Новый, Ясинский Иероним Иеронимович, Год: 1885

Время на прочтение: 15 минут(ы)

Иероним Ясинский

Новый

Маленькая комната со светлыми, засаленными обоями и бедной обстановкой была тускло освещена лампой. На железной кровати лежал, растянувшись во весь свой длинный рост, молодой человек с чёрными волнистыми волосами, пушистой, русой бородкой и круглым благообразным лицом. Груда записок лежала на письменном столе возле лампы, книги расставлены на полках висячей точёной этажерки, череп бесстрастно смотрел со шкафа своими пустыми глазницами. Этот молодой человек — студент. Он перебирал в своей памяти события вчерашнего вечера, когда товарищи так жестоко вышутили его планы будущего, его надежды на успех в жизни и его любовь к комфорту. Фраза Кологривова: ‘Ты пошляк и буржуа, Антиохов!’ ещё терзала его слух и ныла в его душе как свежая, не успевшая зажить рана.
— Я был только откровенен… Все они такие же как и я. Но они притворяются, а я не могу. В то время, как они играют в благородные чувства, радикальничают, я смотрю на вещи прямо, не проливаю слёз по поводу того, что богачи едят на золоте, а нищие и деревянной посуды не имеют. Стены лбом не прошибёшь, и я — не дурак. Я говорю: будет время через столько-то лет, когда каждый мужик в состоянии будет выпивать чашку кофе. Я верю в это, потому что я верю в прогресс. Но не понимаю, с какой стати я буду лишать себя этой чашки теперь. На ход прогресса моё воздержание нисколько не повлияет и дурно отразится только на мне. То же самое можно сказать и о прочих удобствах — мебели, лошадях, хорошей кухне и проч. Более чем возможно и даже наверно — талантливый и знающий врач, каким я хочу быть, превратится, если лишить его обстановки, в голодное, обозлённое существо. Товарищи все, разумеется, только, может быть, не так определённо, потому что они глупее меня, лелеют в душе мой идеал. Я готов держать какое угодно пари, что все они, по окончании университета, станут ‘пошлыми буржуа’. Ведь в надежде на тёплые места они и в университет поступили! А в чистое увлечение наукой, бескорыстное поклонение высоким принципам, выработанным разными благородными фанатиками, непорочность душевную… Эх, не верю я во всё это! Мои строгие судьи ровно ничего не делают и когда являются экзаменоваться, то стараются надуть профессоров. Плуты!
Молодой человек слегка привстал на постели, упёршись локтем в кожаную подушку.
— Хорошо. Если ‘пошлый буржуа’ стремится к комфорту, т. е. к культурному существованию, и в ожидании будущих благ серьёзно занимается наукою и знает столько как я, то пусть я буду пошлецом и буржуа. Я — бедняк, из дому ничего не получаю и живу не так как они — всем я себе обязан. Латынь и вообще классиков я знаю как никто и недаром получаю за свой урок тридцать рублей в месяц. Усердное посещение лекций вызвало на первом курсе освобождение меня от платы за право слушания. Полукурсовые экзамены я сдал с таким блеском, что получил стипендию в четыреста рублей. Когда я заболел, сам декан приехал справиться о моём здоровье. Моё трудолюбие мозолит глаза тунеядцам, и мне ставят в вину, что я беру переписку и успеваю издавать лекции. Говорят, я зарабатываю сто рублей в месяц. О, если бы сто рублей! На самом деле редко доходит до восьмидесяти. Я никого не эксплуатирую и не граблю, если у меня водятся деньги, то этим обязан я своей бережливости. Вчера, подвыпивши, меня опрокинули, обыскали и вытащили из кармана, при громогласном хохоте, пятипроцентный с выигрышами билет. Конечно, я знаю цену деньгам лучше их и если отказываю себе во всём, то потому, что не хочу походить на дикаря, который никогда не делает запасов на чёрный день. Когда наступит моё время, все ахнут от удивления, я ослеплю их своим великолепием и предвижу, как эти самые господа будут пресмыкаться предо мною.
Он поднялся, подошёл к столу и припустил в лампе огня.
