‘Тайна любви больше, чем тайна смерти’,— говорит Саломея за несколько мгновений перед своей смертью, когда жизнь ее уже окончилась, когда смерть уже окружила ее, коснулась ее своею тенью и дала ей свою мудрость.
В том и величие, и тайна, и восторг Любви, что жизнь и смерть становятся равны для того, кто полюбит. Жизнь своя и чужая. В том сила и ужас Любви. Пред ней смолкают все голоса, кроме голоса властного желания, которое ослепляет глаза своим чрезмерным светом, меняет души, меняет людей, меняет предметы — и драгоценные предметы становятся ничем, а ничто становится безбрежным царством, и люди становятся богами и зверьми, входят в мир нечеловеческий, и души бьются, безумствуют, светятся, души горят исступленные, плачут, и в первый раз живут, и в первый раз видят, видят все — влюбляясь в тела, как некогда Ангелы влюблялись в дочерей Земли. Ангелы бросили Небо для Земли и тем связали изумрудную Землю с бездонностью синего эфира, в котором рождается все. Они удвоили мир, и мы живем между двух зеркальностей. Нам страшно среди отражений. Нам холодно, мы цепенеем и тонем в зеркальных глубинах. Но мы любим, мы любим, и ради Любви совершим геройство, и ради Любви совершим преступление, ради одной минуты Любви создадим жизнь и растопчем жизнь. В этом Любовь.
Любовь ужасна, беспощадна, она чудовищна. Любовь нежна, Любовь воздушна, Любовь неизреченна и необъяснима, и что бы ни говорить о Любви, ее не замкнешь в слова, как не расскажешь музыку и не нарисуешь Солнце. Но только одно верно: тайна Любви больше, чем тайна смерти, потому что сердце захочет жить и умереть ради Любви, но не захочет жить без Любви.
Любовь иногда приводит к безумию. Иногда? Быть может, всегда? О, конечно, всегда, но только порою это безумие тонет в красках и словах, схваченных лиризмом, или в поступках поразительной красоты, или в цветах, вспоенных кровью,— тонет, вспыхнув, и больше нет Любви, потому что вот больше уже нет безумья, — а порою безумье кончается буднями, то светлыми, то темными буднями, жизнью, реальностью, самой нереальной, хоть она и повседневна. Когда безумье кончается буднями, нельзя больше говорить о Любви, как нельзя говорить о свежести здоровья, видя перед собой излечившегося калеку, которого бросило что-то под колесо, но который исправил свои изломы.
Любовь, сказка мужской мечты и женской, не смешивается с жизнью. Она возникает в ней, как сновиденье и уходит из нее, как сновиденье, иногда оставляя по себе поразительные воспоминания, иногда не оставляя никакого следа — только ранив душу сознаньем, что было что- то, чего больше нет, чего не будет, чего не вспомнишь, не вызовешь опять никакими усильями.
Любовь возносит или бросает в яму. Любовь дает нам быть в Аду или в Раю, но никогда не останавливается на среднем царстве, находящемся между двумя этими полюсами. В Любви нет тепла, в ней есгь только жгучесть или холод. То, что толпа называет теплыми словами, есть мерзость пред Богом. Пламя или мертвый лед. Между ними нет третьего, а эти два могут быть вместе в одном, как вместе дышат в мире Бог и Дьявол. Среди Европейских людей никто так этого не понял, как Испанцы. Героини Испанских драм в таинственный, в решительный момент возникновения любви восклицают: ‘Я вся — огонь и лед!’ Это понял также и Оскар Уайльд.
У Любви нет человеческого лица. У нее только есть лик Бога и лик Дьявола. В роскошной панораме, исполненной яркого безумия, Оскар Уайльд показал нам лик Дьявола в Любви.
Примечания
Печатается по изд.: Уайльд О. Саломея. СПб., изд. ‘Пантеон’, 1908, с. 31—32.