Нянины сказки, Соловьев-Несмелов Николай Александрович, Год: 1917

Время на прочтение: 35 минут(ы)

Николай Александровичъ Соловьёвъ-Несмеловъ

Нянины сказки, 1917.

Козочка-бляночка.

Идетъ коза лсами,— рогами-то брыкъ-брыкъ!
Идетъ коза полями,— ногами-то топъ-топъ!
Я, коза-дереза, никого не боюсь,— брыкъ-брыкъ, топъ-топъ!
Она родилась ранней весной въ старой избушк бабушки Петровны.
Блое утро чуть-чуть заглянуло въ избушку бабушки Петровны, какъ подъ рукомойникомъ явилась блая козочка.
Бабушка Петровна крпко спала. Она не слышала, какъ радостно проблеяла коза Матрена, какъ тихо отвтила коз Матрен блая козочка, лежа на земляномъ полу: — Гд я?
— У бабушки Петровны съ матерью!— коротко сказала коза Матрена и ласково стала облизывать ей глаза,— ясне стало въ глазахъ, заботливо начала облизывать голову,— свтле стало въ голов, нжно припала къ блой груди,— сильне забилось сердце у блой козочки — тукъ-тукъ-тукъ!— и встала козочка на рзвыя ножки, сунула коза Матрена блую козочку веселой мордочкой къ своимъ теплымъ соскамъ и стала кормить милую дочь сладкимъ молокомъ.
И блая козочка поняла (она была умная,— это сразу ршила мать ея, коза Матрена), бляночка поняла: что можетъ быть слаще молока?—Ничто! Кто можетъ быть миле матери?—Никто!
Козочка-бляночка не одну, не дв минуты сосала сладкое материнское молоко и черезъ часъ, а можетъ-быть и черезъ два, посл своего рожденія запрыгала весело по изб бабушки Петровны. Хорошо и не ободняло еще, а блая козочка уже десятки разъ проскакала отъ рукомойника въ передній уголъ, изъ передняго угла — къ выходной двери, къ низкому коннику, гд спала бабушка Петровна, у конника налетла она на рыжаго кота Василья Васильича, лизнула его въ сытую мордочку. Котъ обидлся, далъ козочк сильную пощечину. Козочка любила всхъ и хотла приласкать каждаго, вотъ и поди, приласкайся къ иному забіяк,— онъ ни за что тебя обидитъ. Горько стало на сердц у козочки-бляночки, молча отпрыгнула она назадъ, посмотрла долго на кота и издали проблеяла:
— Ахъ, зачмъ ты длаешь больно? Не умешь играть!..
И снова стало радостно на сердц у козочки-бляночки, и подумала она: ‘А можетъ-быть, я его обидла,— вотъ онъ какой важный, серьезный, а я подбжала къ нему запросто’. И козочка снова подпрыгнула къ коту, чтобы извиниться.
— Я, я… не хотла васъ огорчить… Я…
Котъ Василій Васильевичъ поднялся на лапы и ршилъ поучить надодницу. Онъ взвился въ воздухъ клубомъ, козочка прилегла къ полу, повторяя:
— Простите, я не хотла васъ обидть!
Котъ перелетлъ черезъ козочку, шлепнулся на полъ и громко и отчаянно замяукалъ. Бабушка Петровна проснулась, поднялась на конник и прошептала:
— Господи, кто это развозился въ избушк?
Козочка-бляночка подбжала къ бабушк, проблеяла:
— Здравствуй! Вотъ и я!
— А-а, у насъ новая козочка, молодая бляночка! Слава Богу, бабушк прибыль.
Съ этого яснаго утра козочка-бляночка стала жить-поживать у бабушки Петровны.
Бабушка любила козочку-бляночку. Козочка росла на вол, бабушка не привязывала ее на веревку.
Козочка-бляночка была большая шалунья. Она всюду совала свою мордочку: и въ горшокъ съ горячими щами, и въ кринку съ молокомъ, и въ чугунокъ съ варенымъ картофелемъ.
До всего было дло козочк-бляночк, то она свяжется съ серьезнымъ котомъ Васильемъ Васильичемъ, налетитъ на кота, задеретъ короткій хвостъ, припадетъ головой къ земл,— прыжокъ-два и собьетъ кота съ ногъ, отброситъ далеко въ сторону. Пройдетъ минута-дв,— козочка-бляночка набросится на птуха Кузьму Петровича, горлана-полуночника, большого хвастуна въ птичьей семь. Кузьма Петровичъ то и знай приговариваетъ:
— Кло! кло! кло! ку-ку-ре-ку! Было это въ пожарный годъ: сгорла бы вся деревня наша, если бы я не увидалъ да не заоралъ во все горло, а такого горла ни у одного птуха нтъ, хоть весь свтъ пройди… Ужъ и заоралъ я! ‘По-жа-аръ, братцы-сударики!’ кричу и все расту, расту,— со свинью выросъ, вотъ на этомъ мст мн повалиться,— вдь если бы народъ не сбжался, отъ крику до теленка ростомъ дошелъ бы я!..
— Ужъ и пустомеля ты, пустомеля!— кричитъ ему на это съ плетня сосдній птухъ Гараська-безхвостый. — А-а, лиходй!— отвчаетъ ему Кузьма Петровичъ.— Чего ты на чужой дворъ носъ показалъ? Выщипалъ я у тебя хвостъ,— выщиплю и зобъ.
А козочка-бляночка — тутъ какъ тутъ — не любитъ она ссоръ.
— Эхъ, Петровичъ, нехорошо! Эхъ, Кузьма, неладно! Ишь старики расходились,— сосди вдь, стыдно! Что за птухи,— куры засмютъ!— и подпрыгнетъ къ Кузьм Петровичу, отгонитъ его подальше отъ плетня, проскользнетъ въ подворотню на середину двора, въ это время песъ залетъ-пустолай прыгаетъ и скачетъ кругомъ козочки-бляночки, норовитъ ее схватить за короткій хвостъ. Козочка мечется,— рада поиграть,— прыгаетъ, мотаетъ головой, натираетъ молочные рожки. Кузьма Петровичъ неистово горланитъ, песъ залетъ-пустолай отчаянно лаетъ, котъ Василій Васильичъ мяучитъ, соберутся изъ хлвушковъ на этотъ шумъ куры и поднимутъ такое кудахтанье, что вс воробьи попрячутся по застрхамъ, и свинья Домна выставитъ тупую морду и стонетъ: ‘Охъ, свты, уморили! Охъ, проказники, вс бока подвело отъ смха’.
Бабушка Петровна сидитъ на крылечк, довольная, веселая, смется, да и говоритъ сама себ:
— Хорошо у меня всмъ житье: хоть не больно сытно, да больно весело. А и забавне всхъ, козочка-бляночка,— кого хочешь насмшитъ, не тужитъ, не плачетъ, всегда радостна. Ей и хлба не надо,— играй лишь съ утра до утра.
Такъ весело жила козочка-бляночка у бабушки Петровны, пока не привязали милую на короткую веревку къ столбику подъ навсами, по сосдству со свиньей. Прыгай тутъ, не длай убытковъ бабушк.
Козочка-бляночка, какъ стала подрастать да начесывать себ рожки, везд бдокурила.
Заберется въ избу къ бабушк, рожками щелкъ-щелкъ-щелкъ — отъ горшка съ картофелемъ черепки одни валятся, отъ кринки съ молокомъ только мокренько.
— Кто набдилъ?
Все она, козочка-бляночка.
Заберется козочка-бляночка къ бабушк Петровн въ огородъ, и прости-прощай разная огородная зелень,— молодая разсада, только что высаженная на гряды, морковь, огуречная зелень: то потопчетъ, то помнетъ, то пожуетъ козочка-бляночка.
Бабушка сердится, то и знай, ворчитъ:
— Волкъ тебя шь!
А козочка-бляночка думаетъ: ‘Какой такой волкъ? Хоть бы разъ повидать его!’
Вотъ и посадила бабушка Петровна козочку-бляночку на веревку и сказала:
— Одумайся, мой свтъ, въ разумъ войди, потерпи, ума наберись! Свинья Домна побережетъ тебя, приглядитъ за тобой. Тяжело, тошно было сидть на веревочк козочк-бляночк. Рвалась она направо, налво, впередъ, назадъ, задыхалась отъ веревочки, а все рвалась.
Свинья Домна стонала:
— Охъ, одумайся, козочка-бляночка, такъ-то задохнешься, ноги вытянешь.
Да, тяжело задохнуться, тяжело ноги вытянуть, не жить, не видать свта Божьяго, не слышать задорнаго крика птуха Кузьмы Петровича, веселаго лая залета-пустолая, докучнаго стона свиньи Домны.
‘Лучше потерпть, вотъ волкъ придетъ!’ думаетъ козочка-бляночка — и терпитъ.
Мало ли, много ли, долго ли, коротко ли прошло времени,— солнце, какъ и всегда, свтило ясно, зеленли поля, зеленлъ лсокъ, куда когда-то рвалась козочка-бляночка, какъ это случилось,— только случилось очень просто: перетерлась ли отъ времени веревка, или размякъ узелъ отъ дождей, перегнилъ и лопнулъ, только козочка-бляночка сорвалась съ веревки, бросилась дальше подъ повти. Хрюкнула было ей свинья:
— Погоди, постой, бляночка, куда ты?
— Куда глаза глядятъ, поищу волка,— отвтила ей козочка-бляночка.
— Пропадешь, волкъ тебя състъ!
— Пускай стъ, но не посадитъ на веревочку,— тошнй всего на свт. И вотъ бжитъ-бжитъ козочка-бляночка полемъ. Весело ей, радостно… Гд волкъ?—Нтъ въ пол волка!
И вотъ бжитъ козочка-бляночка лсомъ,— птицы поютъ, зври ревутъ… Всмъ радостно, всмъ счастливо, всмъ вольно… Гд волкъ?—Нтъ волка!
И бжитъ козочка, бжитъ, рожками брыкъ-брыкъ-брыкъ! Ножками топъ-топъ-топъ!
Никого не боюсь! Гд волкъ!— Нтъ волка! Добрая бабушка Петровна, видно, пугала только глупенькую козочку, чтобы держать ее на веревочк, анъ вотъ козочка не побоялась волка, будетъ цла и безъ веревочки! Гд волкъ?—Нтъ волка!
— Каръ! Карръ! Каррръ!— каркалъ со стараго дуба старый воронъ.— Есть волкъ, есть!
Оглянулась козочка-бляночка кругомъ и громко проблеяла:
— Гд онъ? Гд?
— Каръ! Карръ!.. Впереди онъ, впереди!
— Не боюсь его, не боюсь!
— Каръ! Карръ!.. Не бойся, а знай,— онъ есть, онъ рыщетъ везд, можетъ-быть, и не встртишь его, а можетъ, набжишь на него и сейчасъ….
— Ну, молчи, старый воронъ, бабушки Петровны старый кумъ! Лети къ ней да посиди-ка у ней на веревочк! А волка-то нтъ!
Гд-то далеко-далеко въ лсу протяжно завыло: ‘Ообоо’!— И засмялся старый воронъ: — Слышишь, безстрашная козочка-бляночка? Вонъ онъ воетъ впереди,— это волкъ воетъ!… Прячься скорй, вонъ зайцы прячутся….
— Не боюсь я никого! Брыкъ-брыкъ! Топъ-топъ!
И скрылась козочка-бляночка въ зеленомъ лсу, бжитъ все впередъ да впередъ!

Сестрица-цапля да братецъ-куликъ.

(Сказочка).

Куликъ да цапля родились при болот и жили на болот, и вс тамъ про нихъ говорили: ‘цапля—красавица, куликъ — умница!’
Вскружились головы у кулика да цапли,— только и слышно отъ нихъ: ‘Мы да мы!’
Взмахнули крыльями, поднялись, полетли, сли въ пол. Въ пол только и слышатъ: ‘Пить-полать! Пить-полать! Я перепелка — всмъ голова’. На цаплю и на кулика никто и не смотритъ: повсили носы куликъ да цапля—посидли-посидли….
— Скучно, цапля-сестрица!
— Скучно братецъ-куликъ!
Взмахнули крыльями, поднялись, полетли, сли въ лсу на сухую березу. ‘Тью-тью трр.. дью-дью-тью-ю’. Не видать, а слышно,— заливается птица въ кустахъ… Вс притихли, слушаютъ.
— Кто это?—спросила цапля сороку.
— Т-шш! Неужели соловья ты не знаешь?
— Длинный у него носъ?
— Нтъ.
— Тонкія у него ноги?
— Нтъ.
— Что же это тогда за птица?
— Ты слушай голосъ, какой голосъ!
— Голосъ! Вотъ невидаль! Не была ты у насъ на болот… не слышала, какъ поетъ лягушка… Вотъ это голосъ! И послушаешь ее и проглотишь,— ничего другого не захочешь, лучшаго блюда и не надо!
— Молчи, если глупа!— и сорока досадливо взмахнула крыльями и улетла.
Сидятъ на сухой берез куликъ да цапля, глядятъ другъ на друга да тоскливо вздыхаютъ.
— Скучно, братецъ-куликъ!
— Скучно, сестрица-цапля! Лучше нашего болота нтъ ничего на свт! — Нтъ ничего, братецъ-куликъ!
Взвились, полетли куликъ да цапля, прилетли, на болот сли и теперь сидятъ тамъ, ходятъ да бродятъ…. слушаютъ пніе лягушекъ, захочетъ цапля пообдать,— сунетъ носъ въ болото,— цапъ лягушку и проглотила… Это ли не житье,— и наслушалась и накушалась!
— Вкусно, сестрица-цапля?
— Вкусно, братецъ-куликъ, лучше не надо!
Отчего на болот только и хорошо жить цапл да кулику?
Да такъ ужъ издавна ведется, что всякій куликъ на своемъ болот великъ, а гд кто великъ, тамъ тому и мсто……

Въ цвтник.

Басенка-разсказъ.

Была весна. Цвли сирень и липа. На старую липу и утро и вечеръ прилеталъ соловей изъ ближняго сада. Вблизи липы и сраго дома съ колоннами аллъ цвтникъ — широкая клумба. На клумб дружной семьей росли георгины, камеліи, левкои, маргаритки, анютины глазки, иммортельки, резеда — не перечесть — и розовый кустъ. Вечерло, на балкон пили чай, громко разговаривали, у балкона на песк играли дти, голоса ихъ весело звенли. На клумб было тихо, цвты, обрызганные вечерней росой, дремали… Чу!— полилась соловьиная псня,— замираетъ, растетъ. По душистой резед чуть-чуть, точно задыхаясь отъ волненія, ползетъ улитка, мягкія ея рожки трепещутъ,— ей пріятенъ ароматъ розы, ее тянетъ къ розовому кусту. Соловьиная псня звенитъ, таетъ въ воздух. Розовый кустъ тихо колышется, будто обвянный легкимъ втеркомъ. Роза слушаетъ соловья и благоухаетъ. Соловей наслаждается ароматомъ розы и поетъ. Наконецъ улитка съ лиліями всползла на розовый кустъ и припала къ нжному цвтку розы. Она была счастлива. Соловьиная псня лилась и лилась, минутами разсыпалась серебромъ. Голоса на балкон смолкли, дти затихли,— вс слушали соловья—люди, деревья, цвты, улитка. Вдругъ изъ сырой канавы выпрыгнула лягушка, глаза на-выкат, смотритъ не сморгнетъ на розу, разинула пасть: ‘ква-а, ква-а, ква-а-а!’, шлепъ-шлепъ и взбирается на розовый кустъ. Соловей замолкъ, улитка упала среди маргаритокъ, роза опустила душистые лепестки. — Ахъ, сестрица, какъ ты не во-время квакнула!… Онъ поетъ, роза и вс слушаютъ его,— сказала улитка.
— Ква-а! Я теперь въ голос и тоже пою… Ты всегда безъ голоса и сиди въ своей скорлуп… Ква-а! Видишь,— онъ замолчалъ и слушаетъ меня. Роза благоухаетъ для насъ, и мы оба поемъ….
— Для всхъ,— прошелестли лепестки розы,— я не могу не благоухать, пока цвту, но ты можешь и помолчать минуту, когда поетъ онъ, слушай и молчи.
— Ква-а! Скажите, пожалуйста… вы душисты, сударыня,— это правда, но прыгните-ка такъ, какъ я. Ну-у, что? Ни съ мста? Спойте, какъ я! Ни-ни? Не можете?.. То-то… не завидуйте и молчите сами…
— Прыгай себ… только не пой!..
— Каждому свое, красавица,— шелестлъ лягушк молодой кленъ:—роз—благоухать, соловью—пть, а вамъ — скакать въ родномъ болот—будьте умны и не мшайте никому.
— Маня, Маня! Я сейчасъ сорву розу… цлый букетъ розъ! Какъ он пахнутъ,— прелесть!— крикнулъ въ эту минуту мальчикъ въ голубой рубашк.
— Ква-а! Слышишь,— твой конецъ, а я вотъ ускачу, не найти ему меня въ канав,— квакнула лягушка. — И скачи, скачи,— пролепетали цвты.
‘Тью-тью-тл-дью!’ залился снова соловей.
Голубенькій мальчикъ протянулъ было руку къ розовому кусту, и рука его опустилась, онъ смотрлъ теперь, затаивъ дыханье, въ полутемныя втви душистой липы. — Сеpежа, милый не рви розъ… он завянутъ, и улетитъ отъ насъ соловей!— подбгая, тихо сказала худенькая двочка съ разгорвшимся лицомъ.— Вдь розы цвтутъ и соловей поетъ не для насъ однхъ…

Чудная снжинка.

Поетъ и жалобно стонетъ осенній втеръ. Угрюмо смотритъ почернвшій лсъ, потерялъ онъ свою роскошную зелень и, какъ бднякъ или нищій, покинутъ всми: не слышно въ немъ, какъ бывало, ни пнья голосистыхъ птичекъ ни веселаго жужжанья неугомонныхъ наскомыхъ. Присмирлъ старина, призамолкъ, пригорюнился.
Печально смотрятъ обширныя поля, такъ недавно тонувшія въ золотистомъ мор полныхъ колосьевъ или дремавшихъ подъ мягкой изумрудной травой, а теперь — увы!— они голы, обнажены…
Зябнутъ малютки-зернышки, лежа въ холодной, ничмъ не прикрытой земл, дрожатъ беззащитныя бдняжки. Холодно, холодно сиротинкамъ!… Съ болью сжимаются отъ суровой стужи, со страхомъ прислушиваются малютки къ унылому завыванью втра и боязливо жмутся другъ къ другу, стараясь сколько-нибудь согрться… Но напрасны эти усилія малютокъ-зернышекъ — не согрться имъ… И они въ отчаяніи начинаютъ уже приготовляться къ смерти.
— Видно, смерть приходитъ, братцы,— вонъ она ползетъ, тихо подкрадывается холодомъ по земл, все ближе, ближе къ намъ…—шепчутъ зернышки другъ другу.— Зачмъ же усталый пахарь бросалъ насъ и сялъ въ рыхлую землю полными горстями?.. Неужели затмъ онъ бросалъ насъ и сялъ, чтобы мы умерли медленной, мучительной смертью, умерли безполезно?.. Неоткуда ждать намъ спасенья, некому сжалиться надъ нами…—шепчутъ потерявшія всякую надежду малютки-зернышки, покорно приготовляясь къ неизбжной смерти.
Небо покрылось сплошными облаками, какъ громадныя горы, нависли они надъ застывшимъ полемъ. Громче, пронзительне свисталъ порывистый втеръ, и малюткамъ-зернышкамъ казалось, что смерть вотъ-вотъ приближается, вотъ уже сжимаетъ ихъ въ своихъ объятіяхъ….
Но вдругъ что-то блое, яркое, ослпительно-блое замелькало, замелькало тамъ, высоко въ воздух, закружилось и стало спускаться на землю. Это что-то было въ звздистомъ, прозрачномъ плащ, который оно опускало волнами, чмъ ближе сходило книзу, потрясая мягкими, блестящими кудрями, искрящіеся глазки его горли, какъ сотни алмазовъ. Это прелестное что-то тихо опускалось на продрогшее поле, нжно наклоняясь надъ застывшими малютками-зернышками,— теплота разлилась по сердцу земли.
И посыпались блыя крупинки съ прозрачныхъ кудрей чуднаго виднія, и пошло оно гулять по полю, разстилая густымъ слоемъ свой мягкій, нжный, блый плащъ. Тепло стало малюткамъ-зернышкамъ подъ блымъ плотнымъ покровомъ.
Согрлись бдняжки-сиротинки, оправились и почувствовали, что имъ дремлется, что имъ хочется спать, какъ хочется спать утомленному ребенку, когда онъ уже улегся и совсмъ вытянулся на своей постельк подъ мягкимъ одяльцемъ.
Задремали, заснули малютки-зернышки и видятъ себя во сн въ прекрасномъ зеленомъ плать. И все заснуло тогда: заснули горы, поля и лса заснулъ нахолодавшій воздухъ, заснули рки подъ ледяной корой, лишь чуть-чуть журча о чемъ-то, бредятъ он сквозь сонъ,— заснула вся земля…
А въ этомъ заколдованномъ сонномъ царств зимы чудное виднье все еще неустанно ходитъ по блому уже полю, разстилаетъ свой неизмнный плащъ и, потрясая кудрями, щедро разсыпаетъ мелкія алмазныя крупинки,— и земля все боле и боле согрвается отъ этого шествія и больше дремлетъ, дремлетъ.
Блестящими звздочками носятся въ воздух кусочки этого плаща, одна за одной порхаютъ и другъ за другомъ ложатся он, прижимаясь плотне, а блое прозрачное виднье, плавая въ пространств, поетъ ласковымъ голоскомъ надъ заснувшими малютками-зернышками свою нжную колыбельную псенку:
— Баю-баюшки, баю! Сладко спите, почивайте, крошки милыя мои! Горя-холода не знайте… И добромъ вы вспоминайте внучку ддушки-мороза, бабушки-зимы… Баю-баю, баюшки-баю! Спите, почивайте крошки малыя мои! Я укрою, я согрю, крпко усыплю, рой видній вамъ пошлю! Спите, силъ вы набирайтесь!… Баю-баю, баюшки-баю!.. И пахарь усталый недаромъ пахалъ и въ рыхлую землю васъ сялъ,— онъ ждетъ васъ въ зеленой одежд, съ обильнымъ зерномъ… У матери-природы не пропадаетъ напрасно ничего, ни капля дождевая ни былинка полевая… Баю-баю, баюшки-баю! Спите сладко терпливо! Вотъ весна придетъ — царица въ теплыхъ солнечныхъ лучахъ,— и разбудитъ малыхъ крошекъ, позоветъ на свтъ, на волю… И тогда-то вы проснетесь, улыбнетесь зеленью прекрасной… А пока вы спите, крпко почивайте, крошки милыя мои. Баю-баю, баюшки-баю!..
И зернышки-малютки, согрвшись, крпко спятъ подъ псни царицы снговъ, разсыпающей направо и налво свои пухлыя снжинки, она сторожитъ ихъ во вс зимніе морозы, закрывая все больше и больше своимъ богатымъ снговымъ плащомъ, что ни день она спускается съ звзднаго трона и то тихо, неспшно обходитъ снговыя владнія свои, то непроглядной метелью несется въ ледяной колесниц на бурныхъ безпокойныхъ втрахъ, то—кони лихіе могучей царицы полночнаго царства, отъ храпа ихъ стонутъ впросонь дубы вковые, зври уходятъ въ берлоги, и человкъ находитъ спасенье лишь у печи, камина своихъ каменныхъ или деревянныхъ жилищъ… Однимъ зернышкамъ малюткамъ тепло и сладко дремлется отъ этихъ прогулокъ всесильной царицы.

Котъ и мыши.

Пришли сумерки. Въ столовой, маленькой и низенькой комнат, только что покормили дтей манной кашей, молочкомъ съ булочкой, была и холодная котлетка для старшаго мальчика… Маленькая Маруся мелко-мелко искрошила свой кусочекъ булочки, шаловливо хлопая пухлой ладонью, пискливо выкликнула:
— Ахъ, какъ хорошо!— и столкнула взмахомъ руки много крошекъ подъ столъ.
— Манечка, милая мышка, не сори хлбецъ!— остановила ее няня.
— Я, нянечка, только малость мышкамъ бросила, он голодны,— имъ вдь булочникъ не носитъ хлбца… Я нынче видла утромъ,— одна малюсенькая мышка проворно тутъ бгала, искала, ничего не нашла.
— Видно, кота Васьки не было, а теперь вонъ лежитъ онъ въ кресл,— подъ бду ты мышку-то подводишь, не быть ей живой отъ его лапъ.
— Онъ сытъ, я его много кормила, не станетъ онъ сть мышку.
— Э-эхъ, дитятко, и сытый котъ играетъ съ мышкой, а кошкины игры—мышкамъ слезки.
Дти уже въ дтской, каждый въ своей кроватк: кто шепчетъ самъ съ собой, закрывши глаза, кто держитъ пальцы на вкахъ такъ крпко, что видитъ и при закрытыхъ глазахъ, какъ у него подъ пальцами ходятъ зеленые и разноцвтные круги, искрятся огоньки, кто думаетъ, какую на него наднутъ рубашечку: красную или палевую,— завтра вдь праздникъ,— и что будетъ на третье блюдо въ обдъ: пирогъ съ яблоками, пудингъ или кисель. Хорошо бы пудингъ,— давно его не было… Въ столовой темно. Въ дтской чуть-чуть только мигаетъ лампадка у иконъ. Тишина. Дти нынче скоро заснули.
Изъ одного, другого, третьяго уголка свтятся уже маленькіе, бойкіе глазки: мышки уже выглядываютъ изъ подполья,— и побгать имъ хочется на простор, въ огромной для нихъ столовой, и сть хочется, страшно хочется сть! Цлый день во рту не было ни крошки, грызли дерево въ подполь, но отъ этого сытъ не будешь,— вострили только зубы.
— Ппи!— пискнула старая мышь въ подполь и сцпила за хвостъ молодую, сбросила назадъ, сама присла на ея мсто въ уголокъ, проворчавъ тихо про себя:—Глупая, лзетъ впередъ!.. Трусиха, а лзетъ, какъ разъ налетитъ на бду!— и она поводила мордочкой, нюхая воздухъ и озираясь въ темнот, она чуяла, что котъ близко, хотя и не видла его.
Маленькая мышка Матреша сердито вцпилась ей въ ногу и такъ больно укусила, что старая мышь Овдотья отчаянно пискнула и пулей вылетла впередъ, въ столовую. Матреша сла на ея мсто.
На кресл котъ Василій чуть-чуть вытянулъ заднюю ногу и полуоткрылъ лвый глазъ, подумавъ: ‘Дуры, ишь грызутся, вотъ я помирю васъ! Пожалуйте-ка сюда, торопиться не будемъ. Дадимъ мыши ходъ! Соберется побольше, тогда и увидимъ, съ которой начать игру нашу!’ Мышь Овдотья, живо обжавъ столовую, чуя кота, но не видя его, проскользнула подъ столъ, сцапала тамъ крошку, наскоро проглотила ее, забрала было другую… а надъ ея острой мордочкой вертлась уже маленькая мышка Матреша. Матреша была такъ голодна, что, замтивъ крошку у тетушки Овдотьи въ посдвшемъ усик, живо схватила ее, прокусивъ ей немного и верхнюю губу, тетушка дала ей такую увсистую пощечину, что разомъ раздался отчаянный пискъ и старой и молодой мыши.
Это совсмъ взбсило кота Василія,— полное вдь неуваженіе!.. Вотъ и будь снисходительнымъ къ каждому мышонку, такъ, чего добраго, онъ теб на голову прыгнетъ.
Брръ! Батюшки, воры! Въ собственномъ дом и при немъ самомъ, Василіи Иванович, и крошки таскать безнаказанно и буйствовать еще—полное неуваженіе!
И онъ мшкомъ свалился съ кресла, бросившись и туда и сюда, желая сгрудить разомъ обихъ мышей, но он змйками отъ него разбжались и до того растерялись, что об столкнулись въ одномъ и томъ же уголк. Минута,— котъ былъ тамъ, мышки снова бросились отъ него, и началась игра.
Старая мышь Овдотья, видя, что маленькая мышь Матрена задыхается отъ страха и устали, ршила отвадить отъ нея кота,— такъ, быть-можетъ что-нибудь да какъ-нибудь он и выиграютъ, хоть время проведутъ,— надежда поддерживаетъ вдь слабыхъ,— авось об улизнутъ!
И она стала, не подпуская близко, метлешится у него въ глазахъ, ужъ котъ разъ даже такъ ударилъ передней лапой ее по спин, что у нея изъ глазъ посыпались искры. Матреша совсмъ было попалась въ лапы, напрягла послднія силы и сунулась снова въ свой уголъ, котъ былъ тамъ, только на секунду Матреша упредила его, она скользнула въ норку, но—ахъ!— жестокая боль, словно огонь, разлилась по всему ея маленькому тлу…
Что это, неужели онъ ее сцапалъ? Нтъ, она свалилась въ подполье на вс четыре лапки, въ зубахъ кота остался только ея хвостъ, красивый хвостъ! Но она лежала безъ чувствъ, и чуть-чуть только замтно было, что она еще дышала….
Сбжалось все подполье, во всхъ углахъ тамъ уже пищали:
— Матрешу котъ загрызъ! И такъ искромсалъ, такъ изълъ, что теперь ее и не узнаешь! Что-то бросилъ отъ нея прямо въ щель,— не знай — голову, не знай — лапки!
— Ну, вотъ и не такъ говорите вы, молодые мышата,— отълъ онъ только правый бокъ, а голова и лапки на мст. Она ему прокусила ухо, онъ ее и выпустилъ, смлая Матреша, вишь ты, на кота пошла! Съ котомъ сцпилась, шутка ли это!
— Все это сказки кумушки! Ужъ гд котъ объявился, мыши тутъ съ нимъ рядомъ не сидть, поиграть онъ поиграетъ, а живую изъ лапъ не выпуститъ!
— Анъ, бабушка Василиса, мышь ты старая, а лжешь тоже! Посмотри, вонъ она бгаетъ! — Забгала, скажешь тоже!
— Да, бгаетъ: безъ хвоста только, а бгаетъ!
— Ну, а я-то что же пищала? Что цлую мышку котъ не пуститъ, ну, и выходитъ безъ хвоста, а безъ хвоста мышь — разв мышь? Хвостъ для мыши — все: нтъ у мыши хвоста,— нтъ и мыши! Разв у насъ теперь кто съ ней будетъ водиться изъ нашего общества, съ безхвостой-то? Нтъ ужъ, сударка, ползай опять къ коту, играй тамъ, а намъ безхвостой мыши не нужно! Этакій позоръ. Я много лтъ живу на свт, въ которомъ подполь принята уже съ честью, а такого позора, чтобы съ безхвостой жить,— не приходилось! Котъ можетъ каждую изъ насъ загрызть, отъсть голову, исцарапать до-смерти, а хвостъ отъсть и пустить живой,— этакаго сраму въ мышиномъ мір не бывало! И это съ молодой мышью!
Маленькая мышь Матреша, дйствительно, бгала безъ хвоста, она все еще дрожала отъ пережитаго страха и понять не могла, отчего отъ нея вс сторонятся….
А въ столовой наверху шла отчаянная возня.
Котъ Василій страшно волновался, что упустилъ маленькую мышку, грызъ въ зубахъ ея хвостъ, словно досаждалъ себ этимъ за свою глупость, что онъ не вытащилъ за хвостъ мышку, какъ это съ нимъ не разъ бывало, а отгрызъ его и пустилъ ее на свободу. Старая мышь Овдотья, хитрая изъ всхъ мышей этого подполья, ловко спряталась въ гардин и смялась себ въ усъ, видя, какъ котъ грызетъ отъ досады глупый хвостъ изъ-за своей глупости. А котъ никакъ не могъ ршить, куда скрылась другая мышь, прислъ, прилегъ надъ хвостомъ, вытянулся на спин и, какъ клоунъ, сталъ подбрасывать хвостъ вверхъ и ловить его. Онъ былъ сытъ, выспался, такъ что сонъ уже не бжалъ къ нему. Лнтяй былъ онъ изрядный, а все-таки и изрядному лнтяю совсмъ безъ дла бываетъ скучно.
Умная мышь Овдотья за всмъ этимъ зорко наблюдала и про себя думала:
‘Вотъ поди ты, разсказать ежели нашимъ мышамъ,— вдь не поврятъ! Такой страшный зврь, умный вдь,— и, дуракъ, забавляется мышинымъ хвостомъ! Ну-ну, дла! Пожалуй, онъ такъ меня долго будетъ тутъ манежить’…
А котъ все лежалъ и все подбрасывалъ и все ловилъ хвостъ.
И вдругъ стало мышк Овдоть такъ тяжело, такъ тошно смотрть, какъ забавляется мышинымъ хвостомъ котъ Василій, что она отчаянно пискнула:
— Мышиный хвостъ!— и стрлой бросилась въ знакомый ей уголъ.
Котъ зачмъ-то три раза перевернулся кубаремъ, словно сумасшедшій, но попалъ въ уголъ уже тогда, когда старая мышь Овдотья въ подполь, въ толп подругъ, разсказывала про кота ‘мышиный хвостъ’. И вс мыши смялись и повторяли:
— Котъ мышиный хвостъ! Котъ мышиный хвостъ!
Повторяла: ‘Котъ мышиный хвостъ!’ и безхвостая Матреша, а хроменькая мышка Елизарьевна сложила даже маленькій стишокъ:
У кота ли Воркота,
У кота ли Буркота
Было два хвоста…
— А что тамъ не говорите, сестрицы-мышки,— перебила стишочницу старая мышь Овдотья,— а кота намъ за эти безобразія надо поучить… Ты насъ шь, уродуй, а хвостами мышиными не играй!
— Ха-ха-ха!— засмялось все подполье.— Кота поучить! Хе-хе-хе! Кота поучить! А какъ ты его поучишь?
— А очень, то-есть, просто! Подкараулить, когда онъ спитъ…
— Ну?..
— Выбраться всему подполью разомъ, вцпиться въ его хвостъ и отгрызть его!
— Какъ это просто! Да пока ты зубами вопьешься, онъ тебя пополамъ перегрызетъ! — Ну, всхъ-то не перегрызетъ! Пока онъ грызетъ одну, другую, третью, ему хвостъ-то и отъдятъ.
— Умна тоже! Такъ теб и будутъ ждать вс, когда онъ всхъ перегрызетъ… Просто разбгутся, а котъ, можетъ-быть, теперь при двухъ хвостахъ, а потомъ при трехъ и больше… Грызи да грызи мышиные хвосты да играй ими, коли сытъ. А котъ всегда сытъ… Это не мышь трусливая, слабосильная! Вотъ что!..

Нашъ садикъ.

На самомъ берегу Волги зеленлъ весной нашъ маленькій садикъ. Цвли въ немъ два десятка яблонь, три грушевыхъ дерева и немного вишневника. На горк, на припек, росли кусты малины, крыжовника, черной смородины, тутъ же ползла по земл и клубника, а въ конц сада, подъ развсистой липой да промежъ кустовъ душистой черемухи, скромно прячась отъ людского глаза, тутъ и тамъ виднлось съ десятокъ пчелиныхъ ульевъ. Отъ утренней до вечерней зари сновали и жужжали надъ нимъ неутомимыя пчелы. Поодаль пчельника, у самой стнки плетня, какъ заботливый сторожъ, стоялъ старый, молчаливый дубъ, въ его прохладной тни и раннимъ утромъ и позднимъ вечеромъ всегда можно было встртить двухъ-трехъ крестьянскихъ дтей, они собрались сюда слушать соловья, каждую весну прилетавшаго въ нашъ маленькій садикъ. На старой яблон, родившей вкусныя блевыя яблоки, онъ вилъ со своей срой подружкой волосяное гнздышко кувшинчикомъ. Въ гнздышко срая подружка соловья, снесла пять-шесть маленькихъ одноцвтныхъ сровато-зеленыхъ яичекъ и заботливо высиживала ихъ четырнадцать-пятнадцать дней. Въ это время соловей, сидя на ближней втк и закрывъ глазки, плъ ей чудныя псни. Подружка такъ глубоко сидла въ волосяномъ гнздышк, что изъ него едва виднлся только ея маленькій клювикъ, но она не спала, а, затаивъ дыханіе, чутко слушала соловья.
Смолкъ и ребячій лепетъ, не слышно и жужжанья пчелъ, дружнй ли он работали, собирая цвточную пыль для восковыхъ сотовъ, высасывая благоухающій сокъ изъ ближнихъ цвтовъ для сладкаго меда,— вдь трудъ веселе спорится подъ псню,— или молча слушали эту псню и отдыхали отъ трудовъ своихъ, вдь отдыхъ слаще при ласкающихъ звукахъ пнія,— сказать мудрено, но было такъ тихо-тихо въ саду, что, казалось, вся природа смолкла и молилась своему Творцу въ дивныхъ, чарующихъ звукахъ пвца весны… Садъ благоухалъ, соловей все плъ, пснь его росла, ширилась, и мягкіе, серебристые звуки ея неслись свободно въ голубую, безоблачную высь… Еще, еще два-три перелива — и пснь какъ бы растаяла въ неподвижномъ ароматномъ воздух…
— Ахъ!— глубоко вздохнулъ Кузя, тряхнувъ блокурой головенкой.
— Хорошо!— прошепталъ и Степа, оглядываясь какъ бы со сна кругомъ.
Хрустнула хворостинка въ плетн. Степа и Кузя оглянулись, видятъ — Ариша перевсилась черезъ плетень и словно застыла, русая косенка ея выбилась изъ-подъ краснаго платочка, платочекъ свалился на шею, каріе глазенки широко раскрыты, полуоткрытъ ротъ, и слюнки сбгали съ пухлыхъ губъ на смятый подбородокъ.
— Аришка, ты куда?—крикнулъ весело Степа.
— Шш-ш! Не мшай, я его слушаю!
— Эва! Да ужъ онъ не поетъ!
— Оставь! Говорю,— поетъ!
Ребята громко захохотали.
— Ай двка-то рехнулась?!
Соловей давно ужъ смолкъ, но маленькой двочк казалось, что пснь его еще не замерла, а звучитъ гд-то здсь, у нея въ груди… Смхъ дтей привелъ ее въ себя, она глубоко вдохнула ароматный воздухъ въ маленькую грудку, и на карихъ глазкахъ блеснули дв крупныхъ слезинки…
— Гляди-тко, Степа, панычъ идетъ,— крикнулъ Кузя, вскакивая на ноги,— и удочки несетъ, и бредень,— знать, за рыбой собрался и насъ ищетъ!
— И я съ вами,— робко отозвалась Ариша.
— Тоже рыболовъ выискался!
— Я не ловить, я смотрть буду и червячковъ накопаю…
— Да отъ тебя куда днешься. Гд голова,— за ней и хвостъ тащится, гд ребята,— тамъ и ты поспла… Панычъ, аль за рыбой?.. — За рыбой!— сказалъ, ласково улыбаясь голубыми глазами, полный, широкоплечій невысокаго роста мальчикъ, подходя къ дубу.
— А мы соловья у тебя слушали! Ахъ, и плъ! У Аришки и слюни потекли, рехнулась двка, онъ и пть бросилъ, а она на насъ шикаетъ: ‘Не мшайте де, соловья слушаю!…’
И опять раздался дружный хохотъ Степы и Кузи, смялась и Ариша, показывая блые зубы, задумчиво улыбался и голубоглазый панычъ…
— Ну, идемъ, что ли!
— Поетъ, опять поетъ!— приложивъ палецъ къ губамъ, прошептала Ариша.
Она была права. Соловей снова заплъ, сперва тихо-тихо, а потомъ громче, выводя тонкіе, нжные переливы за переливами… Снова все замерло, не шелохнетъ листъ на яблон, гд заслъ пвецъ, притихли и рзвыя дти, тишина кругомъ, ароматъ, и только растетъ, звенитъ, серебромъ разсыпается чудная пснь соловья.
Хорошо было весной въ нашемъ маленькомъ садик, въ сел Чардым, на широкой матушк-Волг!

Мушки-сластушки.

(Сказочка.)

Почуяли мухи медовые духи, взвились, полетли, летятъ — пищатъ:
— Ухъ, какъ сладко! Ухъ, какъ сладко!
Прилетли, на столъ сли… Боже, чего тутъ нтъ! Сахаръ, сухари, галеты, сливки, варенье, колбасы, сыры, горки булокъ, печеній,— все такъ вкусно, все такъ пріятно… Растерялись мухи,— закружились у нихъ головы,— и ни съ мста… Сидятъ мушки, туда-сюда смотрятъ. — Гд же Медъ Медовичъ, господинъ самый сладкій?… Какъ чудесно надушенъ онъ, духъ его слышимъ, а гд онъ,— не видимъ!— шепчутся мушки.
— Ш-ш-ш-с-с-с!— ворчитъ господинъ толстый, со всхъ сторонъ пузатый, короткая шея, малая головка, стоитъ всхъ выше, стоитъ на всхъ грозитъ:—Охъ, уйду!… Охъ, уйду!… Ба-а!.. И вы тутъ, мухи! Къ меду! Не дамъ вамъ меду! Медъ вамъ вреденъ, медъ вамъ опасенъ… увязите ножки…
— Кто это такой уродъ нелюбезный?.. Непріятно намъ тебя слушать!— подлетла молодая мушка, и пискнула подъ самымъ носомъ урода…
— Я само… варръ… само… варъ… Прочь! Такъ, сестрица-крошка, умою,— тутъ теб и конецъ!..
И зашиплъ, забрызгалъ еще больше.
Смлая мушка кубаремъ покатилась, пропалъ у мушки и свтъ въ глазахъ… Но и тутъ — молода, молода, но о мед не забыла….
— Ахъ, вотъ онъ милый, прелестный, наша радость!— пискнула мушка.— Вотъ онъ, тетушки, сестры, мушки-пвуньи!
Гд тутъ усидть мухамъ? Разомъ весь рой поднялся… Медъ разсыпной, крупчатый, какъ слезка, чистый, самъ глядлъ на нихъ широкимъ сотомъ изъ-за самовара, съ глубокаго блюда… Понеслись мухи… Самоваръ вскиплъ отъ волненія:
— Куда? Куда? Экая дерзость! Вотъ я васъ! И охватило облако пара мушекъ-сластушекъ… И — о, ужасъ!— падаютъ, падаютъ мушки-сластушки,— тутъ имъ и конецъ!
Сладокъ медъ, да не каждой, знать, мушк до него добраться.
Но молодая мушка добралась до меда, собралась его отвдать… и… и увязила ножки въ сладкой медовой слезк…

Рыболовы.

Онъ ловилъ — она подловила.

Горки, пригорки, холмы да поля, дальше—мелкій лсокъ. За лскомъ, правй, вьется, журчитъ въ песчаныхъ берегахъ рчка Потатуйка, лве—опять холмы, опять поля. Тутъ, между двухъ холмовъ, точно между двухъ верблюжьихъ горбовъ, прижались плотно дружка къ дружк десятка два крестьянскихъ избъ, это—деревня Потатуйка.
Зналъ я когда-то въ деревн Потатуйк древняго старца Власьича. Доброй души былъ старикъ, высокій, сухощавый, волосомъ блъ, шея, руки, лицо въ морщинахъ: глаза голубые, ясные, рчь тихая, мягкая, неспшная. Лтъ пятнадцать тому назадъ онъ былъ уже сильно ветхъ, а безъ труда — ни минуты, по зимамъ и дремлетъ, а лапоть ковыряетъ, лтомъ еле ногами двигаетъ, а на рку рыбу удить плетется. Сядетъ на песчаномъ бугорк подъ кустомъ, чтобы не очень его пекло, закинетъ удочку, щурится, нтъ-нтъ, а краснопераго окунька выброситъ на берегъ, да и на куканъ.
И вотъ въ одно лто съ Власьичемъ случилась исторія на рыбной ловл.
Сидитъ старый на берегу, подъ любимымъ кустикомъ, сидитъ часъ, другой, посадилъ ужъ на куканъ штукъ шесть окуньковъ, два-три щетинистыхъ ерша, пополдничалъ, покрестясь, хлбцемъ съ водицей, подумалъ-подумалъ: ‘Не поплестись ли домой? Нтъ, можетъ-быть, къ вечеру еще какой пятокъ окуней или ершей наловлю.. потшу внучатъ,— пускай радуются да дятъ уху на здоровье’…
И поднялся было старый, да опять насадилъ червяка, закинулъ удочку на енино счастье (внучка у него пятилтка, еня) и прислъ. Прислъ, повяло втеркомъ, а дрема тутъ какъ тутъ, точно напваетъ: ‘Спи-засни… спи-засни!’ Заклевалъ старый Власьичъ носомъ и заснулъ, пошли у него хорошіе сны… Въ эту-то минуту изъ мелкихъ кустовъ шмыгъ-шмыгъ,— тихо выплыла лиса. Лису охватилъ яркій солнечный свтъ, она щуритъ глаза, вертитъ пушистымъ хвостомъ направо, налво, обнюхиваетъ… Томитъ лису жажда, лиса — къ рк, лакаетъ чистую воду, а сама думаетъ: ‘Ахъ, какъ хорошо! Ахъ, какъ хорошо… какъ пріятно!’ Напилась, смотритъ въ воду—вода прозрачная!— видно песчаное дно, бугорки, ямки, камешки, маленькія плотички играютъ весело: вильнутъ хвостомъ и дальше, точно манятъ лису къ себ. Лиса задумалась: ‘Ай и вправду половить рыбки?… Рыбный столъ — вкусный тоже столъ’… Лиса побрела вблизи берега, лапкой хвать да хвать плотичку, а плотичка отъ нея въ сторону да въ сторону, лиса впередъ… ‘Ба! Вотъ рыбка покрупне’, думаетъ лиса и играетъ лапкой съ окуньками Власьича, окуньки вертятся около нея, ерши топорщатся, а далеко не отплываютъ… ‘Чудно что-то!— удивляется лиса и начинаетъ обхаживать кругомъ.— Нтъ ли тутъ,— думаетъ,— какой-нибудь человчьей хитрости, какъ бы въ бду не попасть!..’
Оглянулась по сторонамъ, видитъ — дремлетъ на берегу старикъ… Лиса бросилась дальше, остановилась, облизываетъ губы языкомъ,— разлакомила ее живая рыбка… И охота половить — и страхъ беретъ. Подумала-подумала, прилегла, глаза прикрыла, лежитъ,— не дышитъ, минута,— и поползла тихонько, помалехоньку, ближе да ближе, ползетъ, а въ старика зорко всматривается… ‘Спитъ… старъ… Старъ, что малъ, не опасенъ… Будь — что будетъ! Ножки рзвыя не выдадутъ,— улизну отъ стараго, не догонитъ!’ И вотъ лиса опять у кукана, присла, хвать-хвать лапкой, еще, еще, поиграла съ окуньками, нащупала лапой бечеву, добралась къ берегу до палки, палку въ зубы, рыбу на спину и понеслась по берегу, бжитъ, бжитъ да нтъ-нтъ на стараго и оглянется… А старый — ‘хръ-хръ!’ — храпитъ и хорошіе сны видитъ…
Бжитъ лиса по берегу, бжитъ-спшитъ, а навстрчу ей — мальчонка, Сенюшка, внучекъ Власьича, онъ шелъ дда провдать, увидалъ лису съ рыбой, бросился за ней, лиса набавила шагу да въ кусты,— и поминай какъ звали!
— Ддъ, ддъ!..— бжитъ, кричитъ Сеня.— Смотри, твою рыбу лиса словила!
Очнулся Власьичъ. — А-а! Что-о?
— Рыбу твою, говорю, лиса утащила!
— Ай-яй, ахъ-ахъ! Гд куканъ? Не ты ль, Сенюшка, пошутилъ надъ старымъ?
— Нтъ, ддынька, не я… Наловилъ ты рыбки-то на уху лис… Она, поди, тебя съ лисенятками-то благодаритъ теперь…
— Что длать! Что длать! Сдремнулъ я малость, внучекъ, сплоховалъ… Старъ, слабъ сталъ… дрема одолваетъ… И хотлъ вдь домой брести, да корысть взяла, больше, вишь, хотлъ наловить, а и того вонъ лишился, что было… Ну, да Богъ съ ней… И ей, лис-то, тоже ино время рыбкой надо полакомится… Мы еще, живы будемъ, наловимъ, въ рк-то много рыбки, а ей она въ диковинку… Пускай поживится!..
И въ глазахъ и на лиц у Власьича засвтилась добрая улыбка, въ его глазахъ постоянно свтилась улыбка.
— Какъ же, дда,— шутилъ Сеня,— лиса изъ твоей рыбки уху-то варить будетъ? Вдь въ нор-то, поди, она ни печки, ни котелка, ни воды, ни огня про этотъ случай не заготовила.
— Уху какъ будетъ варить? А зачмъ ей уха? Она рыбку-то, милый, чудесно и живенькую състъ.
— Ты говоришь, дда, ершей наловилъ? Ершъ-то колючъ, подавится она ершомъ-то… подниметъ ершъ щетину, ей съ нимъ и не справиться!
— Не бойся, касатый, не тотъ зврь лиса, не такъ она проста,— она и ершомъ не подавится! Умный это зврь… Что глазъ, что смтка, что сноровка,— хитрй, лукавй его не найдешь… Что ей ершъ! Человка провела, такъ съ ершомъ справится! Ну, внучекъ, собирай снасти-то да съ Богомъ, со Христомъ и ко дворамъ пойдемъ… Велика премудрость Божія! И твари разумъ далъ Господь, чтобы, значитъ, и она питалась, и дточекъ могла вырастить да выучить, и отъ напастей схорониться… Великъ міръ Божій, и про всхъ Онъ, Милостивый, въ немъ мсто припасъ и всмъ указалъ, какъ питаться!..

Сносна и береза.

На широкой полян, покрытой мстами зеленою муравой, мстами — сыпучимъ пескомъ, много лтъ росли другъ около друга сосна и береза.
Въ яркіе дни солнце заботливо ласкало ихъ своими горячими лучами: оно равно посылало имъ обимъ свтъ и тепло. Въ ненастные, пасмурные дни мелкіе и крупные дожди равно кропили ихъ обихъ, равно поили чистою водой.
Сосна и береза росли молча, жили каждая своей жизнью и каждая по-своему.
Сосна алла безлистнымъ стволомъ подъ солнцемъ, уйдя зелеными втками съ тонкой хвоей высоко, любуясь тамъ и дни и ночи небесами, не желая смотрть на землю, не желая знать, что длается внизу, вблизи нея. Береза склонила свои втви съ кудрявыми листьями къ земл и грустно поникла долу.
Сосна и береза, казалось, не знали другъ друга, и не хотли знать: сосна не хотла опустить своихъ втокъ, чтобы взглянуть на березу сверху внизъ, береза не хотла поднять своихъ втокъ, чтобы взглянуть на сосну снизу вверхъ….
Былинки, муравьи, пестрыя бабочки, малыя букашки жили тоже своей жизнью неподалеку отъ сосны и держались ближе къ берез, они, казалось, не огорчались тмъ, что эти сосдки не хотятъ знать друга друга.
Но безпокойный втеръ, вчно чмъ-нибудь занятый, часто пробгавшій наскоро широкой поляной въ ближнія хлбныя поля, въ темный лсъ, видимо, былъ недоволенъ тмъ, что сосна и береза никогда не обмолвятся другъ съ другомъ — онъ ршилъ познакомить ихъ…
И вотъ какъ-то разъ быстрокрылый втеръ поработалъ много,— онъ разсялъ сотни, тысячи цвточныхъ смянъ по разнымъ мстамъ, онъ раздулъ и поднялъ съ полей дремавшій туманъ, онъ угналъ сдой дымъ, темную копоть раннимъ утромъ изъ селъ, городовъ, деревень въ небеса, онъ собралъ караваны облаковъ, двинулъ ихъ на поля, жаждавшія дождя, и окропилъ ихъ живительною влагой,— онъ усталъ, переутомился и явился отдохнуть и погостить часъ-другой у сосны и березы.
Втеръ, какъ всегда, порывистый и скорый, налетлъ разомъ, зашумлъ въ хво сосны, упалъ въ кудрявыя втви березы,— листья залепетали:
— Здравствуй, сосдка!— молвила сосна.
— Здравствуй, подруга!— отвтила береза.
— Что ты, сосдка, опустила печально свои втви къ темной земл и ни разу не взглянешь на ясное Божье небо?! Посмотри, какъ хорошо тамъ: тихо, тепло, свтло, а на земл темно, сыро, шумно!..
— Да, подруга, вижу—небо ясно, но оно далеко, оно не знаетъ нашей печали, земля—наша мать, на ней мы родились, она раститъ нашихъ дтей — наши смена, ея печали — наши печали…
— Какія печали? Надо радоваться, пользоваться всмъ, чмъ можешь!…
— Нтъ, это не то, подруга, не то,— лепетали тихо малые листья печальной березы.— Нельзя не знать того, что длается вблизи насъ: вонъ, я вижу, къ намъ часто ходятъ лошади, коровы, овцы, он щиплютъ траву,— видишь, какъ голо около насъ!..
— Ну, и пусть кушаютъ, если имъ это нравится,— теб что за дло до крохотной травы, вдь отъ нея намъ ни тепло ни холодно… Я очень рада, что она не растетъ около меня!….
— Ошибаешься, подруга,— малая травка и сама живетъ и намъ даетъ жизнь, она задерживаетъ дождевую влагу, влага проходитъ къ нашимъ корнямъ и даетъ имъ свжіе соки — нашу пищу… И намъ надо работать для этой малой травы, я работаю, какъ могу: въ каждую осень роняю мои листья на землю, мелкій дождикъ кропитъ ихъ и вмст съ тепломъ обращаетъ въ черную землю, эта земля питаетъ молодую травку, значитъ, въ травк—соки моихъ листьевъ, и травка не чужая мн… мн грустно, когда она исчезаетъ, мн жаль ее….
Нельзя жить только для себя. Если каждый будетъ жить только для себя, ему нечмъ будетъ жить, онъ погибнетъ, и все погибнетъ кругомъ него… Опусти свои втки ниже, смотри, дождикъ поитъ землю, земля кормитъ траву и деревья… Мы отдаемъ листья земл, которая питаетъ насъ….
— Я не вижу земли, мн нтъ дла до земли. Я берегу мою зелень для себя… Правда, иногда бросаю ненужныя мн сухія шишки внизъ, на песокъ,— небесный втеръ уноситъ ихъ куда-то, онъ знаетъ, что я не люблю сора, сырости, и очищаетъ мою песчаную площадку. Земля должна быть очень довольна тмъ, что я украшаю ее… Смотри, какая я стройная, я красиве всхъ деревьевъ!..
— Оо-охо-охъ, подруга, ты красива, слова нтъ и дай теб Богъ всегда быть красивой и жить много лтъ, но подумай, хотя минуту, чмъ была бы ты безъ корней?! Не ройся они въ земл, не пришлось бы теб красоваться, не пришлось бы жить, любоваться собой, не пришлось бы видть голубого неба… Все живущее на земл тянется къ небу, но небо—только широкій, далекій путь, по которому, словно по волнамъ, неустанно плаваетъ наша земля.
— Не знаю, сосдка, не знаю этого… Для меня нужны свтъ, просторъ, ясное небо… Земля—только мое подножіе, довольно съ нея и того, и пусть она будетъ моимъ подножіемъ, и пусть радуется, что я даю ей мои корни! Я, я…и небеса…. все для меня!..
Заволновался втеръ, слушая горделивыя рчи сосны, заметался изъ стороны въ сторону, не могъ слушать ихъ безучастно, онъ бросился порывисто въ втви, всколыхнулъ ихъ сильно,— затрещали втки, и часть ихъ шумно упала на землю, оголилась почти вся вершина сосны.
Склонила низко къ упавшимъ сосновымъ втвямъ свои втви печальная береза, затрепетала и заплакала горько.
Взволнованный втеръ проворчалъ что-то сердито и умчался далеко.

* * *

Прошли годы, десятки лтъ. На широкой полян кругомъ березы разрослась густо зеленая мурава, здсь дружной семьей толпились молодыя блоствольныя березки, слушая сказки и были старой бабушки березы, которая, любуясь на внуковъ, не чувствовала, что состарилась. Веселой весной тутъ алли, желтли и благоухали яркіе цвты, тутъ по-утрамъ жужжали трудолюбивыя пчелы, собирая неустанно сладкій медъ, по вечернимъ и утреннимъ зорямъ въ втвяхъ старой березы плъ чудныя псни соловей. Онъ плъ: ‘Люби, жалй, трудись, живи не для себя!… Живи, давай жить другимъ, и будешь счастливъ! Люби, жалй!’ Люди слушали дивныя псни соловья, и ихъ измученнымъ горечами жизни сердцамъ въ эти минуты было легко, тепло, радостно, и свтлая надежда обввала ихъ лучезарнымъ крыломъ.
Сосна много лтъ стояла и скрипла гордо подъ втромъ: ‘Я я… не хочу знать никого’… Такъ и окончила она свою жизнь одиноко на сыпучемъ холодномъ песк, потерявъ въ послднюю бурю свою послднюю хвою…
Не любуется больше сосна яснымъ небомъ, оно для нея померкло. Втки ея изсушило пламенное солнце, втеръ разсялъ ихъ по разнымъ мстамъ, и вс ее забыли,— забыли птицы, пчелы, цвты, травы, люди… Тревожный втеръ, пробгая потомъ этими мстами, посялъ на песчаной полян новыя смена другой сосны, изъ ближняго лса, родной сестры погибшей, смена эти согрла, вспоила, вскормила земля, они выросли стройными сосенками на радость себ, молодымъ березкамъ и зеленой мурав, но птицы, любящія листья, не вили на нихъ гнздъ, не выводили своихъ птенцовъ, не пли своихъ псенъ.

* * *

Такъ было, такъ бываетъ,— неужели такъ будетъ всегда?…
Такъ все идетъ на земл изъ года въ годъ, изъ вка въ вкъ. Гордыя сосны одиноко умираютъ, исчезаютъ безслдно…. Холодныя скалы, поднимающіяся до облаковъ и уходящія въ моря, смываютъ безпокойныя волны и уносятъ въ морскія бездны… То же бываетъ со всми на земл: съ человкомъ, звремъ, полевой былинкой, птицей и малой букашкой… Вс живутъ и вс въ свое время уходятъ…
Такъ было, такъ бываетъ,— неужели такъ будетъ всегда?….
Жалй, люби все живущее, если хочешь жить дольше,— жить и тогда, когда уйдешь… Не вреди твоему ближнему: вредя ближнему, ты умираешь для любви, для радости жизни. Не затемняй свтлыхъ минутъ твоей жизни и ничьей жизни,— она коротка, и конецъ ея придетъ къ каждому въ свой часъ…
Такъ было, такъ бываетъ,— неужели такъ будетъ всегда?..
Это старая, очень старая истина, и каждый день и каждый часъ она повторяется въ жизни всей природы, и забыть ея никому нельзя.

Раки.

Большое круглое озеро, вода въ немъ не двигается, озеро словно спитъ,— такъ тихо оно, кругомъ всего озера идетъ сплошной лсъ, на ближней полян его—изба лсника. На опушк, вблизи озера, щиплютъ траву, не отрывая головъ, блая лошадь и рыжая корова,— хозяйство лсника, у избы, на завалин сладко спитъ старый песъ Удавъ, около завалины роются дв курицы, пестрая и черная, и съ ними — громадный птухъ съ золотистой косой, съ яркимъ гребнемъ на голов, онъ поминутно бормочетъ своимъ курамъ: ‘Кло-кло-кло! А яйцо-то у тебя, рябушка, хозяйка опять отобрала изъ лукошка!’ — ‘Кудахъ-тахъ-тахъ! Пускай беретъ на свое сиротство, завтра снесу въ другомъ мст, не найдетъ! А ужъ цыплятокъ высижу, высижу! Кудахъ-тахъ-тахъ!’
‘Муу!— мычитъ корова на перелск.— Что это, Сивка, у тебя переднія ноги спутаны? Пошли бы подальше,— что топчемся на одномъ мст? тамъ, въ лсу-то трава зелене, сочне!’ — ‘Ии-го-го! Не уйдешь далеко, Комолка! Вонъ онъ, Гришутка, сидитъ на озер, увидитъ — догонитъ, прыткій паренекъ, такъ нахлещетъ, что бокамъ будетъ больно!’ — ‘Муу! Ты—конь, не корова, можешь нестись вихремъ!’ — ‘Было время, Комолка, носились и мы, да уходили Сивку телга, сани да горбатая соха! Не даютъ он коню ходу! Попрыгаемъ-ка къ Гришутк, посмотримъ, что онъ тамъ длаетъ?’
И Сивка запрыгала, щипля урывками траву, къ берегу, къ кусту, подъ которымъ сидлъ Гришутка. Комолка лниво потянулась за Сивкомъ.
Солнце тихо опускалось за лсъ, оно словно катилось съ крутой горы на голубомъ неб, оно золотило весь берегъ озера, Гришутка поминутно дергалъ удочку и то и знай вскрикивалъ:
— Ахъ, сорвался! Сцапалъ шарикъ и сорвался! На вотъ еще,— поплевывая, насаживалъ онъ хлбный шарикъ на крючокъ,— а я ужъ тебя, милаго, поймаю!— бросилъ онъ удочку въ воду.— Съ двухъ ли, съ трехъ ли шариковъ, а поймаю!
На желтоватой песчаной отмели, чуть-чуть покрытой водой въ это время, сидлъ молодой ракъ, темно-зеленоватый, тинистый цвтъ скорлупы его, которую носилъ онъ, какъ носятъ вс раки, скрывалъ его отъ всякихъ зоркихъ глазъ въ зеленоватой вод пруда. Молодой ракъ таращилъ свои маленькіе, выпуклые, стоячіе рачьи глазки и водилъ длинными усами, разглядывая издали мальчика, и по-рачьи хотлъ ршить, что онъ тамъ на берегу длаетъ. Онъ зналъ, что тамъ въ берегу идутъ все рачьи тинистыя норки, тамъ есть норка и его, и что въ ней тсно и душно, и что оттуда приходится много разъ выплывать,— трудно раку плыть, трудно выползать на берегъ, а все-таки приходится! А нынче вотъ его обидлъ сосдъ — ракъ-забіяка: онъ отнялъ у него вкусный шарикъ и такъ прыгнулъ съ нимъ высоко надъ водой, что онъ, тихій ракъ, и не замтилъ, куда скрылся его обидчикъ, а онъ поплылъ на знакомый песчаный мысокъ и теперь вотъ издали видитъ ясно, что вкусные шарики бросаетъ имъ, малымъ ракамъ, большой-бо-о-льшо-ой ракъ, такой большой, что если подползти къ нему близко, то маленькими рачьими глазками его всего сразу и не разглядишь, у этого большого рака дв руки и дв ноги и голова большая, какъ гора, вонъ опять онъ бросилъ шарикъ. ‘Ай-яй!’ хотлъ крикнуть молодой ракъ, но у него не было голоса. Вонъ онъ тащитъ малаго рака, тоже его знакомаго. ‘Зачмъ онъ ихъ таскаетъ и куда-то прячетъ позади себя, гд они исчезаютъ такъ, что ихъ и не видно? Посижу, погляжу, можетъ-быть, и пойму! Живу я еще недолго и вижу это въ первый разъ’. Молодой ракъ сидлъ терпливо и видлъ все одно и то же: опускается вкусный шарикъ въ воду, минута-дв,— ракъ вспрыгиваетъ въ воздух, мотается на веревочк, а съ веревочки быстро хватаетъ его большой двурукій, такъ молодой ракъ назвалъ Гришу (онъ былъ такъ молодъ, что не зналъ, кром раковъ и рыбъ, никого и всхъ считалъ раками). Схватитъ большой ракъ малаго рака рукой, и исчезнетъ тотъ позади него.
Солнце уже скрылось. Молодой ракъ все сидлъ на песчаной отмели и видлъ то же и то же… Гриша таскалъ раковъ на берегъ. Молодой ракъ не выдержалъ, у него не хватило терпнья, и онъ поплылъ къ берегу, поплылъ прямо къ шарику, который въ эту минуту только что упалъ въ воду, дв плотички серебристо юркнули въ сторону отъ этого соблазнительнаго шарика, потянулся было къ нему сбоку большой ракъ, но молодой ракъ широкимъ хвостомъ оттолкнулъ его въ сторону, вцпился крпко клешней въ веревку, отчаянно дернулъ ее и такъ взлетлъ на воздухъ, что не усплъ испугаться, какъ былъ уже въ рук Гришутки.
— Ну, и ракъ тоже! Коропузъ! Не выросъ до настоящаго рака, а туда же, лзетъ за наживой!— сердито пробурчалъ Гришутка и бросилъ его не въ мшокъ, гд шепталось уже много раковъ, а просто къ мшку, но молодого рака потянуло самого къ товарищамъ.
— Будетъ на вечеръ,— прошепталъ Гришутка,— пошелъ ужъ мелкій ракъ, крупный ракъ, видно, въ норы ушелъ!
Слышалъ это молодой ракъ или нтъ, и слышатъ ли что-нибудь раки, объ этомъ они никому не говорятъ, но онъ попалъ въ глубь мшка и все-таки видлъ, что большой двурукій ракъ поднялся во весь ростъ, и показалось ему, что онъ былъ больше сосдняго куста и такой сильный, что могъ раздавить его одной ногой.
Гришутка вынулъ изъ кустовъ котелокъ, колышки, желзный прутъ. Вбилъ колышки около дерева, сполоснулъ котелокъ, захватилъ въ него воды изъ пруда, повсилъ его на желзный прутъ на колышкахъ и побжалъ къ перелску. Раки въ мшк отчаянно толкали другъ друга и шептали, шептали,— они не знали, что съ ними будетъ,— зачмъ вытащили ихъ изъ родного пруда, зачмъ посадили въ мшокъ. Ничего не могъ узнать и молодой ракъ отъ товарищей, которые вскор опять вытолкали его изъ мшка, считая этотъ мшокъ большой норой, только сухой и не тинистой, гд тоже имъ было тсно, какъ и въ нор. Раки — такія ужъ творенья: имъ везд тсно, и привыкли они ползать все врозь, не держаться другъ дружки.
Молодой ракъ, выгнанный товарищами изъ мшка и огорченный, не спша,— раки никогда не спшатъ, поползъ къ кусту и снова ршилъ смотрть издали, что будетъ.
Гришутка набралъ сухого хвороста въ перелск, малость положилъ его подъ котелокъ и разжегъ. Замигалъ свтлый огонекъ, сидитъ молодой ракъ подъ кустомъ, любуется на огонекъ. Гришутка беретъ рака за ракомъ изъ мшка, бросаетъ въ котелокъ, одинъ, другой, они извиваются, хотятъ сцапать его за палецъ клешней, отбиться отъ него, а онъ приговариваетъ:
— Ну, ну, не кобенься! Ползай въ котелокъ, не одинъ тамъ будешь,— вс тамъ будутъ!
Бросаетъ рака въ котелокъ, бросаетъ и хворостъ подъ котелокъ… Огонь играетъ свтлой змйкой, весело играетъ, ему пріятно подать хворостинку за хворостинкой, ему нельзя знать, какъ тяжело ракамъ вариться въ горячей вод, которую кипятитъ онъ, свтлый огонекъ.
Молодой ракъ уже поднялся на камень, таращитъ маленькіе глазки на огонекъ и все понять не можетъ, куда опять исчезли его товарищи. Сначала онъ видлъ, что одни изъ нихъ высовывали клешни изъ котелка, потомъ опять ихъ прятали, потомъ онъ видлъ, что вода въ котелк запнилась, забурлила, забрызгала сердито изъ котелка, полилась ворчливымъ ключомъ на огонекъ.
Гришутка снялъ котелокъ съ огня, вода утихла, онъ посыпалъ котелокъ блымъ-блымъ порошкомъ, много посыпалъ и опять повсилъ его на огонь, подкинувъ хворосту, и крикнулъ, громко крикнулъ:
— Тятя-я, мамынька-а, идите раковъ сть, сварили-ись!— и гд то далеко-далеко въ перелск откликнулось эхо: ‘рились!’
— Мамынька-а, захвати хлбушка-а!— и снова отзвучало въ перелск: ‘хлбушка-а!’
Совсмъ завечерло, котелокъ ужъ былъ снятъ, костеръ пылалъ высоко, около него сидли большой бородатый мужикъ въ синей рубах,— это былъ лсникъ Демьянъ,— рядомъ — женщина, тетка Афимья, съ печальнымъ лицомъ,— жена лсника, и чумазый Гришутка. Они молча ли раковъ, раки были красные, какими никогда ихъ не видлъ молодой ракъ, и тутъ только онъ понялъ, что если бы его не вытолкали изъ мшка товарищи,— и его сварили бы и съли, что вкусные шарики бросалъ имъ Гришутка въ воду не за тмъ, чтобы угостить ихъ на славу, а чтобы словить ихъ, потомъ сварить и състь въ свое удовольствіе! Видно, этотъ двуногій ракъ все длаетъ въ свое удовольствіе!.. И цнитъ только то, что служитъ для его удовольствія.
Такъ думалъ ракъ по-рачьи… И онъ тихо поползъ къ берегу и шумно свалился съ его высоты въ воду, такъ шумно бултыхнулся, что тетка Афимья вздрогнула и вслухъ прошептала:
— Господи, какъ рыба-то плещется. Слышь, Демьянъ?
— Ну, и пусть ее растетъ! играетъ, пока не попала къ Гришутк на куканъ! А раки-то, Афимья, скусные! Молодецъ, Гришутка, угостилъ родителей ужиномъ чудеснымъ и извелъ на ловлю-то, поди, не бол ломтя хлба! Молодецъ! Доила Комолку-то?
— Нтъ, сейчасъ выдою!
— То-то она, вижу, непокойна… Корова, корова, а свое дло помнитъ… нагуляла молока-то за день… мычитъ ‘бери’, говоритъ, хозяйка, про запасъ и мое добро… Иди, подои, а мы съ Гришуткой Сивку уберемъ, да до полночи-то мн соснуть надо, а тамъ въ объздъ, за полночь въ лсу-то и потравли бываютъ, гляди за всмъ, Демьянъ, зорко….
Вскор вс спали: спалъ Демьянъ, спала Афимья, спали Гришутка, птухъ и куры. Не спалъ одинъ только молодой ракъ, онъ не разъ забивался въ норку, не разъ выползалъ изъ этой спасительной рачьей норки, проплывалъ на песчаную отмель и, какъ помшанный смотрлъ оттуда въ одну точку, на то мсто, гд еще въ костр дотлвалъ огонекъ, и когда пробгалъ легкій втерокъ, оттуда свтились искорки. Тамъ, вблизи костра, онъ въ эту лунную ночь видлъ, ясно видлъ цлыя горки красной рачьей скорлупы, и его маленькимъ глазкамъ мерещились горы вареныхъ красныхъ раковъ, которые лежали, не шевелясь, потому что были мертвы.
‘Эхъ,— думалъ онъ,— нерадостна рачья жизнь! Еле-еле ползешь по земл, то и знай, прячешься въ тсную норку, да и оттуда тебя, того и гляди, выманятъ вкуснымъ шарикомъ, сварятъ и съдятъ, не помянутъ добрымъ словомъ, а жизнь хороша, ахъ, какъ хороша’!

Коза-дереза.

(Сказочка).

— Идетъ она, идетъ….
— Кто, няня, идетъ?!
— Коза-дереза… Слушай, Оленушка, слушай!.. Закрой глазки, ягодка моя, и слушай!… И идетъ она… горами идетъ, долами идетъ, лсами идетъ, малыхъ дтокъ ищетъ… Помутились у козы глаза, притомились у дерезы ноги, а она все идетъ, все идетъ… Лсъ… лсъ… лсъ…
— Большой, няня, лсъ?..
— У-у какой, Оленушка, конца ему нтъ!.. Слушай!.. Кругомъ лсъ густой-прегустой, стоитъ, молчитъ, не шелохнется… тихо-тихо, какъ въ раю… глядь-поглядь,— пташка съ гнзда выпорхнула… Подняла коза-дереза голову, видитъ — на высокомъ дубу изъ чернаго гнзда желтые рты малые птенчики высунули, жалобно пискнули… чирикнула громко имъ пташка въ отвтъ: ‘Молчите, молъ… одной минутой слетаю… принесу вамъ вкусную мошку-букашку, жирнаго червя-сороконожку…. Накормлю, напою потомъ изъ ближней лужицы!.. Навернулись на глаза слезы у козы-дерезы: гд-то дтки ея? Кто-то накормитъ-напоитъ ихъ… Было время, было времечко и,— давно ли оно миновалося, краснымъ солнышкомъ закатилося,— были съ ней ея малыя дтки — козляточки, гуляли, весело прыгали, утшали-радовали мать. Да вотъ, поди ты, вздумалось ей потшить своего малаго любимца-козленочка, проказника Васеньку, побаловать свжими орхами… Жалобно ужъ очень просилъ-молилъ онъ: ‘Оршковъ да оршковъ!’ Положитъ ей голову на шею, въ глаза смотритъ такъ пристально и стономъ стонетъ: ‘Оршковъ да оршковъ!..’
— Зачмъ ему оршковъ, няня?..
— Зачмъ?.. Слышалъ онъ, видно, что вкусны орхи-то… Баловникъ былъ, сластена… А ты слушай, Оленушка! И пошла коза-дереза въ глубокій лсъ… въ глубокій лсъ, темный, за орхами… легко пошла, не обдумавши, что будетъ потомъ….
Пришла коза съ орхами, со сплыми…. Глядь-поглядь, а дтокъ-то и нту….
— Куда же они длись-то, няня?…
— Слушай… Нту дтокъ-то… Екнуло сердце у козы-дерезы… растерялась она… бросилась вправо, бросилась влво… идетъ, все идетъ, ищетъ малыхъ дтушекъ, неразумныхъ козлятушекъ… А они глупыши, увидли волка и бросились въ сторону, бгутъ, бгутъ безъ оглядки, земли подъ собой не чуютъ. Бжали-бжали межъ кустовъ, деревьевъ и наткнулись на большую-пребольшую пещеру темную…
Самый малый, баловникъ-то Васенька, туда бросился, и вс за нимъ. Выскочилъ на нихъ изъ большой пещеры зайка срый, трусливо всплакнулъ: ‘Господи Боже, и тутъ спасенья нтъ!.. Ишь сколько набжало зврья… Живымъ съдятъ, растерзаютъ!’ И загородилъ ему дорогу козленокъ, какой былъ побольше да поумне,— онъ понялъ, что есть зврь, который и ихъ боится…
Плачетъ зайка: ‘Пусти, зврь, не шь меня,— и я жить хочу!’ И проблеялъ ему смышленый козленокъ козлиною рчью: ‘Не бойся насъ, зайка малый, не тронемъ тебя, мы отъ волка спасаемся… сиди себ, тутъ надежнй!’ А коза-дереза идетъ да идетъ…
— Найдетъ она ихъ, няня, дтокъ-то?..
— Найдетъ!.. Слушай, знай, Оленушка, слушай!.. Ну, вотъ, мало время сгодя, вышла коза-дереза на полянку-луговинку,— хорошо таково на полян,— цвты цвтутъ лазоревые… Свжо, душисто, не ушелъ бы, а у дерезы одно на сердц: гд-то дтки, гд-то милыя? Цлы ли, живы ли? Звря разнаго въ лсу много,— долго ли до грха,— и волкъ и медвдь, а то и хитрая лиса не приласкаютъ. ‘Ж-ж-ж!’ жужжитъ пчела надъ ухомъ у дерезы, вьется,— вотъ-вотъ ужалитъ… И что ей надо? Пчелъ тутъ видимо-невидимо!.. Спишь, Оленушка?… Ну, спи,— Богъ съ тобой!..
— Нту, няня, нтъ… сказывай… слушаю… такъ лучше слушать съ закрытыми глазами…. Вотъ я ихъ вижу—и пчелъ и цвты… Какъ хорошо цвты-то пахнутъ!…
— Охъ, моя разумница… прокуратка!.. Пчелы съ цвтка на цвтокъ порхаютъ, соки медвяные собираютъ, своего дла у нихъ много, не до козы-дерезы имъ, а эта, на вотъ, все вьется надъ ухомъ да вьется!.. Коза отъ нея ударилась въ сторону, а пчела опять надъ ея ухомъ: ‘Ж-ж-ж!..’ И вдругъ коз-дерез стало ясно, какъ въ свтлый день ясно, что жужжитъ ей пчела, Божія муха, разумная. Поняла коза жужжанье пчелиное: ‘ж-ж-ж’ — живы дтки твои, мать-заботница, живы, цлехоньки… ‘Ж-ж-ж!’ съ зайкой сидятъ съ малымъ, глупыши… тебя ждутъ-поджидаютъ, здоровехоньки… ж-ж-ж!.. въ укромномъ мстечк сидятъ, куда и втеръ вольный не заглядывалъ… И легко-легко стало на сердц у козы-дерезы, и ходко пошла коза дальше, а пчела-разумница впередъ да впередъ… Привела пчела козу къ пещер темной, и дтки-козлятки встртили мать радостно, и всмъ-то было радостно, весело: и коз, и козлятамъ, и зайк, и пчелк, потому жизнь всмъ дорога, самой малой букашк дорога она… Спишь?… Спитъ!… Ну, спи, Христосъ съ тобой… Матерь Божія, сохрани младенца Оленушку… Спи, спи, Оленушка, маменька на томъ свт за тебя молится… Вотъ я тебя перекрещу и такъ-то одяльцемъ прикрою хорошенько… Спи!..

Какъ синичка-сестричка праздникъ провела.

(Басенка-картинка).

Чирикъ-чикъ-чикъ!… синичка-сестричка, здравствуй!….
— Чье-е-чи!… Здравствуй, воробушекъ-братецъ!.
— Синичка-сестричка, что нахохлилась?!
— Холодно, голодно, Воробушекъ-братецъ!.
— Э-э, старая псня,— прощебечь веселе. Скажи, какъ праздники провела?
— Порхала, порхала,— зеренъ искала….
— Ну-у?
— Пло-хо….
— Знаю—день на день не придется… Что видала?!
— Мало и много….
— Однако?…
— Веселаго мало, огорченій много… У Маши, у Даши, у прыгуньи Наташи отъ орховъ въ горл першитъ… Коля, Оля на конфеты и глядть не хотятъ,— микстуру глотаютъ,— совсмъ плохо…
— И только?..
— Только да не только… Сеня, Буня отъ елокъ въ постель слегли….
— Врно, сестричка, нынче лвымъ крыломъ порхнула, лвой ногой прыгнула,— всмъ у тебя плохо можется, не здоровится.
— Всмъ да не всмъ, братецъ… Попала я на Крещенье на большую радость….
— На какую?…
— Не перебивай, слушай… Туда-сюда я по окнамъ совалась… Бросилась на одинъ дворъ, въ самый задній уголъ… припала къ стеклу…. вижу—у печки двое ребятокъ съ ложками другъ противъ друга стоятъ… Хохочутъ… Слышу: ‘Вотъ такъ кашица, Матреша’…—‘Тише, Леша, не кричи подъ руку,— языкъ проглотишь!.. Ха-ха-ха!… Хи-хи-хи!’ Стукнула я въ окошко… ‘Чье-е-чи,— кричу,— иззябла, иззябла, ребятки!…’ Фортка открылась. Я порхъ на плечо къ Матреш… Леша смется, щеки въ кашиц… Хлопаетъ Матреша въ ладоши…. Псенку я имъ пропла, крупки пола, по угламъ полетала… Пла со мною Матреша, посвистывалъ Алеша… Часъ пролетлъ, будто минута… Жаль, братецъ, тебя не было,— славно бы время провелъ…
— Я сестричка, праздникъ поскучалъ на конюшняхъ… Доживемъ до Пасхи,— будемъ летать вмст!
— Будемъ…
— Слышишь, сестрица, голуби заворковали… Гляди, бросились къ конюшн,— вымели, видно, състное… Летимъ туда…
— Летимъ, я вчера не ла….
Синичка и воробей въ воздух черкнули,— мигъ — и пропали въ темномъ углу конюшни,— не видно,— трудно изъ окна разглядть ихъ, трудно разслышать, о чемъ они трещатъ.

Расти бы ей, радоваться, да чужая глупость помшала.

(Лсная правда — людская сказка).

Пришла весна съ пвуньями-птицами съ цвтами лазоревыми.
Пришла она хорошая, свтлая, радостная, пришла и всмъ улыбнулась тепло, ласково. Села, деревни ожили, распахнулись въ домахъ окна, двери настежь. Проснулось солнце рано и брызнуло золотомъ, въ сел Хрущевк затрубилъ рожокъ, вышли овцы, козы, лошади, коровы къ старому Савельичу на площадь, и потянулось стадо за село, къ лсу.
Прошелъ часъ, другой и третій. Солнце поднялось высоко и залило теплыми лучами зеленый лугъ, зеленый лсъ, зеленыя поля.
На лужайк, вблизи лса, бродили коровы, овцы, лошади, козы.
Старый Савельичъ съ подпаскомъ Прошей сидли подъ раскидистымъ дубомъ, въ прохладной тни. Савельичъ и Проша молча жевали ржаной хлбъ, молча запивали его ключевой водой изъ деревянной чашки.
Кругомъ была тишь, былъ покой, было довольство.
Коровы, лошади, овцы, козы пестрли блыми, темными, срыми, желтыми точками въ луговин. Все стадо, не поднимая головы, не спша, щипало сочную траву.
У лсной опушки, выпятивъ грудь и позвякивая колокольчикомъ, гордо выступалъ, шагъ за шагомъ, бородатый козелъ,— онъ ходилъ впереди стада. Козелъ былъ сытъ, его не тянуло къ трав, и онъ разгуливалъ, колокольчикъ тихо звучалъ у него на груди,— козелъ любилъ эту музыку, казалось, и теперь ни лсъ, ни кусты, ни насмшливое щекотанье двухъ сорокъ не манили его къ себ,— нтъ, въ лсу онъ зналъ вс тропинки, болтовня сорокъ ему была непонятна,— ему просто хотлось снова и снова послушать тихую псню и знакомую, но всегда пріятную—псню пріятнаго колокольчика, колокольчикъ точно говоритъ: ‘Вотъ такъ мы! Вотъ такъ мы!’ И козелъ такъ былъ увлеченъ этимъ соблазнительнымъ говоромъ, что не могъ остановиться на одномъ мст, ему казалось, подъ заманчивую псню колокольчиковъ, что пора уже оставить это мсто, пора итти дальше,— глупо гнуть шею къ земл и цлое утро щипать траву—пора пройтись и показать себя всмъ этимъ дубамъ, березамъ, кленамъ, птицамъ, птичкамъ: ‘Вотъ такъ мы! Вотъ такъ мы!’
Онъ шелъ и не замчалъ, что за нимъ тащился шагъ за шагомъ баранъ, а въ сторон, закинувъ голову, хвостъ трубой, прыскалъ веселый жеребенокъ-стригунъ. Онъ былъ радъ, счастливъ: радъ ласковому солнцу, лсу, лугу, обществу коровъ, старыхъ лошадей, старому Савельичу и подростку Прош. Жеребенокъ ужъ подбгалъ къ раскидистому дубу полакомиться кусочкомъ ржаного хлба съ солью, который далъ ему Проша, лизнулъ уже Прошу въ щеку, въ ухо и, счастливый, ударился отъ раскидистаго дуба, подлетлъ къ козлу и, заигрывая съ нимъ, протянулъ надъ его ухомъ: ‘И-и-и!’ точно сказалъ: ‘Будь веселъ, сдой!..’
Козелъ обидлся, замоталъ рогатой головой и цапъ барана рожищами въ бокъ! Баранъ упалъ на переднія ноги. Жеребенокъ остановился между ними, протянулъ снова ‘и-и-и!’ точно сказалъ: ‘Какъ это глупо, сдой!’ Козелъ еще пуще разсердился, въ сердц у него закипло недоброе, онъ опустилъ голову и приготовился къ нападенію.
Баранъ поднялся, затрясъ головой, дико проблеялъ: ‘Бэ-бэ-э! Месть, месть!’ круто повернулъ и — откуда у него взялась такая прыть!— быстро обошелъ жеребенка: щелкъ-щелкъ!— сошлись, ударились рогами и закружились козелъ и баранъ вокругъ молодой и кудрявой березы… Щелкъ, щелкъ, щелкъ! Дзынь-дзынь! звучитъ въ тепломъ воздух… Ни тотъ ни другой не хочетъ уступить. Смотрятъ дико, глаза налились кровью. Бодаютъ другъ друга, стучатъ о блую кору березы. Береза трепещетъ, дрожитъ. Вотъ затрещала ея втка и свалилась внизъ, за ней скатилась слеза, одна, другая,— это плакала береза о своей потерянной втк.
— Проша, поди-ка разгони этихъ глупышей!.. Вишь, имъ малъ лугъ-то… въ одномъ стад ходятъ, а все ладу нтъ! Кнутомъ Ваську-козла, кнутомъ! А еще колоколецъ ему навсили!…
Проша мигомъ вскочилъ на ноги, звонко щелкнулъ длинный кнутъ, и враги разошлись въ стороны. Въ борьб втку отбросили козелъ и баранъ далеко отъ родной березы. И видла береза, какъ ея втка вяла и сохла.
Прошелъ день-другой и втка стала сухимъ прутомъ. Налетлъ втеръ и угналъ ее далеко отъ перелска, угналъ къ прозжей дорог, тамъ прохала черезъ нее не одна крестьянская телга… ‘Никому, никому не нужна она теперь… вс ее затопчутъ, замнутъ, изотрутъ въ порошокъ, а я тогда разнесу ея прахъ во вс стороны!’ свисталъ надъ ней втеръ.
Былъ опять теплый солнечный день. Стояла тишь. Снова Савельичъ и Проша сидли въ холодк подъ развсистымъ дубомъ, снова бродило то же стадо, бородатый козелъ, какъ ни въ чемъ не бывало, важно выступалъ впереди, позвякивая колокольцемъ, а баранъ тащился за нимъ, и барану очень хотлось положить свою баранью голову на сдую спину козла и приласкаться къ немy,— баранъ забылъ уже старую обиду. Только засохшая вточка попрежнему валялась при дорог, одна напоминая недавнюю ссору козла и барана — чужую глупость, которая помшала ей расти и радоваться.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека