Небо было солнечное, Нева солнечная и настроение солнечное. И в этот день я, как всегда, заглянула в ростру. Вы не знаете, о чем я говорю? На Васильевском острове, перед зданием биржи, стоят две темно-красные колонны, построенные при Александре I по образцу венецианских ростр.
Острогрудые корабли выступают из стен каждой колонны, их часто повторяет на своих рисунках Остроумова-Лебедева. Теперь вы вспомнили?
Так вот, эти колонны имеют ход внутри, в обеих есть витые каменные лестницы. Подняться по такой лестнице на самый верх, это меня давно привлекало. Но сколько раз я проходила по биржевой площади, и ростры всегда были закрыты!
Сегодня тяжелый замок валялся у подножья колонны, и незакрытые двери передо мной распахнулись от ветра.
Как интересно!
На пороге, у решетчатой двери, стояло ведро с краской, на первой ступени валялась грубая кисть.
‘Летний ремонт… Неужели только для этого раз в год открывают ростру?’ — подумала я. И дальше пошли размышления: теперь можно взобраться наверх, пожалуй, единственный случай в жизни. Потом опять закроют… И почему туда не пускают? Ширь какая открывается, должно быть! Наверно, взморье даже видно.
Представление об этой шири было так заманчиво, что я, не задумываясь, перешагнула ведро с краской и помчалась вверх по ступеням.
Скоро я очутилась в полной темноте. Ступени были неровные, сырые, но не скользкие, идти оказалось нетрудно. Изредка, сквозь узкие отдушины в стенах, в ростру пробивался слабый свет, и тогда можно было различить ступени и подвигаться быстрее. Потом опять я замедляла шаг, ощупывая стены. От восхождения по этой витой лестнице немного кружилась голова, и путь в темноте казался очень длинным. Мимо самого моего лица пропорхнул голубь, вылетая в слуховое окно, внезапный нежданный шум его крыльев напугал меня. Я закричала остро и громко, и тут же замолкла, удивленная: эхо ответило мне таким жалобным, не моим голосом, словно в башне был узник, просивший о помощи.
От этого глупого приключения с голубем и эхом у меня сделалось сердцебиение, и дальше я подвигалась с трудом. Утреннее солнечное настроение исчезло. Стены ростры давили меня, и я подумала:
‘А вдруг дверь на вершину закрыта? Обратный путь совершать немедленно впотьмах, не увидев моря и города с этой высоты? Значит, я шла напрасно?’
В ту минуту такая мысль казалась мне очень горькой.
Нет, сверху подуло ветром. Значит, открыто! Через минуту я была на огороженной площадке, с которой видно море и пять мостов. Боже, до чего красиво!
Постройки внизу казались такими ничтожными. Люди внизу были все одинаковыми, — обыкновенные муравьи. Забавная гордость переполнила мое сердце, чисто-физическая гордость, что я в данную минуту выше всех. И я закричала изо всех сил: Эй! Эй!
Но внизу ни один человек не поднял головы. По крайней мере, я не видела никого, кто бы на меня обратил внимание.
‘Должно быть, мой голос очень слаб’, — огорченно подумала я.
Чувство внезапного одиночества охватило меня, несмотря на солнечную погоду. Нет, она уже переставала быть солнечной: со стороны Охты надвигались грузные тучи, темные, словно глыбы гранита, смоченного дождем. Ветер рванул мою спортсменскую шапочку, и она чуть-чуть не улетела за узорную железную ограду…
Внезапное чувство одиночества, еще усиленное видом темнеющего неба, цепко охватило меня. Уже не радовало, что я одна, выше всех, на такой высоте. Будет дождь, надо поскорее спускаться. Столько ступенек ждет меня, — утомительно! Я разом охладела к ростре.
Но уйти оказалось невозможным. Когда я, усталая, достигла последней ступени, дверь в ростру оказалась запертой. Сквозь ее чугунную решетку я видела только густые струи дождя, у дверей не было никого.
Я закричала: откройте! Но никто не откликнулся, меня не слышали. Должно быть, никого не было поблизости. Кому охота оставаться под дождем? Надо переждать ливень, авось кто-нибудь подойдет, решила я и, плотнее закутавшись в накидку, присела на ступени.
Каменные ступени были сырые. Неприятный озноб пополз по моему телу. Хлесткие струи дождя из-за решетчатой двери брызгали мне в лицо. Ветер дул в мою сторону.
Я поднялась десятью ступеньками выше и очутилась в полном мраке. Пальцы мои холодели от неприятного нервного волнения и сырости, и я торопливо натянула свои белые перчатки.
Я смотрела впотьмах на свои сложенные на коленях руки, которые маячили белым пятном, и мне было легче. Хоть что-нибудь вижу во мраке, утешала я себя.
Я боялась мрака этой ростры, сознаюсь, хотя мне стыдно.
Да, этот сырой мрак внутри пустой колонны сжимал сердце таинственной тревогой. И вдруг, совсем необоснованно, я подумала, что постройка ростры не обошлась без жертв, и отсюда, наверно, свалился с верхушки рабочий.
— Да нет же, лестница витая, он не мог докатиться сюда. И чего ради я это выдумываю?
Все равно, тревога моя не слушалась логики. Теперь мой руки в белых перчатках, белеющие на коленях смутным пятном, казались запрокинутым вверх лицом призрака, лицом каменщика, который здесь разбился. Должен был разбиться!
— Чушь! — решительно воскликнула я и порывисто встала. Эхо тихонько повторило за мною:
Чушь!
Последний звук этого слова долго не умолкал и стоял в моих ушах тихим шипеньем:
Ш-ш-ш…
Я быстро спустилась по ступенькам и подошла к двери, надеясь, что дождь прошел. Нет, теперь он превращался в ожесточенный ливень. На дворе было темно. Нева бурливо плескалась о гранитную набережную острова. Шум, такой сильный шум! Кто меня здесь услышит?
Девять раз я подходила к решетчатой запертой двери, девять раз я кричала: откройте! И, усталая, охрипшая, иззябшая, вновь и вновь возвращалась в темноту, прячась на верхние ступеньки от неустающего дождя.
Сколько времени прошло, не знаю. Помню только, что мои белые перчатки стали мокрыми от сырых стен, мимо которых я шла ощупью. Под конец я со злостью сняла их и швырнула в угол. И в этом было мое несчастье. Теперь из угла они глядели на меня светлым расплывчатым пятном, похожим на белеющий череп. Я не в силах была преодолеть этого представления и кинулась вверх по лестнице, чтобы спастись от назойливо и жутко белеющего комка.
Я, спотыкаясь, бежала по лестнице, и эхо, которого я не боялась утром, тихо передразнивало мои неровные прыжки. Я спотыкалась на каждом повороте, почти на каждой ступени. Ох, как я рада была бы милым голубям, напугавшим меня при первом восхождении!
Если бы услышать успокоительное воркованье живых дневных птиц!
Легкий тупой стук раздался над моей головой. Он повторился еще и еще.
Я остановилась. Посветлело. Я стояла у ‘голубиной’ отдушины. Ну да, здесь они пролетали утром. Мне казалось, что это было год тому назад. Маленькое темное тельце коснулось моего лба. Я увидела ее, бесшумную серую жилицу старых башен. Это билась о стены напуганная мною летучая мышь.
Ну, с ними я была знакома. Мрачное, а все же живое существо. Я бодрее двинулась дальше вверх на площадку. Я у входа. Дождь падает мне на голову. Надо спуститься ниже.
Теперь я каждые пять минут подымалась на площадку, чтобы поглядеть, не прошел ли дождь. Но дождь шел упорно, он не хотел меня выпустить из этой сырой западни.
Я проклинала ростру, ее строителей, ее сторожа, который преспокойно спал себе где-то под однозвучный плеск дождя. Я вся продрогла, и моя отсыревшая легкая накидка прилипала к телу…
Поганая ростра, возмутительный дождь, — неужели мне придется здесь заночевать?
Вначале эта мысль ужаснула меня, но удивительно скоро я с ней примирилась. Я была обессилена неустанным восхождением по ступеням, и ноги и нервы мои требовали покоя. Я спустилась глубоко вниз, куда не долетали брызги дождя, прилегла на шершавую ступень, подложила под голову свернутую валиком накидку и сама свернулась калачиком.
Было холодно, и холод не давал уснуть. Лишь легкая дремота охватила меня. Я лежала в полузабытье, и в голове лениво, бесконтрольно проплывали мысли и мучили меня, как им вздумается.
Нет, они не мучили, они томили. Когда тело коченеет от усталости, просыпается наше другое, романтическое я, и, чуждая заботам земным, уходит душа на недосягаемую башню… О, как выспренно я думаю!.. Башня, башня… башня… кто томился в башне?
Альдона!
Это имя из литовской повести Мицкевича, из героической поэмы о тевтонах и языческой Литве. Это нежное и скорбное имя потушило все ощущение настоящего.
Альдона!
Дальше я не думала, не мечтала.
Я видела.
II
Она спускалась по ступеням в грубом белом монашеском платье. Она спускалась по ступеням и пела невнятно литовскую песню. Лишь слово Alf — нежное имя, похожее на звук флейты, — я различала ясно. ‘Она поет о далеких литовских лесах, где впервые встретила его’… — подумалось мне.
В ее руке, сухой и тонкой, дрожал светильник, до краев наполненный благоухающим маслом. Почему это масло пахло черемухой, и запах его усиливался с порывами ветра? Это снизу несет ветер дыханье столичных садов, — защищал мою волю рассудок. Но Альдона сказала — шепнула — ‘идем’, и трезвое объяснение рассеялось.
Нервно колебалось голубоватое пламя светильника, и Альдона медленно подняла левую руку, чтобы заслонить его от ветра. По бледной худенькой руке с легким сухим треском скользнули черные четки, большие четки из дерева — такие были у меня в детстве.
Мне ли их не узнать? Сколько раз рассказывала бабушка, как освятила она их в старом Ченстоховском соборе, в удивительном соборе, который Пречистая Дева плащом своим заслоняла когда-то от шведских пуль. ‘Святые четки, — говорила бабушка, — благословенные’.
Да, благословенные четки, благословенное детство, когда я молилась по ним! Но крест оторвался, и четки рассыпались, и крест стал закладкой в старой книжке Мицкевича, которая открывалась на странице, где рассказано, как Альдона состарилась в башне:
Czy juz tak dugie przepakaam lata,
Ze od mych westchnien zardzewiaa krata? [*]
[*] — Разве я уже проплакала так много лет, что от моих вздохов заржавела решетка?
Обрывки польских слов, обрывки полузабытых стихов из чудесной литовской поэмы звучали в моих ушах. Альдона шла впереди. Луна ли всходила, или бледным синеватым сияньем мерцал светильник литовской пустынницы?
Я шла за голубым сияньем и все боялась наступить на край длинной белой одежды, что волочилась за ней по ступеням…
Альдона!
Где-то вдали проснулись колокола, и пели глухо и страстно:
— Аль-дона! Аль-дона!
В ушах у меня гудело, и ноги еле нащупывали ступени. Мы были у вершины.
Альдона взошла на площадку, огороженную заржавленной решеткой, и еще раз раздалась ее песня:
Czy juz tak dugie przepakaam lata,
Ze od mych westchnien zardzewiaa krata?
Туман окутывал башню. Внизу шумел ветер тихий, странно шумел, был слышен скрип, словно там на реке колебались мачты бесчисленных кораблей…
Когда туман рассеялся перед зарею, внизу качались сосны. Огромные древние литовские леса со всех сторон обступали башню, лишь далеко на горизонте вырисовывался шпиль Мариенбургского костела, ясно, как на четкой гравюре.
Литва!
Я взглянула вниз. У подножия башни темнела фигура, закутанная в плащ. Человек стоял на коленях. Он молился. Нет, он умолял:
Aldono, suchaj! Powracam, Aldono!
Oni rozbici, wrzystko wypeniono!
Он нараспев рассказывал возлюбленной, что настала пора сбросить личину. Он больше не начальник Ордена, он скажет всем: я литовец. Страшная месть выполнена до конца. Крестоносцы преданы Литве:
Przez lat sto zakon ran swych nie wygoi!
О, пусть Альдона покинет добровольное заточение и сойдет с этой башни. Там, на берегах Вилии, есть долина, где можно отдохнуть… Душа мстителя умерла, душа любовника проснулась. И никто не потревожит их покоя…
Но женщина не слушала. ее окаменевшее лицо было бесстрастно. Широко раскрытыми неподвижными глазами она глядела на запад, где ширился и рос грохот орудий… Ничего не было видно за лесом, не сверкали щиты, не развевались перья, только грохот, неслыханный, оглушающий, все рос и приближался.
* * *
— Кто здесь? — окликнул меня грубый голос. — Пушка уже стреляла, люди снедать пошли, а ты спишь?
Я поднялась, с трудом разгибая окоченевшие ноги. Сторож ахнул и сказал:
— А я думал, мой лодырь здеся, мальчонка мой…
Мне было очень стыдно рассказывать сторожу, как я тайно залезла сюда, и потом меня закрыли нечаянно… Я краснела, запиналась и кончила тем, что высыпала ему в руку все мелкие монеты из своего отсыревшего кошелька. Он покачал головой, улыбнулся и свел меня вниз, внизу, захлопывая двери, внушительно сказал:
— А ходить сюды не полагается.
* * *
…Но я все же думаю, что Альдона была почти настоящая.