Цветник, Ясинский Иероним Иеронимович, Год: 1886

Время на прочтение: 22 минут(ы)

Иероним Ясинский

Цветник

Памяти С. П. Якубовича

Он был души мечтательной и нежной,
Он красоту любил и верил в идеал,
Хоть сам его не раз он осмеял.
В пустыне жил — увы! как мир безбрежной,
И грёзами пустыню населял —
Мой нелюдим, философ мой мятежной.

Из сожжённой тетради.

В спокойной реке отражалось ясное майское небо с золотистыми и бледно-лиловыми облаками. Тёмная кленовая роща тоже отражалась в ней, и предзакатный ветерок бороздил её зеркальную гладь полосами серебряной ряби. Пароход отчалил от пристани и пыхтел уже где-то вдали за песчаным островом, поросшим низеньким кустарником. Правый берег был холмист, левый чуть возвышался над водою. Белые крачки реяли в розовом воздухе, высматривая добычу, потом вдруг опускались с высоты, ударяли грудью по водной поверхности, хватали рыбу, которая сверкала в их клюве как золотая искорка, и снова взмывали, роняя капли воды, светлые как слёзы. Красивые линии берегов терялись в туманной дали, а погасающие лучи солнца кидали на всё тёплый свет.
Фигура женщины в лёгком белом платье и шляпке с широкими полями выделялась миловидным силуэтом на правом берегу. Может быть, эта дама любовалась пейзажем — так неподвижно стояла она на одном месте. Что же касается до пожилого человека в соломенной шляпе и с небольшой бородкой, который лежал поодаль на траве, то можно было с большою уверенностью сказать, что он любовался самой дамой. Это был Степан Александрович Звездочётов. Возле него валялась на пледе новая французская книжка в жёлтой обложке. Он читал, но когда увидел даму в белом — бросил книжку.
Степан Александрович поселился в этой местности ещё с апреля месяца, задолго до того, как стали съезжаться сюда дачники из города. У него не было никаких определённых занятий, он был совершенно одинок, и о нём знали только, что в молодости он был богат, а потом стал беден.
Дама в белом сделала, наконец, движение. Она повернулась так, что всё лицо её осветилось лучами заходящего солнца, оно показалось словно вылитым из бронзы — такое оно было правильное, спокойное и смуглое, с чёрными соболиными бровями и длинными ресницами тёмных глаз. Заметив, что на неё смотрит незнакомый человек, она распустила красный веер и закрыла им лицо. Можно было подумать, что её беспокоит солнце. Степан Александрович слышал, как мимо него прошла она, и как мерно шуршало её платье, под которым мелькали ножки в светлых башмачках. Он долго смотрел ей вслед, пока она не скрылась вдали среди кудрявых зелёных кустов и деревьев парка, пронизанных и залитых золотистым светом заката. Затем он встал, поднял плед и французский роман и побрёл к берегу. Но ему бросилась в глаза записная книжечка, лежавшая на том месте, где только что стояла незнакомка. Золотой обрез тускло блестел в траве. Он поднял книжечку, обложенную малиновым плюшем, и, не раскрывая, положил в карман.
Деревня называлась Золотое Гнездо. Дачники съезжались сюда издалека. Она красиво раскинулась на дне оврага, меж двух рядов невысоких гор.
На одной из них высились столетние деревья, и там приютился старинный монастырь с часами, каждые четверть часа оглашающими окрестность печальною мелодиею, которую выстукивают стальные молоточки и серебряные колокольчики. В то время, как долина уже потянулась прозрачными дымчатыми тенями, солнце ещё догорало на вершинах старых дубов и клёнов и на тонких главах монастыря с почерневшею позолотою.
Дача, которую занимал Степан Александрович, была маленькая мужицкая хатка на пригорке, вся заросшая хмелем, диким виноградом, мальвами и добродушными подсолнечниками. Степан Александрович был доволен своим помещением и дёшево платил за него. Оно состояло из крошечной комнатки с низеньким нависшим потолком, множеством икон в углу, украшенных вышитыми полотенцами, с простым столом, застланным скатертью домашнего тканья, и железною койкою. Последнюю привёз с собою из города сам Степан Александрович. Прогоревший барин со странным кокетством относился к своей постели. Белоснежные наволочки надеты на подушки, и также безукоризненно чисто было пикейное одеяло. Настоящий персидский коврик висел над кроватью, и на глиняном полу хаты накидано много какой-то душистой, свежей травы. Так как на другой день был праздник, то хозяйка вошла и зажгла пред иконами лампадку. На дворе быстро смеркалось, тишина царила кругом, и эта лампадка в углу распространяла от себя необыкновенно кроткий, меланхолический свет. Степан Александрович раскрыл маленькое окно и, глядя на побледневшее небо и на зажигающиеся в нём там и сям серебряные звёздочки, вдохнул всею грудью воздух, к успокоительным, здоровым ароматам которого он ещё никак не мог привыкнуть после того, как покинул городскую духоту.
Вошла опять хозяйка с кувшином парного молока и куском чёрного хлеба и, поставив на подоконник, удалилась.
