На дворе стояла оттепель, смеркалось, по опустевшим городским улицам кое-где бродил народ. Запоздавшие на базаре мужики, лежа в санях, перекликались и погоняли лошадей. На самом краю города, в харчевне виднелся огонь. У крыльца, на площадке, густо покрытой навозом, стояли извозчичьи и крестьянские сани. Свет, полосою падавший из окна, освещал шершавые бока лошадей, угрюмо мотавших мокрыми хвостами, и наблюдавшего за лошадьми мальчишку в полушубке.
Рядом с харчевнею, в ворота постоялого двора въезжали мужики. На дворе виден был фонарь, висевший на перекладине, и несколько крестьянских саней. В избе тоже светился огонь. Хозяйская работница накрывала на стол и сбирала ужин. Человек пять мужиков сидело по лавкам, один из них разувался и вытаскивал из сапог солому, другой полез было на печь, однако слез — на печи лежал хозяин пьяный. Между тем в избу всё входили вновь приехавшие мужики, понизу из двери стлался пар, в сенях хозяйка выдавала овес.
— Щец, что ли, влить, али вперед квас станете хлебать? — спрашивала у мужиков работница.
— Мы всё станем, — отвечал один.
— Подавай, что есть, — прибавил другой.
Работница поставила на стол чашку с квасом, мужики помолились на образа и сели. Вошла хозяйка с фонарем и сказала:
— Хлеб да соль!
— Просим милости, — ответил один из мужиков, высыпая в чашку накрошенную рыбу.
— Огурчика бы, — вполголоса заметил другой.
— Нету, родимый, нету… Прокисли, — ответила хозяйка. — Мало соли, что ли, уж не знаю. Скотине покидали, и скотина не ест. Такая мне, право, досада с этими с огурцами, кабы знала, легче бы не солила.
Мужики молча стали хлебать квас.
— Это кто ж у вас, хозяйка, на печи-то лежит? — спросил один из сидевших за столом.
— Хозяин лежит, родимый, хозяин. Грешным делом тоже выпил, ну и спит. Незомь 5 его.
— Что ж он у вас, дерется? — спросил другой.
— Нет, драться он не дерется, а тоже со временем озорничать лют. Черёзвый он у нас смирен, так смирен, настоящий андел, хошь паши на нем, ну а выпьет, — всех распужает.
В это время вошли только что приехавшие, помолились, сказали ‘хлеб да соль’ и начали раздеваться.
— Кирсановски будете? — спросил один из вновь вошедших.
— Нет, мы духовщински, — не глядя отвечал один из сидевших за столом.
— Давно ль из двора?
— Пяты сутки.
— Ну, как дорога?
— Что дорога? Дорога ноне везде одна.
— Дорога, брат, Сибирь, — добавил другой.
— Лошадей так сморили, так сморили, — ни нА что не похоже.
Ноне утром встали, вышел я лошадей попоить, а они, брат, за овес-то и не примались.
— Как не сморить. Пуще всего моча одолела. Эдакой мочи то есть и не видано. Всё норовим засветло ночевать. Теперь ночью где в зажоре застрял, беда. Пропадешь.
— Пропадешь. Долго ли до греха.
— Ночью как можно? — сказал один, развешивая над печкою онучья. — И днем-то не приведи господи, а не токмА что ночью. Тоже и скотину беречь нужно. Дорогой-то едешь, почитай что все на себе везешь.
— Скотину не беречь, что ж тогда будет? — заметил один из сидевших за столом и прибавил:
— Лапши нету?
— Нет, лапши нету, — отвечала хозяйка. — Мы картофь варили.
— Давай картофь! С чем он у вас, с маслом?
— С хлебцем, родимый. Хлеб у нас мягкий, ноне пекли.
Мужик ничего не сказал и тряхнул волосами.
— Вот, говорят, скотина, — начал мужик, сидевший в углу на лавке. — Скотина, скотина, а тоже понимает, что тяжко. Везет, везет да оглянется. Я, мол, что ты? Ай подсобить? Она мордой-то вот этак. Стало быть, вот тоже понимает, сказать только не может, а ты должСн догадаться.
— Известно, скотина не скажет, — опять заметил сидевший за столом. — Ну, и впрочем… Кваску бы, хозяйка.
— Сичас, сичас, — заторопилась хозяйка.
Работница накрыла на другом конце стола другой ужин. Вновь приехавшие сели.
— А солдат-то наш где? — спросил один из них.
— Там, в возу что-то копается. Я его кликала, — ответила работница.
Работница пошла было за солдатом, но встретилась с ним в дверях.
— Вот он, солдат-то, когда намочился, — говорил отставной солдат, входя в избу.
— Иди садись, — сказали ему мужики.
— Постойте, братцы, дайте срок. Уморился до смерти с товаром-то с своим. А! Хозяйка! Старушка — божий дар — здорово! Ай не узнала?
— Как не узнать? Старый хрыч. Все еще жив?
— Жив бог, жива душа моя.
— Куда это тебя носило?
— Да все по торговым делам.
— Купец!
— Сокрушила меня эта торговля, пропади она совсем. Ничего не стоит. Хозяин-то где ж?
— Вон, порадуйся, на печи лежит дитятко. Налопался, спит.
— Что ж, это ничего. Пройдет. Это не вредно. Ах, намочился! Влетели в канаву, вот по этих мест окунулся. А что, солдату погреться водочки не будет?
— Как не быть.
Солдат выпил и спросил:
— А закуски не полагается?
— Кто ее припасал для тебя, закуску-то! Нешто у нас кабак?
— Ну, ничего, мы языком закусим. Нет, ты слушай, Матвевна, как мы влопались-то, я тебе расскажу. Накось, повесь посушить! Как влопались — в лучшем виде. Я вчерась еще говорю: вы, говорю, у меня, мужики, не дремать. Они лошадей, знаешь это, распустят, и знать ничего не хотят. А я уж тоже твердо знаю их эту мужицкую привычку, кричу им: робята, не отставай, дружней! Потому, тут, упаси господи, всех лошадей перетопишь. А Федюшка — подлец, вот он, рыжий-то. Что ты глядишь? У! — Я это с товаром-то с своим, а он, брат, вон де, за версту отстал, гляжу — дрыхнет. Ах, черт-то вас возьми совсем! Я один и остался. Лошаденку разогнал да так весь, как был, и с потрохом с своим влопался, как черт. Главная причина, очень уж дрыхнуть здоровы. Так спят, так спят, просто ни на что не похоже.
Мужик захохотал.
— Ха-ха-ха! что ты ржешь-то, как кобыла на овес?
— Да. Поработал бы ты с наше, поглядел бы я, как бы ты стал храбриться, — отозвался один мужик.
— Вы молите бога, что не я у вас бурмистром, а то бы я вам показал, как спать.
— Ну, да ладно. Аника-воин! Садись уж! Вона она ложка-то.
— Сесть я сяду, а вас учить надо.
— Выучил такой-то один.
— Такой, да не эдакой. Вот что. С чем же картофь-то у вас, Матвевна?
— Известно, с чем, — с хлебом.
— А масла-то что ж?
— Еще масла. Ишь ты, моду какую выдумал! Картофь с маслом. Модник! Вон мужички не хуже тебя, а с хлебцем покушали.
— Пускай кушали, а я не хочу.
— А ты что за граф за такой?
— Известно, граф.
— Какой такой?
— Брандербурский.
— Какой?
— Брандербурский. Вот те и все тут. А ты не знаешь.
— Не знаю, да и знать не хочу. А ты этих слов за столом у меня не смей говорить. Что ты охальничаешь в самом деле? Старый ты человек, тебе бы богу молиться, а ты озорничать.
— Глупая ты баба! Ничего ты не понимаешь.
— Не понимаю я? Нет, я все понимаю. Бессовестный! Право бессовестный! Кушайте, родимые, на доброе здоровье, — говорила мужикам хозяйка, ставя на стол жареного леща.
— Что ж, масла не дашь?
— Не дам.
— Наплевать, коли так. Подавай мне каши!
— Ну, ты не командуй, — сказала хозяйка. В то же время кто-то постучал в окно.
— Кто там? — спросила она, подходя к окну.
— Ночевать пущаете, что ль? — спросил с улицы мужичий голос.
— Пущаем, родимый, пущаем. Много ли вас?
— Один, матушка, пишкавой 1. В городу запоздал. Пустите Христа ради.
— Мы, голубчик, Христа ради не пущаем.
— Да я поплачЩсь. Что ж, чай больше семитки 2 за ночлег не положите?
— Ужинать станешь?
— Нет я ужинать не стану. Признаться хлебушка на базаре купил — пожую.
Хозяйка было задумалась.
— Пущать ай нет?
— Пусти! — сказали мужики.
— Дело народное. Мы к лошадям спать пойдем.
— И то, — сказала хозяйка.
— Акулина, подь, пусти его!
Немного погодя вошел мужик в старом полушубке и в лаптях.
— Хлеб да соль!
— Просим милости, — промычали мужики.
Прохожий постоял молча середь избы, утер рукавом бороду и повесил шапку на гвоздь. Мужики ели леща и исподлобья посматривали на прохожего.
— Дальной? — спросила хозяйка.
— Фу, дальной, матушка, дальной, — отдувшись, ответил мужик и, отойдя к сторонке, принялся шарить у себя в кармане.
— А пироги с медом будут? — спросил солдат, обсасывая рыбью голову.
— Ухват вон еще у меня припасен для тебя под печкой.
Солдат засмеялся.
— Это бабье ружье-то? Знаем. Эх, Матвевна!
— Что Матвевна? Я давно Матвевна.
— То-то давно. Давно бы пора тебе понять, дура.
— О, старый шут! Право. Лезь на печку-то скорей.
— Солдат залезет.
— То-то, гляди, сослепу-то еще не попадешь.
— Небось! Солдат попадет, не ошибется.
— Да ну тебя! Греховодник! Уйди!
— Эх, Матвевна! Сказал бы я тебе такое слово одно… Ну да делать-то, видно, нечего. С горя хоть трубочки покурить.
Хозяйка что-то не расслушала и пошла в каморку, а мужики стали вылезать из-за стола и напустились на квас. Работница сбирала остатки ужина. Мужики сбились в кучу и, почесываясь, начали промеж себя рассуждать:
— Что ж, спать, что ли?
— Куды эдакую рань?
— А по мне, хошь спать, так в ту же пору.
— Потить лошадей поглядеть.
— Как тебя звать-то, молодая? Акулина, ты мои портянки пуще глазу береги. Слышишь?
— Ладно. Ступайте хушь на двор-то. Теснота.
— А я вот тут, гляди сюда! Видишь, вот тут у меня тряпица висит. Чтобы сохранно. Гляди, на тебе спросится.
— Да ну, ладно.
— То-то ладно. Потом судись с вами. Что с тебя взять?
— Не пропадет. Ишь, бархат какой.
— Бархат и есть. Всякому свое мило.
— Ссякому, брат, своя сопля солона, — заметил прохожий.
— Известно, солона, — подтвердили мужики и пошли на двор.
Солдат с трубкою остался в избе. Прохожий сидел на лавке и вздыхал.
— Почтенный, ты табак куришь? — спросил солдат у прохожего.
— Нет, не курю, мы к этому не приучены.
— Что ж так?
— Так, что не приучены.
— Напрасно.
— Напрасно ли, нет ли, уж не знаю, а вот на дудке я в стары годы мастер был играть. Это точно.
— В пастухах жил?
— В пастухах.
В это время мужики друг за дружкой входили в избу. Один принес хомут сушить. Кто полез на полати, кто так остался на лавочке посидеть. Пошла зевота.
— Да, пастухи это и у нас тоже на дудке играть здоровы, — сказал один, залезая на полати.
— Жилейка это, значит.
— Ну, вот, самая она, — подтвердил прохожий.
— Знаю. Сейчас это лычком навернет, сидит под кустиком, туру, туру. Сс! Ухитрит же его! И то сказать, ведь скука. Ну, а как у вас… жить-то как?
— Что ж жить? Ничего. Как-никак, а жить надо.
— Это что говорить. Все божья воля.
— Да. Хорошо тебе говорить — божья воля, вверх воронкой-то лежишь, — сказал прохожий.
— Что ж, я и всячески скажу. Против бога, брат, ничего не сделаешь. Это ты оставь думать.
— Так-то оно так, — сказал прохожий.
— То-то вот и есть.
Вошла хозяйка.
— Матвевна, — сказал солдат, — что бы тебе догадаться солдату бражки поднести. Ах, недогадлива баба-то у нас!
— Тоже бражки. Ох, ты, вор — красны глаза. Уж выпросит. Акулина, нацеди ему! Что с ним делать? А тебе чего? — спросила она у прохожего.
— А я гляжу, где тут солоница-то у вас? Хлебушка тоже пожевать захотел.
— Вон она, в столе. Да посто-кась, я тебе, так и быть, уж щец волью. Может, богу за нас помолишься. Человек ты, я вижу, битый.
— Ох, кормилица, дай тебе господи доброго здоровья, — обрадовавшись, сказал мужик и начал распоясываться. — Еще какой битый-то, я тебе скажу.
— О?
— Да ей-богу.
Работница принесла ковшик браги, а хозяйка налила щей и поставила на стол. Прохожий сел. Солдат у стола, глядя на огонь, курил трубку. Хозяйка тоже подсела к столу.
— Ну, куда ж ты ходил, расскажи-ка ты мне, — спросила она у мужика.
— Да в город, матушка, ходил, бумагу выправлял.
— Какую бумагу?
— А бог ее знает. Вот она, бумага-то.
Он вынул из кармана бумагу и спросил солдата:
— Ты, кавалер, грамоте знаешь?
— Малость тоже маракую, — ответил солдат, держа трубку в зубах.
— Прочитай-ка, прочитай-ка, я послушаю, — говорила хозяйка.
— А то, нет, постой, постой! Ты водку пьешь? — спросила она у прохожего.
— Как, родимая, не пить. Тоже и мы люди.
— Ну так погоди же, я тебе рюмочку поднесу. Что с тобой делать? Сиди!
Прохожий выпил, сказал: ‘Благодарим покорно’ — и принялся за щи.
Солдат взял бумагу, подержал ее на аршин от глаз, потом посмотрел на огонь, обернул бумагу к свету и начал читать сначала про себя, а потом уж громко:
‘Из метрических книг Благовещенской церкви села… Благовещенского видно… видно, что эк-оно… да, эко-нСми…’ Что за шут? Да… ‘эконо-ми-ческий крестьянин сельца Большая Елань, Анкидин Тимофеев…’
Мужик глядел сбоку в бумагу и вздыхал.
— Анкидин Тимофеев не состоит… Это кто ж такой не состоит? Ты, что ли? — вдруг
спросил солдат у прохожего.
— Нет, меня Киндеем звать.
— Ну, так и есть. Анкидин и Киндей — все это одно. Ну-ка, что там еще? ‘Не состоит в кровном, или духовном родстве, или свойстве с крестьянкою того же сельца Марфою Игнатьевою. На основании…’
— А это что ж такое? — спросил мужик, указывая пальцем на то место в бумаге, где было изображено родословное древо.
— А это, братец ты мой… Это… Ха-ха-ха! вот оказия-то! ‘Егор Иванов родил’. Это чудесно! Ноне, брат, мужики рожать зачали. Слышь, Матвевна? Кто ж это Егор Иванов?
— Постой, постой! Это мово дедушку Егор Иванычем звали. Ах, разбойники! На что ж это они его-то потревожили?
— А уж не знаю. Дай срок, почитаем еще, может, дело-то и окажется. ‘Егор Иванов родил Тимофея Егорова’.
— Это батюшку мово, значит, покойника, — со вздохом сказал прохожий. — Ну, собаки! Еще-то что?
— Еще: ‘Тимофей Егоров родил Анкидина Тимофеева’.
— Ну, так. Меня родил. Вот грабители! И меня тут же приписали. Это за мои-то деньги. Ну, грабители! А что, мне за это ничего не будет?
— Ничего. Это так только, форма, значит.
— Да, да. Это чтобы я не убег, значит, опасаются. Ну, так. И какие же, я тебе скажу, собаки! Как липку обобрали! Так и рвут, так и рвут. Шесть целковых, как одна копеечка, эта бумага-то мне стала. И не попахло. А за что?
— А за то, что не ходи пузата, — наставительно сказал солдат и сплюнул в сторону.
— Вот они, три семитки на дорогу остались, а ведь мне, друг ты мой, еще сто двадцать верст до двора. Так-то, — прибавил мужик. — Ну, теперь, значит, я пошел побираться.
Хозяйка покачала головой, а прохожий опять принялся за щи.
— Как же это ты на старости лет задумал жениться? — спросила его хозяйка.
— Что ж ты станешь делать? Сам знаю, года мои не молоденькие, а никак нельзя.
— Ты вдовый, что ли?
— Вдовый, матушка, вдовый. Одних ребят у меня восемь душ, сам девятый.
— Так это ты для робят?
— Сказывают так, что для робят, а по мне хошь бы и не жениться, потому как я домом никогда не живал, мастерства никакого, окромя лаптей, не знаю, да вот на той неделе призывает меня помощник. ‘Беспременно тебя, говорит, надо женить и водворить’. Я было просить его зачал: нельзя ли, мол, ваше благородие, как-никак ослобонить? ‘Ну, нет: я говорит, не могу, как мир’. Кликнули на сходку. Сейчас говорит мне старшина: ‘Дается, говорит, Киндюшка, тебе земля, колько-то там земли, ну и жениться тебе, говорит, надо: потому, говорит, что тебе так болтаться?’ Я и у стариков-то отпрашиваться стал, нету, загалдили, загалдили — женить! Ну, делать нечего. С миром-то нешто сговоришь?
— Так, так, — подтвердила хозяйка. — Посто-кось, я тебе кашицы положу в чашечку.
— Спасибо, родная. А мне что земля? Я к ней и приступиться-то не знаю как. Опять земля у нас какая? Вот это сейчас камень, а это — болото. Земля! В этой земле только лягушкам водиться, да вот еще цапли. Цаплев у нас много. Она воду любит.
— Это кто воду любит? — спросил кто-то с полатей.
— Да цапля.
— О!
— А намедни на сходке старшина тоже — водворить, говорит. Я ему жалиться стал: ‘Как же так, говорю, Прохор Степаныч, водворить? За что ж так’, говорю. А он, братец ты мой, поглядел, поглядел на меня, да и говорит: ‘Поди, говорит, ты…’ В желтые ворота меня и послал 3. Известно, ему что? А все это из того вышло, что, признаться глазами-то уж оченно я плох стал. Вот теперь гляжу на тебя, так быдто что застилает. Меня бы по-настоящему, по-божью-то, в старики бы, ну, нет, говорят, какой ты старик? А за скотиной ходить не годишься, не углядишь. И точно, был грех, врать не хочу — не углядел, точно. Ну и наказали. И раз наказали, и два наказали, и три наказали. Что ж, я ничего. А главная вещь, очень уж эти штрафы одолели. Сейчас чуть что — штраф! А ведь другой этому и рад. Да мне хошь бы привелось теперь. Зашла корова на гумно, я ее сейчас раз, и загнал к себе во двор. Потому это уж мое счастие. Неужели я от свово счастия буду отказываться? Потрава. Ну, и, значит, больше ничего, что подавай деньги. У нас так-то один мужичок в одно лето денег много зашиб. Двор теперь у него край самой дороги, вот он и караулит, с хлебцем на гумне сидит, за плетнем притаится, так быдто там что-то копается. Так чуть пастух оплошал, он это хлебца-то высунет, а сам полегонечку эдак: Бяшка! Бяшка! Главная причина, из того старается, чтобы ему то есть хошь одну-то овечку подманить. Как одну залучил, — сс! Пошла битка в кон. Тут их ничем и не удержишь. Как есть все до одной на гумне будут. Известно, овца глупа — куда одна, туда и все. Ну, а тут сейчас выскочит: Батюшки! Грабят! Караул! Ворота на запор, и судись с ним.
— Ах, черт те возьми совсем! — сказал солдат. — Это штука ловкая. Слышь, Матвевна? Да никак и мне приняться? Торговлю побоку, хлебца кусочек, сиди да поманивай. Хм. Коммерция!
— Да это еще что? — продолжал прохожий. — У нас теперь один барин есть. Совсем и хозяйством бросил заниматься. Я, говорит, и так проживу — штрафАми. Сейчас подошла корова к его пруду напиться — штраф! Карасей, говорит, у меня в пруду распужала. Почему что карась оченно робок, коров боится и со страху колеет. Мужик проехал мимо саду, зацепил за плетень — штраф! — фрухтовые деревА повредил. Ну, и ничего. Только уж очень он жаден стал на эти самые на штрафы: ничего даже и бояться не стал. Вот гнал гуртовщик скотину по его земле. Бурмист к ему тотчас бежит — гонют, говорит, овец, потрава беспременно будет. А ему только того и нужно. Сейчас сел верхом и скачет сам. Пастухи это его как завидели, сробели, скотину распустили… А он как налетел, сразу полгурта отхватил. Овцы шарахнулись да в хлеб, а он за ними, овцы в сторону, он за ними, загонять. Гонял, гонял их, до тех пор гонял, что двадцать штук до смерти загонял — на другой день околели, да лошадью сколько затоптал.
— Ну, это значит, жаден уж очень, — заметил солдат.
— А я про что ж? Не пожадничай, жил бы да жил, любезное дело, а теперь вот и судись. Своих еще приплотит.
— Приплотит, — заметили мужики,
— Уж это как есть.
— Ну, за хлеб за соль, — сказал прохожий, вылезая из-за стола.
— На здоровье, — ответила хозяйка. — Акулина, сбирай!
— Да, вот про суд-то вы говорите, — начал опять прохожий, обращаясь к мужикам, лежавшим на полатях.
— Н-да, — отозвались мужики.
— Ну, так вот со мной грех такой-то вышел: тягали меня довольно, и тоже приплатил и я.
— За что ж так?
— Да вот какое дело. Летошний год тоже не плошь этого гуртовщика гнал я скотину и тоже по барской земле, ну и недоглядел. Тропиночка эта узенькая, и сейчас тут поворот. Скотина эта сгрудилась, заметалась, ни туда ни сюда. Мальчонка у меня, жид его дери, непутный такой, я ему кричу: Трушка, дуй те горой, — верни! А тут это, на грех, земский навстречу с ружьем. Собачонка эта у него Центра, разбежалась да как бросится прямо в стадо. Одна корова хвост подняла, фю! Я гляжу, уж она вон де: так и чешет по овсам, другая поглядела, поглядела, да за ней. Я — ‘Куда! Куда!’ — ну, брат, шабаш! Сейчас сторож выскочил, коров загнали, а меня судить. Судили, судили и присудили, братцы мои, чтобы то есть разойтись полюбовно: мир там колько-то денег приплатил, а пастуха наказать, чтобы вперед глядел. Вот сейчас повестили: явиться пастуху в расправу. Пошел я. Шел, шел, а волость-то верст пятьдесят от нашей деревни. Иду я дорогой и думаю: ‘Эх, мол, насидятся у меня робятенки без хлеба. Поскорей бы мне дойти’. Все это у меня в уме, да все про скотину думается, не управится без меня мальчонка, ни за что не управится. Где ему? — глуп.
Пришел. Сейчас к писарю: так и так, вот, говорю, я пришел.
Писарь, ладно, говорит, подожди.
Ну, переночевал ночь, наутре чуть зорька занялась, я вскочил, ну, думаю, только бы меня, дай господи, поскорей отжучили, сейчас бы я марш — домой. Ждал, ждал, целый день на крылечке просидел, все ждал, не пущают — и шабаш. Чуть увижу: мужики из-за угла выходят — ну, думаю, слава тебе господи, сейчас меня драть. Гляжу, нет, мимо прошли.
Старшина с писарем стоят, шепчутся, ну, вот, думаю, это про меня. Вот сейчас гашник 4 расстегнул… Глядь, в кабак пошли. Ах ты боже мой! Что ты станешь делать? Измучили. И еще день прошел. Я не пью, не ем, жду не дождусь: скоро ли, мол, это меня отпустят. Пойду, пойду к писарю: батюшка, отец родной, вели ты меня наказать!
— Подожди, говорит. Вот те и сказ. А меня пуще всего скотина-то сокрушила. Где Трушке управиться одному! Да и сидел бы я, сидел теперь, думаю себе, лапотишки ковырял. А тут скука-то меня очень уж одолела. Ведь как думаешь, братец мой, трои сутки живу, не пущают. На четвертый день сижу у ворот, идет знакомый мужик: что ты, говорит? Так и так, говорю, вот какое горе. ‘Э, дурак, говорит, целковый денег есть?’ — ‘Есть, говорю, есть’. — ‘Поди дай, сейчас отпустят’. Ведь и точно, братец мой, сейчас же, слова не сказал, разложили и отодрали. ‘Давно бы ты так’, говорит.
— Так вот, они, деньги-то, что значит, — начал было опять прохожий, но в это время кто-то постучался в калитку.
— Акулина, — сказала хозяйка, — проснись! Поди пусти, кто там это?
Работница нехотя встала с лавки, почавкала губами, почесала у себя за пазухой и ворча пошла отпирать. Немного погодя она вернулась одна.
— Кто ж это там? — спросила хозяйка.
— А бог его знает, стучит, а не откликается. Я испужалась да бежать.
— Господи Иисусе Христе! Кого это там еще носит экую пору? Робятушки, сходите-ка, посмотрите! Я боюсь до смерти. Кто его знает.
Мужики на полатях прижались и ничего не ответили.
— Что ж вы — спите, что ли? А ты что сидишь, воин?
— Ступай сама, что ты меня посылаешь? — ответил солдат.
— Постой, я схожу, я не боюсь, меня не съест, — сказал прохожий и пошел отворять, но сейчас же вернулся. Вслед за ним вошел длинный, худощавый мещанин в старой драной чуйке, помолился богу и поклонился хозяйке.
— Что ж ты, черт, не откликаешься? — сердито спросила его хозяйка. — Испужал до смерти.
— Я, признаться, пошутил, — робко улыбаясь, сказал мещанин, запахнулся и тихо сел на лавку.
Все молчали. Хозяйка насупилась и начала грызть ногти.
Прохожий что-то порылся в мешке и стал укладываться спать.
Мещанин сидел молча, поджав ноги под лавку, и потягивал носом.
— Ишь ты, шляются! — наконец сказала хозяйка. — Зачем тебя ночью притащило? Что тебе дома не сидится?
— А как нонче, значит, дело праздничное, — запинаясь заговорил мещанин, глядя на полати и отряхая картуз, — ну, и… думается так, что пойти, мол, к Агафье Матвевне понаведаться, — сказал мещанин и кашлянул.
— Очень нужно, — ответила хозяйка.
Опять замолчали.
Мещанин стал перебирать пальцами свою жидкую бороденку и все старался украдкою от хозяйки заглянуть на печку, потом замычал что-то и опять кашлянул. Хозяйка вдруг на это озлилась:
— Ты у меня сидеть, так сиди смирно! Что ты кашляешь, настоящая как овца.
— Да, признаться, простудился… — начал было мещанин.
— Я тебе такую простуду задам, ты у меня смотри, бесстыжие твои глаза.
В это время на печи завозился хозяин. Мещанин вздохнул и стал потихоньку барабанить пальцами по лавке.