В последней книжке ‘Русской Мысли’ появилась замечательная статья о Фете, вкусная не только тем, что она дает, но и еще более тем, что обещает: это, по словам выноски к заглавию, — ‘две первые главы, в сокращенном виде, общего исследования лирики Фета’.
Итак, в дополнение к большим монографиям о Лермонтове Н.А. Котляровского, о Гончарове — Ляцкого, о Тургеневе — И. Иванова (второе издание) и недавно вышедшей о Некрасове — В. Евгеньева мы будем иметь большую монографию о Фете. Это хорошо, потому что дает уже не ‘кое-что’, не несколько впечатлений и мыслей читателя, а представляет, так сказать, ‘сложную инженерную работу, ‘огибающую’ писателя, которая выясняет все подробности его творчества и личности, не оставляет ничего не изученным, ничего не обдуманным и не взвешенным. Пора и нужно. Нет слов достаточных, чтобы выразить, чем Россия и русский народ обязаны русской литературе. А с всемирной точки зрения уже нельзя говорить о ‘душе человеческой’, какова она, что она, — не вникнув в душу русскую, как она изображена и понята в русской литературе. Мы усложнили историю, психологию, метафизику бытия человеческого, — это факт уже в прошлом, его уже нельзя разрушить или затереть.
Автор статьи, г. Д. Дарский, чрезвычайно метко начинает. Он берет мимоходом сказанные Фетом в своих ‘Воспоминаниях’ слова о двух его сестрах, Любови и Надежде, — именно об их рождении, об их особенностях, — и разъясняет и обрисовывает всего Фета как странный, почти необъяснимый для биографа сплав двух натур, поэтической и практической, казалось бы, не только не имеющих между собою ничего общего, но и безусловно исключающих одна другую.
Вот эти слова Фета о своих сестрах: ‘Любенька, как звали мы ее в семье, была прямою противоположностью Нади. Насколько та (Надежда) наружностью, темно-русыми волосами и стремлением к идеальному миру напоминала нашу страдалицу-мать, настолько светло-русая Любенька, в своем роде тоже красивая, напоминала отца и, инстинктивно отворачиваясь от всего идеального, стремилась к практической жизни, в области которой считала себя великим знатоком…’ ‘Так, — замечает г. Д. Дарский, — без всякой мысли о самом себе и нечаянно Фет выдал тайну своей духовной природы. Эти Любенька и Надя, евангельские Мария и Марфа, дочери своих, до противоположности разных, матери и отца, — кто они, эти две сестры, как не две половины души самого Фета! То, что они унаследовали порознь, каждая на свою долю, то в нем соединилось в один сложный, но целостный характер’.
Важно найти точку, из которой бы бросить свет на предмет, на лицо, — охватывающий всего его. И г. Дарский нашел эту точку, установив в которой светоч своего ума и наблюдательности, он затем без всякого труда и с обильнейшим материалом в руках располагает по направлению двух лучей, отсюда идущих, все крупные и все мелкие факты биографии поэта — все те непонятности в Фете, которые удивляли друзей его.
Приблизительно в 1895 году Фет попросил Н.Н. Страхова редактировать сборник своих стихотворений, и в это время в московском журнале ‘Русское Обозрение’ печатались его ‘Воспоминания’. По поводу одних и других Страхов говорил мне свое впечатление и удивление: ‘Воспоминания его — совсем пустые, никому не интересные и не нужные… Но есть одна черта в них, делающая их чрезвычайно ценными: воспоминания эти показывают, до какой степени, в самом деле, поэзия в поэте нисколько не связана с его обыденною жизнью — с той часто совершенно заурядною, почти пошлою личностью, какую мы в нем находим, какую он представляет собою. Потому что стихи его — удивительны… Откуда они?..’ Помолчав, он прибавил: ‘Раз Фет прислал Толстому стихотворение, — удивительнейшее! ‘Посмотрите, — говорит мне Толстой, — он написал его на счете из керосинной лавки!!!’ (Письмо Толстого к Фету, по поводу именно этой присылки, приведено у г. Дарского.) Страхов совершенно этого не понимал, не имел никакого к этому ключа в уме своем и, очевидно, только придвигал сюда общую схему, выраженную Пушкиным:
Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон,
В заботах суетного света
Он малодушно погружен…
А у Фета это не так: Фет был не ‘вообще поэтом’, с этою ‘горькой судьбой всякого поэта’ — двоиться между пустой и содержательной жизнью. У него была двойственность рождения, двойная в нем физиология, которая и сотворила этот феномен, исключительно личный и особенный. Г. Дарский говорит: ‘Одна половина Фета — это самый нежный, самый крылатый, недоступный даже легчайшему прикосновению житейского, ангелоподобный поэт, это Муза с ‘темно-русыми волосами’ (описание идеалистки сестры Надежды), с ‘узлом тяжелых кос’, с дрожащими в руке цветами, с ‘дрожащими напевами’, с отрывистой речью, полною печали, печали страдалицы-матери, с задумчивой улыбкой на челе. Другая половина — это великий знаток практической жизни, полковой адъютант и гвардейский штабс-ротмистр, прижимистый помещик средней руки и заядлый хозяин. Можно подумать, что сама судьба решила окончательно разъединить эти две и без того разделенные половины, наделив одну именем Фета и присвоив другой фамилию Шеншина’.
То, что для Страхова, знавшего Фета лично и много лет, дружившего с ним и совершенно понимавшего его несравненную поэзию, было совершенно темно и непостижимо, — то под освещением Дарского становится вполне ясным, невольным и необходимым фактом. Просто — рождение! И в каждом из нас, собственно, действуют и живут два начала, отцовское и материнское, — иногда преобладая одно над другим в разные наши возрасты. Вытекают отсюда ‘противоречия натуры’, ‘перемены в характере’, ‘переломы’, для внешнего наблюдения далеко не всегда объясняемые обстоятельствами жизни, а часто проистекающие из внутренней борьбы в нас двух натур, отцовской и материнской. Но обычно это не слишком заметно, не слишком ярко, не ведет к трагедии или к непостижимости, ибо обе натуры все-таки хоть сходны по племени, по вере. У Фета была мать еврейка и отец русский, — одна измученная и несчастная, другой — сильный и властный человек. И они так целиком оба и перешли в сына, тогда как в дочерях, в каждой, отлились только по одной натуре, т.е., очевидно, лишь с незначительной примесью в Надежде — отцовского начала, в Любови — материнского начала. Своеобразная прихоть зачатия и рождения, наблюдаемая в быту, наблюдаемая во всех семьях.
‘Фет и Шеншин сблизились, но не совпали в одном лице, — формулирует г. Д. Дарский, — и так всю жизнь прошли рядом, двумя параллельными путями, ни в чем не согласуясь, никогда не разлучаясь. Бесконечно печальная среди деловых будней, безмолвная, уходит Мария — Фет (‘Мария и Марфа’ евангельской притчи) от каждодневной жизни в свои ‘серебристые грезы’. Шеншин сочтет каждый рубль, обдумает и пригонит, как раз впору, самую неприметную мелочь обихода, молодцевато вытянет лямку незаметного офицера, терпеливою выучкой и трудовою сноровкой превратит через семнадцать лет голый степной скит в ‘прелестную табакерочку’ (так Фет называл свою усадьбу)… ‘Безвестных сил дыханьем окрыленный’, Фет — это мистик и серафим поэзии, Шеншин — счетовод и приказчик делового предприятия’. Фет сам говорил о себе: ‘Жить в чужой деревне и, следовательно, вне настоящих сельских интересов, было для меня всегда невыносимо, подобно всякому безделью’. Отсюда — домовитый хозяин, практичный, крепкий, прижимистый. Тургенев смеялся над ним: ‘Он с такой интонацией произносил целковый, даже как-то цалковый, что уже кажется — будто он его в карман положил’. Но… Мария — Фет не дождется минуты, чтобы бросить все домашние хлопоты и на коленях внимать своей наставнице-Музе:
Дай руку. Сядь. Зажги свой факел вдохновенный.
Пой, добрая! В тиши признаю голос твой,
И стану, трепетный, коленопреклоненный,
Запоминать стихи, пропетые тобой.
Как сладко, позабыв житейское волненье,
От чистых помыслов пылать и потухать,
Могучее твое учуя дуновенье,
И вечно девственным словам твоим внимать.
Действительно ‘серафическая’ поэзия. Для своего времени она прошла глухо, почти безвестно. Конечно, и при жизни Фета все люди настоящего чтения понимали цену его поэзии, но много ли было и вообще много ли есть людей настоящего читанья?.. Была и остается их горсть.
II
Отличительною особенностью поэзии Фета является ее музыкальность. Великий Чайковский писал о нем в Одном частном письме: ‘Фет есть явление совершенно исключительное, нет никакой возможности сравнивать его с другими первоклассными или иностранными поэтами, искать родства между ним и Пушкиным, или Лермонтовым, или Ал. Толстым, Тютчевым (гоже очень большая поэтическая величина). Скорее можно сказать, что Фет в лучшие свои минуты выходит из пределов, указанных поэзией, и смело делает шаг в нашу область. Поэтому Фет часто напоминает мне Бетховена, но никогда Пушкина или Гете, Байрона или Мюссе. Подобно Бетховену, ему дана власть затрагивать такие струны нашей души, которые недоступны художникам хотя бы и сильным, но ограниченным пределом слова. Это — не просто поэт, скорее — поэт-музыкант, как бы избегающий таких тем, которые легко поддаются выражению словом. От этого также его часто не понимают, а есть даже и такие господа, которые смеются над ним, утверждая, что стихотворение вроде ‘Уноси мое сердце в звенящую даль’ — есть бессмыслица. Для человека ограниченного и в особенности не музыкального, пожалуй, это и бессмыслица, — но ведь недаром же Фет, несмотря на свою, для меня несомненную, гениальность, вовсе не популярен’.
Г-н Д. Дарский выясняет на подробностях, на отдельных стихотворениях, в чем заключается эта тайна музыкальности души Фета, породившая для него немалые муки со словом. Он все старался выразить невыразимое, определенные, отчетливые темы и сюжеты были для него чужды. Фет пылает, а не рассказывает, создавшим ‘поэму’, стихотворный рассказ, — его невозможно представить. Но вернемся к его личности, к его жизни.
Г-н Д. Дарский очень тонко улавливает, что этот музыкальный и несколько безумный гений находил себе в высшей степени уравновешение в его ежедневной практичности, в деловых, суровых заботах о земле, о нужде, о службе. От этого не только сам Фет любил и уважал в себе эти реальные хлопоты, но окружавшие друзья его, Л.Н. Толстой, Тургенев, В.П. Боткин, положительно радовались его практической работе и преуспеваниям его в этой работе. И они, и он видели инстинктивно в этом якорь спасения для личности, якорь спасения и сохранения именно для поэта. По поводу стихотворения, присланного ему Фетом на обороте какого-то счета, Толстой написал ему: ‘Стихотворение ваше не только достойно вас, но оно особенно и особенно хорошо, с тем самым философским поэтическим характером, которого я ждал от вас. Хорошо тоже, — что заметила жена, — что на том же листе, на котором написано это стихотворение, излиты чувства скорби о том, что керосин стал стоить 12 коп. Это побочный, но верный признак поэта’.
Угадка точная. Отсюда самый меркантилизм и служебные усилия Фета не производят на нас никакого чувства морального отвращения, несимпатичности. Мы просто чувствуем, что в нем и для него это было здорово и нужно.
Вся работа г. Д. Дарского так же умна, как и осторожна: качества, безусловно необходимые, когда говоришь о Фете. Он его объясняет и нигде не оправдывает и не ускоряет. Все будут ждать с нетерпением выхода его исследования отдельною и оконченною книгою.
Впервые опубликовано: Новое время. 1915. 24 сентября. No 14204.