘Художественная наука о человеке’ — вот цель и объединяющее начало для всего созданного Романовым многообразия литературных произведений.
В том самом 1905 году, когда Романов делал только что приведенные записи, он поступил на юридический факультет Московского университета, однако проучился совсем недолго. Поняв, что нужных знаний для дела своей жизни там не почерпнет, он уезжает в деревню и целиком отдается творчеству.
Первый опубликованный рассказ ‘Отец Федор’ (ж. Русская мысль, 1911) принес не слишком значительный успех по сравнению с той огромной литературной работой, какую уже успел проделать Романов. Он теряет веру в себя и идет на службу в банк. В качестве поверенного банка в течение тринадцати месяцев он совершает поездки по России. ‘В делах я почти ничего не понимал. Но зато я увидел всю Россию от Батума до Вологды и от Москвы до Благовещенска. Это, несомненно, сыграло огромную роль при писании ‘Руси’3 — эпопеи, задуманной еще в 1907 году, которую он считал главным делом своей жизни.
2 Государственная библиотека им. В. И. Ленина (ГБЛ). ‘Никитинские субботники’, N 5, ед. хр. 45, л. 55-56.
3 ЦГАЛИ, ф. 1281, оп. 1, ед. хр. 84, л. 55.
Затем недолго Романов работает в Москве членом Цензурной комиссии при Фотокинокомитете, и одно время был даже секретарем художественного совета, но ‘оттуда был отчислен вместе с В. Г. Лидиным за полную неспособность в вопросах художественного творчества, по мнению зампредседателя совета’1.
Впрочем, писать он не переставал и во времена своей служебной деятельности. В ту пору картина литературной жизни России была чрезвычайно пестрой. Реализм третировался как допотопное, устаревшее направление. Даже на символизм посматривали как на нечто уже отжившее. Различные новомодные течения возникали одно за другим, между ними разгоралась яростная борьба.
Но для Пантелеймона Романова они как будто и не существовали. Уже первыми своими произведениями, появившимися в печати,— ‘Отец Федор’, ‘Суд’, ‘Писатель’, ‘Русская душа’, небольшими зарисовками,— он заявил себя как приверженец реалистического направления, как продолжатель традиций великой русской литературы XIX века. (Возможно, поэтому он поначалу и не обратил на себя внимание критики.)
Следуя принципу искать и выражать самое общее и интересное всем людям, он тем самым и в частных судьбах, в историях, казалось бы, заурядных и даже анекдотичных стремится выйти на обобщения общечеловеческие, общезначимые. Причем, он умело сочетал точный мастерский анализ душевных движений с иронией, с усмешкой. Эта манера у него кое-где проглядывает даже в лирических новеллах.
Вообще многие свойства зрелого Романова видны в его ранних произведениях. Объясняется, видимо, это тем, что внутренне как художник он сформировался рано. Поэтому трудно говорить о постепенном становлении, творческом росте, созревании писателя. Можно лишь отметить более удачные или менее удачные произведения, созданные на том или ином отрезке творческого пути.
Как уже говорилось, Романов всегда работал над несколькими произведениями сразу. Наброски эпизодов, диалоги, меткие выражения, какие-то мысли им заносились постоянно в тетради, записные книжки, а затем переходили в повести, рассказы, в ‘Русь’. Он сам считал, что создает всю жизнь одно произведение, что все, им написанное, можно рассматривать как единое целое.
Пожалуй, наиболее ярким рассказом, напечатанным до революции, был этюд ‘В родном краю’ (впоследствии он выходил под названием ‘Русская душа’). Это было первое произведение из числа посланных Романовым Владимиру Галактионовичу Короленко, которое тот рекомендовал к печати. (Этюд был опубликован в декабрьском номере журнала ‘Русские записки’ за 1916 год.)
Обостряющийся кризис буржуазно-помещичьего режима в России, надвигающийся революционный взрыв, идейная и эмоциональная обстановка этого крутого исторического перелома чрезвычайно широко и многообразно отразилась в литературе того времени, внося свои образы и настроения. Декаданс заметно потеснил революционно-освободительные традиции XIX века. Вот как описывал литературную обстановку того времени А. Толстой: ‘Разрушение считалось хорошим вкусом, неврастения — признаком утонченности. Этому учили модные писатели, возникавшие за один сезон из небытия… Вдыхать запах могилы, чувствуя, как вздрагивает разгоряченное дьявольским любопытством тело женщины,— вот в чем был пафос поэзии этих последних лет: смерть и сладострастие’1.
Романов сумел передать атмосферу русской провинции периода первой мировой войны, отзвуки которой лишь изредка долетали сюда и ничего не меняли в застойной, вяло текущей жизни. Когда газеты и журналы были полны повестей и рассказов о смертельных боях и русских героях, сражающихся за царя-батюшку, Романов написал о событиях прозаических, казалось бы, совсем не актуальных, а произведение сохранило интерес по сегодняшний день. Объясняя свою позицию, Романов писал, что выбирает из современных проблем ‘на вид менее праздничное и более обыкновенное, но и более прочное, принадлежащее более человеку, чем эпохе’1.
‘Русскую душу’ можно рассматривать, с одной стороны, как переходный этап к небольшим сатирическим рассказам, которыми прославился Романов в 20-х-30-х годах, с другой стороны, как крупный и важный этюд к эпопее ‘Русь’.
* * *
Я увидел, что зарождавшиеся у меня типы являются только чертами одного общего характера’1.
Замысел Романова постепенно выкристаллизовывался, но лишь с победой Октября окончательно оформился.
Первая часть ‘Руси’, по разъяснению писателя,— народная стихия в состоянии покоя, время довоенное, вторая — стихия, взовзорванная извне,— война, третья — стихия, взорванная изнутри,— Русь во время революции. Но контуры будущих революционных событий лишь слегка намечены.
Над эпопеей Романов работал всю жизнь и считал ее делом своей жизни. В 1923-1926 годах выходят три ее части, а в 1936 году — четвертая и пятая. Роман так и остался неоконченным, автор довел повествование лишь до начала 1917 года.
После первого публичного чтения глав романа в газете ‘Известия’ появилась статья А. В. Луначарского. ‘Вся панорама вместе, в той части, с которой я познакомился,— писал он,— производит необыкновенно широкое и поистине равнинное, настоящее российское впечатление, и отдельные главы романа поднимаются до чрезвычайно высокой художественности’2. Другие литераторы, в том числе Горький, критичней отзывались о романе. И, пожалуй, наиболее полный развернутый разбор его и справедливую характеристику дала известный литературовед Е. Ф. Никитина: ‘Патриархальная, лубяная, расхлябанная Русь, провинция с ее застойным укладом и нравами, сонные фигуры обывателей, домовитые мужики, помещики, в старых усадьбах жившие дворянскими гнездами в вишневых садах, наследники Манилова, Обломовы, Тентетниковы, Ноздревы, фигуры из сатир Щедрина, Успенского — зоология царской Руси, доведенная старым строем до тупика,— остро подмечены и зарисованы автором…
Романов владеет народным языком, знает народную психологию, И потому многие сцены из жизни деревни изображены им так, что читателю кажется, будто многие лица, беседы их зарисованы, взяты прямо с натуры. Психология действующих лиц, близкая к инстинктам животного царства, с их примитивными стадными побуждениями, верно схвачена Романовым’3.
Некоторые главы романа представляют собой самостоятельные законченные художественные произведения, отдельные эпизоды написаны столь ярко и живо, что воспринимаешь их как подлинную жить: картины русской природы воссозданы точными деталями и едва приметными штрихами, одушевлены авторской любовью, со страниц книги слышатся звуки леса и степи, веют ароматы земли…
Однако монотонная эпопея, перегруженная часто малозначащими сценами и персонажами, обнаруживала важный недостаток, который в свое время подметил Короленко в одном из ранних этюдов Романова — несоответствие между содержанием и объемом произведения. И это несоответствие снижает художественную ценность произведения при всей убедительности образов и ситуаций, позволяющих читателю представить русское общество перед первой мировой войной.
2 Ишестия, 1922, N 65.
3 Никитина Е. Ф. Пантелеймон Романов (Анализ повествовательных произведений).— Сб.: Пантелеймон Романов (Критическая серия). М., 1928, с. 24.
* * *
О детстве писали многие русские писатели — С. Т. Аксаков, Лев Толстой, Н. Г. Гарин-Михайловский. Но Романов не повторяет их, у него свое ‘детство’, своя манера письма. В повести нет острых коллизий, резких, выпуклых характеров, она написана в мягких, пастельных тонах. При чтении ее возникает что-то неуловимо-знакомое — не по содержанию, а в самой манере, спокойной, неспешной, в обстоятельности, с какой автор сообщает даже о неодушевленных предметах. Он с любовью пишет о старых стульях, о вторых рамах, которые вставляют на зиму, о каком-то древнем сундуке, о злом рыжем коте… И вдруг читателя осеняет: он, как в ‘Робинзоне Крузо’, следует за первооткрывателем. Здесь та же неторопливость, то же изобилие подробностей, тот же свежий незамутненный взгляд на обыденные вещи. Подобно тому, как герой Дефо осваивал необитаемый остров, юный герой повести осваивает мир, открывающийся перед его взором, его сознанием.
Повесть богата бытовыми картинами, передающими колорит предреволюционной среднепоместной жизни. И все это мы воспринимаем глазами ребенка, вместе с ним открываем для себя неизвестный, таинственный мир с его неожиданными и ожидаемыми очертаниями, красками, звуками, запахами.
Проникая в этот мир, мы постигаем и детскую психологию, которую Романов исследует скрупулезно, уважительно, тонко.
В одном из дневников Романова есть запись, относящаяся ко времени работы над повестью (запись эта сделана 1 марта 1916 года): ‘Мне хочется воспроизвести всю красоту мира и чудесную свежесть жизни, которые доступны только детству’1.
С полным правом можно сказать, что писателю это удалось.
После выхода повести ‘Детство’ многие критики увидели в ней идеализацию патриархально-поместной России. Это обвинение, конечно же, было несправедливо: просто воссоздавалась типичная провинциальная, деревенская жизнь с многочисленными подробностями, которые и делают описываемое выпуклым, сочным, ярким, насыщенным, узнаваемо-новым.
Конечно, в те годы, когда шли коренная ломка быта, переустройство общества, экономики, отношений между людьми, когда новая, Советская власть стремилась в кратчайшие сроки преодолеть разруху, отсталость страны, когда классовая рознь, расслоение общества оставались еще очевидной реальностью, появление повести ‘Детство’ представлялось каким-то анахронизмом. А. Малышкин в это время выпускает ‘Падение Дайра’, Д. Фурманов — ‘Чапаева’, А. Серафимович — ‘Железный поток’, произведения новаторские, где воплощены новые принципы типизации, показано крупным планом движение масс, где раскрывается исторический смысл революции и Гражданской войны. Тогда же появляются ‘Голый год’ Б. Пильняка, произведения Б. Лавренева, Л. Сейфуллиной, Ю. Слезкина, многих других писателей, обращенные к только что отгремевшим боям гражданской войны и к уже наступившим мирным дням социалистического строительства.
От повести ‘Детство’ ничего этого и нельзя было ожидать. Она написана в традициях русского критического реализма XIX века. Но дальнейшим своим творчеством Романов показал, что, оставаясь в рамках классического реализма, можно передать динамику новой эпохи, ее проблемы, отобразить новые исторические реалии, раскрыть корни прошлого в настоящем.
* * *
Н. Н. Фатов, первым из литературоведов попытавшийся рассмотреть все творчество Романова, в большой статье ‘Пантелеймон Романов’ назвал его писателем первой величины.
‘По манере письма,— отмечал Фатов,— П. Романов примыкает к великим писателям прошлого, прежде всею к Гоголю, Гончарову, Л. Толстому и Чехову’1.
Чувствуя, что подобная оценка вызовет отрицательную реакцию (и она не заставила себя ждать), Фатов тут же высказал следующее положение, которое оказалось пророческим: ‘Многим такое утверждение, быть может, покажется чересчур смелым, но стоит только представить себе, каким богатейшим художественно-бытовым материалом будет через 50-100 лет то, что уже написано П. Романовым, чтобы не испугаться такого утверждения’2. Фатов имел в виду в первую очередь рассказы, которых к середине 20-х годов было написано и опубликовано уже более сотни. Этому жанру он остался верен до последних своих дней. Они составляли пеструю, живую, подвижную, широкую картину эпохи. Романов писал вроде бы не о существенном, а о частном, мелком, находящемся вне главных, определяющих проблем современности. Он сам полагал, что писатель, как и всякий художник, должен найти именно сущностное, постоянное в быстропроходящем и воплотить это в произведении, и тогда это произведение передаст эпоху и будет понятно не только современникам, но и будущим поколениям: ‘Нельзя брать предметом творчества факт действительности, списывать с натуры даже тогда, когда этот факт значителен. Нужно посмотреть, какое явление под этим фактом кроется, и создать другой свой факт, который происходил бы из того же явления, что и факт действительности’3.
2 Там же.
3 ЦГАЛИ, ф. 1281, оп. 1, ед. хр. 92, л. 81 (Дневниковая запись 1920-х гг.).
Отечественная литература наша полнится произведениями, насыщенными критическими оценками русского характера. Достаточно вспомнить Грибоедова, Гоголя, Гончарова, Салтыкова-Щедрина, Лескова. Да вот даже у В. Даля в его очерке ‘Русак’, в целом воспевающем ум и сметливость русского народа, мы встречаем следующий пассаж, который отнюдь не идеализирует русского мужика: ‘Смышленостью и находчивостью неоспоримо может похвалиться народ наш… но вообще, по косности своей, он даже не любит собственно для себя улучшений и нововведений подражательных, и это особенно относится до домашнего его быта и хозяйства. Зато он крайне понятлив и переимчив, если дело пойдет по промышленной и ремесленной части, но здесь четыре сваи, на которых стоит русский человек,— авось, небось, ничего и как-нибудь,— эти четыре сваи на плавучем материке оказываются слишком ненадежными, жаль, что они увязли глубоко и что их нельзя заменить другими’1.
А Лесков отмечал, что в благородном свободомыслии ‘у русских людей не бывает недостатка, пока они не видят необходимости согласовать свои слова с делом’2.
2 Лесков Н. С. Соч , т. 3. М., 1980, с. 447.
В большой автобиографии, написанной в 1930 году, Романов, говоря о стилистике ‘Руси’, охватил существенные черты своей творческой манеры вообще: ‘Мне часто говорят, что у меня несколько стилей. Для поверхностного суждения это правильно, и у всякого человека несколько стилей, если в нем есть хоть какая-то сложность: он смеется совсем не так, как страдает и т. д. При писании ‘Руси’ я сталкивался с бесконечным количеством разнообразных национальных стихий. Каждая из этих стихий имеет свое лицо, свой стиль, свою ‘душу’. А мне кажется, задача художника — выявить данное явление во всей присущей ему особенности и в связи с другими явлениями. Я не должен всюду высовываться со своей личностью, которая выражается в определенном стиле. Я должен, забыв о себе, найти то, чем жило и было одушевлено данное явление. Например: к старой дворянской, купеческой жизни я не подхожу с готовым осуждением, а я беру их лирику, их пафос, их самое дорогое, из-за чего они жили и чем дорожили. Изобразивши самое дорогое, можно этим косвенно, но часто убийственно определить ‘душевную пробу’ человека или целого класса. Указанием на высшие пределы достижений лучше всего можно определить стоимость человека. Вообще я беру не слабые стороны, а сильные. Не отрицательные, а положительные. И когда в результате от ‘Руси’ все-таки остается впечатление того, что история вполне была права, ‘выбросив все это в сорный ящик’ (Войтоловский, ‘Красная новь’), то я говорю себе, что одержал честную победу, положив на весы не худшее, а самое лучшее.
Там, где природа изображаемого явления лучше всего проявляется через лирику, я действую лирикой, там, где юмором, сатирой,— я действую ими’1.
Воспроизведением истинных ликов жизни объясняется то художественное обаяние, какое они сохранили по сей день.
Давно ушла эпоха разрухи, неразберихи, холода, неустроенности, страха перед уплотнением и выселением, боязни потерять работу из-за неправильно заполненной анкеты, пора мешочников и перегруженных железных дорог, но мы читаем об этих реальностях семидесяти-шестидесятилетней давности и видим, что, хотя большинство из них исчезло, но многое можно увидеть еще и сегодня.
Рассказ — один из труднейших литературных жанров. Он требует от писателя точности в выборе сюжета, персонажей, острой наблюдательности, строгого соблюдения пропорций, отбора деталей, наконец, точности языка персонажей и авторского языка. Если в крупном произведении небольшие неточности, небрежности могут пройти порой незамеченными, то в рассказе малейшая фальшь, малейшая оплошность могут привести к краху, сделать все произведение несостоятельным.
В рассказе писатель дает лишь фрагмент жизни, но в нем аккумулируются существенные, общие закономерности эпохи.
Тематика сатирических рассказов Романова разнообразна и весьма обширна, при этом есть темы, к которым он обращается неоднократно, и можно восхищаться той виртуозностью, с какой он воплощает в сатирических миниатюрах такие вечные темы, как стяжательство и корыстолюбие, разгильдяйство и бюрократизм, пьянство и сквернословие.
Написанный в 1920 году рассказ ‘Значок’ воспринимается сегодня как сугубо современный, злободневный. Небольшой по объему, он отличается необычайной емкостью содержания. Здесь не просто высмеивается формализм в проведении субботников. Романов показал, как важное дело доводится до абсурда и дискредитируется, здесь психологически точно и ярко показано, как человеческую массу можно организовать и поднять на пустое дело, внушить ей гордость за себя и одновременно презрение к неучаствующим в нем, нетерпимость, а отсюда уже недалеко до дискредитации людей, до их подавления (позже об этом будет говорить и А. Платонов, уже в ином, масштабном, произведении — ‘Котлован’). Таким образом, рассказ ‘Значок’ оборачивается не юмореской, а социологически-психологическим исследованием.
Великолепно зная деревню, ее нравы, ее заботы, Романов рисует типы мужиков, не идеализируя их, но и не сгущая краски. Он чувствует душу крестьянина-собственника, в котором уживается доброта, открытость — и скаредность, жадность, трудолюбие — и мечта о безделье, о земле, не требующей труда для возделывания (‘Обетованная земля’).
И мужики предстают такими, какими они вошли в нарождающуюся новую Россию,— недоверчивыми, неуверенными, ждущими перемен, агрессивными, по-прежнему расхлябанными, неорганизованными, надеющимися на неизменный русский ‘авось’ (‘Тринадцать бревен’).
Строительство новой деревни, новых отношений только начинается и, разумеется, не идет гладко. Как выдвигаются руководители, кто и как приходит к руководству — все это ярко воспроизведено в рассказе ‘Три кита’.
В ‘Синей куртке’ Романов поднимается на более высокий уровень обобщения и показывает на фоне провозглашаемого демократизма систему администрирования и волевого воздействия на несознательную массу.
Среди многообразия тем есть одна, которая волновала Романова на протяжении всей его творческой жизни, это — религия, религиозное сознание. Освободившись от религиозных догм, сковывающих его сознание в юности, Романов увидел, сколь сложен и непрост процесс духовного освобождения, и любое упрощение способов борьбы с религией (лозунги, запреты) полагал бесперспективным. В рассказах ‘Отец Федор’, ‘Обетованная земля’, ‘Страх’, ‘Новая Пасха’, ‘Верующие’, ‘У парома’ он ставил вопросы. Решать их должна была жизнь.
Небольшая статья П. Романова ‘О борьбе с религией’ (1928) звучит и сегодня чрезвычайно актуально и свежо. ‘Стремление к высшему есть законное требование человеческой природы. На этом стремлении держится все человеческое движение. И вот на этом-то пути религия, предлагающая это высшее в готовом виде, является Величайшей опасностью, потому что она ведет к остановке и смерти подлинное творящее начало в человеке. Как с этим бороться?
С величайшей серьезностью. У нас распространен близорукий метод — обливать грязью противника и находить в нем только одни отрицательные стороны… Но теперь время такой тактики прошло. Оно должно замениться серьезным, без всякого зубоскальства отношением к этому вопросу’1.
Сопротивление исстари установившимся отношениям господства и подчинения распространялось и на семью. Среди молодежи утверждалась ‘свободная любовь’ как противопоставление старым формам освещенного религией брака. Мало того, сама любовь провозглашалась пережитком буржуазной эпохи: нет никакой любви, есть только отношение полов. На эту тему было написано много книг, одна из наиболее нашумевших в то время принадлежала перу А. М. Коллонтай — ‘Любовь пчел трудовых’ (1923). На тему любви и брака вспыхивали ожесточенные дискуссии.
Книга А. М. Коллонтай дышала пафосом свободы и независимости. Помыслы ее героинь устремлены к любви-товариществу, к такой форме отношений мужчины и женщины, где они обладают равными правами, равной свободой. Однако очень не просто сохранить любовь в динамичную переломную эпоху, и героини Коллонтай склоняются к мысли о замене свободы любви свободой интимных связей. Здесь был возврат к настроениям дореволюционной поры — ведь подобные же взгляды исповедуют и Ирина из ‘Последних страниц из дневника женщины’ Брюсова и Ольга Орг из одноименного романа Юрия Слезкина (1914)… Да, тогда это был вызов официальной буржуазной морали. Но чем он отличался от аморальной проповеди арцыбашевского Санина? А именно на такой позиции стояли героини многих произведений советской литературы 20-х — начала 30-х годов: и героиня ‘Луны с правой стороны’ С. Малашкина (1926), и Наталья Тарпова из одноименного романа С. Семенова (1927), и героини Ф. Панферова.
Одним из первых Пантелеймон Романов выступил в защиту подлинной любви в условиях нового строя, что свидетельствовало о стремлении укрепить этот строй, преодолеть издержки его развития. Уже в пьесе ‘Женщина новой земли’ (пьеса известна и под другими названиями — ‘Свободная любовь’, ‘Мария Кропотова’, 1924) он сделал попытку показать жизненную несостоятельность, более того — разрушительную силу нравственной установки на свободную любовь. Однако критиками, да и частью молодежных функционеров такие, по существу, светлые, устремленные в будущее рассказы, как ‘Без черемухи’ и ‘Суд над пионером’, были восприняты как очернительские. Писателя обвиняли в порнографии, в смаковании эротических сцен. Луначарскому даже пришлось вступаться за Романова на страницах печати, в частности, по поводу его ‘Писем женщин’, где писатель предпринял психологическое исследование женской любви.
Произведения Романова становились объектом жарких обсуждений не только в прессе, но и на публичных собраниях, диспутах. Речь там шла главным образом не о художественных достоинствах или недостатках сочинений писателя, а о тех проблемах, какие он поднял в рассказах ‘Без черемухи’, ‘Суд над пионером’, ‘Актриса’, в пьесе ‘Женщина новой земли’, позже в романе ‘Товарищ Кисляков’ и др.
Перечитывая сегодня Романова, видишь, насколько чисты его помыслы, поражаешься проницательности и мудрой простоте его творчества.
Романов бесстрашен в своих произведениях, как только может быть бесстрашен честный человек.
В рассказах ‘Видение’, ‘Экономическая основа’, ‘Человеческая душа’, ‘Огоньки’ он рисует и негативные картины послереволюционной России. И хотя чаще всего они даются через восприятие героев, отрицательно относящихся к новому строю, многое потерявших в результате революции, все же в них содержатся и моменты объективные, отражающие истинное положение дел. Но Романов показывает вместе с тем, насколько убог внутренний мир этих бывших людей, клянущих новый строй, пытающихся к нему приспособиться, приспосабливающихся, но вдруг обнажающих свою низменную натуру (как герой рассказа ‘Видение’)
Лишенные внешних драматических вспышек, увлекательной интриги, неожиданных поворотов сюжета, незатейливые, простые, как сама жизнь, рассказы Романова вместе с тем и сложны, как сама жизнь, и полны внутреннего, невыдуманного драматизма. Герои лучших психологических рассказов — это уже не фигуры-символы, как в сатирических миниатюрах, а сложные противоречивые образы.
Его эстетический принцип оставлять читателя наедине с фактом многими критиками был воспринят как бесстрастность и равнодушие. Статья С. Пакентрейгера о Романове так и называлась: ‘Талант равнодушия’. Критике двадцатых годов вообще было присуще цеплять ярлыки, обвинять писателей в незнании марксизма и диалектики, поучать, как надо и как не надо писать, какие темы избирать, а какие отбрасывать. Особенно рапповские и напостовские критики подвергали Романова систематическим злобным нападкам. Лейтмотивом многих из них было: ‘Опять этот Романов со своими проблемами!’ ‘Романову ли говорить о серьезных проблемах, ведь его творчество вскормлено побочными моментами революции, ведь его герой — мятущийся всероссийский обыватель’.
В то время не избежали критических атак и Горький, и Маяковский, и Есенин, и Булгаков, и Пришвин, и А. Толстой.
Но Романов, как и многие другие талантливые писатели, не сломался, не пошел на компромиссы (лишь в последние годы жизни он стал делать уступки — это нашло отражение в 4 и 5 частях ‘Руси’ и в некоторых рассказах). В большинстве же своих рассказов он верен себе, верен избранному пути.
‘Ведь в искусстве,— писал Романов в ответе на одну из анкет, а по сути, отвечая своим критикам,— дело не в беспристрастной передаче своей мысли, а в сведении глаз на глаз читателя с самой объективной реальностью и оставлении их без свидетелей. Только тогда совершается подлинное восприятие искусства. Каждый воспринимает искусство только по тому дубликату, который имеется у него и вполне соответствует подлинному снимку с реальности, данному писателем’1.
И Романов ставил вопросы По сути дела, почти каждый его сатирический и юмористический рассказ — более или менее серьезный вопрос. История уже произвела отбор, и сеюдня можно видеть, что сюжеты некоторых рассказов остались для нас лишь как штрихи динно ушедшего времени (‘Спекулянты’, ‘В темноте’), сюжеты других (и таких большинство) затрагивают проблемы сегодняшнего дня (‘Значок’, ‘Грибок’, ‘Стена’, ‘Три кита’, ‘Синяя куртка’, ‘Картошка’, ‘Белая свинья’, ‘Блестящая победа’).
Сатирические и юмористические рассказы Пантелеймона Романова — это вершина его творчества, в них достигнуто идеальное слияние содержания и формы, а идея дается самим художественным образом и усваивается естественно и свободно.
Стиль Романова, характерный для большинства произведений, сдержан, даже суховат. Он избегает пышных словесных орнаментов, метафоричности. Образы и сравнения Пантелеймона Романова, как правило, лаконичны, почти всегда точны, без кричащих красок, а кроме того, неизменно доводят до читателя не только смысл, который выходит за границы своего времени, но и дают приметы именно своего времени, его атмосферу.
Комизм в рассказах отражает комизм жизненных ситуаций, жизненных противоречий (‘В темноте’, ‘Опись’, ‘Рулетка’). Выхваченные из жизни положения, воплощенные в емких художественных образах, становятся источником комического (‘Лабиринт’, ‘Слабое сердце’, ‘Картошка’, ‘Три кита’).
Именно сатирические и юмористические рассказы наряду с неизменными отрицательными отзывами получали и высокую оценку в печати (Воронский, Луначарский, В. Полонский, С. Гусев).
Серьезные критики видели в его произведениях правдивое отражение эпохи и стремление писателя служить новому строю своим пером, помогать преодолевать вековую российскую косность, отсталость, бестолковщину, но критики близорукие в тех же произведениях обнаруживали потакание мещанским, обывательским вкусам, новой нэпманской буржуазии. К сожалению, их было большинство, они наносили ущерб нормальному развитию литературы. Расхожими терминами в их статьях было: ‘найти лицо’, ‘определить лицо’. Поиски ‘лица’ зачастую приводили этих критиков к категорическому заключению, что ‘у такого-то писателя нет лица’ или же что он ‘скрывает свое лицо’ и более того — что он обнаруживает лицо классового врага. (Кстати, даже Маяковский в стихотворении ‘Лицо классового врага’, 1928,— одним из признаков враждебности народу считал пристрастие читателей к произведениям Пантелеймона Романова и Михаила Булгакова). В рассказе ‘Право на жизнь, или Проблема беспартийности’ Романов с горечью описывал ‘поиск лица’ беспартийным писателем. Некоторые критики видели просчет автора в том, что его герой кончил жизнь самоубийством. Настоящий приспособленец так бы не поступил,— говорили они, не учитывая, что и в стремлении приспособиться можно потерпеть крах.
Поиски критиками ‘лица’ самого Романова сопровождались ожесточенными нападками на писателя, участившимися после выхода его романа ‘Товарищ Кисляков’ (1930).
Так писатель на несколько лет вперед предвидел тенденцию.
Когда сегодня читаешь критиков 20-х-30-х годов, поучающих, изобличающих, унижающих, принимающих позу литературных учителей и мыслителей, постигших единственно верный смысл жизни и эпохи, становится ясно, как трудно было писателю, какое требовалось огромное мужество, чтобы все это преодолеть и продолжать работать.
О своей позиции — ‘Реализм и реализм!’ — Романов заявлял неоднократно. Но есть одно его высказывание, которое, хотя и было сделано в связи с Чеховым (в ответе на анкету), органически связано со всем творчеством самого Романова: ‘Для писателей Чехов по-прежнему остается одним из высших образцов, у него можно учиться простоте, краткости, жизненности (что критики часто смешивают с мещанством). У него есть величайший дар претворения обыденных мелочей в трагедию или комедию жизни.
Есть два способа художественного преодоления низин жизни:
1) посредством изображения возвышающих моментов, героических и
2) посредством микроскопического исследования самых низин, при условии, если художник сам стоит на большой высоте над этими низинами. Только тогда он имеет в себе критерий для оценки, и этот критерий будет передаваться читателю, и он через художника будет получать тонкость обоняния для различения высокой и низкой пробы в явлениях жизни.
Чехов пользовался этим последним способом…’1
У Романова мы не найдем идеального героя, который мог бы служить образцом для подражания. Даже просто положительных героев у него не столь уж много (Сергей в ‘Новой скрижали’, Петр в ‘Звездах’, героиня рассказов ‘Без черемухи’ и ‘Большая семья’). Зато в большинстве его многочисленных рассказов следует выделить действующее в них ‘честное, благородное лицо’ — смех.
‘Не тот смех,— писал Гоголь о такого рода комического,— который порождается временной раздражительностью, желчным, болезненным расположением характера, не тот также легкий смех, служащий для праздного развлеченья и забавы людей,— но тот смех, который весь излетает из светлой природы человека, излетает из нее потому, что на дне ее заключен вечно бьющий родник его, который углубляет предмет, заставляет выступить то, что проскользнуло бы, без проницающей силы которого мелочь и пустота жизни не испугала бы так человека’1.
Рассказы Романова, необычайно простые и безыскусственные (к ним в полной мере можно отнести известное определение реализма как воспроизведения жизни в формах самой жизни), тем не менее зачастую воспринимались и понимались превратно-примитивно современниками (причем преимущественно критиками). При анализе произведений (если это можно было назвать анализом — в основном это был пересказ ситуаций, данных писателем) акцент делался на том — было это или не было в жизни, искажение это действительности или нет. А между тем в одной из записных книжек Романова можно найти мысль, которая служит ключом к пониманию творческого принципа, метода, приема писателя: ‘В своих рассказах я не описываю смешных положений, я открываю какое-нибудь национальное свойство, и на нем строится само собой рассказ, благодаря этому в нем все имеет отношение к одному основному смыслу и всякое смешное положение получает высшее художественное оправдание’.2
2 ЦГАЛИ, ф. 1281, оп. 1, ед. хр. 92, л. 45.
* * *
Роман этот внешне перекликается с рассказом ‘Черные лепешки’. Он не был удачей автора. Как обычно, критика его поругала. Но самое серьезное испытание ожидало Романова через два года, с появлением следующего большого произведения.
7 октября 1929 года в его дневнике появляется запись: ‘Кончил роман ‘Попутчик’. Первой мыслью было написать роман ‘Вырождение’, т. е. конец интеллигенции в плане вырождения. Я писал его два раза и все не загорался, и только когда стал писать в третий раз, почувствовал всю силу охватившего меня вдохновения. 310 стр. я написал в 31 рабочий день. Чувствую, что написал страшную вещь. ‘Последнюю главу из истории русской интеллигенции’2.
2 Там же, л. 30-31.
На Западе это произведение было воспринято как материал для критики советской действительности изнутри. В считанные недели он был переведен почти на все европейские языки и под названием ‘Три пары шелковых чулок’ издан во многих странах. На Пантелеймона Романова обрушился шквал разгромной критики. Его третировали как ‘классового врага’, клеветника и т. п., его книги изымали из библиотек.
Литераторы, склонные к изображению борьбы за новый строй только через героику созидания, не поняли замысла писателя.
А. Бек, например, правильно отметив, что ‘роман ‘Товарищ Кисляков’ дал образ, тип приспособленца (‘Гнусный подхалим, отвратительный приспособленец, пресмыкающийся лакей — таков Кисляков в изображении Романова’1), переносит авторскую оценку героя на всю советскую интеллигенцию. Это было или близоруко или некорректно. О ‘реакционном смысле произведения Пантелеймона Романова’ писал Владимир Киршон2. Романов стремился показать конец старой интеллигенции, не нашедшей себя в новых условиях, более того, он создал образ отвратительного человека, предателя, готового служить любому строю, лишь бы его не трогали, и ради собственного спокойствия и карьеры готового предать друзей и вчерашних покровителей, если сегодня они не у власти. Тип страшный, но ведь, создав его, Романов опять же оказался провидцем. За несколько лет до 1937-1938 годов, когда совершались усиленные поиски ‘врагов народа’, Романов показал, что среди наиболее рьяных ‘борцов’ за чистоту партии, за социализм находились и те, кто втайне не принимал новый строй, но любыми средствами демонстрировал свою лояльность.
2 Ленинград, 1930, N 2, с. 115.
В мелких рассказах… читателю не могло в голову прийти, что я даю там изображение всей действительности’.
В дневнике Романов записал: ‘Какое у меня ‘политическое миросозерцание’, какая ‘позиция’ наконец? — Никакой. Одно время я загораюсь перспективами революции, в другое — я вижу ее в самом черном свете, в третье — еще как-нибудь. Но благодаря именно этому мне внутренно знакомы опытным путем все позиции, и я их только делаю материалом для себя, и отсюда моя пресловутая объективность и проникновение в человеческую душу, потому что моя душа имеет десятки лиц. И в сущности, я все пишу из собственного опыта, так как по себе знаю и те и другие и третьи отношения к действительности.
Если бы я был практическим деятелем — гражданином в революции, я был бы благодаря этому свойству слабейшей пешкой. А так как эти мои ‘ощущения’ идут не на практическое дело, а поступают в художественную лабораторию, я оказываюсь сильнейшим’1.
* * *
Но меня, как исследователя психологии нации, не могло не поражать в течение всей революции явление совсем другого порядка: откуда-то взявшаяся способность к длительному, в течение многих лет непрерывному усилию, способность в течение пятнадцати лет неослабно вести основную линию, лозунг борьбы вместо прежнего непротивленства. Несомненно, что основные черты ‘национального характера’ перестали быть основными. Действующей силой выступили совсем другие черты. И жизнь получила совсем другое лицо’1.
Речь П. Романова на Первом съезде писателей, где он говорил об особенностях сатиры, была произнесена не без оглядки на требования вульгаризаторской критики. ‘Навсегда покончить с однобокой сатирой,— говорил он,— иначе они, ‘сатирики’, прежде всего обрекают на гибель самих себя’. Горькой иронией в адрес тех, кто был поставлен в железные тиски новейшей критикой, звучат эти слова. ‘Сатирик и юморист могут отвечать на требования нашей эпохи. Они могут, разоблачая брак, создавать и образы героев нашей эпохи, не изменяя при этом своей индивидуальности’2. П. Романов ошибался — это было насилие над творческой индивидуальностью сатирика, измена своим творческим принципам. Насаждение такой межеумочной литературы породило впоследствии ту серую бесконфликтную мелкую юмористику и убогую сатиру, которая стала господствующим направлением в этих жанрах на протяжении полувека.
Реализуя провозглашенные теоретические установки, Романов написал рассказы ‘За этим дело не станет’, ‘Интеллигенты’, ‘Пионерка’, некоторые другие. Лишь в рассказе ‘За этим дело не станет’ еще чувствуется энергия и мастерство писателя. Все остальное значительно слабее, бледнее.
Последним крупным его произведением (помимо 4 и 5 частей ‘Руси’) был роман ‘Собственность’ (1932). Эскизом к роману, как бы конспектом его, послужил небольшой рассказ ‘Блестящая победа’ (1930): талантливый пейзажист Виктор Большаков предает свой талант и начинает клепать плакаты на потребу дня. Плакаты приносят ему достаток, художник строит дачу, занимается садом, огородом, погрязает в собственности. Его талант истаивает.
Талант и общество, художник и общество — это одна из проблем, всегда волновавших Романова.
И опять посыпались обвинения в пошлости, в искажении действительности. Это было расхожим клеймом, которое прикладывалось к каждому новому произведению писателя: ‘Пошлость’,— бросали критики в адрес романа ‘Собственность’, ‘Пошлая проблематика’,— заявляли читатели на страницах ‘Литературной газеты’, ‘Пошлость’,— звучало в рецензиях на вышедшие в 1934 и 1935 годах сборники рассказов Романова.
Но наиболее проницательные писатели (Воронский, Горький) ценили талант Романова и старались оградить его от нападок. ‘П. Романова совсем напрасно, главным образом, развязные ленинградские критики упрекают в пустой анекдотичности,— писал Воронский.— Этого у него нет. Романов серьезен, он заставляет смеяться других, но сам не смеется, больше, на литературном лице его — маска бесстрастности’3.
2 Первый Всесоюзный съезд советских писателей. Стеногр. отчет. М., 1934, с. 247.
3 Красная новь, 1925, N 12.
И все это происходило на фоне невероятной популярности Романова у читателей и зрителей. Его комедия ‘Землетрясение’, одна из первых советских комедий, с огромным успехом прошла в десятках театров страны. Его рассказы читались с эстрады многими сотнями исполнителей, профессиональных и самодеятельных. В информации ‘Что читают артисты’, опубликованной в газете ‘Московский комсомолец’, сообщалось: ‘Из русских писателей по читаемости идет Пантелеймон Романов, за ним Толстой, Горький, Вересаев, Достоевский, Лавренев и др. Старые классики читаются значительно больше, чем советский писатель (за исключением П. Романова)’2.
Согласно библиотечной статистике его имя в течение нескольких лет находится в числе десяти наиболее популярных писателей. По сведениям Книжной палаты, опубликованным в 1934 году, по числу переводов за рубежом Романов шел вслед за Горьким, Эренбургом, А. Толстым.
Такое несоответствие — читательский успех и отверженность критикой, заставляют его обратиться за помощью в руководящие органы. Он пишет письмо И. В. Сталину, но парадокс заключался в том, что, как замечал потом Романов, ‘тов. Сталин даже спрашивал, не беспокоит ли меня цензура, и сказал: ‘Пусть печатают так, как написано’3, а газетные критики ‘вроде Катаняна’ продолжали убивать талант.
Количество публикаций сокращалось, тиражи падали. Возникли материальные затруднения. Уже немолодой писатель стал выступать с публичным чтением своих рассказов. Появление в афише имени Романова всегда сулило аншлаг. Виктор Ардов вспоминал: ‘Всегда приданным ‘премьером’ наших вечеров был Романов. После него выступать уже нельзя было: Пантелеймон Сергеевич читал настолько сильно, смешно, где надо, а где надо — трогательно, что любая аудитория буквально отвечала овациями на его выступления’4.
2 Московский комсомолец, 1929, 12 сентября.
3 ЦГАЛИ, ф. 1281, оп. 1, ед. хр. 96, л. 3.
4 Ардов В. Этюды к портретам. М., 1983, с. 140.
Пантелеймон Сергеевич Романов скончался 8 апреля 1938 года. Он долго и тяжело болел, последние месяцы писать ему было трудно. Горько читать слова правды о творчестве Романова в некрологе, признание именно тех его основ, за которые критика убивала талант писателя: ‘Как художник, выдающийся сатирик и юморист, Пантелеймон Романов развернулся только после Великой Октябрьской социалистической революции.
В ряде рассказов и в романе ‘Собственность’ он разоблачал мелкособственнические инстинкты обывателя. В сборниках рассказов ‘Дружный народ’, ‘Хорошие места’ и др. показывал он старую и новую деревню, осмеивая и борясь против пережитков капитализма в быту и сознании людей.
Основным произведением П. С. Романова является роман ‘Русь’, в котором он описывал предреволюционную эпоху и годы мировой империалистической войны. В романе ‘Русь’ представлена огромная галерея типов и характеров.
П. С. Романов страстно ненавидел мещанство, обывательщину, рутину. Он бил острым словом, разящим орудием смеха бюрократов, подхалимов, бичевал и отметал все то, что мешает нашему движению вперед…
Выбыл из строя вдумчивый художник, человек большой энергии и жизнерадостности, могущий дать советскому читателю ряд значительных произведений’1.
‘Существенная форма духа — это радостность…’ — сказал Карл Маркс2.
К человеческому облику и человечному творчеству Пантелеймона Романова замечательно подходят эти слова.
Жизнь Пантелеймона Романова в литературе была нелегкой, но счастливой. Еще задолго до того, как им был написан первый рассказ, он мечтал создать ‘свою литературу’, свою ‘художественную науку о человеке’. И он ее создал. Страницы его произведений распахивают перед нами дверь в живой мир, отделенный от нас уже многими десятилетиями. Мир этот далеко не праздничный, напротив, он слишком будничный, обыкновенный, он не всегда веселый, напротив, часто далеко не веселый. Но это мир человеческий, а мы так по нему истосковались.
2 Маркс К. и Энгельс Ф. Соч., т.1, с.6.