— Расточительность безумна, я недавно высчитал, что если весь вечер жечь керосин, то сгорает на четыре копейки. Когда же соблюдаешь меру и прикручиваешь по временам фитиль, то на три копейки. Конечно, эти тридцать копеек в месяц или три рубля шестьдесят копеек в год, которые я таким образом сэкономлю, — пустяки, и я вовсе не Плюшкин, но тут важен принцип и его воспитательное значение. Из мелочей состоит жизнь, и мелочи вырабатывают характер.
Он сел и вынул из бокового кармана бумажник, в котором хранился пятипроцентный билет.
— Нравственные люди! Хороши, нечего сказать! Подняли меня на смех за то, что я щажу пот и кровь свою, и за лишения, какие испытываю теперь, надеюсь лишь в отдалённом будущем пожить в своё удовольствие. А сами-то! Толкуют о страдании народа и тут же жрут колбасы и апельсины, скорбят о приниженности общественного духа и напиваются пивом, жарко говорят о женской свободе и женских правах и всей компанией отправляются удовлетворять свои страсти в известный дом. Фу, гадость! Не могу выносить разврата, мне противны нарумяненные ласки и жалобный стон разбитого фортепиано, под который танцуют несчастные создания, и противна вся эта мерзкая, вонючая обстановка… Любовь за деньги! Да это чудовищно!
Он достал из бумажника билет и с большим удовольствием смотрел на него, расправил складки, проверил, все ли при нём купоны. На этот билет можно выиграть двести тысяч. Мысль, что есть вероятность стать внезапно богачом и приблизить далёкий идеал до того, что он во плоти и крови явится в эту комнату и одним волшебным прикосновением превратит её в роскошную обитель с тропическими растениями, с мягкой мебелью, коврами и красивыми лампами, струящими на всё спокойный яркий свет, щекотала его мозг как сладострастная мечта.
— Если бы у меня был другой билет, то шансов выиграть было бы вдвое больше. Бедному студенту ужасно трудно собрать двести двадцать рублей, но я сумею. Вот у меня тут есть уже на завод беленькая, а вот и три рубля, а вот и рубль… Этот рубль, впрочем, я мог бы истратить на какое-нибудь удовольствие. Я молод и веду чересчур суровую жизнь. Ем скверно, курю второй сорт. Я хотел бы купить себе бутылку вина… Или нет. Может быть, на этот рубль следовало бы купить фунт конфет и подарить моей соседке Жене. Все эти дни, встречаясь со мною, она как-то изменяется в лице. Я заметил, что при взгляде на меня глаза её загораются как две звёздочки. Прехорошенькая девочка, и какие богатые формы! Боюсь, что она слишком одинока, у неё нет, кажется, в городе никого из родных, а в шестнадцать лет так легко поддаться соблазнам всякого рода. Живёт она, бедняжка, впроголодь, и её наверно страшно обирает портниха, у которой она работает. Не сомневаюсь, что, узнай Кологривов об этом фунте конфет, он непременно вывел бы отсюда Бог знает какое заключение. У него развращённая фантазия. Между тем я шагу не сделал до сих пор к Жене. Когда она стала бросать на меня свои взгляды, я только поклонился ей и спросил, как её зовут. Да и это случилось после нескольких встреч, когда я убедился, что девочка не прочь со мною познакомиться. Если я подарю ей конфет, то не с тем, чтобы купить её внимание. Нет, я сделаю ей подарок в благодарность… за ласковость её взгляда, что ли. Чувство, которое я питаю или могу питать к ней — здоровое молодое чувство. Итак, этот рубль назначаю на Женю… Но что, ежели она обидится? Что, если я оскорблю этим подарком её целомудрие? В целомудрии Жени я не сомневаюсь, потому что глаз у меня достаточно опытен. У неё свежее, румяное личико, ни малейшей синевы под глазами, наивные, алые губы… Это чувствуется. Не знаю, как быть… Не лучше ли будет подарить Жене что-нибудь после того, как знакомство наше станет теснее? Мне кажется, лучше.
Он аккуратно сложил рубль и присоединил его к прочим деньгам.
В дверь постучали. Стук был робкий, осторожный, застенчивый. Антиохов торопливо сунул деньги в бумажник, спрятал его в боковой карман и застегнул на все пуговицы пиджак. Он с недоумением прислушивался. Кто бы это мог быть? Он никого не ждал и не любил нечаянных посещений товарищей, которые приходят, пьют его чай, едят его булки, курят его табак в огромном количестве, нарочно, чтоб сделать ему неприятность, трунят над его мнимой скупостью и отнимают пропасть времени. Стук повторился, но ещё более робкий и застенчивый. Студент отворил дверь.
Вошла Женя.
Она была в белом шёлковом платке на голове и стареньком драповом пальто. В левой руке она держала маленькую барашковую муфту. Лицо её было красивое, молодое, но усталое. Она опустилась на стул возле дверей и поднесла руку к глазам. Может быть, это из застенчивости, а быть может у неё болела голова.
Антиохов смотрел на неё с любезным выражением и радостью. Он сразу узнал, что это Женя, но от волнения ему нечего было сказать, и он спросил:
— Это вы?
— Я.
— Неужели? Ах, как я рад! Дайте взглянуть на себя! Зачем вы закрываетесь? Да что с вами, Женя?
Он взял у неё руку, слегка сжал в своей и сел возле Жени.
— Откуда вы пришли, Женя? Теперь шесть часов. Вы с работы? Даю вам честное слово — а надо заметить, что я никогда не лгу, потому что я честный человек — я только что думал о вас, Женя… и искренно жалел вас. Вам надо бы найти лучшее место… Но хорошо, что вы зашли ко мне…
— Вы, может, обо мне дурно подумаете, — начала Женя.
— Я сейчас думал о вас с самой хорошей стороны и думаю теперь ещё лучше, Женя. Вы мне ужасно нравитесь. Простите, что я так смело говорю. Но в ваших глазах есть что-то похожее на мою покойную сестру, которую я очень любил. Надеюсь, вы поймёте причину, за что вы мне нравитесь. Ещё мне нравятся, кроме ваших глаз, ваши руки. Право, и они, кажется, способны краснеть… Такие молоденькие руки!
— Все иголками истыканы, — прошептала Женя, пряча руки.
Теплом веяло от нежного, розового румянца её полных щёк. При взгляде на длинные полуопущенные ресницы девушки, Антиохову вспомнился образ у Байрона, тот, где ресницы красавицы сравниваются с двумя вороньими крылами, распростёртыми на снегу, окрашенном кровью [Байрон. Стихотворение ‘Тьма’, 1816 г. Прим. В. Е.]. Стихов читал он мало, но тут, благодаря близости Жени, зароился в его голове весь запас поэтических фраз, которые когда-либо он знал. Ему показалось, что сегодня соседка его особенно хороша, и так как пальто мешало ему видеть её всю, то он стал просить, чтоб она разделась.
— Снимите, снимите с себя бурнус, — говорил он. — Вам будет жарко. Мы сейчас напьёмся чаю… Ах, да не прячьте рук! Руки прекрасные, и вся вы прехорошенькая, Женя.
Он ласково положил к себе на постель верхнюю одежду Жени, и взяв девушку за обе руки, стоял минуты две и смотрел ей в лицо. Он широко улыбался, показывая красивые, белые зубы.
Женя тоже улыбалась, и тоже сверкали её мелкие, чистые зубки, а по обеим сторонам её свежего рта играли ямочки.
— Но как же вы, Женя, решились войти ко мне? Ну, что ежели я возьму и съем вас?
Он приблизил к ней своё лицо, она слегка отвернулась, рассмеявшись.
— Нет, право, почему вы не боитесь меня?
— Оттого, что вы нестрашный.
— А кто вам сказал, что нестрашный?
— Я вас знаю довольно, — произнесла Женя, вскидывая на него свои красивые, не то чёрные, не то зелёные, ярко искрящиеся глаза. — Я сейчас рядом живу и слышу, как вы науки свои громко читаете, и никаких у вас пиров нет и безобразий. Вон у меня подруга есть Устинька, так та рассказывала мне, что у них в доме студенты живут, и ах, Боже мой, что выделывают! Например, кричат песни не своим голосом, да этак всю ночь, и Устиньке проходу не дают. Как она на лестницу выйдет, то они сейчас пред ней как барышни приседают. Пиво у них дюжинами! В университет тоже ниглежируют, до двух часов на койках лежат и всё ректора ругают. А вы не такой. Вы даже очень порядочные. И притом ежели я вам нравлюсь, то я вам скажу, что вы сами очень хорошенькие. Лицо у вас греческое, а когда вы смотрите, то видно, что вы доброй души.
Антиохову было очень приятно слышать мнение о нём Жени, которое совпадало с его собственным мнением. На минуту мелькнуло у него воспоминание о Кологривове, который уверяет всех, что будто у него неприличные глаза. Пускай бы он послушал, что говорит о его наружности это наивное создание!
— Почему же вы думаете, — спросил Антиохов, — что я — грек? Греки губками торгуют, а я русский человек и, — тут ему пришёл в голову каламбур, — если любитель губок, то таких как у вас…
В душе он несколько удивился торопливости, с какою Женя после этих слов подставила ему для поцелуя свои губы. Подозрение, что Женя вовсе не так чиста, как он думал, болезненно отдалось у него в груди, и на время Женя утратила для него половину своей прелести.
Он стал обращаться с нею свободнее.
— Скажи, откуда ты? Ты приезжая?
— Да. Я приехала сюда с братом. Было у нас всего семьдесят копеек денег! Мы на постоялом остановились. Сейчас брат пошёл к столяру и объявил: так и так, сирота и умею стулья делать. Столяр видит, что действительно мальчик со склонностями, дал ему на пробу сделать стул, и брат так постарался, что когда хозяин сел на стул, то он вдруг оказался довольно прочный. Поэтому столяр принял брата к себе.
— А ты как же? Скоро нашла место?
— Нет, нескоро, — тихо и уныло произнесла Женя.
— Что ж ты делала? Расскажи!
— Зачем рассказывать?!.
Молчание наступило в комнате. Женя сидела потупившись. Студент всё играл её рукой. Разные чувства боролись в нём. Его и тянуло к Жене, и в то же время он чего-то страшился. Его пугало предположение о продажности Жени. Женя — модистка и рано или поздно сделается ‘жертвой общественного темперамента’. Это уж роковое. Но ведь должна же быть и в жизни модистки пора, когда благоухает сердце первой страстью, и тело невинно. Неужто Женя пала ещё до начала своей карьеры? Он деликатно и вкрадчиво сказал:
— Милая девушка, не думайте, пожалуйста, что, расспрашивая, я хочу оскорбить вас… Я далёк от этого, вы нравитесь мне, и я спрашиваю из сочувствия.
— Скоро состаритесь, если всё будете знать, — промолвила Женя.
— Во всяком случае, мне стоит только поцеловать вас, Женя, чтобы опять помолодеть! Нет, право, я уж узнаю вас покороче… Скажите же, Женя! Нет? Не расскажете? Молчите? Вам страшно вспомнить прошлое? Не правда ли? Я угадал? Ах, как жаль мне вас, Женя! Хотите, я начну за вас, подскажу вам? Вы сидели на постоялом дворе и всё искали места, но места не было, а есть хотелось. Кидались вы и к прачкам, не прочь были и в горничные, и в кухарки, да не судьба. Вот раз вечерком является к вам жидовка и шепчет, что вам можно хорошо заработать — стоит только захотеть…
— Нет, нет, — возразила Женя с улыбкой. — А это правда, что сидела я не евши и всё искала места, и места не было. Познакомилась я с Устинькой, она тоже без места была и искала занятий. Она и говорит: ‘Не пропадать нам как собакам, мы ведь христианские души. Пойдём на толкучку, Женя, станем с прислугою, может нас кто-нибудь и наймёт’. Вот пришли мы на рынок, а там народ. В одной кучке мужчины при топорах и пилах, а в другой — девушки и бабы, городские и деревенские. Сейчас стали шутить над нами. Устинька, так та давай отругиваться, а мне страшно стало, и я чуть не заплакала. Пришли господа нанимать нас, и Устинька к шляпочнику в няньки определилась, а моё такое счастье, что решительно никому другому не понадобилась как пожилому господину. Я спрашиваю: ‘Какая ж служба у вас, господин?’ А он: ‘Службы, крошечка, никакой’. Действительно, я у них, как барышня жила и ничего не делала. Я как сыр в масле каталась, но только скучно мне было, может, оттого, что никогда не могла взять в рот вина. Собрала раз я вещи свои в узелок, которые понужнее, сказала, что в баню еду, а между тем навсегда ушла, наняла квартиру и швейкой стала. Так-то пришлось мне в молодости моих лет испытать всего — и горя, и радости.
Антиохов, выслушав исповедь Жени, встал и долго шагал по комнате. Как! Этот очаровательный цветок давно уж сорван и осквернён?! И эта девушка, ещё почти ребёнок, с такой улыбкой может говорить о своём падении?.. Улыбка Жени бесила его.
— Спасибо тебе, Женя, за откровенность! Теперь докончи портрет. Признайся, у тебя много знакомств? Не сердись, я не из ревности говорю. Ревновать я не имею права. Но полюбить я могу только совершенно откровенное сердце. Будь откровенной до конца.
— Нет, — отвечала Женя, — у меня мало знакомых. Что ж, я не виновата: не зябнуть же мне!.. Мне и муфта нужна, и башмаки, и тёплые чулки. Меня Устинька познакомила с одним… Он мне этот платок подарил. А ещё был у меня знакомый граф, совсем молодой, но только такой ужасный!..
Женя спрятала лицо в шёлковый белый платок, который, раздеваясь, накинула на плечи, и послышался сдержанный стыдливый смех её.
Женя возмущала Антиохова своею нравственной слепотой. Однако, она была прекрасна, и в её циничных признаниях было всё же пропасть чего-то наивного. Душа её была ещё свежа.
— Женя! — вскричал он. — Неужто тебе ни разу не приходило в голову, что ты поступала скверно, что ты несчастная, падшая? Разве может честная девушка так легко примириться с подобной судьбою? Да, Женя, ужасна твоя участь, опомнись, очнись! Жар молодого сердца нельзя продавать! Такая хорошенькая, молоденькая, с такими ручками и талией как у барышни! Побойся Бога, Женя!
По мере того, как он говорил, долго и много, руки Жени холодели, болезненное чувство сжимало ей грудь. Антиохов и прежде казался ей высшим существом, а теперь она с ужасом и почтением слушала его. Правда, она не ожидала таких громов. Она вдруг увидела, что испорчена она, и преступна, и достойна презрения. Все сомнения, все угрызения совести, когда-то волновавшие её и мало-помалу улёгшиеся, снова поднялись со дна её уязвлённой души, и тоска безысходная и мучительная овладела ею.
— Ты, может, думаешь, — продолжал молодой человек, с влажными, сверкающими глазами, — что я нахожу удовольствие в упрёках, какие делаю тебе? Ты ошибаешься: я говорю это, жалея тебя… Ах, как жаль мне тебя! Ты была чиста и невинна, а теперь, что ты такое? О, Женя! Не могу я выносить… Не могу…
Он потряс её за руки. Сердце её переполнилось слезами. Она заплакала… И как только Антиохов увидел её слёзы, и услышал рыдающий вопль пробуждённого им сердца, всё в нём встрепенулось от радости и торжества! Страсть снова забила ключом. Ему захотелось упиться этими благородными слезами, точно в них заключался какой-то особенный пряный вкус. Он осыпал поцелуями Женю. Рыдая и ломая руки, она упала на подушку. Антиохов припал к ней на грудь…

* * *

Когда он очнулся, Женя продолжала рыдать. Антиохов молча стал заботиться о чае. Бог красноречия вдруг покинул его. Расставляя посуду в ожидании самовара, он как-то бочком подходил по временам к Жене. Наконец, она успокоилась мало-помалу. От чая она отказалась, надела своё старенькое пальто, повязала на голову белый платок, вздохнула и направилась к дверям, не глядя на студента.
— Женя, куда же ты уходишь? — спросил он, подбегая к девушке.
Лицо его улыбалось дружески, участливо и любовно.
— Так. Надо идти.
— Посиди со мной.
— Покорно благодарю.
— Хотя попрощалась бы со мною! — сказал он шутливо.
Женя молчала и смотрела исподлобья на дверь.
— Ты сердишься на меня? За что, милая Женя?
Женя сделала нетерпеливое движение.
— Все вы мужчины одним миром мазаны, — сказала она. — Зачем вы из меня душу тянули? Я довольно ошиблась в вас. Вы думаете, я не понимаю, что вы нарочно меня с грязью мешали, чтобы моей истерикой наслаждаться? Я не дура и виды видала. Вы, кажется, хуже всех будете, — прибавила она, и слёзы опять хлынули из её глаз.
Она ушла.
Антиохов стоял ошеломлённый. Краска кинулась ему в лицо. Он несколько минут шагал по комнате, погружённый то в анализ упрёка, брошенного ему Женей, то в воспоминание ощущений, только что пережитых им.
— До чего она испорчена! — вскричал он. — Она не может представить себе человека, который ищет наслаждения в любви к чистому и прекрасному! Но Бог с нею. Значит, её не переделаешь.
Окончив чаепитие, студент почистил на себе пиджак, надел пальто, потушил лампу, отдал ключ от комнаты прислуге и вышел на улицу. У него была потребность рассеять неприятное чувство, которое вызвал в нём внезапный уход Жени.
Снег скрипел под ногами. В холодном воздухе крутились сухие снежинки. Мороз скоро стал щипать ноги и лицо.
— Однако, градусов пятнадцать будет, — решил Антиохов и отправился в чайную — погреться.
Здесь было много народа, чайная помещалась на бойком месте. С низенького потолка спускалась закопчённая лампа и бросала неопрятный свет на олеографии и афиши по стенам, на группы посетителей, вооружённых газетами или играющих в домино, на мраморные столики, на грязный, мокрый пол. Молодые девушки в пёстрых лентах и в белых передниках, улыбаясь, перебегали от столика к столику и разносили чай и кофе.
Антиохов сел поодаль и взял газету. К нему подошла горничная и спросила, хочет ли он чаю или кофе. Он отвечал:
— Ни того, ни другого. Я пришёл посмотреть, нет ли здесь знакомых.
Он не успел взять снова газету, как сзади его раздался возглас:
— Антиохов!
То был голос Кологривова.
Антиохов обернулся, улыбаясь.
— Так и есть — он! Не хочешь ли чаю? Не меняйся в лице: я заплачу за тебя.
— Твои шутки несносны, Кологривов… Чтоб тебя наказать, я, пожалуй, выпью стакан кофе на твой счёт.
Он рассмеялся и подсел к товарищу. Кологривов был маленький, тщедушный юноша с нездоровым, зеленоватым цветом лица и умными большими глазами. Из-под его пальто, украшенного барашковым воротником, виднелась красная рубаха. Держался он сутуловато, точно он был старый человек.
— Отчего ты так бледен? — спросил Кологривов. — Ах, какие у тебя глаза! Ты смотришь точно виноватый. Признавайся, что ты сделал?
— Кто? Я?
— Ну да, ты! У тебя встревоженное, преступное лицо.
— Послушай, всему есть предел, — произнёс, вставая, Антиохов.
— Да ну, сиди. Ничего не сделал скверного — и отлично. У меня есть к тебе дело. Выслушай. Сегодня я и Сашка собирались в оперетку и заблаговременно взяли билеты. Идёт ‘Орфей в аду’. Но приехала мать Сашки, и билет может пропасть. Он у меня в кармане. Номинальная цена пятьдесят копеек, а я тебе уступлю за тридцать. Хочешь?
Он вынул из кармана билет и подал Антиохову.
Антиохов повертел в руках розовый лоскуток и сказал:
— С чего ты взял, что я поклонник оперетки? Я люблю серьёзную музыку. Оперетка, что ни говори, развращает воображение.
— Сегодня ты развратишься, а завтра сходишь к обедне, и твой нравственный баланс нисколько не пострадает в конце концов.
— Я предпочёл бы драму или концерт, — начал Антиохов в раздумье. — Но сегодня я чувствую потребность развлечься… Ты говоришь — тридцать копеек? Но зачем же тридцать? Вот на тебе все пятьдесят. Так и быть. Я никогда не видел ‘Орфея в аду’. Надо же знать, какие глупости занимают таких молодых людей как ты.
Кологривов подозрительно взглянул на товарища и покачал головой.
— Ах, ты Тартюф! — молвил он. — У самого, небось, слюнки потекут при виде коротких юбок. Ведь ты, Антиохов, известный сластёна. Об этом все говорят.
— Молодёжь только и делает, что сплетничает. Право, не знаю, зачем ей моя личность! Кому какое до меня дело? У меня есть определённая цель в жизни — это моё будущее как врача. Я стремлюсь к ней, и у меня нет времени на разврат, который я, к тому же, ненавижу и презираю. Но оставим этот разговор. Благодарю за кофе, милый друг, и не пора ли нам в театр? Я думаю, давно уж началось.
Друзья вышли из чайной.
Театр был небольшой и душный. Он был битком набит. Антиохов и Кологривов едва отыскали свои места в райке, занятом преимущественно студентами, курсистками и переодетыми гимназистами.
Занавес уже был поднят, музыка играла, и на сцене пели актёры и актрисы, сверкая мишурой странных нарядов и весело размахивая руками. Антиохов в самых оживлённых местах пьесы громко зевал, и когда публика выражала одобрение актёрам сочувственным смехом, он пожимал плечами… Подходил к концу четвёртый акт. Сцена была освещена красным бенгальским огнём. Боги в смешных плащах и богини в газовых юбочках точно в лёгких облачках закружились в бешеном вальсе, перешедшем в канкан. Боги стали на одно колено, богини высоко подняли ноги по направлению к публике. Трико бледно-розового цвета казалось голым телом. На всём догорал трепетный свет бенгальского огня. На минуту публика замерла от удовольствия. В зале царила тишина, музыканты сделали паузу. Все глаза были устремлены на сладострастно склонённых богинь.
Вдруг Антиохов с преобразившимся от негодования лицом закричал:
— Довольно!
Товарищи кинулись к нему, удерживая его, но он продолжал:
— Скандал, скандал! Довольно!
Опустился занавес среди оглушительных рукоплесканий, а он всё кричал, и этот крик покрывал собою гром аплодисментов:
— Скандал! Скандал!
Частный пристав явился и приказал арестовать Антиохова как нарушителя общественной тишины. По составлении протокола, он был, впрочем сейчас же отпущен.
— Ты с ума сошёл? — спросил его Кологривов сердито, выходя с ним из части.
Антиохов горячо заговорил:
— Не знаю, что со мною сделалось… Эта молодёжь, так жадно устремившая взоры на грязную сцену, и в особенности твоё выражение лица — извини меня — сластолюбивое и гнусное, всё это вывело меня из себя. Искренно жалею, что пошёл на эту оперетку. Все мои инстинкты оскорблены. Но, с другой стороны, я рад, что на разборе дела у мирового судьи будет случай сказать речь против безнравственных спектаклей, которые могут нравиться только старичкам да начинающим пошлеть юношам. Молодое, здоровое чувство…
Тут Кологривов перебил его: ему надо было домой, а провожать Антиохова он не имел особенного желания, да и было холодно.
— Прощай, Антиохов! Не распространяйся, я во всяком случае готов верить, что ты сделал скандал в театре потому, что ты гораздо благороднее нас. Но только ты странный человек и, должно быть, далеко пойдёшь.
Придя к себе, Антиохов крепко заснул. Он слишком много пережил впечатлений и устал. Ему ничего не снилось. Совесть его была спокойна.
Женя на другой день куда-то переехала — куда — неизвестно, Антиохов не наводил справок.
Январь 1885 г.
Источник текста: Ясинский И. И. Полное собрание повестей и рассказов (1885—1886). — СПб: Типография И. Н. Скороходова, 1888. — Т. IV. — С. 1.
OCR, подготовка текста: Евгений Зеленко, август 2012 г.
Оригинал здесь: Викитека.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека