Зайцев Б. К. Собрание сочинений: Т. 9 (доп.). Дни. Мемуарные очерки. Статьи. Заметки. Рецензии.
М: Русская книга, 2000.
НОВЫЙ ГОД
Пришел в гости внук. Сидя за моим письменным столом, в сереньком изящном пиджачке, рисовал свои фантазии — цветными карандашами. Потом стал разбирать на столе всякое добро. Нашел адресную книжку. Но какую! Ему она не интересна. Его и на свете тогда не было. И у меня сколько времени пролежала — нынче почему-то оказалась здесь.
О, память сердца, ты сильней
Рассудка памяти печальной!
Андрей Белый, Арбат, Никольский переулок, д. Новикова. Андреев Леонид — Териоки, Ваммельсуу. — Айхенвальд, Юлий Исаевич — Москва, Новинский бульвар, д. 32, кв. 9.
Дальше идет какой-то генерал-майор Андреев, с Остоженки. — Кто это? Так давно было! Но — из того же волшебного мира. Внук вызвал его своими цветными карандашами.
Генерал — случайность. А мир волшебный. Видишь знакомых, тех, что сопровождали молодость. Их много. Они ясно видны, лишь в радужном преломлении. Да, Айхенвальд, грустно-изящный, близорукий, в белоснежных манжетах, жил на Новинском бульваре, рядом с Маклаковым, наискосок от огромного дома Курносова, заключавшего Новинский бульвар. Там Валентин Кожевников издавал ‘Правду’ — марксистский журнал. В нем Бунин заведовал литературным отделом, я напечатал два юношеских своих рассказа — чего не бывает в жизни!
Известно, что половина русской литературы (серебряного века) — на букву Б. — Перелистывая книжечку, быстро дохожу до ‘них’. Блок, Александр — Петербург, Офицерская, 57, кв. 21 помню, несколько каменное лицо, светлые глаза, отложные белые воротнички над блузой. Такой и был он на этой Офицерской времен ‘Балаганчика’ — поэт и обольщающий и ненадежный. Таким вижу его в летнюю петербургскую ночь, в ландо, с Чулковым и нами на Островах.
Длинный ряд — Балтрушайтис, Брюсов, кипящий Бердяев с разными ‘проблематиками’, Бенуа — Александр Николаевич (‘Хозяйка гостиницы’ в его декорациях в Москве у Станиславского. У нас завтракал, одобрял притыкинскую индюшку). Один из немногих живых книжечки — дай Бог ему здоровья.
На все буквы найдутся писатели, все собраны, все часть жизни. И почти все ушли. Вот еще Ремизов остался — и ему дай Бог в Новом году не унывать и трудиться, как всю жизнь трудился. (СПБ., Мал. Казачий, д. 9, кв. 34). С ним начинали вместе в легендарные времена Андреевых, Горьких, в той московской газете ‘Курьер’, где литературой заведовал Леонид Андреев, печатался молодой писатель Бунин, а критикой занимался некто Шулятиков. Он сильно пил. Предание передает, что иногда, по вдохновению, укладывался спать в редакции на большом столе. Сам же был марксист-большевик. В книге ‘Галерея русских писателей’ о Тютчеве отозвался так, что это странный поэт: иногда воспевает день, иногда ночь. Нельзя понять, за кого он? За свет, или за тьму? В общем, малосознательный.
В адресной книжечке нет Федора Сологуба. Точно этот уединенный Сологуб, писавший замечательные стихи (недостаточно оцененные) и прозу (нашумевшую и переоцененную, ныне забытую) — вот этот Федор Кузьмич прошел в жизни тенью, ни на кого непохожей и странно-летучею: даже адреса не оставил.
Его жена кончила самоубийством, бросилась в Фонтанку. Сам он умирал долго и тяжело (1927).
Подыши ж еще немного
Сладким воздухом земным,
Бедный, слабый воин Бога,
И уйди, как легкий дым.
Это предсмертные его стихи. Вечная память.
* * *
Занавес подымается — другая Россия (но Россия!). Паустовский, писатель русский, кому нельзя написать отсюда, но кого можно читать, и не только читать, но и одобрить. Вот эта ‘Беспокойная юность’, его ранняя юность, время, когда мы были уже сложившимися писателями. Его юность была беспокойнее нашей. Кем только не был, где не служил, кого не видел! И контролр трамвайный, и санитар-студент на фронте, и на Азовском море у рыбаков. Юношей видел и нас, старших, в Москве на чтениях. Упоминает сочувственно. Даже почти восторженно. Конечно, он из просвещенного слоя. Все-таки — ведь печатается в советской России. Мы всегда считались там белобандитами.
Знаю рассказы Паустовского. Последнее произведение его ‘Золотая роза’. Присматриваясь к нему, вижу, что по складу души это как бы свой.
Откуда у него сострадательность? Мягкость и даже нежность? Почему жалеет людей? Природу любит — и хорошо знает, принимает поэтически. Когда говорит о горе человеческом, что-то звенит за словом. Да, чувствительная душа в мире советском.
Вот он описывает на войне Ллю, сестру милосердия. 1915 год, осень, русская армия отступает в Польше. (Ничего издевательского над прежним миром. Военные как военные, врачи — из Чехова, все очень живо и без пропаганды).
Санитарный отряд, где эта Лля и сам автор работают (влюблены друг в друга) — этот отряд направляют в деревню, там черная оспа. Попадают они как в ловушку. Выйти нельзя боязнь заразить армию — больные просто умирают, им надо облегчать хоть последние дни, помогать (может, кое-кто и оправится)-‘больше сея любве никто же имать…’ — да, вот именно надо душу свою полагать ‘за други своя’. Лля и полагает. Они там трудятся, облегчают, возможно — и спасают. Но Лля заражается сама. И умирает.
Как это написано — дай Бог всякому, только позавидуешь. Все верно, слова даны правильно и трогательно, действие ясно, стремительно. Все очень сдержанно и глубоко рыдательно. Нельзя читать без волнения о гибнущей молодости, неосуществленной любви. Все это тайна. За что? Почему? Стенания Иова не разрешают, но подводят к религиозному ее переживанию. Вряд ли у автора, у Паустовского, такое не разрешать. Его дело изобразить. (Танно, у Чехова.)
Паустовский, однако, и не брался разрешать. Его дело изобразить. Он и изобразил.
Но вся нежность, и слеза, даже скрытая, вообще — жалость, для чего она в стране, где все веселы, бодры, счастливы и послезавтра устроят земной рай? Жалость, сочувствие — это ‘расслабление’. Нынешний мир жесток и жесток. Как бы еще с этим не влететь! В такое влетишь, что и вовсе окажешься несозвучным. А вот не влетает, и слава Богу, слава Богу. (Слишком мы мало знаем о России. И может быть недооцениваем тех, кому надоел барабан. Не удивлюсь, если и там оплакивают эту Ллю — только в сердце, а не на партийных собраниях.)
* * *
Прямо передо мной, над портретом Чехова и под Распятием висят два крошечных нательных образка: с русского солдата, павшего на фронте в ту войну, которую описывает Паустовский. Образки эти подарила мне тоже Лля, но другая. Елена не Паустовского, а просто давняя приятельница всей нашей семьи. В августе 1914 года, юною девушкой, она гостила у тетки, в двух верстах от имения нашего. Постоянно у нас бывала, вся горела силою молодости и восторга. Вся была создана для порыва, отчаянно скакала на лошади — бурей влетала на двор усадьбы, кидалась на шею моей матери.
Спокойно усидеть в такое время она не могла. Очень скоро ушла на войну, сестрой милосердия. Да, такая ни перед чем не остановится. Под пулями одна вынесла из госпиталя раненого офицера, одна не побоялась. И Святой Георгий осенил ее своим Крестом. Там, на войне (куда только она не попадала!) — и завещал ей солдат эти образки. ‘Храните их’, говорила она, подарив их мне: ‘это Россия. Солдат у меня на руках умер’.
Чашу с темным вином
Подала мне богиня печали.
Это ей чаша. Она вышла на войне замуж — через четыре месяца большевики расстреляли ее мужа в Киеве.
Изгнание, одиночество. В Париже мы снова встретились. Теперь так же восторженно обнимала она мою жену, как некогда под Каширою мать.
И вновь вышла замуж, и опять трагедия. На этот раз муж сам покончил с собой, а Елена захворала туберкулзом.
И вот она в санатории, в дальнем Бриансоне, одна, совсем одна. Слишком далеко, навестить невозможно. Мы только писали ей. Ее письма были вулканичны. Мне и жене моей она написала: ‘Вы — моя родина, и мой дом, и моя семья’. Больше, правда, у нее никого и не было.
Подымаю глаза на образки под Распятием. ‘Хлынула кровь горлом и задушила ее’, — рассказала мне позже француженка, ее знакомая по санаторию.
Может быть, это все та же Елена, что и у Паустовского, пламенная русская Елена, проходящая чрез нашу жизнь?
* * *
Новый год, Новый год! Всегда таинственно-печальное, загадочное он приносит. Одно ушло, другое наступает, и все — тайна.
Так было и в морозные ночи с луной, ослепительной белизной инея в усадьбе Притыкино, с лунными узорами на полу и стенах флигеля. …’И острый Сириус блистал’ — так вот осталось и теперь, в этом Париже, о котором во времена Притыкина и тогдашней Елены и в голову бы ничего не пришло. Но и теперь, как тогда, все осталось загадкой. Жизнь, будущее, судьбы наши.
Внук в сереньком своем костюмчике, кроме адресной книжки, подобрал на столе еще отрывной русский календарь на 56-й год. Повертел в руках, так и этак, потом отвернул последний листик — 31 января 1956 года и сказал спокойно:
— Деда, это ты.
Под отрывком там, действительно, моя подпись.
‘Образ юности отошедшей, жизни шумной и вольной, ласковой сутолоки, любви, надежд, успехов и меланхолии, веселья и стремленья — это ты, Арбат…’
Да, это я написал, очень давно, еще в Москве, но уже в начале революции. ‘Улица св. Николая’ — как бы поэма об Арбате — на Арбате этом было три церкви Святителя Николая. Взяв с полки книжку, вижу в ней и дальнейшее.
‘И Никола Милостивый, тихий и простой Святитель, покровитель страждущих, друг бедных и заступник беззаступных, распростерший над твоею улицей три креста своих, три алтаря своих, благословил путь твой и в метель жизненную проведет. Расцветет мой дом, но не заглохнет’.
Так казалось в 1921 году. Все смешалось, прежнее с новым, молодость времен Чехова с вихрями землетрясений, и что выйдет из всего этого, никто не знает. ‘Цвет революции красный, цвет культуры зеленый’ — но зеленый есть и цвет надежды. Жив ли мой народ? Жива ли его душа? Зеленый луч, зеленый луч!
‘А старенький седой извозчик, именем Микола, проезжавший некогда в санках рваных на клячонке по Арбату, немудрящий старичок, что ездил при царе и через баррикады, не боясь пуль, и лишь замолк на время — он уже едет снова от Дорогомилова к Большому Афанасьевскому’.
ПРИМЕЧАНИЯ
Русская мысль. 1956. 26 янв. No 852 (с уточнениями по рукописи).
С. 343. Пришел в гости внук. — Внук Зайцева — Михаил Андреевич Соллогуб (р. 1945), ныне профессор Сорбонны и Московского университета. Второй внук писателя — Петр Андреевич (р. 1948).
О, память сердца! Ты сильней // Рассудка памяти печальной… — Первые строки стихотворения К. Ф. Батюшкова ‘Мой гений’ (1815).
Там Валентин Кожевников издавал ‘Правду’ — марксистский журнал. ‘Правда’ — ежемесячный журнал искусства, литературы, общественной жизни, издававшийся В. А. Кожевниковым с 1904 по февраль 1906 г. В этом журнале напечатаны два рассказа Зайцева — ‘Мгла’ (февр. 1904) и ‘Сон’ (апр. 1904).
С. 344. Бенуа… ‘Хозяйка гостиницы’ в его декорациях у Станиславского. А. Н. Бенуа сотрудничал с Московским Художественным театром в начале 1910-х гг. ‘Зимний сезон 1913 — 1914 гг., — рассказывает художник, — у меня прошел в Москве, где я был главным образом поглощен своей постановкой ‘Хозяйки гостиницы’ (‘La Locandiera’) Гольдони. Если я скажу, что для этой пятиактовой, но все же не Бог знает какой длинной комедии пришлось произвести (того требовала обязательная тщательность постановок в Московском Художественном театре) сто двадцать пять (!) репетиций, если я прибавлю, что я был не только автором декораций, но и постановщиком-режиссером, то станет ясно, до какой степени я весь ушел в эту работу, увенчавшуюся полным успехом’ (Бенуа А. Мои воспоминания. М.: Наука, 1990. С. 524).
Подыши ук еще немного… — Неточно цитируются строки, которыми начинается и заканчивается стихотворение Ф. Сологуба без названия: ‘Подыши еще немного // Тяжким воздухом земным…’. Написанное 30 июля 1927 г., за четыре месяца до мучительной кончины (поэт умер 5 декабря), это стихотворение считалось последним. Однако выявлены еще два стихотворения, написанные позже, 1 октября: ‘Согласятся все историки…’ и ‘Предо мной обширность вся’ (они опубликованы в кн. ‘Неизданный Федор Сологуб’. М.: Новое литературное обозрение, 1997). Приведем последнее:
Предо мной обширность вся.
Я, как все, такой же был.
Между прочим родился,
Между прочим где-то жил.
Повстречалась красота,
Между прочим полюбил.
Не придет из-под креста,
Между прочим позабыл.
Ко всему я охладел.
Догорела жизнь моя.
Между прочим поседел,
Между прочим умер я.
С. 345. ‘Беспокойная юность’ (1955) — ч. 2-я автобиографической эпопеи К. Г. Паустовского ‘Повесть о жизни’, ч. 1-я ‘Далекие годы’ (1945), ч. 3 ‘Начало неведомого века’ (1957), ч. 4-я ‘Время больших ожиданий’ (1959), ч. 5-я ‘Бросок на юг’ (1960) и ч. 6 ‘Книга скитаний’ (1963).
‘Золотая роза’ (1956) — повесть Паустовского о литературе, о ‘прекрасной сущности писательского труда’.
С. 347. …И острый Сириус блистал. — Из стихотворения И. А. Бунина ‘Сапсан’ (1905).
‘Образ юности отошедшей, жизни шумной и вольной…’ — Начальная фраза рассказа Зайцева ‘Улица св. Николая’.