Степан Александрович, медленно прихлёбывая, выпил стакан молока и весь погрузился в созерцание тихой, задумчивой природы. В сумерки бывают моменты, когда душа настраивается на особенно грустный лад. Люди, много пережившие и испытавшие, оставаясь в такую пору наедине с самими собою, глубоко умеют чувствовать обиды, нанесённые им временем и судьбой, и в душе у них раскрываются старые раны. Былое проходит пред ними на фоне вечернего тумана печальною процессиею внезапно воскресших снов. Радужные картины давно пережитого счастья тускнеют от скорби, наполняющей душу, и жаль становится себя и своих погибших иллюзий, увлечений, несбывшихся мечтаний, обманутых надежд. Тридцать лет назад точно также сияли звёзды, над рекою вставал туман, и в деревенском безмолвии тонули звуки — лай собаки, фырканье лошади или замирающая вдали песня. Но тогда Степану Александровичу шёл семнадцатый год. Чудное время неясных желаний, величавых планов и невинной любви! Такой же точно вечер был двадцать лет тому назад. Как и теперь из-за тёмного леса поднимался месяц, громадный, красный, и словно жидкое червонное золото блестела вода, в которой он отражался. В природе ничто не изменилось с тех пор. Постарел только Степан Александрович, и страшно переменилась, зачахла где-нибудь в глуши, а может быть, и умерла милая девушка с золотистыми кудрями, которая вместе с ним любовалась тогда восходом луны. Испугавшись её красного цвета, она крепко прижалась к нему… Наконец, пятнадцать лет тому назад был такой же самый вечер… десять, пять… Он пережил множество таких вечеров, все они похожи друг на друга, и в этом тождестве их есть что-то тяжёлое, от чего слёзы набегают на глаза, и сердце гложет чувство, похожее на зависть. Такие же вечера были до него, будут и после того, как он умрёт, и его похоронят на тенистом, угрюмом кладбище. Миллионы людей были и будут очарованы тихою красотою летнего вечера, и у всех трепетало и будет трепетать сердце от неопределённой, сладкой тоски. Природа и человечество вечны, а он — нуль, обречённый на то, чтобы самолично убедиться в своём ничтожестве и бесследно сойти в могилу.
Он вскочил и беспокойно зашагал по комнате.
Луна поднялась над горизонтом, и серебристые лучи её придали далёким предметам очаровательные, причудливые очертания. Полосы лунного света заиграли в комнате и при красноватом сиянии лампадки казались голубыми. Чудная фосфорическая ночь раздражала Степана Александровича. Обыкновенно, в деревне он рано ложился. Но тут он почувствовал, что не заснёт, и подумал даже, что спать в такую ночь было бы непростительною пошлостью.
‘Надо пользоваться жизнью, пока живётся. Бери-ка, старина, шляпу и отправляйся в парк’.
Он вышел из хаты, бодрясь, наслаждаясь остатком молодого чувства, которое ещё жило в его душе и влекло к природе. Хозяйка слышала, как скрипнула дверь, и видела, как вышел Звездочётов.
— Вот, Господи, — проворчала она, — с жиру бесятся эти паны! Верно, на воду пошёл смотреть. Хорошо, если в полночь воротится. А завтра опять на воду смотреть. И это каждый Божий день!
Звездочётов уже спустился с пригорка и шёл по берегу Днепра. Широкая река расстилалась перед ним тёмно-синей лентой, в ней дрожали золотые звёзды, а вдали струились целые потоки серебра, вливаемые в реку щедрым месяцем. Всё было тихо, всё покоилось в блаженном сне летней ночи. Спала река, спали деревья. Степан Александрович закутался в плед и молчал. На самом горизонте, там, где лунный свет слился с лёгким речным туманом, чуть мерцала какая-то светлая точка. Он смотрел туда и никак не мог разобрать, звёздочка это или погасающий костёр.
Вдруг из этой неопределённой дали выплыла лодка. Вскоре можно было разглядеть не только лодку, но и тех, кто сидел в ней. Их было двое. Голоса мужской и женский неслись по воде, дробясь на тихие отголоски, хотя смысл разговора нельзя было уловить.
По мере того, как расходились серебряные круги по зыблящейся поверхности реки, фигуры людей становились всё явственнее, и когда, наконец, в сонный берег плеснула невысокая тихая волна, у самых ног Звездочётова, он узнал в женщине даму в белом. Она сидела у руля. Спутник её, вооружённый парою вёсел, судя по голосу, был очень молодой человек. Он был в чёрной мягкой шляпе, и у него были длинные волосы.
‘Студент’, — подумал Степан Александрович.
Он отступил в тень и стал за деревом. Лодка направлялась к берегу, чертя светлый след на речной глади. Молодой человек наддал, поднял вёсла, и она с разгона с хрустящим шорохом врезалась в песок. Вслед за этим вёсла полетели на берег, молодой человек выскочил из лодки и вытащил её до половины из воды. Дама подала ему руку. Он ловко взял её за талию, поднял на воздух и сделал с нею несколько шагов, покрывая свою хорошенькую ношу поцелуями.
— Тише! Оставьте меня, пожалуйста! Недоставало ещё, чтобы нас подслушали и подсмотрели! Честное слово — тут каждый шаг известен всем… Довольно, довольно!
Молодая женщина отстраняла губы влюблённого юноши, закрывая их ладонью, и он, выбившись из сил, поставил её на землю.
— Я не скажу, чтобы вы напоминали собою пёрышко, — произнёс он.
— Пожалуйста, без грубостей, а то я отомщу вам! Алёша! Милый мой! Дайте же и я поцелую вас!
Она протянула обе руки к его лицу. Он ждал, что она поцелует его. Но она схватила его шляпу и с хохотом убежала. Молодой человек бросился за нею. Степан Александрович ревнивым оком следил их бег. Они бежали легко точно окрылённые и скоро скрылись меж кустов и деревьев парка. Их смех долго раздавался в глухой тишине ночи и оборвался как-то сразу, может быть заглушённый крепким, немым поцелуем.
Сердце Степана Александровича учащённо билось. Он поднёс к груди руку и вздохнул глубоким вздохом.
‘Вечная, старая как мир история, — подумал он. — Вероятно, этот лохматый Эндимион глуп и невоспитан, но ему двадцать лет’.
Машинально опустил он руку в карман, и рука коснулась бархата записной книжки.
‘А, вот! Эта книжка может представить любопытный материал. Кое-что, может быть, я узнаю из неё о прекрасной и, надо правду молвить, легкомысленной незнакомке. Не думаю, чтобы, раскрывши книжку, я сделал что-нибудь непорядочное. В сущности, книжку могла потерять и не она. Мне даже обязательно раскрыть её, чтобы узнать — чья книжка. Наконец, она не запечатана — это книжка, а не письмо’.
Луна подымалась всё выше и выше, и свет, который она лила на землю, становился ярче с каждою минутою. Степан Александрович покинул засаду и вышел на берег. Казалось, сияют две луны: до того сильно сверкала вода. Казалось даже, что этот отражённый свет гораздо напряжённее и чище проливаемого с высоты небесной. Каждая длящаяся всего один момент крошечная волна зыблящейся реки горела как грань бриллианта и пронизывала ночной сумрак светлым фосфорическим лучом. Таких лучей несметное число: листья на деревьях, трава, близкие и далёкие предметы — всё отражало их. Воздух был странно прозрачен…
Степан Александрович глянул по сторонам. Никого не было, ни души.
Тогда он расстегнул книжку и стал перелистывать. Книжечка отделяла тонкий аромат лотоса. Она была почти вся исписана ровным и необыкновенно чётким почерком, в несколько приёмов, чёрными чернилами и какими-то цветными, может быть красными. Прочитав несколько строк, Степан Александрович почувствовал боль в глазах. Однако, он понял, что пред ним дневник.
Ему стало неловко опять, и он подумал:
‘Нет, я поступаю непорядочно. Дневник ещё неприкосновеннее чужого письма’.
Он сделал несколько шагов в ту сторону, куда скрылись влюблённые. Но при воспоминании о поцелуях, свидетелем которых он был, зависть шевельнулась в его душе. Он стал рассуждать:
‘Непорядочно — правда. Но щепетильность иногда смешна. Желал бы я знать, кто, будучи на моём месте, не прочитал бы дневника? Решительно никто не узнает, что я прочитал его. А то, что я видел, даёт мне на это полное право’. Он привёл ещё два-три соображения в свою пользу. Они показались ему чрезвычайно вескими. Тогда он быстрыми шагами направился к себе домой и, чтоб не потревожить хозяйку, пробрался мимо неё с воровскою осторожностью.
Он зажёг свечку и жадно стал читать дневник. При свете огня почерк показался ему иным, и красные чернила — зелёными.
1 мая 1884 г. Сегодня было большое гулянье. В пикнике участвовало до ста душ. Мы плыли по Днепру на пароходе. Я чувствовала, что на меня смотрят все мужчины, и что я в некотором роде царица. Я терпеть не могу этих взглядов. Они оскорбляют меня. По временам меня забавляло, что мне стоит только сдвинуть брови, как десятки глаз изменяют своё выражение и делаются грустными. Если бы я была старуха, на меня никто не обратил бы внимания. Все любят во мне молодость и не столько красоту, сколько пикантность. Я долго не знала, что такое пикантность, пока муж не объяснил мне. С тех пор, когда долетают до меня слова: ‘Ах, она пикантна!’, мне становится стыдно. Чем я виновата, что в моей красоте нет ничего идеального? Я не хочу этих взглядов, ненавижу эти улыбки. На пароходе я сделала открытие, которое странным образом взволновало меня. Я заметила, что чем более ухаживают за мною, тем больше нравлюсь я мужу. Мы уж год, как женаты, и успели привыкнуть друг к другу. Только на первых порах муж ухаживал за мною так, как теперь на пароходе. Глаза у него блестели, и он смотрел влюблённым взглядом на мои руки и плечи. Мы высадились на остров, остров весь был в зелени, молодой, весенней, радующей глаз. На лужайке разбили палатку и устлали луг коврами и пледами. Палатку предоставили мне и ещё нескольким дамам. Когда мы вышли из неё через четверть часа, на коврах уже стояли батареи из бесчисленных бутылок — с пивом, водкой и другими гадостями, которые в таком количестве любят пить мужчины. Кругом каждой батареи лежали группы. Все были ужасно оживлены, и пробки громко хлопали. Я пишу этот дневник для себя и потому отмечу в нём, в наказание себе, что мне стало досадно при виде, как мои недавние поклонники увлеклись бутылками. Право, некоторое время на меня никто не обращал внимания. Я, должно быть, страшно испорчена. Я шла между группами лежавших на земле и чувствовала, что слегка бледнею от этого внезапного всеобщего равнодушия. Один только молодой, совсем молодой человек — я потом узнала его фамилию: его зовут Алексей Алексеевич Рындов — перестал пить и есть и смотрел на меня с нескрываемым восторгом. Что ж, ему ещё двадцать лет, не больше, он искренний мальчик и не успел научиться лгать. Он встал, и тогда все последовали его примеру и, наконец, заметили меня, даже муж заметил. Но поздно, господа! Рана нанесена! Вы все самые противные сластолюбцы, и в вашей жизни сплошь и рядом случается, что какую-нибудь мерзкую водку вы предпочитаете обожаемой женщине. Говорят, что женская логика довольствуется односторонним выводом. Пусть у меня женская логика, но я твёрдо стою на своём. Противные, противные! Разумеется, я сделала так, что Рындов всё время был моим кавалером, прислуживал мне, и я, прощаясь, просила его бывать у нас. Он ещё учится. Он какой-то наивно бесцеремонный, что мне ужасно понравилось. Чистое сердце и незагрязнённое воображение. Уж наверно он никогда не посмеет не только сказать, но даже подумать, что я пикантна.’
2 мая. Мы спали после вчерашнего гулянья чуть не до двух часов. У мужа болела голова, с ним было дурно, он проклинал пикник. Сегодня мне пришло в голову разобрать, почему я вышла за него замуж. Он не стар, ему всего тридцать пять лет, у него большой открытый лоб, который кажется ещё больше от плеши, благодушно-хитрые глаза с красноватыми веками, и в длинной чёрной эспаньолке много седины. Он невысок ростом и полон, но не чересчур, а так, что может танцевать и ловко ездит верхом. Он целый год ухаживал за мною, и мне совсем не нравился. Но вот он сделал предложение, и maman сказала мне, что это отличная партия. Я тоже была ‘благоразумна’ и сама без maman видела это. Мы с maman проживаем последние крохи, а тут жених получающий в год в разных кредитных учреждениях до тридцати тысяч одного жалованья, не считая других прибылей от каких-то коммерческих предприятий. Когда я стала невестой, то вдруг увидела, что он — прекрасный человек. Он был щедр и делал мне множество подарков, дал maman взаймы несколько тысяч, он был забавен и, оставаясь со мною tte—tte [наедине, дословно — лицом к лицу — фр.], был сдержан и вежлив. Нет, право, я не притворялась, я была рада, что у меня будет такой муж! Засыпая, я мечтала о нём. Мне все завидовали — и подруги, и дамы, у которых дочери были невесты, тем более, что было всем известно, как мало у нас средств. Всё моё приданое заключалось в красоте. Накануне венца Кирилл Александрович приехал к нам, и от него пахло немного вином. Он объявил мне, что участвовал в проводах французской актрисы, на которую перед этим несколько раз привозил нам билеты. Мы сидели с ним в гостиной одни по обыкновению, и уже начинало смеркаться. Он говорил, как умна и обаятельна актриса, и какие у неё глаза, нежные и знойные — точь-в-точь как мои, потом вдруг обнял меня и стал просить, чтоб я доказала, что люблю его. Я очень смутилась и молчала. А он всё обнимал меня и целовал, и кончилось тем, что я стала его. Он уехал, не простившись со мною, потому что я убежала. Мне было стыдно, что я уступила ему словно из ревности к французской актрисе, и что он обо мне может составить Бог знает какое мнение. Я всю ночь проплакала. Мне казалось, что я опозорена своим женихом. Весь следующий день я страшно волновалась. Подлый страх закрался мне в душу, и, вспоминая против воли подробности моего позора, я перестала уважать Кирилла Александровича, я боялась, что он теперь в состоянии бросить меня и не приехать к венцу. Но он явился, надушенный, расфранчённый, слегка бледный, и я так обрадовалась, что при всех бросилась целовать его, и слёзы катились из глаз моих, между тем как смех потрясал грудь. Под венцом мне было страшно весело, я радовалась как дура, что выхожу замуж. После церкви мы заехали к maman, там нас поздравили, и, выпив по бокалу шампанского, мы отправились к себе в дом. Я вдруг вошла в роль хозяйки. Меня всё занимало, и блестящая модная обстановка казалась мне верхом роскоши. Вот я богата. У меня любящий муж. Я могу жить как царица. Недаром maman мне толковала, что с такой красотой я в проигрыше не буду. Одно мне не понравилось. Когда мы остались вдвоём, муж стал подшучивать надо мною по поводу вчерашнего. Мне стало нестерпимо стыдно, и в зеркало я мельком увидела себя и не узнала. Лицо было красное-красное… Но Кириллу Александровичу только и надо было этого, и он протянул ко мне руки… Итак, вот как я вышла замуж, и каковы были первые впечатления моей брачной жизни. Мы выезжали в свет и принимали у себя гостей. Целый год какой-то сплошной праздник. Я угорела от винных паров, отупела от пустых разговоров. Благодаря вечным двусмысленным намёкам мужа и особой нравственной атмосфере, которая полна какого-то тонкого неуловимого яда, губы мои привыкли складываться в улыбку — нехорошую, это я чувствую. Я ловлю себя на этом. Однажды я завела обо всём откровенный разговор с мужем. Он расхохотался, назвал меня ‘наивною мордочкой’ и сказал: ‘Всякому выпадает что-нибудь на долю: одним — страдания, другим — наслаждения. Мне нравится мой воздух, и я разлюблю тебя, если ты станешь отравлять мне жизнь жалобами. Я — эпикуреец, и мой принцип — свобода. Я никого не стесняю и не люблю, когда стесняют меня’. Мне стало совестно, я увидела, что, в самом деле, я какая-то глупая девчонка и ещё не дама. Я села к нему на колени и стала просить прощения.’
3 мая. Был Рындов. Он только что выдержал экзамен из какого-то права и смотрел на меня так наивно-весело, что и мне стало хорошо. Он, должно быть, предобрейший малый. С ним мне свободно, меня он не стесняет, хоть он об эпикуреизме и понятия, конечно, не имеет. Он не изжил своей жизни, и ему незачем подхлёстывать себя, чтобы наслаждаться её дарами. Я спросила его, что он намерен делать, когда окончит университет? А он отвечал: ‘Об этом я не думаю. Мне просто приятно быть студентом, я доволен, что у меня много товарищей, и что, значит, я не одинок. Впереди что-то должно быть, но что — Бог его знает. Это будет ещё нескоро!’ — ‘А скажите, — спросила я, — вы бедно живёте?’ — ‘Разно случается, — отвечал Рындов. — Но в конце концов, я — богатый человек. У меня имеется квартира, и я не голодаю, и даже прилично одет, и никому не кланяюсь, ни от кого не завишу, никого не объедаю, каждый грош принадлежит мне, потому что мною заработан’. Он говорил, а я думала о себе и о муже. Вот муж, тот эпикуреец и не понимает жизни где-нибудь на чердаке. А я? Я ведь вышла замуж ради богатства — Кирилл Александрович понравился мне только тогда, как сделал предложение! Я его не любила и не могу полюбить до сих пор. Тем не менее я должна же его любить, потому что мне хочется любить кого-нибудь. Я не имею права никого любить, кроме мужа. Разумеется, я останусь ему верна и не употреблю во зло свободы, которою пользуюсь. Но мне тяжело думать, что я могла бы быть счастлива, если бы раньше узнала истинную цену богатству. Против моего окна есть другое окно. Там стоят фуксии, и висит клетка с канарейкой. Молоденькая, курносенькая женщина сидит перед окном и всё шьёт, всё шьёт. Около двух часов появляется бледный молодой человек, и я вижу, как она радостно встречает его и целует. Иногда она показывает ему работу. Меня долго занимала, какая это работа. Наконец, я увидела, что это крошечные чепчики и рубашечки. Семья ждёт приращения. Это бедная семья, но в её квартирке обитает счастье. Мне хочется смотреть на это милое скромное окно, и я завидую счастливой курносенькой женщине. Пока сидел Рындов, в моей голове всё проносились эти мысли. Он ничего не сказал особенного. Он простой обыкновенный юноша. Но отчего в его присутствии я чувствовала себя хорошо? В чём секрет его обаяния?’
5 мая. Вчера и сегодня я была занята приготовлениями к отъезду на дачу. Надо было обдумать туалеты, съездить к портнихам, выбрать ситцев для дачной мебели и драпировок и вообще сделать множество ничтожных дел, которые составляют, может быть, главное содержание жизни таких пустых барынь как я. Я очень устала, благодаря хлопотам. Дома я должна была досмотреть сама, как укладывают мой гардероб. Кирилл Александрович ни в чём не помог мне. Впрочем, это моё дело, женское. К тому же, на даче буду жить я одна, т. е. не одна, у меня будет большое общество, но Кирилл Александрович остаётся в городе по делам службы и лишь по временам будет приезжать ко мне. Как ни странно, после года супружеской жизни, не ознаменовавшейся ссорами и крупными размолвками, однако верно, что мы оба радуемся в душе предстоящей разлуке. Кирилл Александрович мог бы хоть каждый день бывать на даче, потому что пароходы совершают правильные рейсы взад и вперёд ежедневно. Наконец, если стеснительны для служащего человека пароходные сроки, то можно ездить в какое угодно время сухим путём. Жаль своих лошадей — можно извозчичий фаэтон брать. Искренно любящий муж непременно так и поступил бы, а искренно любящая жена непременно на этом настояла бы. Но мы оба даже не поднимали вопроса об этом. Право, мне кажется, что мы уж порядочно надоели друг другу. Странно, зачем такой человек как Кирилл Александрович женился на мне? Я-то вышла за него замуж потому, что он — партия. Это мерзко, но понятно. А он? Неужели он увлёкся моей наружностью? Разве увлекаются пресыщенные люди? Но положим — он увлёкся. Так разве он не мог, достигнув обладания мною, отложить под благовидным предлогом свадьбу, сначала на один месяц, потом на полгода, потом перестать говорить о свадьбе и тем временем окончательно приучить меня к роли любовницы? Он ищет пикантности, а любовница пикантнее жены. Вопрос о женитьбе Кирилла Александровича серьёзно занимал меня всё послеобеда. Такой человек как он, несмотря на всё, по-видимому, легкомыслие своё, рассчитывает каждый шаг и спроста ничего не делает. Очевидно, у него была какая-нибудь цель. Я перебрала в памяти все мелочи совместной жизни нашей, вспомнила всех, кто бывает у нас, и для кого устраиваются дорогие пиры, в честь кого даются у нас балы и вечера, и, не скрою, ужаснулась, когда в голове моей промелькнуло подозрение, что Кириллу Александровичу я нужна как красивая обстановочная вещь и приманка для разного рода богатых концессионеров и значительнейших участников в его рискованных коммерческих предприятиях… Но это слишком… Какая я испорченная! Какое у меня воображение! Я в дурном расположении духа, злюсь и выдумываю. Чтоб облегчить себя, я сделала выговор горничной и лакею, хотя они ни в чём не были виноваты. Но облегчения не получилось. К вечеру я совсем раскисла. Муж, напевая, подошёл к двери моего кабинета и постучал. Я не впустила его.’
10 мая. Боже мой! Наконец, я на даче! Наконец, я здесь, в этом ароматном лесу дышу здоровым, не отравленным воздухом, гуляю с утра до вечера и не вижу пытливо устремлённых на меня любезно-хитрых глаз Кирилла Александровича! Я вполне самостоятельна, и если бы постоянно такая жизнь, то можно было бы не жалеть, что я замужем. Опасаясь скуки, которая, может быть, потом и придёт, но до которой очень и очень далеко, я пригласила жить к себе на дачу целый рой молодых девушек. Моя дача — какой-то щебечущий, поющий, играющий и порхающий пансион. У нас в саду качели и гигантские шаги, а во дворе цветут и благоухают ирисы и нарциссы. Фиалок бесчисленное множество, ландышей огромные букеты. В нашем распоряжении две лодки, и каждый день мы катаемся по гладкому как зеркало, тихому заливу Днепра, переплываем на тот берег и купаемся. В полдень белый песок, покрывающий берег, так накалён, что на него боишься стать босой ногой. Я прозвала своих барышень цветником. В воде этот цветник поднимает крик невообразимый! Моментально кругом него встаёт и зыблется лёгкая алмазно-радужная дымка брызг, сквозь которую мелькают смеющиеся лица и намокшие чёрные и русые головки. Уединённо, привольно, хорошо! Кто поверит, живя в городе, что наслаждение природою выше всех других наслаждений…’
12 мая. Сегодня приезжал Кирилл Александрович. Он был не один, а с каким-то старым, трясущимся и, надо думать, богатым генералом: с бедными он не любит знаться. Да и зачем ему они? Обед был скверный: хозяйство у меня теперь заброшено. Кирилл Александрович остался недоволен дачею. Не знаю, какое впечатление произвёл на него неожиданный приезд Рындова, но у меня забилось сердце, и я покраснела от радости. На Рындове была широкополая шляпа и синяя блуза, и его загорелое безбородое лицо с большими карими глазами и румяным ртом сильно выигрывало от этого простого костюма. Я подала ему обе руки. Видно было, что и он рад. Генерал, прищурившись, смотрел на молодого человека. Затем он вынул черепаховое pince-nez [пенсне — фр.], закинул голову и всё продолжал смотреть на Рындова. Муж уехал с генералом перед вечером, с искусственною развязностью подшучивая над моею дачей, но ни разу не упомянул об Алексее Алексеевиче. Пароход отошёл. Я стояла на берегу, пока он не скрылся из вида. Я радовалась, что муж уезжает, а Рындов остаётся, но первый раз я испытывала в тот вечер угрызение совести. Почему мне неловко, и отчего пылают мои щёки — я боялась догадаться. Я по-прежнему отношусь к Кириллу Александровичу, я ему верна, да и век буду верна, потому что никогда не унижусь до измены, а между тем в душе моей происходит какая-то путаница, и я чувствую себя виноватой. Неопределённость вины моей раздражает меня. Поэтому я не в меру веселюсь, громко хохочу, я дошла до того, что бегала как девочка по саду с моим щебечущим цветником, играла и пела. Щёки мои всё разгорались, и чувство виновности всё нарастало в душе. Я смотрела на Рындова и задавала себе вопрос: ‘Неужели, если бы я была не связана, я согласилась бы выйти за него замуж?’ Разумеется, нет. Разве благоразумно выходить за мальчика? Когда он кончит университет, а это случится через год, я займусь его судьбой. Ему надо жену всё-таки немного моложе меня. Я выдам за него Пашу Светославцеву. Она — белокурый барашек, хорошенькая девочка с красными щёчками и голубыми глазами с поволокой. Я заметила, что ей понравился студент. Она не сводит с него взгляда. Она славная барышня, тихая, добрая, не выдумает пороху, и у неё очень богатая, бездетная тётка. Не знаю, как это случилось, но вместо того, чтоб заняться сближением Рындова со Светославцевой, я до глубокой ночи провела время с ним сама, и весь цветник мой точно сговорился не мешать нашей беседе. Нет возможности записать всё, что мы говорили. По всей вероятности, то были незначительные разговоры. Но в них было что-то обаятельное, был внутренний огонь. Я пьянела от этих разговоров, пьянела от запаха цветов, от темноты безмолвной, тёплой ночи и от непрестанно терзающего меня чувства виновности, разросшегося до соблазнительных размеров, так что меня тянуло уже всецело познать его… Тогда всё существо моё обнимал сладкий ужас. Был час ночи, когда вернулась я к себе. Цветник спал ещё не весь. Мне показалось, что на меня хитрым взглядом посмотрели мои подруги. Мне стало совестно, и я холодно простилась с Алексеем Алексеевичем, который должен был спать в беседке.’
13 мая. Я провела бессонную ночь и только на несколько минут забылась после того, как уже взошло солнце. За утренним чаем я была, однако, бодрой и свежей. Во мне поддерживало энергию что-то неугомонное, сладостно нывшее в моей душе. Это уж не было чувство виновности. Это было совсем другое… Рындов заспался, и я первая увидела, как он вышел из своей беседки с газетой в руках. Я не видала газет с тех пор, как на даче. Я вскочила и побежала ему навстречу. Конечно, я не газете обрадовалась. Но язык солгал, и я спросила: ‘Что нового?’ Он подал руку и, улыбаясь, сказал: ‘Это вчерашняя газета. Некогда было пробежать. Нового ничего. А вот интересный фельетон об адюльтере’. — ‘О чём?’ — переспросила я. — ‘Об адюльтере, — повторил он, — т. е., о любви с обманом’. Я побледнела и поднесла руку к сердцу. ‘Что же пишут об этой любви?’ — спросила я, силясь улыбнуться. — ‘Пишут, что адюльтер бывает двух родов. Один адюльтер — стариковский, нездоровый, отвлекающий влюблённых от исполнения гражданского долга, и, следовательно, консервативный адюльтер. А другой адюльтер — молодой, честный, исполненный сил и здоровья и устремляющий юные сердца к служению обществу, так сказать, адюльтер либеральный’. Я подумала: ‘Господи, неужто можно серьёзно писать такие глупости?’ Я стала смеяться, но тем не менее слова фельетониста запали мне в душу. Уж очень кстати они пришлись. О них я думала всё утро. Когда цветник купался, я сидела на берегу, устремив глаза в синеющую даль. Я очнулась только тогда, когда брызги холодной воды долетели до меня. Я засмеялась от несказанного удовольствия. В душе моей вдруг созрело решение пожить широкой, свободной жизнью, испытать страсть, которой я не знала. С разбега кинулась я в реку и долго плавала, потому что была потребность донельзя утомить себя… В это время на противоположном берегу показалась фигура какого-то худого, пожилого человека в полотняном костюме с пледом и жёлтенькой книжкой в руках. Какая гадость, если этот господин подсматривает за нами!..’
Степан Александрович перестал читать дневник, покраснел и произнёс вслух:
— Речь идёт обо мне. Но этого никогда не было. Не знаю, может быть, как-нибудь случайно… Я страшно близорук. Всю жизнь свою я заботился о том, чтоб быть джентльменом — и вдруг такое обвинение! Но хорошо, будем продолжать…
‘Тревога заставила нас поскорее одеться, причём было решено, чтоб со следующего дня место для купанья было другое, где-нибудь подальше. Мы переехали на лодках на этот берег и снова увидели пожилого господина. Кажется, я встречалась с ним где-то на вечере. Он нисколько не был смущён и довольно нагло смотрел на нас. Должно быть, бессовестный человек. Я покраснела от его взгляда и опустила глаза, а в голове у меня промелькнули смешные слова фельетониста о ‘стариковском нездоровом адюльтере»…
— Бог знает что! — вскричал Степан Александрович. — Да после этого нет правды на земле! В жизнь свою я ни на кого не смотрел нагло, а тем более на неё! На неё я каждый раз смотрю с удивлением и восторгом. Напротив, мне показалось, что цветник её выстрелил в меня целым залпом неприличных взглядов. Но теперь я понимаю — то были враждебные взгляды. Ах, как бы мне хотелось выяснить это обстоятельство. Но есть обвинения, против которых нельзя защищаться!
Он принялся за дальнейшее чтение дневника. Но позади него послышался шорох. Он оглянулся. И ему показалось, что в окно смотрит чьё-то насмешливое молодое лицо в локонах. Он стремительно встал — никого не было. На подсолнечнике дрожал лунный свет, отражённый раскрытым окном. В лесу и во всех садах и садиках Золотого Гнезда гремели хоры соловьёв.
— Волшебная ночь! — произнёс он. — В ней есть что-то фантастическое, и я ещё никогда не испытывал такого нервного напряжения. Но вернёмся к дневнику.
Он взял дневник и не мог читать: буквы сливались. Зелёные и красные строчки расплылись в каком-то светящемся тумане.
— Увы! Я действительно старик! — с горечью сказал себе Звездочётов. — При огне уж затруднительно читать, а вот теперь и совсем нельзя. Поеду в город и куплю очки. А жаль, начинается самое интересное.
Он напрягал зрение, но оно ослабело до того, что вместо исписанных страниц Степан Александрович видел только серую бумагу. Тогда он застегнул плюшевую книжку и положил обратно в карман.
— Окончание завтра, — произнёс он с усмешкой, вставая.
Единственная стеариновая свеча, бывшая у него, догорела, и фитиль погас. Остался только свет от лампадки, тусклый и мигающий. Звездочётов стал смотреть на лампадку. Но снова позади его послышался шорох. Когда он обернулся, в окне не было ничего, кроме лунных пятен, рассыпавшихся на кустах сирени, на вишнёвых деревцах, на мальвах.
Однако, ему не хотелось верить, что это иллюзия. И он вышел из хаты.
Луна сияла высоко в небе. Свод небесный раздался, казалось, и необъятным простором веяло от далёкого горизонта. Холодные серебряные тучки тянулись к месяцу, незримо сливаясь с прозрачным туманом, висевшим над дремлющим лесом, словно могучее дыхание дубов-великанов. Всё стремилось вверх, к светлому месяцу — каждая травка, каждый листочек на дереве, каждая капля росы. Чудная нега была разлита в воздухе, и сердце Степана Александровича билось, охваченное молодым порывом.
Он спустился с пригорка в долину. Монастырские часы пробили два часа, и долго звенела в спящем воздухе замысловатая ария, которую выстукивали их стальные молоточки. Меж деревьев и кустов волновался ползучий предутренний туман. Звездочётов углубился в лес. Холодная струйка тревожного чувства, близкого к страху, проникла в его душу, он с невольным трепетом смотрел в залитую лунным светом лесную чащу. Словно те белые стволы уродливо скорчившихся берёз и опалённые молнией мёртвые дубы — таинственные призраки. Того и жди, что эти неопределённые образы придут в движение, забегут со всех сторон, окружат плотной стеной дерзкого и измучат его какими-то неведомыми пытками. Он улыбался над этими мимолётными опасениями, а волосы на голове всё-таки вставали. Чтоб подбодрить себя, он стал насвистывать, но торжественно-тихий сон леса, казалось, оскорблялся этим неуместно-развязным поведением скептика, и он страшно фальшивил, чего с ним обыкновенно не случалось. Он замолчал, жутко стало ему. Со страхом смотрел он вперёд и боялся оглянуться.
Деревья стали редеть. Открылась широкая прогалина. На неё лучи месяца падали отвесно, и она вся блистала словно обложенная серебром или словно заснувшее озеро. Скрепя сердце, пересёк Степан Александрович лужайку и снова очутился среди хмурого, тёмного леса.
Он сам не знал, что толкает его вперёд. Ему была знакома дорога через лес днём. Но теперь она казалась незнакомой. Лунный свет преобразил деревья, пригорки, кусты и травы, он населил лес фантастическими образами и создал целый призрачный мир снов и грёз. Всё возбуждало любопытство, слух жадно ловил малейший шорох, очаровательная поэзия ночи сладко терзала душу одинокого человека…
Повеяло холодком. Встрепенулись дремлющие берёзы, спящие дубы, тихим лепетом листьев наполнился воздух. Где-то далеко зазвенел молодой смех. Сначала он был чуть слышен. Но он всё рос, приближался. Голоса присоединились к нему. Нет сомнения — то возвращается целое общество с какого-нибудь далёкого гулянья.
Звездочётов остановился. В этом смехе и говоре, перед которым робко замолчал старый лес, так он был задорен, молод и властителен, — было что-то странное… и Бог весть почему, вспомнился Степану Александровичу, воспитавшемуся на классиках, миф о Диане, преследующей в лунную ночь со своей божественной свитой рогатого оленя.
По дороге словно клубы красиво волнующегося тумана шли попарно и врассыпную незнакомые девушки в светлых платьях, в венках из ландышей. Их лица были прекрасны, в больших глазах горела странная жизнь, и все они шумно и весело разговаривали между собой. С недоумением глядел Звездочётов на эту процессию. ‘Уж не сон ли это?’ — подумал он. Он сделал движение. Он пошёл опять — и вдруг смолк смех, исчезли девушки в венках из ландышей, и только стлался по земле серебристый туман, расползаясь налево и направо. То цеплялся он за ветки дерев и принимал причудливые очертания, то взвивался вверх и таял в лучах месяца.
‘Да, сон, мечта! — грустно подумал Степан Александрович. — Передо мною прошли грёзы молодости. Воображение моё болезненно настроено… Поэтический бред о невозвратном былом!’
Снова стали редеть деревья, и открылась другая лужайка. Посредине неё чернела вода. Мрачно высились кругом молчаливые клёны. Как будто толкнуло что в грудь Степана Александровича: по ту сторону чёрного пруда стояла женщина в белом с распущенными по плечам тёмными волосами, с отчаянием во взоре, и, казалось, вот-вот кинется в воду. Степан Александрович чуть не закричал: ‘Эй, постойте, что вы делаете!’ Но женщина слишком неподвижно стояла на берегу в своей горестной позе. И также неподвижно отражало в себе чёрное водное зеркало её светлый как диск луны силуэт.
‘А это просто лунный свет, — сказал себе Звездочётов с успокоительной улыбкой. — Или воображение продолжает свою творческую работу? Эта женщина не образ ли обманутой надежды, несбывшихся грёз и горя?’
Третья лужайка открылась. Она была гораздо обширнее прежних. Степан Александрович увидел направо соломой крытую мазанку, белые покосившиеся стены которой до половины утопали в зелени огородных растений. ‘Кто живёт в этой мазанке? — подумал он. — Я никогда здесь не был. Должно быть, я далеко зашёл. Надо вернуться домой. Непонятный страх овладел мною — страх неизвестности. Сердце сжимается с мучительною болью. Мне стыдно признаться, но того гляди, что из мазанки как из гроба выскочит ужасный призрак, ничего общего не имеющий с поэзиею ночи… Назад, назад!’
Он повернул назад, но не успел сделать и двух шагов, как из тени, бросаемой мазанкой, поднялся старик. Он опирался на костыль, стонал и, стараясь идти в ногу со Степаном Александровичем, протягивал за подаянием костлявую руку. В ужасе, Звездочётов стал искать у себя по карманам денег и искоса посмотрел на старика. Крик вырвался у него из груди. Старик был он сам. Он ускорил шаг, побежал. Старик не отставал от него. Охая и кряхтя, ковылял он на своём костыле, и нельзя было уйти от него, потому что нельзя уйти от самого себя.
Степан Александрович выбился из сил, упал и — проснулся, весь облитый холодным потом.
Солнце давно уже взошло, и из щелей ставень тянулись косые ленты золотого света. Степан Александрович протёр глаза и обвёл комнату радостным взглядом. Слава Богу, он не в лесу, и все ужасы пропали вместе с отлетевшим сном. Надо сейчас одеться и дочитать дневник. Он стал припоминать, что помешало ему вчера докончить чтение дневника, и как и когда он лёг. Но он не в состоянии был этого сделать, как ни тёр свой лоб.
Встав, он напился молока и вынул из кармана записную книжку, оклеенную малиновым плюшем.
— Ах, да, вспомнил! — сказал он. — Вчера у меня ослабело зрение, — первый признак того, что старик, который мне снился, довольно близок. Попробуем теперь, при свете дня…
Степан Александрович снял с книжки бронзовую застёжку. Но он несколько минут сидел с раскрытым ртом: книжка оказалась совершенно чистой, не исписанной, и только на первом листке стояло, что принадлежит она Елене Николаевне Мстиславской.
— Так это всё был сон!.. И дневник!?
Молча ещё раз перелистал книжку Степан Александрович, положил её в большой конверт, надписал адрес и приказал хозяйке отнести по назначению.
Он долго ходил по комнате большими шагами. Он думал о своём сне, и сон казался ему поучительным и пророческим.
— Мёртвый в гробе мирно спи, жизнью пользуйся живущий! — произнёс он с тоской. — Нет, баста! Смешно в пятьдесят лет мечтать о смуглых красавицах. Праздно прожил я жизнь, бесследно умру, и не для меня цветут розы. Дорогу молодёжи!
Январь 1886 г.
Источник текста: Ясинский И. И. Полное собрание повестей и рассказов (1885—1886). — СПб: Типография И. Н. Скороходова, 1888. — Т. IV. — С. 344.
OCR, подготовка текста: Евгений Зеленко, август 2012 г.
Оригинал здесь: Викитека.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека