Новые произведения Горького, Чуковский Корней Иванович, Год: 1905

Время на прочтение: 4 минут(ы)

Новые произведения Горького

Это просто необъяснимо в Горьком. Вырваться из самой глуби, из недр жизни, и принести с собою какие-то кабинетные теории, логические системы какие-то. ‘Сюда’, ‘наверх’, к нам пришел он, обвеянный ветром степей и морей и принес с собой сложную и красивую диалектику — правда страстную, но все же чуждую жизни диалектику, которой место, казалось бы, в накуренных интеллигентских гостиных, в нашем комнатном выдуманном обиходе, а не ‘На плотах’, не ‘В степи’, не на ‘Ярмарке в Голтее’…
В последнее время, когда Горький написал риторического ‘Человека’ и резонерских ‘Дачников’ — рабская критика наша стала кричать о ‘падении’, о ‘неожиданном переломе’ его таланта… Это совершенное заблуждение. Горький всегда шел одной дорогой. Он всегда был резонером, теоретическим человеком. Он никогда не рассказывал, он всегда доказывал. Спор — любимая форма его произведений. Да и что такое его драмы, как не целый ряд теоретических диалогов, чего-то вроде древних платоновских, сократовских диалогов, — с редкими иллюстрациями. Это мне хорошее слово под перо попалось: иллюстрация. Подобно тому, как картинки в книжках, служащие пояснением текста, не имеют самостоятельного значения, так и все эти Мальвы, Каины, Артемы, Челкаши — интересуют Горького лишь постольку, поскольку они имеют отношение к тексту его книги, книги философской, отвлеченной — книги под заглавием ‘Личность и Энергия’. Хотите примеров? Варенька Олесова — иллюстрация к положению о преимуществах душевной мощи пред культурной мыслью, Мой спутник — иллюстрация к положению о преимуществах душевной мощи пред добротою и любовью, Челкаш — о преимуществах душевной мощи пред нравственностью, Сокол — пред культурной осмотрительностью и т.д. Правда, все эти образы ярки и прекрасны сами по себе, в них угадывается страстный и сильный художник, — но все же самостоятельно они не живут, не дышат, роль их — роль служебная, роль иллюстраций. Правда и то, что картинки бывают порою лучше самого текста, — с Горьким это и произошло, — но для самого-то автора, для души его, для его характера текст куда важнее иллюстраций…
Новые его произведения изобличают это обстоятельство с новой силой…
Их два, этих новых произведения. Одно зовется ‘Тюрьма’ (сборн. ‘Знание’ кн. IV), другое ‘Рассказ Филиппа Васильевича’ (сборн. ‘Знание’ кн. V).
Нигде так не сказалась теоретичность и отвлеченность Горьковского творчества, как в этих двух рассказах, особенно во втором. С него-то я и начну.
Сидел Филипп Васильевич… Но, нет, забудьте, господа, на минуту, что здесь дело идет о Филиппе Васильевиче, предположите, что все здесь говорится от лица самого Горького… С первых же слов мы убедимся, что личности их чрезвычайно совпадают [Есть, конечно, некоторые различия, нарочито сооруженные автором. Например, фраза ‘мы все обязаны ценить взаимные услуги друг друга, это необходимо в общежитии’ — принадлежит не Горькому. Но дело ведь не во фразах, а в другом]. Итак, сидел как-то осенью Горький в городском саду — и к нему подошел нищий. ‘Послушайте, дайте мне на хлеб’, — сказал нищий, и гордо не снял пред ним шляпы. Эта повелительность, эта гордость — первое условие любви Горького к своим героям, и действительно Фил. Вас. заметил тут же:
— ‘Это понравилось мне’…
Видно, вкусы у них с Горьким одинаковы. И потом, когда нищий ‘гордо поднимает голову’, когда он замечает по поводу толкнувшей его дамы: ‘как люди привыкли толкать друг друга, как будто толкнуть, это ничего не значит’ — рассказчику он видимо нравится вместе с Горьким… Словом, покуда нищий — горд, силен и независим — все творческие симпатии Горького на его стороне. Но вот Платон (так его зовут) попадает в дворники к одному профессору, — и душа его подчиняется слабости: он влюбляется в хозяйскую дочку, влюбляется покорно, тихо, до рабского обожания… С этой минуты он перестает нравиться автору… ‘Мне не понравился этот его отзыв’, ‘это тоже надоедало мне’ — замечает на каждом шагу Горький. Чем дальше, тем враждебнее становятся к Платону отношения автора… Он подшучивает над ним, находит его забавным и т. д. Барышня же, в которую влюбляется дворник, обращается с ним жестоко, издевательски, мучительски. И так теоретичны симпатии и антипатии Горького, так мало заботится он об иллюстрациях отвлеченных своих положений, что он называет ‘веселыми’ такие, например, сценки:
— ‘Платон! — звала Лидочка.
Он являлся.
— Вы любите меня? — ласково спрашивала она.
— Да! — твердо говорил дворник.
— Очень?
— Да, — повторял он.
— И если бы я попросила вас о чем-нибудь, — мечтательно рассматривая его скуластое лицо, таинственно и тихо говорила Лидочка, — ведь вы все сделаете для меня, Платон?
— Все! — с непоколебимой уверенностью отвечал дворник.
— Ну, если так, — восторженно улыбаясь, продолжала она, — если так, дорогой мой Платон…
Лицо ее становилось печальным и, глубоко вздыхая, она заканчивала:
— Поставьте, самовар…
— А в глазах ее сверкала веселая улыбка’…
Нужно быть фанатиком отвлеченной мысли, нужно утратить всякую непосредственность отношения к действительности, чтобы так радостно описать эту ‘веселую’ сценку… Я здесь не ‘обличаю’, я только хочу возможно сильнее подчеркнуть эту кабинетность, эту беспочвенность Горьковского творчества — такую странную в человеке, стоявшем так близко к действительности… Упрямый рационалист, он так верит в свои абстрактные выкладки, что, как Раскольников, определяет ими свое отношение к действительности, хотя бы оно и противоречило правде его сердца, правде его совести…
В рассказе ‘Тюрьма’, написанном прямо под диктовку живых впечатлений личной жизни писателя, — теориям, казалось бы, нет никакого места. Но и здесь образы являются только иллюстрациями. В тюремщиках он ненавидит именно их слабость, их робость, их безличность. Он ненавидит их за то, что, ‘безропотно подчиняясь чужой воле… они твердят людям все одно и то же тупое слово: ‘нельзя’ — и никогда не спросили себя: почему же нельзя’… Словом, опять-таки картинки к отвлеченной, теоретической книге ‘Личность и Энергия’…
‘Никто не смеет сказать гордое человеческое слово — не хочу’ — вот за что презирает, жалеет и ненавидит Горький тюремщиков. Будь они сильны, покори они человеческую волю, — он ничего не имел бы против них. Чуть ему хочется внушить отвращение к ним — он подчеркивает их бессмысленность, их подчиненность, их безличность (вспомните надзирателя, вспомните часового с его: Слушаю! и ‘так точно!’ и т. д.), все, что хотите, но только не силу, потому что этот теоретический человек раз навсегда установил — прославление силы, в какой бы форме она ни проявлялась.
Заключенные же дороги ему не как бессильные жертвы, не как бедные, несчастные, страдающие, а как борцы, как гордые, как несломимые владыки жизни, как иллюстрация к теоретическим доказательствам о могуществе человека. Недаром ‘Тюрьма’ заканчивается такими словами:
— ‘Кто освободил свой ум из темницы предрассудков, для того тюрьма не существует, ибо вот мы заставляем говорить камни, и камни говорят за нас’…
Как объяснить этот рационализм?

К. И. Чуковский

——————————————————————

Впервые: ‘Театральная Россия’, No 12 / 1905 г.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека