Николай Николаевич Ге, Стасов Владимир Васильевич, Год: 1895

Время на прочтение: 122 минут(ы)

Николай Николаевичъ Ге.
Біографическій очеркъ.

Статья первая.

Передо мною нсколько читателей. Я обращаюсь къ нимъ и спрашиваю: ‘Видали вы когда-нибудь, господа, рукописи покойнаго нашего Ге?’ — Одни отвчаютъ: ‘Нтъ, не видали’.— Другіе: ‘Видли’.— ‘Ну, значитъ, говорю я первымъ, съ вами мн нельзя и говорить про этотъ предметъ. Вы не видли, и сужденія никакого у васъ быть не можетъ. А вы, господа, т, что видали рукописи Ге, позвольте мн васъ спросить: что вы про нихъ скажете?’ — ‘Скажемъ то, отвчаютъ они мн, что рукописи эти ужасъ какія неразборчивыя. Что называется, просто чортъ ногу сломитъ. Ничего не разберешь. Надо большую привычку, надо большое стараніе, чтобъ разобрать что-нибудь. А главное, надо чтобъ былъ тутъ какой-то большой интересъ у васъ, чтобъ не бояться никакихъ трудностей, чтобъ пожертвовать на это нсколько времени и глазами, и терпніемъ, чтобъ привыкнуть къ этимъ чертамъ и черточкамъ, къ этимъ каракулькамъ, усикамъ, разводамъ и хвостикамъ, къ этимъ недопискамъ и перепискамъ, къ этимъ безчисленнымъ зачеркнутымъ, опять взятымъ назадъ, опять перечеркнутымъ и опять возстановленнымъ строкамъ, изъ которыхъ состоитъ текстъ’.— ‘Ну, и что-же, скажите: игра не стоила свчъ?’ — ‘Стоила, стоила, отвчаютъ одни съ одушевленіемъ и сіяющими глазами. Стоила, да еще какъ стоила! Сколько мы нашли огня, жизни, сердца, въ разобранныхъ наконецъ чертахъ,— какъ мы наслаждались много-много разъ! Какъ мы сами себя благодарили за то, что ршились!’ — ‘Нтъ, не стоила, вяло и скучливо возражаютъ другіе: только одно мученіе. И отъ чего это происходитъ, что онъ такъ невыносимо писалъ? Видно учителя чистописанія были у него прескверные, или онъ самъ, Богъ его знаетъ отчего, небреженъ и халатенъ былъ касательно собственнаго-же своего дла. И могъ-бы, да не старался. Мученье съ нимъ, да и только! Ничего мы не разобрали у него, да кажись, и разбирать-то не стоитъ! Судя по кое-какимъ словамъ и строкамъ, что удалось понять въ этомъ мараньи, ничего важнаго тамъ у него на бумажкахъ нтъ. Одно — путаница, другое — нелпица, третье — капризная претензія, и больше ничего’…
И вотъ, выслушавши об стороны, я говорю: ‘А знаете, что я скажу вамъ, господа, если только вы согласитесь выслушать меня. Знаете, что мн кажется? Что рукописи Ге, что онъ самъ — это совершенно одно и то-же. Весь Го, отъ головы до ногъ, вся его натура, весь характеръ, вся его дятельность, вся его жизнь — это одна сплошная рукопись, писанная худою, спутанною каллиграфіей. На каждомъ шагу — неразборчивыя черты и неразборчивыя фразы, на каждомъ шагу — закорючки, усики и разводы, педописки и переписки, обмапывающія и смущающія глазъ, заводящія въ какіе-то смутные коридоры, откуда, кажется,
какъ будто-бы и выхода нтъ. Но пусть глазъ вашъ попривыкнетъ и къ разводамъ, и къ усикамъ, и къ недопискамъ, и къ темнымъ коридорамъ, пусть у васъ только горитъ внутри жажда узнанія, свтлое желаніе разобрать и уразумть, и скоро каракульки и непонятныя черты передъ вами исчезнутъ, и вы поймете эту сложную натуру, полную совершенствъ, но и недочетовъ, блестящихъ качествъ, но и достойныхъ всякаго сожалнія несовершенствъ, всегда полную жара душевнаго, стремленія къ истин и глубокимъ источникамъ жизни.
Но для того, чтобъ судить и понимать, надобно прежде всего знать факты. А фактовъ-то, именно, почти никто у насъ и не знаетъ, всего мене т, которые о Ге всего боле говорятъ и пишутъ — презирающіе его, или глумящіеся надъ нимъ: ихъ-то именно всего больше среди ныншней русской публики. Каково-же это, не знавши дла, да судить о немъ? Это уже вовсе никуда не годится. Можно себ вообразить, чего надо ожидать отъ такихъ итоговъ, отъ такихъ ршеній, отъ такихъ разсказовъ и воспоминаній, гд что ни слово, то выдумка, то незнаніе, гд что ни размышленіе, то карикатурный провалъ. Одни изъ враговъ и непонимателей громко провозглашаютъ, что Ге ‘былъ заденъ средой’, другіе, что вншнія обстоятельства, эпоха, время, были для него самыя неблагопріятныя, третьи, что во всемъ томъ, что имъ не нравится въ Ге, виновата русская литература, одна русская литература, и никто больше, четвертые, что вредно художнику имть ‘идеи’, а надо быть безъ нихъ, пятые, что Ге умышленно не хотлъ учиться своему искусству и совершенствовать его, а нарочно оставлялъ его на степени эмбріона и недоноска, шестые съ милою усмшкою объявляютъ: ‘Гё! Да вдь это ‘геній не у длъ’, да вдь онъ былъ просто чудакъ какой-то, старичокъ, въ род выжившаго изъ ума, подъ вліяніемъ непонятыхъ или непереваренныхъ имъ теорій, седьмые, что Ге любилъ только ораторствовать, себя самого слушать, а дла не длать, восьмые, что вообще говоря, Го былъ только неудачникъ, хотя въ начал своей жизни и давалъ произведенія, достойныя стать наравн съ самымъ высокимъ, что создано величайшими мастерами. И такъ дале, и такъ дале.
Какая во всемъ тутъ громадная гора легкомыслія, поверхностности, какая торопливая враждебность, какая неспособность понимать сущность и требованія искусства, какая близорукость при разбор человческой натуры!
Я не стану, въ настоящую минуту, перебирать и разсматривать каждый изъ этихъ то печальныхъ, то карикатурныхъ обвиненій — ихъ сами собой опровергнутъ т факты, изъ которыхъ будутъ состоять настоящія мои статьи, но съ меня будетъ, пока, довольно, указать на ту изумительную логику, которая присутствуетъ въ одномъ изъ приведенныхъ мною обвиненій — въ послднемъ.
‘Гё всю жизнь былъ неудачникъ!’ Какъ неудачникъ! Да вдь по словамъ самихъ порицателей, онъ создалъ (въ начал своей художественной жизни) такое произведеніе, которое можетъ стоять рядомъ съ созданіемъ величайшихъ художниковъ міра, свою ‘Тайную вечерю’. А что эти слова значатъ? Они просто-на-просто значатъ: Ге былъ геній. Но вдь это какое великое дло: быть геніемъ! Это такое неизрченное счастье, не то что для самого художника, а для всхъ людей, и ныншнихъ и будущихъ, это такое громадное счастіе, что что-бы потомъ ни произошло съ художникомъ, онъ можетъ со спокойною совстью сказать: ‘Нын отпущаеши, Господи, раба своего. Я сдлалъ то, что надо было. Я далъ людямъ нчто великое, и я счастливъ, и бояться мн больше ничего не надо, хоть пускай меня сію секунду хоронятъ’.
Неудачникъ! Да такіе-ли бываютъ неудачники? Вотъ неудачники: ‘музыкантъ Леммъ въ ‘Дворянскомъ гнзд’ у Тургенева, вотъ печальный ‘учитель рисованія’ у Перова, вотъ учитель самого Ге, съ которымъ мы встртимся ниже, въ 1-й-же глав біографіи,— вс т люди, которые сгорали желаніемъ что-то сдлать, чмъ-то быть, и никогда ничего у нихъ не выходило. Но сдлать ‘великое созданіе’, стоящее Микель-Анжеловъ и иныхъ, и потомъ считаться ‘неудачникомъ’, что за безобразіе, что за чепуха! Сдлать ‘великое созданіе’, это значитъ быть не ‘неудачникомъ’, не ‘безсильнымъ’, а ‘удачникомъ’, громаднымъ ‘силачомъ’, не человкомъ, достойнымъ только плача, сожалнія, насмшекъ и постыднаго подтруниванья (‘геній не у длъ’), а человкомъ, вызывающимъ самыя горячія симпатіи, восторги, аплодисменты.
Это я говорю только съ точки зрнія порицателей, мое-же собственное мнніе о произведеніяхъ Ге — иное, и я его выскажу ниже.
Со времени смерти H. Н. Ге (2 іюня 1894), у меня въ рукахъ накопился огромный матеріалъ о немъ. Автобіографическія записки Ге, воспоминанія о немъ ближайшихъ родственниковъ (брата, сына, невстки), друзей, товарищей по гимназіи, университету, академіи художествъ, по заграничной жизни, наконецъ но жизни на родин, въ Петербург и Малороссіи, множество писемъ, сообщенныхъ мн со всхъ, сторонъ, наконецъ множество печатныхъ статей о Ге, біографическихъ и критическихъ, все это, вмст сложенное, даетъ мн возможность сообщить читателямъ такой біографическій и художественный матеріалъ объ усопшемъ пашемъ художник, который уже и теперь можетъ, мн кажется, считаться очень значительнымъ.
Да не постуетъ на меня читатель за то, что я привожу очень многочисленныя, очень длинныя выписки изъ автобіографіи H. Н. Ге — за годы его дтства и юношества, и изъ его писемъ — за годы его зрлаго возраста. Этотъ матеріалъ кажется мн всего боле важнымъ и интереснымъ, а сверхъ того, наиболе необходимымъ и достоврнымъ для того ‘портрета’, который мн хочется попробовать нарисовать съ Ге, въ конц моихъ статей. Тамъ я надюсь представить его обликъ настолько врный и правдивый, насколько это мн доступно,— обликъ не только какъ творящаго наедин, въ тиши своей мастерской, художника, но и какъ художника внутри окружавшей это русской вообще и художественной въ особенности среды. Послднее всего боле касается, конечно, отношеній его къ ‘Товариществу передвижныхъ выставокъ’, гд онъ былъ однажды однимъ изъ главныхъ починателей и организаторовъ, и которому онъ всей душой, всмъ сердцемъ былъ преданъ до послдняго своего вздоха. По его собственнымъ словамъ, съ которыми мы встртимся дальше, онъ своего дорогого Товарищества никогда ‘не предавалъ’ и ‘не продавалъ’.

I.
Дтство.

Для періода дтства H. Н. Ге, а потомъ для времени пребыванія его въ гимназіи, университет кіевскомъ и петербургскомъ, у меня былъ подъ руками матеріалъ очень обширный и удовлетворительный. Сюда относятся, боле всего, автобіографическія записки самого Ге, сохранившіяся во множеств большихъ и малыхъ набросковъ, боле или мене обдланныхъ текстовъ и варіантовъ, и даже иногда — вполн готовыхъ для печати рукописей, дале, сюда относятся очень цнныя ‘Воспоминанія о H. Н. Ге, какъ матеріалъ для его біографіи’, статьи Григорія Николасвича Ге, родного брата покойнаго художника (напечатано въ ‘Артист’ 1894), затмъ, словесныя сообщенія мн сына H. Н. Ге, Петра Николаевича Ге, наконецъ, словесныя-же сообщенія мн академика, скульптора Пармена Петровича Забллы, товарища Н. Ге по кіевской гимназіи и по Академіи Художествъ.
На основаніи этого матеріала я и составилъ первыя три главы настоящей біографіи, везд отдавая, конечно, первое мсто собственноручнымъ автобіографическимъ запискамъ самого Ге.
По фамиліи — Ге французы. Первый изъ иностранцевъ, этого рода, появившійся въ Россіи, былъ Матвй Ге, дворянинъ — эмигрантъ, покинувшій Францію въ конц прошлаго вка, во время большой революціи, и пріютившійся въ Россіи вмст со множествомъ другихъ своихъ соотечественниковъ. Онъ поселился въ Москв и завелъ тамъ фабрику. Старшая его дочь, Викторія, вышла замужъ, въ Москв-же, за негоціанта Гильфердинга, дда извстнаго слависта Ал. ед. Гильфердинга. Сынъ-же его Іосифъ поступилъ въ военную службу, въ орденскій кирасирскій полкъ, стоявшій въ Полтавской губерніи. Онъ остался въ Россіи католикомъ и свтскимъ французомъ, и даже всю жизнь плохо говорилъ по-русски, но это нисколько не мшало ему плнять русскихъ дамъ французскими блестящими салонными качествами и кружить имъ головы. Наконецъ онъ женился на славившейся красотою малороссіянк, дочери полтавскаго помщика, Дарь Яковлевн Коростовцевой. Сынъ ихъ Николай былъ, конечно, крещенъ въ русской вр и сталъ вполн русскимъ, потому что съ самаго рожденія все дтство провелъ въ русскомъ помсть. Потомъ его свезли въ Петербургъ и отдали въ Дворянскій Полкъ. Тамъ онъ прошелъ весь курсъ, выпущенъ былъ офицеромъ въ 1814 году, посл взятія Парижа прожилъ нсколько лтъ со своимъ полкомъ во Франціи, и усплъ тамъ довольно значительно подвинуть свое самообразованіе впередъ. Воротясь въ Россію, онъ вышелъ въ отставку и посвятилъ себя вполн сельскому хозяйству.
Разсказывая про него и хваля его за многія хорошія качества, твердость духа, настойчивость, умнье устраивать свои дла, такъ что онъ даже привелъ свое имніе въ блестящее положеніе, Григ. Ник. Ге называетъ его ‘убждённымъ вольтеріанцемъ’. Это было дло возможное: проживши нсколько лтъ во Франціи, Ник. Осип. Ге легко могъ примкнуть къ вольтеровскимъ идеямъ, бывшимъ тогда еще въ сильномъ ходу во Франціи, но трудно понять, что за ‘убжденный вольтеріанецъ’ онъ былъ потомъ у себя на родин, когда, по словамъ того-же Григ. Ник. Ге, его отецъ ничуть ‘не отршался отъ общей тогдашней закваски, и собственноручно билъ своихъ слугъ и служанокъ за каждую оплошность’. Надо полагать, что онъ вполн принадлежалъ къ тому русскому поколнію, про которое талантливый гусаръ, Денисъ Давыдовъ восклицалъ!
‘А глядишь, нашъ Мирабо
Стараго Гаврилу
За измятое жабо
Хлещетъ въ усъ да въ рыло’…
Николай Николаевичъ Ге.
По счастью, вс ‘блестящія качества’ этого рода остались при самомъ ‘вольтеріанц’, и онъ ихъ не передалъ своимъ дтямъ. Дйствовавшія на нихъ вліянія были совсмъ иныя.
Ник. Осип. Ге былъ женатъ два раза. Отъ перваго брака съ двицей Садовской, въ Воронеж, у него было три сына: Осипъ, Григорій и Николай. Послдній и былъ тотъ Николай Николаевичъ Ге, знаменитый художникъ, который составляетъ предметъ настоящей статьи. Онъ родился въ Воронеж, 15 февраля 1831 года, и спустя три мсяца, мать его умерла отъ страшной холеры, гулявшей тогда по всей Россіи {Біографы H. Н. Ге показываютъ день его рожденія совершенно различно. Григ. Ник. Ге говоритъ, что H. Н. Ге родился 9 февраля, А. Н. Соновъ (Каталогъ картинной галереи академіи художествъ) — 17 февраля, . И. Булгаковъ (Наши художники) — 15 февраля. Я останавливаюсь на этомъ послднемъ числ, потому что, сколько мн извстно, оно указано самимъ H. Н. Ге.}. Отца не было дома, онъ былъ, по всегдашнему, въ дловыхъ разъздахъ. Подробности этого времени и всей тогдашней ихъ жизни разсказываетъ самъ H. Н. Ге, и я ихъ тотчасъ приведу въ подлинныхъ его словахъ, но напередъ обращу здсь вниманіе читателя только на то, что дтство Ге прошло въ деревн, среди женщинъ, точь въ точь какъ это случилось, за нсколько лтъ передъ тмъ, съ Глинкой. Отецъ Ге былъ рдко дома, матери его уже не было на свт, и попеченіе о мальчик имли, какъ и у Глинки, дв женщины: бабушка и няня. Можетъ быть, именно отъ этого въ значительной степени характеръ обоихъ, и Глинки и Ге, получилъ тотъ мягкій, деликатный, кроткій, въ значительной части женскій складъ, который такъ рзко отличалъ ихъ отъ многихъ современниковъ, подвергавшихся совершенно другимъ вліяніямъ въ дтств. Оба, и Глинка и Ге, съ восторгомъ разсказываютъ про свою бабушку и няню (Григ. Ник. называлъ эту послднюю Наташей, но самъ H. Н. Ге нигд, ни на словахъ, ни на письм, никогда во всю жизнь не называлъ ее иначе, какъ просто ‘няней’). Были у Ге и тетки, одна изъ нихъ, тетка по отц, Александра Осиповна, въ первомъ замужеств Матушевичъ, во второмъ — княгиня Друцкая-Соколинская, жила въ начал 30-хъ годовъ въ дом у своего брата, Ник. Осип. Ге, и Григ. Ник. Ге говоритъ, что вс три мальчика (Осипъ, Григорій и Николай) были въ первые свои годы ‘на рукахъ у тетки Александры Осиповны’, но самъ Ге ни единымъ словомъ нигд ея не упоминаетъ, и ни въ чемъ не замтно ни малйшаго ея вліянія на судьбу племянника. Мы поэтому нисколько и не будемъ останавливаться на ея личности, но зато обратимъ все наше вниманіе на бабушку, Дарью Яковлевну, къ 30-мъ годамъ обратившуюся изъ блестящей красавицы — въ старую, дряхленькую, слабую характеромъ, добрую и богомольную старушку,— и на няню Наташу, сильно повліявшую на весь душевный складъ H. Н. Ге.
Старшіе братья Ге вышли совсмъ другими людьми, нмъ ихъ братъ Николай. У нихъ тоже были выдающіяся способности, но только совсмъ другія, нмъ у ихъ младшаго брата. Старшій, Осипъ, имлъ большія способности и любовь къ математик, и этимъ славился какъ въ кіевской гимназіи, такъ впослдствіи и въ петербургскомъ университет. Однако онъ на своемъ вку ничего особеннаго не произвелъ, и послдніе годы своей жизни прожилъ, безъ всякаго особеннаго дла, на хутор у своего брата Николая. Второй братъ, Григорій, былъ еще смолоду красивый, стройный мальчикъ, а потомъ юноша, въ кіевской гимназіи отличался, вмст съ братомъ Николаемъ, способностью къ рисованью, котораго не покидалъ также и впослдствіи, и въ своемъ кругу (по его собственнымъ словамъ), ‘усплъ стяжать славу какъ рисовалыцикъ военныхъ сценъ и въ особенности какъ карикатуристъ’. Онъ не покидаетъ рисованья и теперь, и доказалъ недавно свое умнье прекраснымъ видомъ ‘мастерской H. Н. Ге’, на его хутор, нарисованнымъ нынче лтомъ, черезъ нсколько дней посл смерти этого послдняго, и изданнымъ теперь въ ‘Артист’. Въ своемъ 20 лтнемъ возраст онъ служилъ въ гродненскихъ гусарахъ, и былъ такой великій мастеръ по части верховой зды, что состоялъ одно время инструкторомъ въ образцовомъ полку, въ Гатчин, и отъ самого императора Николая I получилъ однажды, въ подарокъ, изящный хлыстъ.
Любопытнымъ кажется мн вопросъ: какія національности вошли въ составъ натуры и всего душевнаго и духовнаго склада Ник. Ник. Ге? Безъ сомннія, въ его жилахъ текла кровь не одной національности, а нсколькихъ. Нельзя сомнваться въ томъ, что тутъ была и кровь французская, и кровь малороссійская, первая, какъ прямое наслдіе отъ дда Осипа Матвевича и отъ прадда Матвя Ге, кровь малороссійская являлась въ немъ наслдіемъ отъ бабушки Дарьи Яковлевны, урожденной Коростовцевой. Но кто была его мать, Садовская? Полька или русская? Григ. Ник. Ге говоритъ — полька. ‘Ник. Осип. Ге, разсказываетъ онъ въ своихъ ‘Воспоминаніяхъ’, женился первымъ бракомъ, въ Воронеж, на круглой сирот, дочери сосланнаго туда поляка Якова Садовскаго’. Но Петръ Николаевичъ Ге, сынъ живописца, и его супруга, Екатерина Ивановна, разсказываютъ мн (и я не могу не считать ихъ разсказъ вполн достоврнымъ), что еще при жизни ихъ дяди, Осипа Николаевича Ге, они оба не разъ бывали свидтелями горячихъ споровъ и преній Ник. Ник. Ге съ его братомъ Осипомъ: второй утверждалъ, что ихъ мать была родомъ — полька, а Николай Николаевичъ Ге — малороссіянка, они говорятъ, что этотъ послдній приводилъ въ пользу своего убжденія очень вскія доказательства. Я оставлю, покуда, этотъ вопросъ нершеннымъ, но въ конц своихъ статей о H. Н. Ге, посл изложенія всхъ фактовъ его жизни, попробую разсмотрть, какія національности и какія крупные элементы вошли въ составъ его натуры, и художественной и вообще человческой. Въ заключеніе этого своего вступленія, скажу еще разъ, что H. Н. Ге родился въ Воронеж, но спустя немного лтъ перевезенъ былъ въ Подольскую губернію. Григ. Ник. Ге говоритъ,: ‘Скоро, посл втораго своего брака, Ник. Осип. Ге продалъ свой домъ въ Воронеж и перехалъ съ семьей въ Кіевъ. Еще годъ спустя онъ купилъ на Подол село, въ Могилевскомъ узд, и поселился въ немъ, гд и умеръ’.
Такимъ образомъ, при поступленіи своемъ въ кіевскую гимназію, H. Н. Ге пріхалъ туда уже не изъ Воронежа, а изъ Подольска.
‘Родился я, говорилъ Н. Н.Гё, въ 1831 году въ большую холеру. Отца не было дома по служб, мать умерла отъ холеры, оставивъ меня 3-мсячнымъ. Я слышалъ въ дтств, и врно этому, что насъ, троихъ дтей дворянскихъ, т. е. моихъ братьевъ, 2-хъ и 3-хъ лтъ, крпостные люди снесли за городъ, къ воспитательниц моей матери, которая жила за 7 верстъ въ подгородномъ сел и мы такимъ образомъ уцлли отъ этого страшнаго бича. Они-же дали знать отцу моему и матери его, моей бабушк, которая явилась на нашу выручку, и съ тхъ поръ для меня стала матерью.
‘Началось мое младенчество. Объ немъ трудно разсказывать, какъ о свт утромъ, до восхода солнца, но всякій отлично знаетъ и помнитъ то, что я помню: я какъ будто вижу эти лучшіе годы жизни’.
Проносятся передъ его воображеніемъ былыя сцены, старые разговоры съ няней, съ бабушкой. Няня говоритъ: ‘Бдный сирота, нтъ у тебя матери!’ — ‘А гд-же она?’ — ‘На неб’.— ‘А я увижу ее?’ — ‘Да, когда помрешь, увидишь’ — ‘Какая-же она?’ — ‘Она чистая какъ ангелъ, вся въ бломъ…’ Потомъ представляется другая сцена, изъ того времени, когда маленькому Кол было всего четыре года,
‘Присла на полъ милая няня, мальчикъ обнялъ няню, смется съ няней, увидлъ знакомые большіе голубые глаза, цлуетъ ихъ, плачетъ. Стало жалко нян и себя, и питомца,— ‘Ничего, ничего, я такъ’.— ‘Нтъ, разскажи’. Слезы смнились просьбой. Няня быстро встаетъ и показываетъ питомцу тло все избитое, израненное. Четыре года отъ роду исполнилось дитяти и я не забылъ съ тхъ поръ то, что потомъ назвалъ неволей народной. Крпкое кольцо ручонокъ обвивало шею няни, когда грозило ей горе. Можетъ быть не разъ своей безпомощностью онъ защищалъ ее…’ Разсказанная сцена, такъ сильно врзавшаяся въ воображеніе маленькаго мальчика, относилась къ тому, что въ семейств Ге, въ 30-хъ годахъ., главнымъ хозяиномъ и владыкой, посл отца, Николая Осиповича, былъ отставной солдатъ, Огурцовъ, истинное наслдіе аракчеевскихъ временъ: жестокій, злой, безсердечный, муштровавшій всхъ, кто могъ отъ него зависть, съ тмъ самымъ палочнымъ варварствомъ, съ какимъ прежде муштровали его самого въ полку. Онъ былъ нчто въ род управителя, дворецкаго, онъ всмъ распоряжался, онъ всмъ завдывалъ, особливо во время частыхъ отлучекъ хозяина, спокойно терпвшаго его, сообразно съ тогдашними всеобщими понятіями. Вс въ дом передъ нимъ трепетали. Особливо онъ ненавидлъ молодую, добрую, хорошую няню, быть можетъ всего боле за то, что она. пользовалась всми симпатіями бабушки и ея внучатъ. Онъ однажды подкараулилъ, какъ ее поцловалъ въ саду молодой учитель, Востоковъ (впослдствіи на ней женившійся). Огурцовъ варварски за это съ нею расправился, и управы на него за это не могло быть никакой. Бабушка и ея внуки могли только плакать, горько рыдать — и ничего боле. Но безобразія Огурцова только усиливали любовь, состраданіе и глубокія сердечныя симпатіи дтей къ своей милой нян. H. Н. Ге восклицаетъ:
‘Добрая, милая няня, равной теб не встрчалъ я боле, а по сердцу, по любви никогда тебя не забуду, учительница правды, учительница жизни! Ты своею чистою кроткой народной любовью оснила мое младенчество и завщала мн чуткость къ чужому горю’.
‘Длинная комната, бревенчатыя стны. Въ углу много образовъ, восковыхъ недогорвшихъ свчей. На постели сидитъ милая добрая бабушка въ бархатныхъ сапогахъ и сухого съ длинными пальцами рукою гладитъ по голов своего сиротку-внука,- меньшого, а потому и любимаго. И внуку, и бабушк хорошо, мирно, тепло, она только что кончила утреннюю молитву, такъ по крайней мр думаетъ внукъ. Вдругъ двери распахнулись и влетаетъ сверстникъ внука, Платошка, и сквозь слезы быстро не то проситъ, не то ждетъ. Бабушка спокойно указываетъ ему своей доброй рукой мсто подъ своей постелью, и туда Платоша съ радостью, смшанной со страхомъ, ныряетъ. Въ дверяхъ, слдомъ за Клатоніей, выростаетъ старикъ съ военной выправкой, твердо, но почтительно спрашиваетъ: ‘не здсь-ли Платоша?’ и бабушка милымъ кроткимъ малороссійскимъ выговоромъ говоритъ: ‘онъ уже не будетъ, не будетъ, ступай, Огурцовъ’, и Огурцовъ, сраженный этой добротой, уходитъ, а внукъ все видлъ, все понялъ, самъ ни слова, но еще и еще все боле любитъ бабушку, и живъ ея образъ въ немъ даже чрезъ 50 лтъ.
‘Пріхалъ отецъ, въ дом все засуетилось. Я вижу въ окно потныхъ лошадей съ закрученными хвостами. Ямщикъ въ грязи, хорошо знакомая бричка — бричка Чичикова, я въ ней здилъ на каникулы. Читая впослдствіи про настоящую чичиковскую бричку, я зналъ, что тамъ изюмъ, орхи и множество сладкихъ вещей. Вытаскиваютъ вещи, въ томъ числ Платошку. Его привезли въ мшк. Я слышалъ тогда-же, что его мой отецъ купилъ за 25 рублей. Его одли одинаково со мной и поставили товарищемъ. Онъ былъ потомъ мн другомъ, товарищемъ, учителемъ, слугой. Все это во мн было перемшано, и до сихъ поръ я не могу этого разъединить, несмотря на очень точное раздленіе, существующее кругомъ меня.
‘Прибжала няня и стала разсказывать, какъ въ Алексевекомъ монастыр поднимали колоколъ и купецъ упалъ съ колокольни и умеръ: весь сталъ синій. До сихъ поръ эти два понятія остались у меня вмст: когда, слышу, что кто-нибудь умеръ, мн представляется, что онъ непремнно синій, и я удивленъ, находя, что мертвый иногда желтый.
‘Сидитъ бабушка, а вокругъ нея много монаховъ, странниковъ. Одинъ, я помню, съ длинными волосами, босой и съ палкой, на которой прившено много цвтовъ. Множество нищихъ, бдныхъ женщинъ и одна, какъ теперь вижу, туго обвязанная чернымъ платкомъ, ласкаетъ меня, и изъ-за платка вынимаетъ сдланнаго изъ дерева или волка, или собаку, или лошадь — самое дорогое для меня животное. Когда-же снгъ или грязь, монахи сидятъ по стульямъ кругомъ желтой залы, и у каждаго подъ сапогами листъ газетной бумаги, чтобы слдъ снга или грязи не оставался на полу. И вс они послушно поднимаютъ свои ноги, когда Михайло, маленькій человчекъ, кладетъ имъ газеты подъ ноги. Они такъ и сидятъ, и кротко бесдуютъ съ бабушкой. Одинъ изъ этихъ монаховъ хорошо рисовалъ, онъ написалъ бабушк ‘Отче нашъ’, какъ печатію, и съ первой буквой золотомъ, а мн нарисовалъ срую лошадь съ поднятымъ хвостомъ и турецкимъ сдломъ, акварелью. Для меня этотъ подарокъ былъ истиннымъ торжествомъ. Я первый разъ видлъ хорошо нарисованную лошадь.
‘Я началъ рисовать не помню когда, помню только, что нарисовалъ на полу мломъ лошадей и архимандрита въ мантіи, что мн ужасно нравилось. Бабушка замтила, что лошадей рисовать можно на полу, а архимандрита нельзя, что по полу ходятъ и топчутъ, что гршно, и стала мн давать листки бумаги, чтобы я священные предметы рисовалъ на бумаг. Это я исполнялъ, и всегда отдавалъ бабушк.
‘Еще одно тяжелое воспоминаніе: сижу я съ няней у окна, противъ дома площадь, на ней учатъ солдатъ. Солдаты въ своихъ необычныхъ платьяхъ ходятъ не такъ какъ вс, ходятъ правильными квадратами, линіями и вотъ вдругъ выносятъ одного. Что съ нимъ? Его страшно били и потомъ вынесли замертво.
‘Какъ любилъ я конюшню, и вмст ненавидлъ и боялся. Любилъ я Гришку кучера и лошадей. Гришка съ прямыми волосами, съ лицомъ въ веснушкахъ, да и съ руками, покрытыми веснушками, возьметъ бывало меня на руки: чувствую я его твердыя, крпкія плечи, обниму его шею, и мы пройдемъ такъ мимо большой черной собаки Дубинки, которая иногда срывалась съ цпи и поднимала смятеніе во двор, какъ во время бури: вс тогда бросались въ двери, въ калитки, нищіе вмст съ нами — все поскоре на запоръ. Одинъ Гришка, безстрашный, поймаетъ тогда Дубинку, привяжетъ ее опять на цпь, и мы пройдемъ съ нимъ мимо, въ конюшню. Гришка дастъ мн погладить всхъ лошадей — ихъ большую добрую, умную морду съ прекрасными глазами, съ волнистой гривой, а иногда и посадитъ меня на караковую: и сидишь на ней съ трепетомъ сердечнымъ, отъ радости и страха. Но это мсто радости — было тоже и мстомъ горя, ужасныхъ воплей — когда Огурцовъ наказываетъ.

II.
Гимназія.

‘Мы жили въ деревн. Осенью 1840 года, изъ деревни Подольской губерніи, мои старшіе два брата отправлялись въ Кіевъ, въ гимназію. Меня, какъ младшаго (всего 10-ти лтъ), пожалли и оставили дома до Новаго года. Мн было завидно смотрть на братьевъ, которые узжали, и тоскливо было оставаться дома безъ товарищей, да еще осенью и зимой, когда приходилось сидть дома — гулять не пускали. Наконецъ настала зима, и къ новому году отецъ мой собрался хать въ Кіевъ. Меня стали снаряжать въ дорогу, сшили мн шубу изъ заячьяго мха, мхъ былъ зашитъ коленкоромъ, такъ какъ заяцъ лзетъ. Собрались въ дорогу, закутали меня, мачиха положила мн краюшку хлба за пазуху, по обычаю, посидли, поплакали, простились, посадили меня въ кибитку, отецъ тоже слъ, и похали, хали мы не долго, дня три, не больше. Дорога была хорошая, хали скоро,— должно быть, на почтовыхъ. Пріхали въ Кіевъ.
‘Кіевъ былъ не тотъ, какъ теперь. Онъ была, главнымъ образомъ на Печерск,— Московская и Никольская улицы были главныя улицы,— въ Липкахъ, какъ и теперь, затмъ на Подол и на Старомъ Кіев, который кончался у Золотыхъ воротъ, гд и былъ валъ, защищающій городъ. Остальное — были пустыри и провалья, носившіе разныя названія. На одномъ изъ пустырей строился университетъ и мсто это называлось ‘Новое строеніе’. Остановились мы въ извстной тогда ‘Зеленой гостиниц’, изъ оконъ которой виденъ былъ плацъ для военныхъ упражненій.
‘Отецъ мой бралъ моихъ братьевъ въ отпускъ, ходили мы вс трое по улицамъ, заходили каждый день въ кондитерскую Беккерса, на Московской улиц. Разумется, время свободы и гулянья пролетло быстро. Отецъ свелъ меня въ 1-ю гимназію, въ Линкахъ, гд теперь духовное училище. Директоръ А. Г. Петровъ задалъ мн задачу: раздлить простое число на 9,— я не могъ. Петровъ посовтовалъ отцу отдать меня въ частный пансіонъ на эти полгода: тамъ мн будетъ легче и тамъ меня приготовятъ. Отецъ согласился и отдалъ меня въ пансіонъ Гедуана, гд я и пробылъ до лта.
‘Помню живо то свое ощущеніе, когда я, простившись съ отцомъ, остался одинъ, въ первый разъ среди незнакомыхъ мн людей, въ чужомъ дом. Мн было жутко, сиротливо, но не страшно, скоре любопытно.
‘Кончилось мое дтство’, такъ обыкновенно вс говорятъ. Мн кажется — это не такъ. Мое дтство продолжалось, и продолжалось еще долго. Все то, что составляло незыблемый, внутренній міръ, что меня руководило до сихъ поръ въ жизни — оставалось тмъ-же неизмняемымъ, незыблемымъ. Измнилась вншняя обстановка, измнились люди, окружавшіе меня. Няни не было, слуги, друзья — остались дома. Бабушка хотя жила далеко, даже и посл пансіона, когда я былъ уже въ гимназіи, по ко мн все-таки приходили богомолки въ черныхъ платкахъ и приносили отъ бабушки скрынку, обшитую желзомъ и наполненную подарками бабушки: тетрадки въ вид сердца съ молитвами, очищенные орхи и пастилу, собственноручно приготовленную бабушкой, и опять я этимъ добрымъ богомолкамъ отдавалъ Пустую скрынку, и опять ее получалъ, пока бабушка не умерла’.
‘Гедуанъ, небольшого роста французъ, съ рыжими короткими бакенбардами и добрымъ лицомъ, ласково обнялъ меня и повелъ къ себ, въ свою семью, къ жен и дткамъ, двумъ двочкамъ-близнецамъ. Тутъ я остался до вечера, а затмъ вошелъ въ число учениковъ, которыхъ было немного, человкъ 15, и которые жили вмст съ семействомъ Гедуана. Я скоро освоился, подружился и съ товарищами, и съ двочками, въ особенности съ той, которая хотла рисовать, а у меня были краски. Он были до того похожи между собой, что прежде чмъ назвать, я смотрлъ на родимое пятнышко на виск — тогда я зналъ, что говорю съ ней, а не съ другой…
‘Я какъ-то захворалъ. M-me Гедуанъ взяла меня къ себ ночевать. Рано утромъ я проснулся. Маленькая комната, ихъ спальня, вся залита солнцемъ. Дверь растворена прямо въ садикъ, и m-r Гедуанъ, въ одномъ жилет, возится въ садик. Канарейки поютъ во весь голосъ. Комната, обстановка, дверь въ садъ, Гедуанъ въ бломъ жилет, съ черными руками въ земл, канарейки, щ-ше Гедуанъ, большая, добрая француженка съ орлинымъ носомъ, съ большими очками — все мн показалось необычайно, не такъ, какъ у насъ дома. Когда я былъ впослдствіи въ Париж, я опять встрчалъ эту картину, и всегда она мн напоминала и Кіевъ, и дтство.
‘Весна въ Кіев. Тепло. Оживленіе природы кіевской, богатой всми сторонами. Одинъ Днпръ чего стоитъ! Начались наши прогулки. Благодаря одному изъ товарищей, Анненкову, отецъ котораго занимался раскопками древностей и строилъ Десятинную церковь на мст древней, мы ходили на эти работы. Я въ первый разъ услыхалъ, что есть на свт древность. Каждый разъ я узнавалъ что-нибудь новое. Я долго испытывалъ это новое для меня впечатлніе остатковъ прежней жизни. Позже я понялъ, что успхъ И, И. Костомарова въ Кіев, независимо отъ его дарованія, усиливался отъ присутствія остатковъ, древней жизни, которые, связанные съ современной обстановкой, невольно звали искать такихъ-же остатковъ древняго человка среди живущихъ теперь. Это самое я позже не только чувствовалъ, но понималъ и въ Рим, читая римскую исторію для своихъ художественныхъ цлей. Это-же чувство впослдствіи вызывало у меня живой образъ Петра Великаго въ Петербург.
‘И вотъ, эта возможная, свтлая, умная, просвщеппая жизнь была смущена, огорчена человкомъ жестокимъ, ненавистникомъ дтей, нашимъ единственнымъ надзирателемъ. Это былъ опять тотъ-же Огурцовъ. Онъ изобрталъ способы улучшить наказанія. Онъ ставилъ на колни съ двумя толстыми книгами въ рукахъ, поднятыхъ кверху. Каждый ученикъ долженъ былъ имть вырзанную изъ бумаги форму гитары, для подкладыванія подъ колни, такъ что наказанные должны были вкладывать платки въ панталоны. Онъ билъ квадратной линейкой по голов, и одинъ разъ разломалъ ее на чьей-то голов. Онъ рвалъ уши,— завитокъ уха отдлялся трещиной, которая покрывалась постояннымъ струпомъ. За каждую ошибку онъ давалъ щелчокъ въ ухо. О сченіяхъ я уже не говорю. Удивительная вещь — отецъ мой выносилъ наказаніе, которое называлось субботки, т. е. сченіе всхъ въ субботу, виноватыхъ — за вину, а невинныхъ, чтобъ они не портились. Это было въ начал столтія, въ то время никто не возмущался такими наказаніями и этотъ педагогъ, вроятно, до старости оставался имъ, сохраняя свой взглядъ на подобныя наказанія. Въ наше время, одинъ изъ извстныхъ литераторовъ, наврно не злой человкъ, соболзновалъ, что нельзя счь, или что мало скутъ, а сто лтъ тому назадъ, Екатерина Великая подписала уставъ Академіи Художествъ съ такимъ параграфомъ: ‘тлесныя наказанія во всей Академіи и въ училищ запрещаются и надъ нижними служителями, дабы юношество не видло ни малаго примра суровости, а употреблять къ поправленію оныхъ другія пристойнйшія средства, когда-жъ и то не помогаетъ, то отъ Академіи ихъ отршать, а за тяжкія преступленія отсылать въ опредленныя по закону мста (Уставъ импер. Академіи Художествъ, 10, 7).
‘Настало лто. За мной пріхали, чтобы везти домой въ деревню. Товарищи прощались со мной, а Галле, учитель рисованія, неожиданно для меня произнесъ рчь, обращенную ко мн. Въ этой рчи онъ пророчилъ мн славу художника. Я почувствовалъ любовь и благодарность за это благородное обращеніе къ ученику. Оно не могло не блестть въ то время, когда оскорбить, уничтожить, принизить — считалъ своимъ долгомъ каждый, за малыми исключеніями. Ненавистникъ учениковъ стоялъ тутъ-же рядомъ.

——

‘Къ августу мсяцу этого-же года, дорогой нашъ дядя повезъ насъ въ Кіевъ, меня, чтобы опредлить въ гимназію. Мы любили нашего дядю, онъ былъ братъ отца, моложе его десятью годами. Онъ побаивался отца, какъ и мы, а съ нами былъ какъ товарищъ.
‘хали мы на своихъ. Время было превосходное: тепло, фруктовъ много. Мы хали пять дней. Эти перезды были самое дорогое въ дтств: дорога нарушаетъ порядки, обыкновенное, скучное, все было ново, необычайно. Останавливались мы рано. Заходъ солнца, новое мсто, постоялый дворъ, пріятные запахи сна, навоза. Вести лошадей на водопой верхомъ къ рчк, къ колодцу, быть съ истиннымъ другомъ всхъ дтей, съ кучеромъ, ужинать, гулять и потомъ спать на полу, на сн, рано, до свта вставать, чувствовать эту утреннюю прохладу, къ жар опять останавливаться, часто въ лсу или въ пол, не въ сел — все это тоже особыя новыя впечатлнія, даже мухи не несносны, а пріятны своимъ жужжаніемъ. Эти жидовскія комнаты съ особеннымъ запахомъ мла и ржавыми стеклами, съ заповдями на дверяхъ! Мы, гршные, часто выдирали ихъ оттуда, какъ бумажки и, разумется, не разбирая, что написано по-еврейски, бросали. Но, какъ ни хорошо, а наконецъ Васильковъ, Глевиха, Пески и… Кіевъ. Конецъ очарованію! Я это чувство и теперь испытываю, подъзжая къ Кіеву, хотя и по желзной дорог, и съ другой стороны.
‘Пожили мы съ дядей на Печерск, на постояломъ двор. Помню, какъ братъ мой выбросилъ за окошко цлую шапку шелухи отъ орховъ и попалъ на шляпу какому-то господину, проходившему мимо. Тотъ обидлся, вбжалъ въ комнату, а милый дядя сталъ его уговаривать и доказывать, что это простая неосторожность, безъ злого умысла, и тотъ наконецъ успокоился. Да! но и это время прошло! И дядя, горюя самъ, наконецъ отвезъ меня въ первый пансіонъ при первой гимназіи въ Липкахъ, на углу Лютеранской и Левашевской улицы {Въ 30-хъ и 40-хъ годахъ при кіевской гимназіи было три ‘пансіона’. В. С.}.
‘Ученики были на двор. Простясь съ дядей, я пошелъ одиноко, и увидлъ стоящаго между двухъ высокихъ липъ (он и сейчасъ ростутъ) новичка, не въ казенномъ плать, а въ такомъ, какъ и я былъ одтъ. Я къ нему подошелъ, и узналъ, что и онъ сегодня поступилъ въ первый классъ. Мы обрадовались, стали сразу и товарищами на ‘ты’, и друзьями. Намъ стало легче — одиночество пропало. Фамиліи его была Бендзинскій.
‘Съ этого дня мы начали нашу жизнь въ пансіон, и черезъ шесть лтъ въ одинъ день вышли. Мы были друзьями все время, онъ любилъ особенно музыку, я — рисованье. Онъ былъ круглый сирота, у него была только сестра, которая воспитывалась въ другомъ семейств, и онъ ее не зналъ. У него ничего не было: въ продолженіе шести лтъ у него, буквально, ни разу не было ни одного гроша. Окончивъ гимназію и поступивъ въ университетъ, разумется, въ число казеннокоштныхъ, онъ продолжалъ ходить въ гимназическомъ плать. Онъ самъ плохо зналъ исторію своей семьи. Въ немъ принималъ участіе одинъ только человкъ, ему чужой, органистъ Украинскій, онъ-же давалъ ему уроки музыки. Самъ Бендзинскій былъ сердечный, скромный и чрезвычайно умный и любознательный юноша. Въ свободное время мы не ходили въ отпускъ, мы съ нимъ читали, и перечли все, что можно было, вс путешествія. Путешествіе Кука насъ очень интересовало. Прочли Вальтеръ-Скотта, что было Диккенса, своихъ писателей старыхъ, въ особенности, Загоскина, войну 12-го года Михайловскаго. Данилевскаго. Къ намъ присоединилось еще шесть товарищей. Бендзинскій и на нихъ имлъ большое вліяніе!
‘Среди насъ установился высшій уровень, который у насъ сохранился все время. Благодаря ему, мы не держались сквернаго обычая — угнетать меньшихъ. Я испыталъ на себ, что такое угнетеніе и вотъ по какому поводу. Затвали домашній театръ. На черномъ двор, на сновал, приготовлялись декораціи учениками высшихъ классовъ. Мн страстно захотлось посмотрть, а можетъ быть, и поработать, и я ршился пробраться туда. Я вылзъ изъ окна второго этажа пансіона на крышу крыльца, которое граничило съ чернымъ дворомъ и, соскочивъ туда во дворъ, побжалъ къ лстниц сновала. Я поднялся по ней съ біеніемъ сердца, отъ радости и страха. Я уже чувствовалъ дорогой запахъ скипидара, красокъ, я поднялъ доску входа и вошелъ. Въ ту-же минуту на меня посыпались пинки съ гикомъ и крикомъ, и меня вытолкали вонъ. Ни просьбы, ни мольбы не помогли. Надо мной захлопнули доску. Я-было пріютился на лстниц, меня не оставляла надежда, но скоро насталъ конецъ, я долженъ былъ испытать еще одну муку: на меня вылили цлое ведро помоевъ, и я въ такомъ вид пошелъ домой уже законнымъ путемъ, рискуя попасть на глаза начальству, слава Богу, привратникъ милостиво пропустилъ.
‘Но и Бендзинскаго тоже обидли. Добрый, нжный учитель не поврилъ ему однажды, что онъ и любитъ, и понимаетъ музыку. Онъ возвратилъ ему одно его сочиненіе, сказавъ, что это ‘не его’. Бдный Бендзинскій, какъ истинный философъ, спокойно перенесъ это: взялъ свой трудъ и подлился имъ только съ нами.
‘Вначал мы еще застали въ пансіон нкоторую свободу, предоставленную ученикамъ. Такъ напримръ, по праздникамъ, т, которые не ходили въ отпускъ, имли право проситься въ городъ на нсколько часовъ. Мы съ Бендзинскимъ не ходили въ лавки, мы ходили гулять подальше, иногда просиживали все время на горахъ, любуясь Днпромъ, или сходили внизъ — къ нему. Зимой мы ходили къ отцу нашего товарища Краузе, лектору университета, у котораго была богатая коллекція гравюръ, онъ любовно намъ предлагалъ ее разсматривать, или просто ходили сидть на гор надъ Крещатикомъ, чтобы подышать свободнымъ воздухомъ, а не пансіонскимъ, хоть и холодно было сидть на снгу.
‘Я жилъ по старому, но только боле опредленно. Моя жизнь раскололась на двое. Одна половина — это былъ мой внутренній міръ, моя вра въ добро, любовь, правду, знаніе: сюда-же я относилъ и искусство, тогда состоявшее для меня изъ рисованія по субботамъ и праздникамъ, а также и вообще въ свободное время, другая — исполненіе какихъ-то обязанностей, навязанныхъ мн, и мн непонятныхъ столько-же, какъ и отношеніе къ людямъ, холодное, офиціальное, безразличное. Я чувствовалъ, что все это нежелательное не отъ меня зависитъ, и я его исполнялъ на столько, на сколько механически требовалось. Этотъ лишній грузъ каждый кидаетъ, когда наступаетъ минута, что можно бросить. Сравнивая об эти половины, существующія для дтей, я теперь къ сожалнію нахожу, что первая, своя, совсмъ умалялась у насъ тогда, а вторая, чужая, выростала до невроятности и до ненужныхъ размровъ. Впрочемъ, не только товарищи, но даже и начальство, были все боле дти, а потому стояли ближе къ намъ, дтямъ, и потому, будучи съ нами одного и того-же образа мыслей, длали нашу жизнь боле простою и ясною. Къ тому-же и срокъ ученія былъ противъ теперешняго гораздо короче: всего 6 лтъ.
‘Среди начальниковъ, мы встртили замчательнаго человка, дорогого для насъ — директора гимназіи Александра Григорьевича Петрова, Онъ былъ человкъ средняго роста, съ большой головой, покрытой черными волосами. Добрые и умные глаза, большая нижняя губа, какъ у античныхъ головъ, бросались въ глаза. Говорилъ онъ по русски, прибавляя ‘съ’ къ концу словъ,— говорилъ громко и пріятно, былъ вообще человкъ простой и добрый,— мы его любили и уважали. Онъ жилъ не съ нами, но никто не зналъ, былъ онъ въ пансіон или нтъ: сигналовъ о прибытіи его не было: часто онъ сидлъ въ сосдней комнат, а мы этого и не знали.
‘Вечеръ — 8 ч. Весь пансіонъ, поужинавъ, спускается по лстниц въ нижній этажъ — спальни. Ночники на дверяхъ въ притолкахъ, съ плавающими свчами, слабо освщаютъ анфиладу комнатъ, быстро раздваясь, вс укладываются въ постели. Католики еще разъ творятъ молитвы на колняхъ, у постели, русскіе, закутавшись въ одяло, про себя, засыпая молятся, хотя бабушка не сидитъ около, а далеко. Вдругъ входитъ директоръ и несетъ большую бумагу. Зная, зачмъ пришелъ директоръ, кто не усплъ заснуть накидываетъ на себя одяло, вс сбгаются къ директору, вытаскиваютъ свчу изъ ночника и онъ читаетъ, то что-нибудь изъ Гоголя, то извстіе, что наконецъ подняли колонны на Исакіевскій соборъ. Вс слушаютъ со вниманіемъ — куда двался сонъ! Къ полночи кончается мирная бесда и вс расходятся. Директоръ никогда не пропускалъ случая, чтобы не выразить своего одобренія какимъ-нибудь маленькимъ подаркомъ: то онъ подаритъ карандашъ, бумагу, политипажъ, циркуль, резинку, шахматы, ножикъ.
‘У насъ любили музыку,— много учениковъ изъ поляковъ отлично играли на фортепіано. Часто Александръ Григорьевичъ заставалъ меня слушающимъ хорошую игру. Тогда онъ на цыпочкахъ подходилъ ко мн, подсаживался и слушалъ самъ, и никогда не оскорблялъ меня замчаніемъ, почему я не занимаюсь уроками. Онъ зналъ, что и музыка что-то дорогое, что и она образовываетъ человка.
‘Я помню, какъ одинъ разъ, во время контрактовъ (кіевской ярмарки) онъ встртилъ насъ, оставшихся въ пансіон на праздники Рождества, на Подол, около контрактоваго дома. Онъ вошелъ въ этотъ домъ съ нами, чтобы купить каждому что-нибудь. Меня онъ подвелъ къ картинамъ, литографіямъ, и предложилъ выбрать что-нибудь себ по вкусу, а когда я выбралъ небольшую литографію, онъ остановилъ меня, говоря: ‘ты не церемонься, выбирай, что получше!’, и самъ мн выбралъ большую литографію ‘лошадь’. Онъ зналъ, что я дома по праздникамъ рисовалъ рисунокъ со Штейбена ‘Ватерлоо’, и желалъ дать мн что-нибудь крупное, чтобы помочь работ. Вотъ какой былъ у насъ директоръ! Кто его зналъ, тотъ не могъ его забыть. Черезъ 30 лтъ, въ семидесятыхъ годахъ, я встртилъ его однажды въ Петербург, на Англійской набережной. Я подошелъ къ нему, снялъ шляпу и сказалъ: ‘Дорогой Александръ Григорьевичъ, я счастливъ, что могу теперь вамъ сказать, какъ я васъ любилъ и уважалъ мальчикомъ-гимназистомъ, за ваше доброе, человческое и просвщенное отношеніе ко мн’.
‘Къ сожалнію, онъ оставался не долго съ нами. Когда мы узнали окончательно, что онъ насъ оставляетъ, мы цлымъ пансіономъ, до ста человкъ, пошли не парами, какъ обыкновенно ходили, а толпой, къ нему на квартиру, выразить наше сожалніе. Мы это сдлали не по внушенію кого-бы то ни было, а прямо отъ своего сердца — намъ было жалко разставаться съ такимъ другомъ. Онъ насъ принялъ радостно. Посадить насъ всхъ было невозможно,— мы, какъ вода, залили его домъ собою. И мы разстались.
‘На его мсто поступилъ нашъ-же инспекторъ, отставной артиллеристъ, человкъ добрый, но онъ не могъ замнить Александра Григорьевича.
‘Кром А. Г. Петрова, у насъ были еще дорогіе намъ учителя: учитель латинскаго языка — Невинскій, географіи — Свитушковъ, математики — Гренковъ и Тихомандрицкій (онъ-же профессоръ университета), русской словесности — Арсеньевъ и русской исторіи — извстный Ник. Ив. Костомаровъ. Вс эти почтенные учителя знали свой предметъ, любили его, и потому у нихъ и мы учились съ охотой, съ радостью, по крайней мр, т, которые хотли учиться, для тхъ-же, которые не хотли учиться, былъ выходъ изъ III-го класса въ военную службу — въ юнкера.
‘Учитель латинскаго языка Невинскій (полякъ), съ помощью авдиторовъ, зналъ, какъ занимается каждый, и что нужно сдлать, чтобы помочь ему, чтобы онъ успвалъ. Его сынъ тутъ-же учился съ нами, онъ къ нему, относился совершенно равно, какъ и ко всмъ остальнымъ. Всхъ авдиторовъ онъ иногда приглашалъ къ себ въ семью, и былъ любезенъ и внимателенъ, какъ самый близкій родной. Когда вс разъзжались на праздники и мало оставалось учениковъ въ пансіон, или сироты, или бдные, или дти далеко живущихъ родителей, добрый Невинскій бралъ меня къ себ, и разъ, и два, и три, и всегда бывало приласкаетъ оставшагося. Семья учителя ласкала чужое дитя, какъ свое, и въ чужой семь опять радость воскресала — образъ доброй бабушки.
‘Съ математикомъ Гренковымъ я познакомился такъ: нашъ преподаватель въ І-мъ класс заболлъ, и Гренковъ пришелъ его замнить. Встртивъ въ списк мою фамилію (мой старшій братъ Осипъ былъ хорошій математикъ), онъ вызвалъ меня и — разочаровался. Я показался ему слишкомъ медленнымъ, онъ даже щелкнулъ меня пальцами по лбу. Но когда я перешелъ въ слдующіе классы и сталъ учиться у него, онъ меня полюбилъ. Въ высшемъ класс, преподавая физику, онъ бывало позоветъ меня къ себ въ кабинетъ и говоритъ: ‘Милый человкъ, вотъ теб сочиненіе — ты добавь все точне. Мы не успемъ, по времени, прочесть. Да я приду къ теб помочь’ — и онъ длалъ это каждую недлю. Значитъ онъ давалъ мн уроки изъ любви къ ученику. А то еще бывало: ‘Прійди, голубчикъ, получилъ я новую машинку въ кабинетъ, такъ вынемъ ее и попробуемъ’. И радостны ученикъ и учитель, и возятся они цлые часы вмст. Онъ былъ въ такихъ случаяхъ со много не какъ учитель, а какъ товарищъ, пріятель.
‘Тихомандрицкій превосходно преподавалъ геометрію, его вс любили. Онъ никогда не спрашивалъ тхъ, которые занимались и знали предметъ. Онъ вызывалъ только въ тхъ случаяхъ, когда нужно было повторить новый урокъ, показавшійся непонятнымъ классу.
‘Арсеньевъ, большой поклонникъ Жуковскаго, былъ чрезвычайно нжный, добрый человкъ. Относился ко всмъ ровно, уважалъ учениковъ занимающихся. Я помню, когда посл исполненныхъ мною декорацій онъ меня вызвалъ и вдругъ остановилъ: ‘Нтъ, говоритъ, ты не можешь не знать и не учиться! Ты художникъ, ты понимаешь прекрасное,— я видлъ твои работы!’ И затмъ никогда меня не спрашивалъ. Я и теперь скажу по совсти, онъ былъ правъ, я никогда не рисковалъ не приготовить какой-бы то ни было урокъ. Онъ потерялъ жену, проживши немного съ ней, годъ или около этого. Онъ такъ страдалъ, что мы, мальчишки, видли его горе. Одинъ разъ, онъ, читая, коснулся подобнаго же горя, наклонился къ каедр и горько заплакалъ. Мы, мальчишки-шалуны, какъ одинъ человкъ поняли горе человка, замолкли, потомъ тихо по очереди начали читать, чтобы не смущать человка, и такъ дошли до конца класса.
‘Николай Ивановичъ Костомаровъ былъ любимйшій учитель всхъ: не было ни одного ученика, который-бы не слушалъ его разсказовъ изъ Русской исторіи. Онъ заставилъ чуть не весь городъ полюбить русскую исторію. Когда онъ вбгалъ въ классъ, все замирало, какъ въ церкви, и лилась живая, богатая картинами, старая жизнь Кіева,— вс превращались въ слухъ. Но — звонокъ, и всмъ было жаль, и учителю, и ученикамъ, что время такъ быстро прошло. Самый страстный слушатель былъ нашъ товарищъ, полякъ, впослдствіи докторъ, Сагатовскій. Николай Ивановичъ никогда никого не спрашивалъ, никогда не ставилъ балловъ. Бывало, учитель нашъ кидаетъ намъ какую-то бумагу и говоритъ скороговоркой: ‘Вотъ, надо проставить баллы. Такъ вы уже сами это сдлайте’, говоритъ онъ, и что-же — никому не было поставлено боле 3-хъ балловъ. Нельзя — совстно, а вдь было тутъ до 60-ти человкъ. Или какой-нибудь слабый летитъ съ вопросомъ: ‘Ник. Ив., а почему (по какому учебнику) отвчать на экзамен?’ — ‘Какъ хотите, это ваше дло’. Что общаго между знаніемъ и экзаменомъ?
‘Уроки Н. И. были духовные праздники,— его урока вс ждали. Впечатлніе было таково, что учитель Линиченко, поступившій на его мсто, у насъ въ послднемъ класс цлый годъ не читалъ исторіи, а читалъ русскихъ авторовъ, сказавъ, что посл Костомарова онъ не будетъ читать намъ исторію. Такое-же впечатлніе онъ производилъ и въ женскомъ пансіон, а потомъ въ университет. Въ женскомъ образцовомъ пансіон воспитывалась моя жена, она мн это потомъ передавала.
‘Среди учителей былъ у насъ маленькій человкъ, и ростомъ, и своего скромностью, и сознаніемъ своего ничтожества. Это учитель рисованія. Для меня-же этотъ человкъ былъ самая близкая душа. Онъ былъ художникъ, да еще несчастный. Исторія его проста: онъ былъ человкъ безъ роду, безъ племени, какъ говорятъ, бдный человкъ, но Богъ далъ ему дарованіе. Онъ попалъ въ Академію Художествъ, прекрасно рисовалъ, былъ ученикомъ профессора Егорова. Егоровъ, какъ стилистъ, признавалъ только рисунокъ, и потому полюбилъ Бляева за строгій рисунокъ. Бляевъ съ глубокимъ чувствомъ повторялъ слова Егорова, обращенныя къ нему: ‘Алексичъ! я въ теб вижу себя’. Но, несмотря на это, съ едоромъ Алексевичемъ (таково было его имя) случилось горе — у него умерла невста. Онъ заболлъ, чуть не умеръ, а, выздороввши, увидлъ себя вн Академіи, безпомощнымъ, безъ средствъ. Случайно попался онъ на глаза попечителю кіевскаго округа фонъ-Брадке. Этотъ взялъ его и назначилъ учителемъ рисованія въ гимназію въ Кіев — вотъ тутъ онъ и погибалъ.
‘Всякій знаетъ, что такое урокъ рисованія въ гимназіи. Это время гульбы: шумъ, гамъ, крикъ. едоръ Алексевичъ приладилъ доску на каедр, и тонко художественно-очиненнымъ карандашомъ съ шарикомъ на острі мягко кладетъ штрихи. Вдругъ съ боку нарочно или не нарочно толчокъ подъ руку — карандашъ ломается и длаетъ безобразную линію во весь рисунокъ. едоръ Алексевичъ съ досады хватаетъ доску и ищетъ своего врага, но, разумется, тотъ исчезъ. едоръ Алексевичъ опять начинаетъ свою сизифову работу. И вотъ, среди этихъ варваровъ, какъ онъ называетъ ихъ и въ душ и на словахъ, онъ встрчаетъ мальчика, который во вс свободныя минуты только и длаетъ, что рисуетъ. едоръ Алексевичъ, разумется, любитъ этого мальчика и потому еще больше боится, чтобы онъ не попалъ на его карьеру, а потому кроется отъ него. Но я неудержимо стремлюсь къ нему — иду къ нему.
‘Онъ жилъ на Екатерининской улиц. Маленькая комната, на полу везд разсыпано смя для голубей, которые тутъ-же ходятъ, стоитъ мольбертъ, на немъ неоконченная картина, масляными красками ‘Меркурій усыпляетъ Аргуса’, шкатулка съ красками еще въ пузыряхъ, овальныя палитры, гипсовыя головы, клтки для голубей, этюды, рисунки по стнамъ, запахъ сигары, и милый, кроткій едоръ Алексевичъ, въ одномъ жилет, сидитъ добрый, грустный, молчаливый, перебираетъ на гитар грустные мотивы. Я мало разговаривалъ съ нимъ, я наслаждался имъ.
‘Каждый годъ, къ акту, я готовилъ массу рисунковъ всякаго жанра акварелей. Тутъ было все — и головы, и виды. едоръ Алексевичъ все раскладываетъ на стол и любовно меня благодаритъ. Мы съ нимъ представляемъ дятельность по искусству за всхъ. Бдный едоръ Алексевичъ! Онъ мн одинъ разъ показалъ мсячные баллы, гд мн былъ поставленъ за вс мсяцы полный баллъ 5. Онъ и самъ зналъ, что это ничего не стоитъ, но хотлъ чмъ-нибудь отблагодарить меня.
‘Когда я получилъ вторую золотую медаль въ Академіи Художествъ, я захалъ къ нему, проздомъ черезъ Кіевъ. Онъ мн сказалъ грустнымъ голосомъ: ‘Я зналъ, что ты будешь художникомъ,— я теб не говорилъ этого, я боялся тебя соблазнить. Нтъ больше горя, какъ быть художникомъ!’ Онъ воскресъ отъ унынія передъ смертью: онъ сочинилъ эскизъ: ‘Освобожденіе крестьянъ’, но, не окончивъ, умеръ. Я не видалъ эскиза,— мн разсказывали {Въ своихъ ‘Воспоминаніяхъ о H. Н. Ге’ Григ. Ник. Ге говоритъ: ‘Впослдствіи, ставъ уже извстнымъ художникомъ, H. И, говаривалъ, что чувствуетъ себя сильно обязаннымъ своему учителю рисованія въ гимназіи. Мн никогда не врилось въ искренность этой благодарности… Бляевъ не могъ ни въ комъ зародить художника… ‘и т. д. Но дло идетъ вовсе не о ‘зарожденіи художника’ кмъ-бы то ни было, это есть дло немыслимое и несбыточное, а только о воодушевленіи къ художеству того, у кого есть по натур искреннее расположеніе къ нему. И къ такому воодушевленію другихъ былъ, судя по всмъ разсказамъ H. Н. Ге, вполн способенъ добродушный, честный сердцемъ, безкорыстный и преданный своему искусству Бляевъ. Для этого нтъ надобности быть самому особенно талантливымъ человкомъ. Бляевъ талантомъ вовсе и не былъ, а живопись любилъ, и самымъ симпатичнымъ, сердечнымъ образомъ настраивалъ къ тому, сколько могъ, и своего любезнаго ученика, H. Н. Ге. Какъ-же этому послднему было всего этого не чувствовать, и не быть искренно благодарнымъ своему дорогому учителю? Впрочемъ, разсказы H. Н. Ге вполн подтверждаются другимъ, вполн достоврнымъ свидтелемъ: академикомъ и извстнымъ нашимъ скульпторомъ Парменомъ Петровичемъ Заблло, который былъ ученикомъ кіевской гимназіи въ одно время съ H. Н. Ге, самъ уже начиналъ любить искусство и съ успхомъ занимался рисованьемъ, къ чему его очень энергично и любовно поощрялъ тотъ-же симпатичный горемыка-учитель . А. Бляевъ. В. С.}.

——

‘Учителя были дорогіе люди, они были свтлыя точки нашей жизни. Но были и будни — жизнь наша дома. Мы жили съ нашими врагами — съ нашими надзирателями. Вс они были люди необразованные. Разумется, имъ было не легко оставаться поневол цлыя сутки съ сотней мальчишекъ, которые, доведенные до полнаго раздраженія, готовы были на всякія безумія. Единственное средство, къ которому они всегда прибгали, это — держать насъ на своихъ мстахъ. Но это было для насъ пыткой, и вотъ иногда длался бунтъ — взрывъ. Гасились лампы, свчи, и сто человкъ стучали, кричали, кидали мебель,— однимъ словомъ, былъ адъ. Это не длалось по заговору, а просто не хватало у насъ терпнія, загоралась нервная потребность выйти хоть на минуту изъ этого ужаснаго угнетенія. Да этой не были педагоги, а просто сбродъ. Тутъ были всякіе люди. Былъ французъ, котораго любимое занятіе было говорить о гадостяхъ. Онъ былъ лучше всего, когда былъ пьянъ: тогда онъ садился на одинъ стулъ, протягивалъ ноги на другой и спалъ. Былъ тоже одинъ швейцарецъ, старый, въ парик: бывало схватитъ кого-нибудь изъ учениковъ и летитъ мазуркой по всей анфилад семи комнатъ, и не только длаетъ безчинства, но мшаетъ заниматься. Былъ еще грекъ — старикъ, одинъ полякъ, еврей нмецкій и даже одинъ графъ. Но ни объ одномъ ничего нельзя сказать, самое лучшее — забыть.
‘У насъ были въ ходу наказанія дой. Иные ученики офиціально никогда не обдали. Разумется, товарищи всегда носили имъ часть своей ды и обыкновенно на спин, за курткой, чтобы пища (говядина, аладьи) не упала, куртка придерживалась натянутой такъ, что жиръ стекалъ по спин. И вотъ, этотъ грузъ спшилъ въ скрытое мсто, гд-бы начальство не помшало. Такое мсто — отхожее, и тамъ наказанный и обдаетъ. Или прислуга спрячетъ пищу, завернутую въ бумагу, подъ подушку.
‘Надъ этими надзирателями стояла цлая лстница начальства: инспекторъ, директоръ, инспекторъ учебныхъ заведеній округа, помощникъ попечителя, попечитель. Къ намъ имли отношеніе первые три. Инспекторъ былъ полтавскій помщикъ, добрый человкъ, но не могшій ничего длать — онъ ничего и не длалъ.
‘Директоръ былъ (какъ уже выше сказано) отставной артиллеристъ, онъ былъ въ сущности человкъ добрый, но руководить или вліять онъ не могъ. Его занимала вншняя сторона, а онъ особенно возбуждался, когда заведенію предстояло посщеніе высшаго начальства.
‘Нашу церковь, какъ находящуюся въ Липкахъ, посщали лица высшихъ сословій, которыя жили преимущественно въ Липкахъ. Появились новопрізжія дв дамы, дв сестры И. Желая пользоваться ихъ обществомъ, началъ посщать нашу церковь и генералъ-губернаторъ Бибиковъ. Вотъ по поводу этихъ посщеній нашъ добродушный директоръ-артиллеристъ и принялся приводить нашъ вншній видъ въ порядокъ. Прежде всего насъ остригли, затмъ насъ начали строить такъ, чтобы линіи головъ были врны. Директоръ бгалъ, пригибался чуть не до земли, чтобы видть чистоту линіи, затмъ шли быстрые вопросы: кто спереди, кто сзади, кто справа, кто слва? Бибиковъ, разумется, насъ не видлъ, мы-же видли и его, и его свиту, а въ ней тогда состоялъ даже одинъ поэтъ: Аскоченскій, въ синемъ фрак съ металлическими пуговицами. Къ намъ въ пансіонъ даже дошло его поэтическое посвященіе двумъ И., напечатанное на голубой бумажк золотомъ.
‘А вотъ, когда насъ увидлъ Бибиковъ, тутъ мы и почувствовали его обращеніе. Онъ встртилъ насъ, однажды, идущихъ цлымъ пансіономъ, человкъ 100, замтилъ у одного ученика незастетутыми одну или дв пуговицы на куртк, тотчасъ остановилъ насъ и закричалъ: ‘Другой разъ я тебя здсь выпорю, ежели это случится!’ Намъ всмъ стало стыдно за него.
‘Инспекторъ учебныхъ заведеній округа, крпко сутуловатый человкъ, но чрезвычайно занятый собой, что видно было и въ одежд, и въ прическ, пришелъ одинъ разъ къ намъ въ пансіонъ. На мою бду меня взяла охота рисовать виды изъ моего путешествія домой на каникулы, въ Подольскую губернію. Я нарисовалъ на доск два вида: мстечка Мурафы и города Могилева на Днстр: оба мста замчательно красивыя панорамой. Нарисовавъ, я подписалъ оба. Входитъ Могилянскій (фамилія инспектора), увидалъ эти рисунки, нарисованные на доск мломъ, остановился и громкимъ голосомъ сердито спросилъ: ‘кто рисовалъ?’ Я назвалъ себя. Онъ вдругъ обругалъ меня и прогналъ на мсто. Не только я, но и вс товарищи удивились и не поняли, въ чемъ дло. И только когда прибжалъ инспекторъ и объяснилъ, въ чемъ дло, тогда мы, зная причину, пришли въ недоумніе. Дло было въ томъ, что Могилянскій шелъ въ сопровожденіи надзирателя Муранда, грека, и рисунки принялъ какъ что-то обидное для нихъ обоихъ: Могилянскій и Могилевъ, Муранда и Мурафа. Вотъ до какихъ тонкостей достигала глупость!
‘Въ 1871 году, когда была выставлена картина моя ‘Петръ и царевичъ Алексй’, я видлъ, какъ онъ, Могилянскій, подошелъ къ картин, долго смотрлъ и все пожималъ плечами, выражая недоумніе. Должно быть, онъ припомнилъ старую исторію своего воспитательства.

——

‘Ожидали прізда великаго князя Михаила Павловича. Разумется, приготовленій было безъ конца. Инспекторъ нашъ, артиллеристъ, маленькаго роста, худенькій, мечется, строитъ насъ, выстригши всхъ подъ гребенку. Составили изъ насъ особыя колонны, ночью насъ будили, учили стоять — кому спереди, кому справа, кому слва. Инспекторъ чуть не ложится на полъ, чтобы выслдить линію головъ. Потомъ убгаетъ въ растворенныя двери и опять появляется, стараясь войти величественно: ‘Здравствуйте, дти!’ И мы должны кричать въ одинъ голосъ привтъ. Мы это продлывали цлый мсяцъ, цлый мсяцъ кричали, кричали. Пріхалъ великій князь, вошелъ въ залу и, посмотрвъ на потолокъ, сказалъ: ‘А, совершенно по-петербургски выстроено’, и затмъ еще спросилъ про шкапы, такъ какъ тутъ стояли шкапы съ книгами. А потомъ пошелъ скоро дальше, а насъ и забылъ. А мы-то учились, учились кричать — и ни къ чему.
‘Пріхалъ царь, вошелъ въ залу, поздоровался. Мы прокричали. Подошелъ ближе,— я видлъ его ясно, онъ мимо меня проходилъ. Портретъ Крюгера похожъ, но выраженіе лица было не такое строгое. Въ зеленомъ военномъ сюртук, до того вытертомъ, что видно подтканье. На рук, опущенной, на мизинц, красномъ отъ крови, широкое золотое кольцо, почти во весь суставъ. Старшіе изъ насъ носили погоны на плечахъ. Государь спросилъ: ‘что это значитъ?’ Увидалъ наши воротники, застегнутые и подпирающіе горло, въ особенности маленькимъ, веллъ срзать воротники, чтобы дать свободу движенію головъ. Противъ насъ стояли студенты: у одного студента были бакенбарды по мод, охватывающіе все лицо и горло. Государь замтилъ, что бакенбарды носить можно, но подъ горломъ — брить. Потомъ остановился и началъ разсказывать, что въ кіевскомъ институт дти говорятъ хорошо по-русски, а въ полтавскомъ вс говорятъ по-малорусски, несмотря на вс старанія весьма почтенной директрисы. Затмъ ухалъ. Воротники намъ срзали, а студентамъ запретили носить бакенбарды.

——

‘Прошло три года. Нтъ боле директора прежняго. Артиллеристъ стадъ директоромъ. Пошли смотры, насъ весь день приковывали къ мсту. ‘Зачмъ тутъ сидишь?’ — ‘Слушаю музыку!’ — А уроки на-завтра?’ — ‘Я готовъ!’ — ‘Все равно, ступай на мсто, безпорядокъ’.
‘Праздникъ. ‘Позвольте пойти погулять на горы’.— ‘Зачмъ?’ — ‘Погулять’.— Нельзя. Нужно, чтобы кто-нибудь тебя взялъ и ручался за тебя’.— ‘Да прежде пускали, у меня никого нтъ’.— ‘Такъ было прежде, теперь нельзя’.— Вмсто исторіи втаскивали къ намъ въ классъ громаднйшую доску, всю въ дырахъ. Намъ преподается новая наука — хронологія, и вотъ артиллеристъ-директоръ съ восторгомъ излагаетъ, какъ колышками можно пройти всю исторію, и стоитъ только выучить наизусть года и знать краски: желтые колышки — Франція, синіе — Германія, зеленые — Россія и т. д. Мы бились, бились, да такъ и бросили. Никто не могъ овладть этою нелпостью. Но все намъ на каждомъ шагу запрещалось: ходить нельзя, читать нельзя, слушать музыку нельзя, сиди на мст — это главное. И вотъ пошли мы писать на лист года, мсяцы и дни, сколько остается намъ еще этого ужаснаго времени.

——

‘Въ эти шесть лтъ сначала было хорошо и легко, зато посл — стало тяжело. И вотъ подъ конецъ, когда длалось все хуже и хуже, эта жизнь стала похожа на тюремную жизнь. Я не былъ въ тюрьм, по читалъ Достоевскаго, и находилъ отдаленное сходство съ нашею прежнею кіевскою гимназическою жизнью.
‘Однако-же, несмотря на нашу замкнутость, несмотря на усилившуюся строгость, по мр приближенія къ 1848 году, идеи человколюбія и разума проникали къ намъ. У насъ были свои вопросы и мы ихъ ршали. Несмотря на раздленіе насъ на дв національности, на поляковъ и русскихъ, вражды у насъ не было, и этотъ вопросъ насъ совсмъ не занималъ: насъ занималъ вопросъ крпостной. У насъ были слуги, крпостные родителей, которыхъ, въ вид охраны дтямъ даже отъ начальства, посылали родители. Они были вмст съ тмъ слугами въ пансіон, т. е. слугами всхъ. И вотъ, по поводу этихъ слугъ, у насъ шли споры. Среди насъ, хотя и немного, но были угнетатели слугъ, будущіе крпостники — имъ и доставалось отъ большинства товарищей за дурное обращеніе со слугами.
‘Вс мы поступали въ гимназію съ полной дтской врой, а выходили мы безъ нея. Она не была поддержана соотвтствующимъ развитіемъ, которое мы встрчали въ предметахъ свтскаго образованія. Это обстоятельство имло громадное значеніе въ эпоху нашей современной жизни, и въ этомъ обстоятельств нужно будетъ искать причину многихъ явленій нашего времени. Но о личныхъ страданіяхъ, какъ-бы они ни были тяжелы, можно забыть, когда настало уже общее обновленіе жизни и вс недостатки педагогіи названы. А потому я могу въ заключеніе сказать только одно: я, лично, выходилъ изъ гимназіи съ аттестатомъ въ рукахъ, сознавая всю несправедливость угнетенія моей личности, и потому считалъ себя обязаннымъ никогда и никого не угнетать. Думаю, что я былъ не одинъ.
‘Наконецъ, гора свалилась, посл этого страшнаго безумнаго экзамена за шесть лтъ, кончено мученіе, можно жить, думать, познавать, заниматься дломъ. Желанный родителями, желанный всми аттестатъ на право поступленія въ университетъ — полученъ. Въ 1847 году я сдлался студентомъ кіевскаго университета, по математическому факультету’.

III.
Университетъ.

Въ кіевскомъ университет H. Н. Ге пробылъ всего годъ, и воспоминаній объ этомъ времени сохранилось въ его черновыхъ наброскахъ очень немного. Вотъ главныя подробности изъ этого періода.
‘Перемнился мой красный воротникъ на синій. Уроки или классы переименованы въ лекціи, ихъ не ‘говорятъ’, а ‘читаютъ’. Въ гимназіи были у меня товарищи, были и друзья среди товарищей, учителей, начальства. Въ университет товарищей уже боле для меня нтъ, изъ старыхъ друзей осталось всего нсколько, да и т разбились на факультеты — ничего общаго у насъ нтъ. Профессора какіе-то чужіе, далекіе, незнакомые. Что-то новое, офиціальное, громадное, почти все захватило. Ходятъ студенты въ сборной, одинъ другому чужіе. Инспекторъ подходитъ ко мн и вжливо проситъ сбрить усы, о которыхъ я въ первый разъ узналъ, что они есть.
‘Въ аудиторію двери растворены, появляется профессоръ исторіи, въ шуб. Исчезаетъ шуба, какъ скорлупа орха, и орхъ очищенный, профессоръ, входитъ прямо на каедру и продолжаетъ лекцію, начатую давно, давно. Звонокъ. Студентъ ловитъ минуту, подаетъ бумажку профессору къ подписанію {Эта бумажка — право на полученіе книги изъ университетской библіотеки, для научныхъ занятіи.}. ‘Нтъ, нтъ, отвчаетъ профессоръ,— мн все равно, что у васъ будетъ въ голов, а я отвчать своимъ карманомъ не желаю’, и юркнулъ опять въ свою скорлупу — въ шубу.
‘Но и тутъ нашелся одинъ живой человкъ — хранитель университетскаго музея, когда-то прежде бывшій крпостной человкъ, любившій искусство и бывшій въ Петербург. Несчетное число разъ разспрашивалъ я его, заставлялъ разсказывать мн подробно, какія фигуры въ ‘Помпе’ Брюлова (тогда славившейся по всей Россіи): въ Петербург я еще не бывалъ, ни гравюръ, ни литографій у насъ въ университет не было. Но онъ такъ зналъ картину, что могъ-бы, кажется, нарисовать ее всю’…
Въ кіевскомъ университет H. Н. Ге оставался недолго, всего одинъ годъ. Старшій его братъ, Осипъ, былъ уже тогда въ петербургскомъ университет и сталъ звать брата Николая тоже перехать въ Петербургъ, жить съ нимъ вмст и поступить въ петербургскій университетъ. Н. Н. Ге съ удовольствіемъ послушался и въ 1848 году перешелъ въ Петербургъ, и поступилъ на математическій факультетъ, на которомъ находился старшій братъ. Онъ этому такъ радовался, что передъ отъздомъ разрисовалъ всю свою кіевскую квартиру углемъ — фигуры въ ростъ.
По прізд въ Петербургъ, первымъ его дломъ было бжать въ Академію Художествъ, посмотрть ‘Помпею’ Брюлова, до такой степени наполнявшую все его воображеніе. ‘Пріхалъ, увидалъ ‘Помпею’ и не могъ наглядться’, пишетъ онъ.
Но самъ университетъ не произвелъ на него особенно благопріятнаго впечатлнія. ‘Опять пошло все то-же новое — это знаменитыя имена профессоровъ. Встрчая ихъ на улиц, я снималъ передъ ними шапку, даже посл выхода изъ университета. Я уважалъ ихъ труды, но ни одного не зналъ. Не было мста, гд-бы я могъ хоть съ однимъ познакомиться. Но было въ этомъ огромномъ, механически составленномъ обществ, особое общество, какъ государство въ государств — это большое общество студентовъ-музыкантовъ. Они играли вс вмст, составляя одинъ общій большой оркестръ, они давали концерты, все это группировалъ вмст большой любитель музыки, инспекторъ. Я ходилъ слушать музыку, но людей не зналъ и не узнавалъ’…
Инспекторъ, про котораго здсь рчь идетъ, былъ Ал. Ив. Фицтумъ, дйствительно великій любитель музыки, особенно квартетной. У него бывали по зимамъ квартетные вечера, гд онъ самъ игралъ на альт, а съ конца 1840-хъ годовъ онъ устроилъ симфоническіе концерты, происходившіе въ зал университета, большею частью по воскресеньямъ, и гд оркестръ, довольно многочисленный, конечно всего боле по части струнныхъ инструментовъ, и очень недурной, исполнялъ подъ управленіемъ прекраснаго дирижера, Карла Шуберта, множество хорошихъ вещей, всего боле Бетховена и другихъ классиковъ. Эти концерты играли громадную роль въ дл развитія музыкальности не только университетскихъ студентовъ, но и всей тогдашней петербургской публики, Сровъ и Бородинъ, тогда еще юноши, точно лекціи музыки слушали, присутствуя на этихъ концертахъ. Для Ге, вовсе не музыканта, университетскіе концерты составляли утшеніе и радость. Университетъ мало еще удовлетворялъ его, ему нужна была художественная жизнь, художественныя ощущенія, и онъ находилъ ихъ, на недл — въ залахъ Эрмитажа, по воскресеньямъ — въ университетской зал на концертахъ. ‘Но нельзя заразъ ходить и въ университетъ и въ Академію Художествъ, читаемъ мы въ одномъ изъ черновыхъ набросковъ его. Искусство перетянуло, и я поступилъ въ Академію’.
Это совершилось такъ. Къ внутреннему голосу, звавшему его къ кистямъ и палитр, присоединился тоже и голосъ извн. Ге, однажды, совершенно случайно, встртилъ на одной изъ петербургскихъ улицъ стараго товарища по кіевской гимназіи, Пармена Петровича Забллу, и разговорился съ нимъ сердечно, душевно, какъ иной разъ разговариваютъ съ знакомымъ, неожиданно встрченнымъ на чужой сторон. Такія встрчи бываютъ иногда очень важны даже между людьми мало знавшими другъ друга, мало прежде бывшими вмст. Такъ было и на этотъ разъ. H. Н. Ге нечаянно повстрчалъ И. И. Забллу, Богъ знаетъ почему сильно обрадовался ему: вдь въ кіевской гимназіи онъ никогда не былъ съ нимъ близокъ — разв одно только сближало ихъ, то, что оба, еще мальчиками, очень любили рисовать. Но, принявшись разсказывать прежнему товарищу свое ныншнее житье-бытье, свою прилежную, старательную жизнь по части науки, въ университет, H. Н. Ге нежданно-негаданно услыхалъ, что Заблло — художникомъ сталъ, въ художники пошелъ, что онъ поступилъ въ Академію Художествъ, учится тамъ. ‘А я?’, подумалъ про себя Ге: и давно, еще раньше встрчи пробудившаяся мысль поднялась и заиграла. Разсказы о классахъ, о художественной работ, среди толпы товарищей, быстро воспламенили молодого человка, и онъ потребовалъ отъ Забллы, чтобы имъ видаться, да еще и почаще. Это состоялось, и скоро для Ге оставаться еще дальше въ университет, заниматься тмъ, что ему. было не свойственно — наукой, сдлалось невыносимо, это стало казаться ему совершенною невозможностью.
Онъ ршилъ, что ему надо длать и разомъ круто повернулъ со своею жизнью. Онъ вышелъ изъ петербургскаго университета, пробывъ тамъ всего два года, и поступилъ въ Академію Художествъ.
Вначал, по прізд въ Петербургъ, онъ жилъ на одной квартир со старшимъ своимъ братомъ Осипомъ. Но собиравшееся тамъ общество было ему совершенно неподходящее: вчныя карты, вино, шумъ, гамъ, праздные и пустые разговоры — все это было не по немъ, и онъ отъхалъ на свою собственную отдльную квартиру, состоявшую всего изъ одной комнаты. Но теперь, ршившись идти по художеству, онъ нашелъ, что ему всего лучше и нужне жить вмст съ товарищами-художниками, учениками Академіи художествъ, какъ и онъ самъ. Онъ такъ и сдлалъ. Это произшло въ 1850 г.
Ему тогда было всего 19 лтъ, и однакожъ въ эту минуту онъ совершилъ, одинъ, самъ съ собою, самый ршительный и важный переломъ въ своей жизни.

Статья вторая.

IV.
Академія художествъ.

Самое послднее время передъ поступленіемъ своимъ въ Академію H. Н. Ге описываетъ въ своихъ черновыхъ наброскахъ, по всегдашнему, подробно и живописно.
‘Сблизился я въ первый разъ, говоритъ онъ, съ художниками. Опять воскресли для меня люди дйствительности. Опять всталъ передо мною образъ милаго учителя рисованія,— бднаго, скромнаго, необыкновенной доброты.
‘Бдная комната въ дом, на Васильевскомъ острову, выходящая на Малую Невку. Окно снизу закрыто, небо врывается въ комнату. Мольбертъ, на немъ картина:— ‘Старуха гадаетъ молодой двушк’. Сидитъ манекенъ съ платкомъ на голов, завернутый въ одяло, а рядомъ живой красавецъ съ черными кудрями, съ удивительнымъ лицомъ. Скромный, бдный, бдне всхъ нищихъ, сидитъ и художникъ, и кротко, нжно бесдуютъ… Поджидаютъ, вотъ придутъ тотчасъ изъ класса рисовальнаго товарищи по искусству и бдности. И они приходятъ: у нихъ черныя, запачканныя карандашомъ лица и руки, они кидаютъ рисунки на полъ и начинаютъ подробный разборъ ихъ. Я слушаю съ благоговніемъ, даже не мечтаю когда-нибудь нарисовать такъ, да еще и знать такъ подробно всякую мелочь заочно, безъ натуры. Потомъ чай пополамъ съ грхомъ, вмсто принадлежностей — горячій, дружескій разговоръ, а тамъ — замолкли, красавецъ беретъ гитару и полилась родная малороссійская псня. Да, это то, что я всегда любилъ,— вотъ она, вотъ правда, добро, красота. Какъ-бы мн стать рядомъ съ ними, быть такимъ-же какъ они! Вдь они мои братья, я ихъ съ дтства люблю.
‘Пойдите къ Шебуеву, несите свой рисунокъ’, говорили мн товарищи. Я еще гимназистомъ благоговлъ передъ Шебуевымъ, но я боюсь, какъ это такъ къ нему, да еще со своимъ рисункомъ! Вдь Шебуевъ — ректоръ, учитель Брюлова, я видлъ его плафонъ, его ‘св. Василія’ (къ Казанскомъ собор), его иконостасъ въ нашей церкви, въ гимназіи, его ‘Тайную Вечерю’.— ‘Онъ добрый и простой’,— отвчаютъ мн товарищи. ‘Идите прямо къ нему’. Заслъ я рисовать голову Венеры, единственный гипсъ у моего товарища, рисовалъ-рисовалъ, кончилъ два рисунка, показалъ ихъ товарищу. ‘Ладно, говоритъ, иди’. Со страхомъ и любовью пошелъ я къ Шебуеву. Это старикъ съ крупными чертами лица, похожъ на нкоторыхъ апостоловъ въ своей ‘Тайной Вечери’, покойный, добрый.— ‘Чего-же вы желаете?’ спрашиваетъ онъ. ‘Рисовать въ класс съ гипсовыхъ головъ’.— ‘Что-жъ, съ Богомъ’.— ‘Можно? Скажите что можно?’. Отъ радости я полетлъ тотчасъ-же къ инспектору и сказалъ, что Василій Кузьмичъ позволилъ.— ‘Да не лучше-ли съ оригиналовъ, вдь могутъ перевести назадъ, не хорошо’.— ‘Нтъ, нтъ, Василій Кузьмичъ позволилъ’.— Ну, ладно. Заплатите три рубля за треть въ контор и начинайте съ Богомъ’… ‘Такимъ образомъ, говоритъ H. Н. Ге въ другомъ наброск,— я былъ принятъ. Никто не сомнвался, что я былъ я, что рисунокъ рисовалъ я, что желаю учиться искусству я, что кром любви къ этому занятію у меня другой цли не было, въ этомъ никто не сомнвался, какъ и я самъ. Я въ Академіи’.
Отъ сихъ поръ измняется совершенно жизнь H. Н. Ге, и точно также долженъ измниться и мой разсказъ о ней. Отъ рожденія и до поступленія въ Академію, H. Н. Ге жилъ только жизнью чувства, сердца, любилъ однихъ и не любилъ другихъ, изъ числа тхъ, кто тогда окружалъ его, видлъ доброту однихъ, злобу другихъ, правду и справедливость — вотъ такихъ-то, ложь и насиліе — вонъ тхъ-то, и все это было для него только словно тепло и холодъ: отъ тепла ему становилось хорошо и привольно, и онъ къ нему стремился, прижимаясь къ нему всмъ существомъ своимъ, любовно грлся имъ, отъ другого отворачивался прочь подальше, съ негодующимъ взглядомъ, какъ отъ врага. Этимъ до сихъ поръ только онъ и жилъ. Но ему былъ теперь уже 20-й годъ, дтство и отрочество прошли, онъ вступалъ нетолько въ два новыхъ вншнихъ міра, Петербургъ и художество, но еще и въ третій, свой собственный — въ міръ юности и самостоятельности — въ міръ полной собственной своей свободы и независимости. Кругомъ него не было теперь уже боле ни отца и семейства, ни Кіева съ гимназіей и университетомъ, куда его возили и опять обратно увозили, гд ему одно велли, другое запрещали. Теперь, вмсто всего этого, онъ на цлыхъ семь лтъ становится полнымъ хозяиномъ своихъ собственныхъ, безконтрольныхъ длъ и мыслей, предпріятій, затй, успховъ и проваловъ. На всемъ продолженіи первыхъ 19-ти лтъ его жизни, моя роль могла состоять только въ томъ, чтобы собирать факты изъ безчисленныхъ разрозненныхъ черновыхъ листковъ H. Н. Ге и сооружать изъ нихъ полную и врную картину событій. Мн не съ чмъ было вс находившіеся тамъ факты сравнивать и проврять, мн приходилось только имъ врить, потому что не было никакой причины не врить: они были просты и вполн похожи на истину. Надо было только вс ихъ излагать.
Но теперь роль моя становится другою. У H. Н. Ге начинается, кром душевной и сердечной жизни, еще и жизнь интеллигентная. Онъ начинаетъ обсуживать новые безчисленные факты, ему теперь представляющіеся, онъ оцняетъ, онъ по своему взвшиваетъ новыхъ людей, ему попадающихся на дорог, и на основаніи этихъ новыхъ фактовъ, вещей и людей, оказывающихъ на него свое вліяніе, выбираетъ самому себ дорогу. И вотъ, съ этой минуты его мысли и дла требуютъ нашего разбора, прилежнаго разсмотрнія и взвшиванія.
Что бросается въ глаза, на протяженіи всей художественной жизни H. Н. Ге, это то, что въ первой молодости своей онъ слпо и безпрекословно подчинялся извстнымъ авторитетамъ, а потомъ — принялся мало по малу освобождаться отъ нихъ, и освободился, но такъ, что на словахъ никогда не переставалъ почитать своихъ прежнихъ фетишей, и до послднихъ дней жизни произносилъ даже имена ихъ съ величайшимъ подобострастіемъ. Но на дл онъ дйствовалъ совершенно вопреки своимъ фетишамъ, и выходилъ въ сущности самымъ кореннымъ противникомъ ихъ. Не странный-ли это фактъ? Въ большинств случаевъ, бываетъ на свт такъ, что люди гораздо больше толкуютъ и провозглашаютъ о своемъ ‘освобожденіи’, чмъ на самомъ дл у нихъ это есть на лицо, хвастаютъ, величаются этимъ ‘освобожденіемъ’, а какъ посмотрть хорошенько, то прочно и твердо продолжаютъ сидть по горло въ тхъ самыхъ капканахъ, за которые высокомрно корятъ другихъ. У Ге было иначе: онъ провозглашалъ про себя меньше, а въ самомъ дл длалъ больше по части своего освобожденія, чмъ это съ большинствомъ бываетъ.
Если прочитать, что онъ самъ письменно разсказываетъ про свои вкусы, симпатіи, стремленія и направленія, если вспомнить все то, что мы, современники, столько разъ слыхали отъ него на словахъ, въ большихъ бесдахъ или маленькихъ разговорахъ, скажешь: ‘О, да Ге былъ весь свой вкъ сущій академикъ, отъявленный классикъ. Вс люди, изъ художниковъ, которыхъ онъ всего боле уважалъ, это были все только классики либо академики. То искусство, которое онъ всего боле любилъ и превозносилъ, это было искусство академическое или классическое’. Но если посмотрть на цлую другую сторону его натуры, позади всего этого скрывающуюся, какъ за ширмой, и являющуюся въ полномъ цвт и сил въ его собственныхъ произведеніяхъ, приходится сказать: ‘Нтъ, на дл онъ былъ совсмъ другой. Онъ былъ человкъ ныншняго времени, новой эпохи и періода. Въ немъ не было ничего академическаго и классическаго, не было ничего по преданію, ничего чужого, заемнаго, заимствованнаго. У него все главное было — только свое, новое’.
Вотъ это-то странное ‘двуличіе’, это удивительное, но искреннее самообманываніе, непритворное самозаблужденіе — и составляетъ, на мои глаза, главную сущность натуры и жизни H. Н. Ге. Оно поразительно. И его-то я надюсь указать на протяженіи всей жизни этого замчательнаго человка и художника.
Ге вступилъ на художественную дорогу въ конц царствованія императора Николая I, а провелъ всю свою художественную жизнь въ продолженіе двухъ послдующихъ царствованій: императора Александра II и императора Александра III. Въ первое изъ этихъ царствованій онъ учился, во вторыя два, онъ дйствовалъ какъ выросшій художникъ. И вотъ, въ продолженіе годовъ ученія, онъ, еще слишкомъ мягкій и слишкомъ впечатлительный, какъ ростущій еще въ молодости черепъ, гд не окрпли еще вполн вс кости, онъ принялъ на себя множество царившихъ тогда впечатлній и понятій, которыхъ въ ту пору еще никто у насъ не осмливался разбирать и разсматривать лично по своему, анатомировать смлымъ ножомъ. Этотъ черепъ такъ у него и окостенлъ навсегда. Позже, внутри черепа случились важныя событія и перемны — но наружность его осталась навки прежняя.
Первые взгляды H. Н. Ге на Академію, на наполнявшую ее жизнь, на наполнявшихъ ее людей — были робкіе, безконечно-доврчивые и добродушные, полные той самой благости, умиленія и обожанія, которыя онъ чувствовалъ, издавна, еще въ деревн у отца, около бабушки и няни, боязливо держась за ихъ юбки и въ восхищеніи замирая отъ ихъ рчей. Все тутъ было прелестно, свтло, радостно, мило и любезно. Куда ни обращалъ свои глаза 19-лтній новопрізжій, все его восхищало и приводило въ неописанный восторгъ. Даже что попадалось неладнаго, нехорошаго, подчасъ даже безобразнаго и нелпаго, казалось ему чмъ-то розовымъ, сіяло для него граціозной безобидной идилліей, казалось чмъ-то въ род теплыхъ сапоговъ бабушки и ея аркадскаго мирволенья унтеръ-офицеру Огурцову. Вотъ что мы читаемъ про это время въ его черновыхъ листкахъ: {Часть фактовъ, излагаемыхъ здсь, вошла въ составъ статьи H. Н. Ге, напечатанной въ ‘Сверномъ Встник’ 1843, мартъ (Жизнь художника 60 гг.’), но тамъ они разсказаны въ очень сокращенномъ вид. Я представляю ихъ здсь въ настоящемъ, полномъ ихъ объем, съ оригинальныхъ рукописей. В. С.}
‘Огромное зданіе, красное, надъ дверьми стоятъ величественныя громадныя статуи — Геркулеса и Флоры, сверху зданія куполъ. Надъ дверьми маленькая мраморная доска: ‘Свободнымъ художествамъ. Лта 1764’. Дорогое зданіе! Сколько радости, правды, простоты, ума, геніальности жило здсь! Сто лтъ ты было убжищемъ всего дорогого человку, отъ царя до крпостного мужика, ты всмъ открывало свои добрыя привтливыя двери. Было въ теб невжество, грубость, но лжи въ теб не было — не было ей мста. Увидть тебя была радость, быть твоимъ питомцемъ — было счастье. Дти твои разнесли по всей Руси святое чувство правды — имена ихъ гремятъ и въ Европ, но правда, искренняя любовь къ длу, скромность хранятъ ихъ. И выгнанные, разогнанные, они не продадутъ ни за что то, что ты въ нихъ увидала, полюбила и признала.
‘Скоро пять часовъ пополудни. Съ 4-й линіи Васильевскаго острова вдоль тротуара бгутъ толпами и въ одиночку въ самыхъ разнообразныхъ костюмахъ, юноши, съ бородами, старики съ бумагами въ трубку свернутыми подъ мышкой. Завернувъ въ ворота боковой стороны Академіи, они стремятся въ уголъ по коридору — дверь растворена и пришедшіе быстро размщаются, каждый — куда слдуетъ. Это вечерніе классы.
‘Лампы зажжены. Наступаетъ тишина, прерываемая шорохомъ карандаша: у каждаго заготовлено нсколько карандашей. Уже половина ихъ затупилась. Но вотъ въ сторон шумъ: отдыхъ натурщика, карандаши чинятъ и опять вс замолкли. Потомъ, еще одинъ отдыхъ, и — конецъ. Не хватило времени многое сдлать. Входитъ солдатъ съ синимъ воротникомъ, цвтъ котораго еле можно узнать, и тащитъ къ себ висячую лампу, дуетъ, и разносится легкій чадъ горлаго масла отъ потухшей лампы. Настаетъ тьма и нужно спшить выйти, съ утшеніемъ, что завтра, слава Богу, опять будетъ классъ. Опять по 4-ой линіи разбгается толпа съ бумагами, и вотъ, то тамъ, то сямъ, въ бдныхъ квартирахъ идетъ скромный чай и пересказы завщаній великаго Брюллова. Тарасъ натурщикъ сегодня разсказывалъ, что для ‘Распятія’ Карлъ Павловичъ позвалъ меня, да велитъ стать. Ну, я, разумется, сталъ, какъ слдуетъ. Вдь Карлъ Павловичъ, понимаете? Въ полчаса готовъ торсъ въ два тона. Я и спрашиваю: ‘Зачмъ г’ъ два тона, а не красками?’ — ‘Для картины, говоритъ, это главное. Тонъ, вдь, картины свой, а не тотъ, что здсь, а движеніе и врный рисунокъ въ полчаса дай Богъ схватить’.— ‘Врно, врно, вдь, а мы этого и не знали, и мучились, мучились, все хочешь поймать, все разомъ, и ничего но поймаешь’.
‘Съ боку у меня сосдъ солдатъ. ‘Какъ у васъ хорошо! Скажите мн — черепъ-то вдь великъ по частямъ!’ — ‘Это правда. Спасибо. Какъ вы сюда попали?’ — ‘Въ Красномъ сел былъ театръ, я вырзалъ орла, меня и прикомандировали къ Академіи. Но какъ трудно рисовать! Какія головы! Какъ хорошо! Вовкъ не научишься! А вы вотъ не перемняйте бумаги, старайтесь исправить рисунокъ’.— ‘А, это врно — я не зналъ’.— ‘Вотъ Карлъ Павловичъ говорилъ: ‘Дурной рисунокъ всякій исправитъ, получше рисунокъ — трудне исправить, хорошій — еще трудне исправить, а отличный — мало кто поправитъ. Искусство начинается тамъ, гд чуть-чуть’.— ‘Это правда, правда. Ахъ, какой художникъ Карлъ Павловичъ!’ — Видли ‘Помпею’?— ‘Какъ-же,— видлъ, видлъ. Не всегда пускаютъ, да у меня тамъ знакомый унтеръ-офицеръ, такъ тотъ пуститъ’.
‘Сидимъ въ класс, пробирается между нами профессоръ. Подаешь карандашъ. Не церемонясь, по чистому рисунку идетъ крпко, врно профессорская линія, и на ухо профессоръ говоритъ: ‘Съ мизинца Егоровъ рисовалъ эту фигуру (Германика) наизусть одной линіей. Такъ нужно рисовать’.
‘Но вотъ послдній классъ, нужно оставить рисунки въ класс. Завтра экзаменъ. Совтъ будетъ ставить NoNo, а по нумерамъ сидимъ въ класс, лучшее мсто No 1. Затмъ расходятся нумера до самыхъ невыгодныхъ, далекихъ — сороковыхъ, пятидесятыхъ. Значитъ, хорошо рисуешь — рисуй съ лучшаго мста, а плохо — можно отовсюду — врно!
‘На другой день, поодиночк или маленькими кучками, прибгаемъ къ вырзанному въ двери окну — появляется голова натурщица Василья, который намъ говоритъ сейчасъ: — седьмой, тридцатый и т. д., и каждый идетъ съ тмъ домой, что заработалъ въ мсяцъ. А если медаль, то Василій или Тарасъ натурщикъ прибжитъ на домъ возвстить эту радость, расцлуешь Тараса, а онъ говоритъ:— ‘Подарите на радость рисунокъ или этюдъ’.— ‘Возьми, возьми’.— ‘У меня, вдь, вс есть, начиная съ Карла Павловича’, говоритъ натурщикъ.
‘Что-же это значитъ? У меня на эскиз прочеркнута мломъ по головамъ линія!’ — ‘Понятно. Линія верхняя должна быть разнообразна, а не ровна, какъ солдаты. Вотъ посмотри Пуссена гравюры въ этюдномъ класс, ‘Помпею’ у Карла Павловича. Вдь отъ тебя зависитъ однихъ ближе, а другихъ дальше поставить, вдь перспектива увеличиваетъ фонъ или уменьшаетъ, и даетъ разнообразную линію, ту жизнь, которая называется случайной, разумется, надо, чтобы это было правдиво по смыслу происшествія. Карлъ Павловичъ сочинялъ такъ, чтобы не перемарывать фигуры, чертилъ каркасами линіи торса, плечъ, рукъ и ногъ, одна минута — и фигура назначена въ своемъ движеніи, не такъ — онъ быстро каркасъ перерисовывалъ, а потомъ обводилъ тло и сочиненіе готово.’— ‘А вотъ, говорятъ, французы — т длаютъ такъ: накидаютъ разныхъ красокъ на холстъ, да другой холстъ приложатъ и давай натирать, краски расплющиваются, длаютъ разводы, тогда открой и по случайной форм подбирай сюжетъ ‘.— ‘Вотъ вздоръ! Это чепуха! Какъ-же: прежде сюжетъ, а потомъ форма? Отъ сюжета и форма!’ — ‘Ну да, разсказывай!’ — ‘Что разсказывать — пойди спроси Шебуева, Бруни, Маркова, что они теб скажутъ!’ — ‘Это, братъ, все идетъ отъ франтовъ, дилетантовъ, которые приплетаются и къ искусству’.— ‘Такъ кто-же ихъ слушаетъ? Пришли одни ученики къ Карлу Павловичу, а тотъ развелъ руками и говоритъ во слдъ ушедшимъ ученикамъ: ‘Чортъ знаетъ что: на голов стружки, въ голов вздоръ, а еще распваетъ: ‘На зар ты ее не буди’, чортъ знаетъ что! Ты научись рисовать, писать, а посл и длай что хочешь’.— ‘А вотъ со мной было что. Мы приготовляли для живописи краски. Карлъ Павловичъ приходитъ къ намъ. Я ученикъ. Входитъ Карлъ Павловичъ. Я и говорю: ‘Нтъ справедливости на экзамен, вотъ мн никогда не дадутъ перваго No за эскизъ’…— ‘Отчего не дадутъ?’ — ‘Да такъ.’ — ‘Вздоръ’.— ‘Да и вамъ не дадутъ въ этотъ экзаменъ: дежурный профессоръ любитъ — чистенько, аккуратно’.— ‘Что за вздоръ!’ — ‘А вотъ нарисуйте, а я подпишу — и посмотримъ’. Дали холстъ. ‘Какой эскизъ’?— ‘Фуріи преслдуютъ…’ — ‘Ладно, ладно.’ — Черезъ полчаса эскизъ готовъ.— Я и говорю: ‘Эскизъ мой, а я поставлю копію, вдь сочиненіе важно, а то вдь узнаютъ, что ваше’.— Хорошо, хорошо.’ Написалъ, подалъ. ‘Только условіе: на экзамен вы не будете’ — ‘Ладно, ладно, бутылка пива’.— ‘Хорошо.’ — ‘Тарасъ, какъ только поставятъ первый No, бги ко мн’. Прибгаетъ Тарасъ: — ‘Слышите?’ ‘Слышу.’ — ‘Яковлеву.’ ‘А чортъ васъ возьми, я вамъ задамъ.— Летитъ Карлъ Павловичъ въ классъ. Застаетъ профессора. Никому не говоря, подбгаетъ къ эскизу, стоитъ передъ нимъ… профессоръ Марковъ. Какъ ущипнетъ его Карлъ Павловичъ. Тотъ отскочилъ. ‘Что съ вами? Вишь какъ отскочилъ, а что ежели бы фуріи ползли на тебя, что бы ты длалъ? А тутъ, видишь, разлегся, какъ ни въ чемъ не бывало, дуракъ. Чорта смыслитъ! И это у тебя первый номеръ?— ‘Не сердись, Карлъ Павловичъ, можно переставить, ошиблись.— ‘Да чортъ-ли — ошиблись — а бутылка пива! Ее не воротишь’. Плюнулъ и выбжалъ. Такъ вотъ что значитъ: сочинять’.
‘Живописный классъ — огромныя дв комнаты темно-краснаго цвта. На стнахъ картоны: ‘Сотвореніе человка’ Микель-Анджело, ‘Аполлонъ съ муками’ — Менгса, кругомъ гравюры Пуссена, между оконъ рисунки ‘Мднаго змія’ Бруни, Брюллова классный рисунокъ. Об залы заставлены мольбертами. На полу написанъ мломъ А въ каждой комнат, на кругу натурщика. Я помню, съ какимъ страхомъ я занялъ мсто и началъ писать. Боже, какъ трудно! Видть-то вижу, а сдлать такъ, какъ вижу, не могу: буквально бился до слезъ. Объясняютъ товарищи — но это не то: никто не можетъ войти въ меня, а только оттуда можно указать. Но начать нужно — я и началъ. Въ ужасъ пришелъ самъ, стеръ, началъ опять — опять то же. Оставилъ палитру, сложилъ кисти и выбжалъ изъ класса, чтобы не видли моего горя. Слезы ручьемъ у меня полились. На другой день опять то же мученіе, и кажется еще хуже, уже не вижу въ натур того, что видлъ вчера. Сосдъ сказалъ: ‘Не присматривайтесь, сильно цвта мняются — одинъ переходитъ въ другой. Смотрите проще и длайте, что можете’. Пошло лучше, но все-таки ничего не понимаю, не знаю, за что уцпиться. Что ни возьмешь — не то. Какъ въ рисовальномъ класс люди другъ на друга непохожи! Каждый видитъ по своему, страшно разно сначала, и по мр совершенствованія, вс они длаются ближе и ближе къ оригиналу, да и другъ съ другомъ сближаются, оставаясь со своими особенностями. Такъ и тутъ: и чувство формы, и свта, и колорита — все разное, а вмст видятъ одно, и хотятъ одной правды, и вс достигаютъ правды, оставаясь собой. Въ живописи, какъ и въ рисованіи, нельзя научить другого, каждый самъ долженъ отыскать въ себ, что ему нужно. Товарищъ — вотъ кто учитель, даже посторонній можетъ нечаянно натолкнуть именно на то, что нужно, и разомъ все открыть. Мсяцы могутъ пройти даромъ, и въ одну минуту все можетъ быть взято.
‘Меня выручилъ опять K. П. Брюлловъ. Товарищъ позвалъ меня посл класса посмотрть неоконченный портретъ, доставшійся по смерти Карла Павловича Брюллова брату его едору. Я побжалъ смотрть, и какъ сейчасъ вижу и чувствую то же, что въ ту минуту. Прелестная женщина графиня Самойлова въ маскарад, въ причудливомъ костюм,.отошла въ сторону залы, чтобы отдохнуть отъ маски, красивой обнаженной рукой скинула маску и опустила руку. Лицо пышетъ — жарко. Она оперлась на плечо двушки-подростка въ ярко-желтомъ костюм. Эта опущенная рука мн все сказала: она была только проложена въ одинъ разъ — я все понялъ сразу — все, все раскрылось, я самъ вздохнулъ, какъ Самойлова. Жду утра, бгу въ классъ и сразу подмалевываю весь этюдъ. Кто-то изъ товарищей сзади подошелъ и сострилъ: ‘Ого! настоящій Брюлловъ’. Но я не обидлся, я былъ вн себя отъ радости.— ‘Да, да, еще бы, большей похвалы трудно дождаться! Пойдите, посмотрите, тогда поймете ‘.
‘Дознаніе, легкость идутъ скоро до извстнаго относительнаго совершенства. Когда, по выраженію К. П., настаетъ ‘чуть, чуть’, тогда устаетъ человкъ, теряется то, чего такъ добиваются такъ называемые импрессіонисты.
‘Рдко товарищи или профессора замчаютъ даже эту усталость, но натурщикъ-Тарасъ замчалъ. Онъ любилъ искусство, любилъ художниковъ и любилъ учениковъ, жаллъ ихъ по-русски: онъ ярославскій мужикъ. Бывали такіе случаи. Одинъ ученикъ за поисками натуры дошелъ буквально до сумасшествія, и къ чести Совта надо сказать, что ему помогли вылчиться. Они ему дали медаль. Онъ ободрился и началъ опять работать хорошо. Тарасъ, видя уныніе или тяжелое настроеніе, приносилъ изъ своей коллекціи такой этюдъ, который, по его мннію, долженъ поднять духъ въ ученикахъ, и, поставивъ его, ставилъ рядомъ съ ученическимъ этюдомъ. Наглядно сразу была видна разница: онъ указывалъ слабость и разомъ двигалъ весь классъ. Обыкновенно онъ такъ говорилъ: ‘Плохо стали теперь писать, разв такъ писалъ такой-то или другой (называлъ фамиліи), вотъ я принесу вамъ, и увидите’.— ‘Пожалуйста, завтра непремнно’. И Тарасъ приносилъ. Новый горизонтъ — картина. Одно это слово страшно. Картину писали мастера, писали наши мастера, все пріобртенное казалось много, но передъ картиной — ничто. Карлъ Павловичъ говорилъ: ‘Когда художникъ подходитъ къ холсту — дв трети работы готовы’. Вотъ какъ это сдлать, чтобъ было готово.
‘Музеи, библіотеки, лекціи — ни того, ни другого, ни третьяго не было у насъ. На кругломъ двор было четыре двери, надъ каждой была надпись ‘Воспитаніе’, но оно было упразднено, какъ ненужное. И, сказать невроятно, это было хорошо. Я не боюсь эту правду сказать теперь {Это писано у H. Н. Ге въ 1891—1892 году. В. С.}, когда все это существуетъ, а искусство мельчаетъ и близится къ тому, къ чему пришло въ Европ, т. е. къ уничтоженію. Одинъ разъ въ годъ открывался въ Академіи музей античныхъ залъ (Рафаэль, фрески, Гвидо Рени, двери Гиберти, вс антики). Въ три года разъ открывался весь музей. Ежедневно одинъ музей по третьей линіи, ‘Помпея’ и копіи съ итальянскихъ мастеровъ. Упросишь, бывало, солдата (добрые люди это были): ‘Пусти посмотрть ‘Аинскую школу’.— ‘Идите, но на минутку, а то достанется’. Вбжишь. Не успешь взглянуть, а солдатъ кричитъ: ‘Хранитель музея!’ — ‘Чего, чего, пошелъ вонъ, мало теб третьей линіи’.— ‘Я на минутку’.— ‘Пошелъ, пошелъ, нельзя. Не ходи, только подъ испачкаешь, пошелъ, пошелъ’, и вытолкаетъ, солдатика выругаетъ. А самъ-то вдь художникъ, граверъ {К. А. Ухтомскій.}, понимаетъ, что до зарзу хочется посмотрть Рафаэля. А Эрмитажъ требовалъ фрака, котораго зачастую не было, и позволенія, которое съ трудомъ добывалось.
‘Библіотека была совершенно заперта и ничего не выдавали никому, кром профессоровъ. Лекціи читались однимъ конференцъ-секретаремъ {Н. И. Григоровичъ.}, по исторіи искусствъ. Но на эти лекціи никто не ходилъ. Я не былъ ни разу, а отъ товарищей слышалъ, что лекторъ все ругается или говоритъ, что онъ могъ-бы многое разсказать, но такъ-какъ вс ученики невжды, то и не стоитъ имъ говорить. Этимъ онъ ограничивалъ свое чтеніе. Впослдствіи я познакомился съ нимъ, понялъ, почему его лекціи не были любимы: онъ не былъ художникомъ и сообщить художникамъ ему было нечего. Академія была наполнена людьми всхъ званій, высшаго сословія почти не было. Когда, передъ ревизіей, податные должны были или получить свободное званіе художника, или опять возобновить увольнительныя свидтельства, а это стоило дорого — до 100 р., вдругъ подана была масса работъ на званіе свободнаго художника. Президенту герцогу Лейхтенбергскому сообщили, что много, онъ сказалъ: ‘У Императора много солдатъ, а художниковъ мало, давайте свидтельствъ побольше ‘.
‘Откуда-же эти люди узнали все, что имъ нужно? Карлъ Павловичъ двумя словами на это отвтилъ и эти слова каждый понялъ. Обходя классы живописи, онъ замтилъ у одного ученика книгу, посмотрлъ заглавіе — ‘Буря’, посмотрлъ на этюдъ и сказалъ: ‘Бурю’ читаешь, а яснаго не видишь’. Природа великая книга, кто уметъ ее читать, тотъ прочтетъ всегда замтки изъ этой великой книги, сдланныя мастерами. Нетолько художники — натурщики по однимъ позамъ знали все священное писаніе и всю миологію. Василій — натурщикъ такъ зналъ исторію Греціи, какъ, я думаю, мало кто знаетъ изъ учителей исторіи, и расхохотался-бы, услыхавъ про способъ узнаванія исторіи посредствомъ огромной доски съ дырами у насъ въ кіевской гимназіи. Войдите въ Античную залу и вся исторія Италіи и Греціи на лицо {Въ 50-хъ годахъ античныя залы Академіи были наполнены огромнымъ количествомъ гипсовыхъ слпковъ со знаменитйшихъ античныхъ скульптуръ. В. С.}. Пушкина, Лермонтова, Гоголя — вс знали, анатомію знали, радость, горе, мудрость, красоту — умли не только видть, чувствовать, но передавать въ совершенств. Кипренскій, Венеціановъ, Угргомовъ, Шебуевъ, Егоровъ, Брюлловъ, Бруни, Айвазовскій, едотовъ — разв это не книги?’
Такова картина ‘Ученики академіи художествъ’, нарисованная H. Н. Ге съ натуры, съ товарищей современниковъ. Теперь посмотримъ, какъ онъ, въ pendant къ этой картин, рисуетъ другую — картину своихъ ‘учителей’ и ‘начальниковъ’. Онъ разсказываетъ: ‘Академія произвела на меня особаго рода впечатлніе, какое испытываешь, попавъ, посл долгихъ ожиданій, въ домъ къ любимому человку, а его-то тутъ и нтъ. Все есть, все на мст, все говоритъ о немъ, а его, самаго дорогого — нтъ. Я стремился изъ провинціи сюда, чтобы увидать этого удивительнаго человка — Брюллова. Я его никогда не видалъ, я не видалъ ни одного его произведенія, но то, что я слышалъ о немъ, объ его картин, меня неудержимо тянуло сюда — въ эту Академію, гд онъ работалъ, гд онъ училъ. Его я не засталъ. Картину ‘Помпею’ увидалъ. Мсяцы, чуть не годъ, я ничего не могъ видть: все заслоняла собой ‘Помпея’. Среди товарищей, натурщиковъ, я встртилъ ту же особенную любовь къ нему.
‘Онъ еще былъ живъ, но мы чувствовали, что онъ не вернется къ намъ. Огромный запасъ анекдотовъ, разсказовъ объ немъ, его изреченія, его замчанія,— какъ рисовать, какъ писать, какъ сочинять, что значитъ рисовать, что такое искусство, все это питало насъ во время нашихъ поисковъ на новомъ пути, имъ завщанномъ намъ, по которому мы вс, его ученики но духу, за нимъ бжали. Когда онъ былъ еще въ Академіи, его окружали, наравн съ учениками Академіи, люди общества: едотовъ — военный, первый жанристъ отечественныхъ нравовъ,— шелъ за нимъ. То-же было и безъ него. Огромная масса учениковъ Академіи была разношерстная масса, большинство податныхъ сословій. Тутъ были монахи, солдаты военныхъ поселеній, прикомандированные къ Академіи. Одинъ солдатъ — за то, что вырзалъ хорошо орла изъ дерева для офицерскаго театра, другой — за то, что хорошо раскрасилъ лафетъ и повозки. Выли тутъ и любители, не ученики, всякаго званія, люди со всхъ концовъ обширной Россіи, не исключая и Сибири. Слава Брюллова проникла и туда. Посл его смерти, Академія оставалась, какъ была. Вроятно, кто-нибудь для порядка занялъ мсто Брюллова, Но значеніе, какъ руководительница въ искусств, она потеряла. Право руководительства перешло къ тмъ, кто жилъ духомъ этого дорогого учителя. Этимъ только можно объяснить то значеніе, какое имли на учениковъ въ смысл ученія его любимые натурщики, оба мужики,— Тарасъ — Ярославской губерніи, Василій — Вологодской.
‘Академія, совтъ, профессора для насъ, учениковъ, были своего рода боги съ Олимпа. Въ низшихъ классахъ ихъ не было и видно, а съ натурнаго класса и до программнаго они были видны близко, ихъ можно было различить. Сначала я зналъ только, что ректоромъ былъ Шебуевъ. Потомъ узналъ, что вице-президентомъ былъ графъ Толстой, извстный медальеръ, а профессорами Бруни, Басинъ, Марковъ, граверъ Уткинъ, скульпторъ Витали и баронъ Клодтъ.
‘Профессора мало посщали классы: ихъ роль ограничивалась экзаменами, а т изъ нихъ, которые посщали, не могли бытъ желанными’ Ихъ взгляды были устарвшіе, отсталые. Ученики пріискивали вс способы ускользнуть отъ этой помощи. Профессоръ Уткинъ, поправляя рисунокъ въ класс, любилъ французскимъ карандашемъ, не поддающимся подчистк, обозначать рзкими чертами кости колна, и тмъ, портилъ рисунокъ, который приходилось бросать. Онъ всегда задавалъ одинъ только сюжетъ для сочиненія: ‘Всемірный потопъ’, и когда ему замчалъ субъ-инспекторъ, нмецъ Фрикке, что ‘Всемірный потопъ’ уже былъ заданъ прошлый разъ,— ‘все равно’, отвчалъ профессоръ,— ‘Всемірный потопъ’. Профессоръ Марковъ не любилъ кушаковъ, бурнусовъ, которые стали входить въ моду при изображеніи библейскихъ сюжетовъ, и при этомъ замчалъ, что жизненность не нужна, такъ какъ историческая живопись скучна, въ этомъ ея достоинство. Другой разъ, указавъ недостатокъ направленія, употребилъ слово ‘барокъ’ (направленіе манерное, названное но имени художника итальянца, Бароччіо). Ученикъ спросилъ, что это значитъ? ‘Не надо знать’, отвчалъ профессоръ. Марковъ былъ добрый человкъ, доступный, жаль только, что онъ мало намъ далъ, онъ затялъ картину ‘Колизей’, ему не разршили продолжать, не понравился сюжетъ начальству. Такъ онъ и вернулся, изъ Италіи домой, и ничего тутъ не длалъ, учительствовалъ, но его любили за то, что онъ былъ доступенъ и добръ. Почти вс ученики записывались его учениками. Его изреченія были подчасъ смшны. Много про него и выдумывали ученики. Но въ этомъ ученики врно изображали то, что составляло характерную черту всхъ профессоровъ, какъ учителей. Такъ ему приписали выраженіе, полное ироніи: ‘Посмотрите Пуссена, Рафаэля, меня что-ли…’ Бруни былъ извстенъ бездарными учениками, которыхъ онъ поощрялъ, былъ гордъ и недоступенъ, старался всегда говорить такъ, чтобы его никто не понималъ. Это поддерживало важность и таинственность. Другой профессоръ, Басинъ, говорилъ, напротивъ, такъ ясно, что все равно, что ничего не говорилъ. Онъ произносилъ фразы въ род: ‘надо хорошо рисовать и хорошо писать’… Онъ не имлъ почти вовсе учениковъ и извстенъ былъ своимъ равнодушіемъ къ интересамъ тхъ немногихъ, которые были его учениками {H. Н. Ге считался въ Академіи ученикомъ Басина. В. С.}. Среди профессоровъ, немногіе въ самомъ дл работали для искусства. Во-первыхъ, баронъ П. К. Клодтъ. У него была мастерская, литейная и музей живописи. Въ Академіи, какъ учитель, не участвовалъ, а занимался заказами. Кром него, еще графъ . П. Толстой и Айвазовскій (о послднемъ будетъ еще говорено ниже).
‘Не могу не вспомнить и того, какъ, въ то самое время, что профессора разговаривали съ нами объ искусств, рисунк и письм, ламповщикъ въ скульптурномъ класс обтиралъ масляныя руки объ колни статуи ‘Бойца’ и ‘Германика’, а профессоръ Ш., преподаватель изъ новыхъ, указывалъ на эти пятна, какъ на живописныя, и совтовалъ ихъ старательно копировать.
‘Что же сдлалъ Брюлловъ, что вс горячо къ нему отнеслись, что его любили даже и т, которые его никогда не видали? До него большинство художниковъ у насъ ставили идеаломъ, къ которому стремились, старыхъ мастеровъ, поэтому одинъ назывался русскій Пуссенъ, другой Вандикъ, третій Тиціанъ. Это было своего рода идолопоклонство. Брюлловъ, зная старыхъ мастеровъ лучше всхъ, что и доказалъ своей копіей съ ‘Аинской школы’ Рафаэля и копіей съ Іоанна Богослова Доменикино,— первый изъ русскихъ художниковъ поставилъ выше всего натуру. Идеалъ его была натура, оттого онъ въ своихъ разнообразныхъ произведеніяхъ достигъ полной иллюзіи дйствительности. Этотъ поворотъ къ натур, къ правд, и былъ такъ плодотворенъ въ послдующихъ художникахъ, составляющихъ его школу. Въ этомъ освобожденіи заключается возможность своего народнаго и свободнаго искусства.
‘Онъ ввелъ у насъ живой рисунокъ, т. е. поглощеніе всхъ частей общей формой. Въ этой общей форм могло проявиться живое движеніе характера фигуры. Этого прежде не было. Онъ ввелъ также у насъ рельефъ, тсно связанный съ рисункомъ. Предметы стали отдляться отъ фона. Онъ внесъ необходимый свтъ, принадлежащій картин. Это оживило фонъ и сдлало его отсутствующимъ, какъ въ природ. Изучая непрестанно натуру, онъ уничтожилъ единую манеру. Для каждой натуры онъ вызывалъ новую ей подходящую манеру, это дало цнность разнообразію пріема. Онъ потребовалъ полное изученіе всего, что можетъ войти въ картину. Художникъ вмсто отдльныхъ жанровъ поставилъ своей задачей выполнить художественное впечатлніе всецло, какая-бы область жизни ни была имъ избрана.
‘Надъ входомъ въ Академію прибита маленькая мраморная доска. На ней написано: ‘Свободнымъ художествамъ. Лто 1764’. Это посвященіе оправдано Брюлловымъ и его послдователями.
‘Но кром руководительства въ искусств, вся масса учениковъ имла еще и другое отношеніе къ профессорамъ: какъ къ начальствующимъ, или вообще, какъ къ людямъ, стоящимъ по положенію выше ихъ. Я уже замтилъ, что большинство было изъ сословія податныхъ. Къ стыду нкоторыхъ профессоровъ, эти бдные люди, лишенные свободы, образованія, подчасъ одаренные большими способностями, чмъ ихъ учителя, были угнетаемы. Попадая въ боле личныя отношенія, какъ помощники въ работахъ, они исполняли вс служебныя обязанности, равныя обязанностямъ слуги, лакея, и исполняли безвозмездно, подъ тмъ предлогомъ, что могли учиться и жить въ мастерской профессора. Спали на полу, ли что попало. Имя рядомъ мастерскую въ продолженіе 3 лтъ, когда я писалъ программы на дв золотыя медали, я познакомился съ ними и близко зналъ ихъ жизнь. Одинъ изъ моихъ товарищей, тоже ученикъ одного академика, жилъ въ его мастерской и писалъ программу за профессора. Этому ученику не давали долго 1-й серебряной медали за рисунокъ, а за программу, которую онъ написалъ, его хозяинъ получилъ званіе профессора. Только во время этой работы ему дали постель, до этого онъ спалъ на полу. Множество учениковъ у другого профессора мечтали получить въ вознагражденіе поддержку при полученіи медалей. Инымъ, рдкимъ, это удавалось, другіе-же только ловились на эту удочку и ничего не получали. Приближалась ревизія, т. е. перепись. Нкоторые купили себ свидтельство (свидтельство стоило около 100 руб. и боле, я самъ купилъ его одному своему товарищу также за 100 руб.), давшее временное освобожденіе отъ ежегодной подати до новой ревизіи, спшили получить званіе свободнаго художника. Это званіе, освобождавшее окончательно изъ податного сословія, давалось, по уставу Академіи, за голову, написанную съ натуры или за портретъ. Наставало время всякихъ притсненій. Этюдъ или портретъ представлялся въ контору Академіи. Тамъ царствовалъ конференцъ-секретарь, и вотъ наставалъ его бенефисъ, для отместки тмъ, которые осмлились ему не понравиться. ‘Ты никогда не получишь художника, напрасно хлопочешь!’ — ‘Отчего-же?’ разъ отвчаетъ ему одинъ ученикъ,— ‘вдь это зависитъ отъ Совта?’ — ‘Я теб говорю, не получишь’.— ‘Когда-нибудь получу, не все-же вы будете жить, умрете, тогда и я получу’.
‘Впослдствіи, большинство ихъ тонуло въ иконописи, въ преподавательств, позже въ учительств. Вотъ какая жизнь была у той массы людей, изъ которой выходили художники! Гоголь изобразилъ одинъ типъ художника этого времени. Но сколько было затеряно, погибло, о которыхъ никто не заикнулся!’
Наконецъ, наступило время писать программы на медали. Собственное сочиненіе не являлось для H. Н. Ге чмъ-то совершенно новымъ, чуждымъ. Онъ уже раньше офиціальнаго требованія пробовалъ себя по этой части, и, какъ всегда у молодыхъ, начинающихъ художниковъ, темами являлись не задачи классическія, идеальныя, далекія и выдуманныя, а т, которыя прямо являлись выраженіемъ того, что его въ т минуты всего живе интересовало, что до глубины задвало всю его натуру, наполняло всю его душу. Онъ обожалъ Лермонтова, до страсти зачитывался имъ, и вотъ, въ 1852—3 году онъ рисовалъ первую свою картинку: ‘Лейла и Хаджи-Абрекъ’. Скоро потомъ онъ писалъ, масляными-же красками, ‘Норму влекомую на казнь’ — какъ онъ видлъ въ этой сцен знаменитую Гризи, пвшую тогда на Большомъ театр, и до безумія обожаемую имъ. Его ближайшій менторъ и руководитель, профессоръ Басинъ, съ большой симпатіей одобрялъ эту картинку, и это было очень много, при его всегда вяломъ и апатичномъ нрав. Мало того: и картинка, и молодой ея авторъ такъ сильно заинтересовали довольно равнодушнаго, обыкновенно, профессора, что когда эту картинку сняли съ тогдашней выставки, по распоряженію котораго-то начальства, у П. В. Басина разлилась желтуха. Картин это ничуть не помогло, но молодого живописца какъ будто немного утшило или хоть успокоило въ его самолюбіи, и онъ только больше сталъ любить своего профессора. Эти факты мн сообщилъ тогдашній пріятель и товарищъ H. Н. Ге, академикъ скульпторъ Парм. Петр. Заблло. Про писаніе своихъ офиціальныхъ программъ H. Н. Ге разсказываетъ такъ:
‘Весной, въ ясный день, зовутъ имющихъ право писать картину — въ залу Совта. Первый разъ я видлъ это дорогое для меня собраніе людей, которыхъ я чтилъ съ дтства, любилъ ихъ, какъ художниковъ, и уважалъ, какъ мудрыхъ учителей. Шебуевъ сидлъ одинъ — онъ предсдатель, конференцъ-секретарь (Григоровичъ), по уставу Екатерины II, напротивъ, по бокамъ профессора: Бруни, Брюлловъ (Александръ, архитекторъ, братъ К. П., ужасно на него похожій), Басинъ, Марковъ, Воробьевъ, Виллевальде, К. А. Тонъ, Мельниковъ, Витали — скульпторъ и другіе. Конференцъ-секретарь прочелъ сюжетъ, выбранный Совтомъ на 2-уго золотую и на 1-ю золотую. Профессора — Басинъ, Брупи, ректоръ Шебуевъ сказали нсколько словъ, какъ нужно отнестись къ этому предмету. ‘Все, что вамъ нужно, вамъ дадутъ, но до завтра утра, до 10 ч., вы должны изготовить эскизъ, не выходя изъ архитектурнаго класса, гд вы будете помщены каждый особо’. Въ 24 часа надо почти все сдлать, т. е. 2/3, какъ говорилъ Карлъ Павловичъ. Идемъ — и завтра готово.— Совтъ одобрилъ.
‘Нужна мастерская. Началъ я съ солдата, чтобъ получить мастерскую. Никто не знаетъ, какъ это сдлать. Пошелъ къ В. К. Шебуеву. ‘Позвольте занять мастерскую’.— ‘А есть такая?’ — ‘Есть, тамъ-то’.— ‘Ну, и съ Богомъ. Вы работайте картину поэкономне, какъ Леонардо длалъ Не нужно фону много. Съ Богомъ!’ Получилъ я мастерскую, и началась та работа, которая до смерти дорога. Съ зари до зари вс работаютъ, поютъ, декламируютъ, инымъ громко читаютъ другіе. Вечеромъ, полураздтые, запачканные красками, вс сходятся къ одному изъ товарищей, попить чаю, побесдовать. Сколько радушія, тонкихъ наблюденій, воспоминаній прошлаго, о томъ, что сдлалось новаго въ мір — обо всемъ переговорятъ, а завтра опять на работу.
‘Профессора Совта обходили два или три раза мастерскія и длали свои замчанія. Когда я исполнялъ послднюю программу на большую золотую медаль, ко мн вошли по обыкновенію профессора Совта. Они входили группами, говоря между собою, и вс, подходя къ картин, начали говорить, не слушая другъ друга. Слдить за замчаніями было невозможно. Послднимъ вошелъ неизвстный мн членъ Совта,— я его прежде не видалъ. Онъ положилъ об свои руки мн на плечи и сказалъ: ‘Молодой человкъ, не слушайте ихъ: они сами не знаютъ, что говорятъ. Длайте свое дло, не обращая ни на кого вниманія’. Вс ушли, я спросилъ у товарищей, кто такой этотъ профессоръ, и узналъ, что это былъ Константинъ Андреевичъ, ректоръ Академіи, архитекторъ. Онъ высказалъ тутъ ясно, ярко то, что каждый изъ насъ давно зналъ. Въ искусств можно учиться, и нельзя учить, въ обыкновенномъ смысл, какъ учатъ предметамъ знанія, языкамъ. Учитъ только тотъ, кто, имя даръ, стоитъ во глав движенія искусства. Такіе учителя всегда были и будутъ. Вс другіе учителя невозможны и не нужны’…
Во время своего пребыванія въ Академіи. H. Н. писалъ три программы. Первая на сюжетъ: ‘Судъ царя Соломона,’ вторая — ‘Ахиллесъ оплакиваетъ Патрокла’, третья: ‘Саулъ у Аэндорской волшебницы’. Итакъ, дв программы на сюжеты изъ Библіи, и одна на сюжетъ изъ Иліады. Въ т времена о другихъ сюжетахъ и помина не было, и наша Академія, какъ и вс другія въ Европ, соображала, что кто не уметъ, или не можетъ, или — чего Боже сохрани — не хочетъ трактовать такихъ сюжетовъ, тотъ уже и вовсе не художникъ, или по крайней мр, не настоящій художникъ. Сколько отъ этихъ безтолковыхъ мыслей произошло бдъ для искусства, сколько талантливыхъ людей было попорчено, искалчено, столкнуто съ дороги — и исчислить теперь невозможно. Но, по нечаянности, для H. Н. Ге академическія глупости не такъ были зловредны, какъ для цлаго легіона его несчастныхъ товарищей: правда, и ему тоже не было въ сущности никакого дла до ‘Иліады’, и до Ахиллесовъ и Патрокловъ. И по натур его, и по всему художественному складу его, и по воспитанію, вс они были ему совершенно далеки и чужды, но по крайней мр хоть библейскіе сюжеты были для него капельку подходящіе: они все-таки касались религіи, которая была для него всегда, еще со временъ деревни и бабушки, чмъ-то близкимъ, дорогимъ, желаннымъ, своимъ. Правда, онъ мало способенъ былъ къ выраженію того трагическаго, грознаго и раздирательнаго элемента, который живетъ въ сцен древней еврейской матери, принужденной присутствовать при разрубленіи палачомъ ея собственнаго маленькаго ребеночка, или въ сцен царя, передъ которымъ является тнь давно прежде отошедшаго въ вчность великаго пророка — и такъ мало былъ способенъ, что никогда потомъ, выйдя на собственную волю и сдлавшись самъ себ господиномъ, не бралъ темой подобныхъ сюжетовъ: однако, какъ-бы ни было, тутъ дло шло о библіи, и все этимъ было сказано. Это было нчто для него свое. При томъ-же, что такое сюжетъ, заданный казной, формальными и офиціальными профессорами? Разв тутъ требовалось что-нибудь въ самомъ дл серьезное, дльное? Разв кому-нибудь могло прійти въ голову искать у ученика какого-то настоящаго Соломона, какихъ-то настоящихъ Саула и Самуила? Какой смхъ! Конечно, никогда, ни вовки вковъ! Да еще, сверхъ того, разв и со стороны ученика академическаго требовалось тогда какое-нибудь разсужденіе, смыслъ, мысль? Если-бъ нашелся который-то ученикъ, способный въ ту минуту разсуждать, то онъ, пожалуй, вдругъ сказалъ-бы своимъ заказчикамъ: ‘Да что это вы, господа, задаете мн какую странную и неладную тему! Отчего это настоящая мать должна быть непремнно нжная, добрая и человчная, а не настоящая — непремнно злая и варварская! Отчего такъ? Да не бываетъ-ли поминутно въ жизни именно прямо наоборотъ, и не наполнены-ли вс газеты, каждый день, происшествіями, доказывающими совсмъ иные факты: настоящая мать — пресквернйшая, презлая и преварварка, а не настоянная — образецъ доброты, сердечной нжности, заботы и чудной души? И можетъ-ли быть, чтобъ во вс прежнія времена не бывало то-же самое? Зачмъ-же вы съ самаго измолоду требуете съ меня трактовать кистью и красками — какъ какіе-то несокрушимые законы природы, самыя ординарныя общія мста (lieux communs), неврныя и устарлыя?’ Но Ге, какъ и вс его товарищи, конечно ни о чемъ подобномъ тогда еще и не задумывался (это стало случаться съ иными изъ ихъ числа лишь гораздо позже), вс они въ это время длали преспокойно только то, что велятъ, а велно было показать умніе рисовать и писать. Все прочее — считалось еще лишнимъ. Для академиковъ и профессоровъ никакихъ ‘идей’ вдь не требуется, голова — лишняя статья въ художеств. Ге такъ и длалъ, писалъ программы и оставлялъ довольными не только начальство художественное, Василеостровское, но и начальство всяческое, живущее вовсе не на Васильевскомъ Острову, а на какихъ угодно площадяхъ и улицахъ: публику. Начальство Василеостровское не дало ему за первую программу, ‘Судъ Соломоновъ’ ничего, въ 1854 году, за вторую, ‘Ахиллеса’ — малую золотую медаль, въ 1855 году, наконецъ, за третью, ‘Саула’ — большую золотую медаль, въ 1857 году. Начальство повсюдное, публика, тоже дала ему свои серебряныя и золотыя медали: почетные, и даже, можно сказать, сильно почетные отзывы. Она поставила его, тотчасъ-же, выше прочихъ товарищей его даже за то, чмъ Академія была еще недовольна. И, что очень замчательно, публика, устами своихъ газетъ, сдлала даже юному художнику при этомъ случа нсколько довольно разумныхъ замчаній, какихъ, кажется, никому не приходило въ голову въ Академіи, такъ какъ тамъ вс были переполнены заботой только о рукахъ, ногахъ, носахъ, пяткахъ и затылкахъ, складкахъ и драпировкахъ. ‘Сверная Пчела’, въ качеств газеты самой ‘фаворитной’ у наибольшей массы публики, т. е. газеты всего боле банальной, всего боле втреной и поверхностной, конечно хвалила программу Ге, ‘Соломоновъ судъ’, но все-таки находила, что ‘въ дломъ она ниже программъ двухъ, другихъ конкурентовъ, Флавицкаго и Васильева, особенно неудовлетворительны фигуры дтей’. Но т журналы, что были получше ‘Сверной Пчелы’, говорили уже другое. ‘Современникъ’ симпатично хвалилъ вс три программы, но только порицалъ то, что въ нихъ еще чувствуется, по молодости авторовъ, недостатокъ свободы въ группировк фигуръ’, излишняя ‘женственность’ Соломона, то, что онъ и весь его дворъ представлены ‘блондинами’, что въ нихъ нтъ ничего напоминающаго ‘жестоковыйныхъ, упрямыхъ, исполненныхъ сильныхъ страстей евреевъ’, наконецъ, что въ общей обстановк вовсе нтъ ‘обстановки восточной гаремной жизни’, какъ напримръ у Ораса Верне. ‘Отечественныя записки’ указывали на отлично переданное у Ге выраженіе холодной жестокости у не настоящей матери и вмст признавали, что, вообще говоря, программа Ге превосходитъ об другія ‘прекраснымъ расположеніемъ фигуръ и естественностью, а также письмомъ’.— Въ 1855 году, ‘Сверная Пчела’ сильно хвалила Ге и его товарища по программ, Икова (давно уже позабытаго теперь) за соблюденіе исторической врности въ типахъ, костюм, оружіи, и за то, что тутъ изображенъ ‘плачущій надъ человкомъ человкъ, а не академическая фигура, братъ надъ братомъ, товарищъ надъ товарищемъ, словомъ Ахиллесъ надъ Патрокломъ, но Ахиллесъ Гомеровскій’.— ‘Отечественныя Записки’ и за эту программу (какъ за годъ передъ тмъ за ‘Соломона’) отдавали пальму первенства — Ге. ‘Преимущество, говорили он, какъ въ композиціи, такъ и въ колорит, принадлежитъ г. Ге. Сюжетъ постигнутъ у него врне, чмъ у Икова, краски блестяще, и въ особенности прекрасно изображена фигура етиды: въ ней столько изящества и граціи, что зрителю не надо долго догадываться, что это богиня и мать, пришедшая съ доспхами развлечь видомъ ихъ скорбь Ахиллеса. Выставленный тмъ-же Ге портретъ (г. Меркулова) превосходенъ по лпк, по полнот натуры и рельефности, многіе знатоки ставятъ его на ряду съ лучшими произведеніями въ этомъ род’.—‘Художественный Листокъ’ также много хвалилъ этотъ портретъ и прибавлялъ: ‘Вообще въ портретахъ ныншней выставки, а равно и на нкоторыхъ прежнихъ, замтно стремленіе къ естественности, къ натур, прежняя натянутость и искусственность покинуты, и каждый портретистъ усугубляетъ усиліе возсоздать на полотн списываемое лицо наивозможно живйшимъ образомъ и наивозможно ближе къ подлиннику. Какое иногда познаніе самыхъ тонкостей анатоміи, какое мастерское воспроизведеніе красками тла! Какой блескъ глазъ! Какъ отдланы иногда принадлежности: сіяніе золота и серебра, отливъ бархата и проч. Все это заслуживаетъ всякаго уваженія и похвалы, и путь къ тому чуть-ли не указанъ г. Зарянко’.— Но еще большая доля похвалъ отъ публики и газетъ выпала надолго Ге въ 1857 году, за его программу: ‘Саулъ у аэндорской волшебницы’.
Наиболе характерныя похвалы были высказаны въ ‘Сверномъ Цвтк’ и ‘Музыкальномъ и Театральномъ Встник’. ‘Сверный Цвтокъ’ восхищался фигурами, ихъ группировкой и письмомъ, и особливо ‘расположеніемъ свта и тни’, и прибавлялъ, что ‘дальній планъ, гд въ лунномъ полусвт едва замтно образуется нсколько фигуръ, закутанныхъ въ саваны, ветъ на зрителя поэтическою таинственностью’… ‘Музыкальный Встникъ’ говорилъ: ‘Лучшая изъ программъ — Ге. Общее впечатлніе можетъ быть черезъ-чуръ сильно отъ преувеличеннаго выраженія ужаса на лицахъ, особенно Саула, но тмъ не мене картина всми частями содйствуетъ задуманному впечатлнію… Лицо Самуила (тни) выразительно, грозно, но и безтлесно, Саулъ слишкомъ обезображенъ страхомъ, но лицо волшебницы и положеніе ея съ поднятыми руками — достойны всякой похвалы. Живопись — бойкая и увренная’…
Я самъ, на свою долго, не взирая на вс 40 почти лтъ, прошедшихъ съ тхъ поръ, могу сказать, что хорошо помню тогдашнее впечатлніе публики отъ ‘тни Самуила’, и многочисленные разговоры, происходившіе тогда повсюду о ней въ петербургскомъ обществ. Вс были сильно поражены грозностью и суровою фантастичностью этой тни — я то-же самое чувствовалъ, вмст съ остальной публикой. На выставку въ Академіи ходили въ томъ году всего боле изъ за этой ‘тни Самуила’.
‘Наконецъ осень — экзамены, разсказываетъ H. Н. Ге. Идемъ другъ къ другу. Посмотрли и всегда сами знаемъ — кто вышелъ, кто провалился. Но ни злобы, ни зависти — ничего нтъ. Медаль, большая золотая, достойному, получена при звукахъ трубъ. Около Античной дорогой залы иди, скажи самъ себ, что у тебя на душ, но скажи правду, только правду’.
Посмотримъ теперь, какъ шла, среди всей этой учебной, оффиціальной, академической жизни, собственная личная и домашняя жизнь H. Н. Ге.
Она была не блестящая. Ге получалъ отъ своего отца очень мало на свое содержаніе — такъ какъ наибольшая часть средствъ, употребляемыхъ отцомъ Ге на своихъ сыновей, шла на содержаніе гродненскаго гусарскаго офицера Григорія Николаевича Ге. Николай Николаевичъ Ге такъ нуждался, что долженъ былъ брать самые ничтожные заказы (оффиціальные казенные портреты), или давать уроки рисованія въ домахъ у знакомыхъ, въ томъ числ у Ив. Григ. Мессинга, впослдствіи сенатора. Портреты въ это время онъ, правда, писалъ, но все только съ близкихъ знакомыхъ или родственниковъ (Як. Петр. Меркулова — чиновника, собиравшагося пойти въ пвцы, доктора Блецкаго, княгини Курцевичь, Бориса Андреевича Маркевича — товарища Ге по гимназіи, помщика черниговской губерніи, наконецъ Петра Иван. Заблло, впослдствіи тестя H. Н. Ге): эти портреты ничего ему не приносили.
И что-же? Несмотря на всю свою бдность, H. Н. Ге былъ такъ великодушенъ, сердце у него было такое человчное, такое глубоко — мягкое, что онъ длился своею бдною квартирою съ товарищами, столько-же неимущими, какъ и онъ самъ, а можетъ быть и еще больше. Квартира его находилась теперь въ Академическомъ переулк, въ двухъ шагахъ отъ Академіи, значитъ не надо было никакихъ тратъ на извозчика, но юношей жило вмст четверо: самъ Ге, его искреннйшій пріятель скульпторъ Парм. Петр. Заблло, и два другіе товарища по Академіи: Мих. Ник. Васильевъ, живописецъ по исторической части, тоже конкурировавшій, въ 1855 году, на большую серебряную медаль, со своей программой ‘Судъ Соломона’, и полякъ Сезеневскій, спустя нсколько времени совсмъ покинувшій искусство и какъ-то совсмъ затерявшійся. Главнымъ вкладчикомъ былъ H. Н. Ге, который и вообще былъ тогда настоящимъ центромъ и душою всего тогдашняго молодого поколнія художниковъ-учениковъ Академіи. Онъ больше всхъ бесдовалъ и спорилъ съ товарищами объ искусств — споры ихъ бывали часто безконечны, около него и у него собиралось много художественной молодежи, его любили послушать, любили съ нимъ потолковать — онъ былъ едва-ли не самый образованный между ними, всхъ боле читалъ, разговоръ его былъ блестящъ, уменъ, оригиналенъ, остроуменъ, часто насмшливъ и докъ, а это все сильно дйствуетъ на юношей.
Но все, касавшееся домашняго обихода, костюма и пищи, находилось въ самомъ плачевномъ положеніи. Костюмъ у нихъ всхъ былъ очень неважный, такъ что, по словамъ Григ. Ник. Ге, ‘одно время у H. Н. изъ одежды была только фрачная пара да верхнее пальто. Это для всего: и для Академіи, и для знакомства, и для мелочной лавочки, и для бани. Случалось, что кто-нибудь изъ товарищей пріятелей, забжавъ къ H. Н., снималъ эту одежду съ крючка на стн, переодвался и уходилъ по длу, требовавшему боле приличнаго костюма, что ставило H. Н. въ положеніе арестованнаго. Случалось и такъ, что возвращенное на гвоздь сейчасъ-же забиралось другимъ коммунистомъ. Увидавъ это, H. Н. только разражался хохотомъ’… Однимъ словомъ, тутъ происходило нчто въ томъ-же род, что и у парижскихъ студентовъ 30-хъ и 40-хъ годовъ, какъ ихъ юмористично описывалъ Поль-де-Кокъ въ своихъ романахъ, особливо въ ‘Gustave le mauvais sujet.’ Кажется, всхъ меньше изъ товарищей заботился о своемъ костюм Н. Н. Ге, и небрежность его простиралась такъ далеко, что, по его собственнымъ разсказамъ (впослдствіи переданнымъ мн его пріятелемъ, Мих. ед. Каменскимъ), Пари. Петр. Заблло, хоть и бдный, но любившій прифрантиться, не разъ говаривалъ на улиц Николаю Николаевичу: ‘Мн просто стыдно съ тобой идти рядомъ! Ступай на другую сторону’. И H. Н. Ге покорно переходилъ на другую сторону улицы.
Прислуживала всей компаніи вдова-солдатка Захарьевна, пившая запоемъ, и вдобавокъ къ тому страдавшая падучею болзнью — можно себ представить, что это за жизнь была съ нею! Но H. Н. Ге, изъ сердоболія жаллъ ее, упрямо держалъ у себя, и вступался за нее передъ товарищами. Обдъ они получали изъ кухмистерской нкоей Марьи Яковлевны, и всего чаще питались только кашей. Иванъ Александровичъ Мельниковъ, впослдствіи нашъ знаменитый пвецъ, а тогда еще совершенный юноша, служившій въ очень извстной контор Томсенъ Боннера, и съ 1853 года познакомившійся съ этой художественной компаніей, разсказывалъ мн, что вс они были такъ бдны, что когда они, бывало возвращались, ночью, изъ итальянскаго театра, и, мучась жаждой и голодомъ, желали чего-нибудь пость и попить, то ничего у себя дома не находили, кром какой-нибудь несчастной щепоточки чаю, а чтобъ положить что-нибудь на зубъ, въ складчину посылали въ мелочную лавочку купить на нсколько копекъ корочку отъ гречневой каши, которую не доли на ночь приказчики въ лавочк. Съ Иваномъ Александровичемъ Мельниковымъ они познакомились въ Большомъ Театр, въ райк. Еще въ начал осени бывали у нихъ взяты билеты, кое-какъ сколоченные на сэкономленныя деньги, и вотъ они тутъ-то были выше головы счастливы, наслаждались какъ великіе бары и немножко отдыхали, хоть на 3—4 часа, отъ тяжкой вседневной своей жизни. Какое блаженство это было, идти ночью домой изъ театра, по полу-освщеннымъ улицамъ, и распвать во весь голосъ, сколько вспомнится, изъ арій Гуаско, Гризи, Маріо, Тамберлика, Ронкони. Послдняго особенно мастерски представлялъ И. А. Мельниковъ. Онъ еще и не думалъ о томъ, что ему предстоитъ когда-то самому быть пвцомъ, обожаемымъ и прославленнымъ, выходить на сцену словно несомому на рукахъ толпой и уходить потомъ съ такими громами рукоплесканій, отъ которыхъ старыя стны театра дрожали. Онъ еще ни о чемъ подобномъ не думалъ и не мечталъ, но молодымъ товарищамъ мудрено было не приходить въ горячее восхищеніе отъ его прелестнаго голоса, отъ его искренней задушевности, даже когда онъ распвалъ итальянскую музыку и передразнивалъ Ронкони. Они усердно уговаривали его бросить все и идти на театръ, всхъ жарче H. Н. Ге, и Ив. Ал. Мельниковъ сто разъ и мн и другимъ впослдствіи разсказывалъ, что кто всего боле былъ причиною того, что онъ сталъ наконецъ пвцомъ — это H. Н. Ге. Въ эти времена Ге особенно страстно любилъ ‘Норму’ и Гризи въ ней (она и въ самомъ дл была тогда прелестная огненная красавица-итальянка, и исполняла вс свои роли съ великимъ жаромъ и увлеченіемъ): отъ этого-то одною изъ самыхъ первыхъ его картинъ (конечно, еще маленькихъ) была, въ 1853 г. Гризи въ ‘Норм’, въ ту минуту, когда ее ведутъ на костеръ, въ послднемъ акт,— какъ я уже выше говорилъ.
Въ 1854 году Парм. Петр. Заблло, получивъ большую золотую медаль въ Академіи, ухалъ къ своимъ роднымъ въ Малороссію, а оттуда въ Италію. Но между нимъ и H. Н. Ге пріятельская связь и’ порвалась и не исчезла, какъ это довольно часто бываетъ между разлучившимися случайно товарищами. Въ теченіе четырехъ-лтней ихъ совмстной жизни, H. Н. Ге мало того, что былъ съ П. Н. Забллой ближайшимъ пріятелемъ,— онъ сдлался еще пріятелемъ его сестры, Анны Петровны Заблло, и это — за глаза! Она жила за нсколько тысячъ верстъ отъ Петербурга, въ деревн у отца, въ Черниговской губерніи, H. Н. Ге никогда не видывалъ ея, даже ничего не слыхивалъ, но на него произвели громадное впечатлніе ея письма къ брату. Восхитившись сначала однимъ изъ нихъ, потомъ другимъ, третьимъ, онъ мало-по-малу сталъ съ жадностью читать ихъ вс, а потомъ и самъ вступилъ съ Анной Петровной Заблло въ переписку. Она являлась ему завлекательной во всхъ отношеніяхъ, полною ума, глубокой души, чудеснйшаго сердца, женщиной высокаго образованія, много читавшей всего, что есть лучшаго въ литературахъ европейскихъ (особливо романы на англійскомъ язык). Онъ заочно въ нее влюбился, постоянная переписка только все боле и боле поддерживала и раздувала это чувство, и вотъ, онъ наконецъ поршилъ: ни на комъ другомъ не жениться, кром нея. Надо было только подождать окончанія академическаго курса. Въ конц 1856 года это совершилось. Два обстоятельства на это повліяли: во-первыхъ, въ 1856 году скоропостижно умеръ отецъ Ге, и H. Н., вмст съ братьями, сдлался его наслдникомъ, хотя положеніе имущества было очень неблестящее, во-вторыхъ, Николаю Николаевичу была присуждена большая золотая медаль за его программу: ‘Саулъ у Аэндорской волшебницы’. Но онъ не сталъ ждать ни акта, ни Высочайшаго утвержденія золотой медали, ни даже выдачи бумагъ и денегъ. Онъ слишкомъ твердо зналъ, что медаль у него не будетъ отнята, хоть не вс формальности еще соблюдены. Въ іюл 1856 года, президентъ Академіи, великая княгиня Марія Николаевна, постила Академію и, разсматривая уже почти конченныя программы на золотыя медали, сдлала многія замчанія, по которымъ он должны были быть исправлены. Такъ напр., про программу Мартынова было записано въ оффиціальной ‘Записк’ хранителя музея: ‘Средняя фигура волшебницы не хороша’, про программу Солдаткина: ‘Открыть лицо Самуила и… слабо’, про программу Васильева: ‘Не хорошъ поворотъ головы Самуила’, про программу скульптора Бока: ‘Все хорошо, кром фигуры воина, у женщины закрыть грудь’, про программу архитектора Рахау: ‘Слишкомъ широка сцена и расположеніе ложъ косо’, про программу архитектора Макарова: ‘Арки на фасад сдлать шире’, про программу архитектора Кенеля: ‘Нижній этажъ сдлать выше’, на программ жанриста Волкова: ‘Больше сдлать благородства въ двухъ лвыхъ фигурахъ’, наконецъ, про программу H. Н. Ге: ‘Для чего фигура Бедуина? все остальное хорошо’. H. Н. Ге фигуру Бедуина уничтожилъ, и потому былъ уже вполн спокоенъ за программу. Она и была утверждена Совтомъ 14 марта 1857 года. Но, не дожидаясь того, H. Н. Ге еще лтомъ 1856 года бросилъ Петербургъ и поскакалъ въ Малороссію. Тутъ, въ церкви села Монастырище, 28 октября того-же 1856 года, онъ обвнчался съ А. П. Заблло. Ему было тогда 25 лтъ, ей — 24 года. Въ 1857 году они ухали за границу.

——

Теперь я попробую указать итоги, возникающіе изъ фактовъ академическаго періода жизни H. Н. Ге.
Первымъ и самымъ важнымъ итогомъ мн кажется тотъ, что настоящимъ призваніемъ своей жизни онъ окончательно призналъ — художество. Совершенно неврно мнніе тхъ, кто старается уврить, будто занятіе художествомъ было для Ге что-то чужое, постороннее, навянное снаружи, выбранное по капризу и насильно производимое. Такъ напримръ Григ. Ник. Ге говоритъ въ своихъ ‘Воспоминаніяхъ’, что во время петербургскаго университета, ‘только лекціи и изысканія по этимъ лекціямъ интересовали H. Н. Ге. Все остальное было чуждо закопавшемуся въ рукописи и книги. Чужда была ему и литература вообще, и западная и своя, объ искусств нечего и говорить. Между тмъ въ академист Никола Николаевич ясно обнаружилось, что онъ предъ тмъ уже замиралъ, или по крайней мр сильно рисковалъ выйти въ конц-концовъ ученымъ педантомъ, съ богатой, пожалуй, эрудиціей по какой-нибудь отрасли науки, но совершенно глухимъ къ запросамъ общественной жизни въ круг интересовъ высшаго порядка. Теперь, на Васильевскомъ острову, это ясно сказывалось при вид возроставшей перемны въ H. Н.,— въ прогрессивномъ оживленіи его духа, въ возстановленіи въ немъ духовныхъ красотъ юности. Какъ говорится, не по днямъ, а по часамъ совершалось возрожденіе этого человка!..’
Все это ни на чемъ не основанныя выдумки и фантазіи. Положительные факты, теперь нами узнанные, говорятъ, напротивъ, что никогда H. Н. Ге не шелъ къ тому, чтобы быть ‘ученымъ’, и тмъ мене способенъ былъ когда-нибудь сдлаться ученымъ педантомъ. Вс его чувства, вс его помыслы были устремлены къ художеству еще съ тхъ поръ, когда онъ былъ мальчикомъ: онъ учился въ гимназіи, но всего больше занимался рисованіемъ, и за цлый классъ, если только не за цлую гимназію, рисовалъ съ учителемъ рисунки для экзаменовъ. Потомъ, проходя курсъ въ кіевскомъ университет, онъ прильнулъ всей душой къ единственному ‘живому’ человку, хранителю музея, и проводилъ цлые часы, ‘несчетное число разъ допрашивая его о Помпе Брюллова, узжая изъ Кіева въ Петербургъ, въ центръ искусства, гд онъ увидитъ эту ‘Помпею’, онъ такъ радовался, что высказалъ свою радость чисто по-художественному: разрисовалъ всю квартиру углемъ, фигурами въ ростъ. Прізжаетъ онъ въ Петербургъ, и первымъ дломъ, что длаетъ? Бжитъ смотрть все ту-же дорогую свою зазнобушку — ‘Помпею’. Потомъ, ходитъ на университетскія лекціи и работаетъ усердно — таковъ его прилежный характеръ, но сердце его не тутъ лежитъ: какъ только можно, онъ тотчасъ бжитъ въ Эрмитажъ, смотрть картины. Въ университет, мало-ли сколько у него было товарищей, мало-ли съ кмъ могъ онъ хоть цлый день бесдовать, разсуждать, толковать о чемъ угодно, нтъ, этого не случилось, онъ съ тми мало видался и мало знался. Но только повстрчался съ художникомъ Забллой, прежнимъ товарищемъ по гимназіи, и вотъ онъ тотчасъ горячо ухватывается за него, начинаетъ съ нимъ поминутно видаться, потомъ поселяется съ нимъ на житье вмст, потомъ знакомится черезъ него съ другими юношами-художниками, вздыхаетъ и завидуетъ, видя ихъ лица и пальцы перепачканными карандашемъ, волнуется отъ ихъ классныхъ (вроятно еще преплохихъ) рисунковъ, и сгораетъ жаждой тоже съ ними ходить въ Академію, сидть и работать въ классахъ. Самъ одинъ дома, онъ рисуетъ въ уединеніи съ гипсовъ, какъ уметъ, и все это такъ жарко, такъ одушевленно, такъ упорно и настойчиво, что наконецъ сами товарищи, т что съ перепачканными карандашемъ лицами и руками, силой проталкиваютъ его въ Академію, велятъ идти къ ректору, нести ему свои рисунки. Гд-же во всемъ этомъ хоть тнь какая нибудь ‘замиранія?’ И какъ можно сказать, что только университетскія лекціи интересовали H. Н. Ге, что ему чуждо было все остальное, что онъ былъ совершенно глухъ къ запросамъ общественной жизни, и что чужда ему была и литература вообще, и западная, и своя. Не онъ-ли еще въ гимназіи такъ живо интересовался, вмст со всми товарищами, вопросомъ крпостнымъ, вопросомъ о несправедливомъ угнетеніи личностей? И гд-же видно, изъ какого факта, что вс подобные вопросы вдругъ стали ему неинтересны? Нтъ, на то нигд не встртишь ни малйшаго намека, и вся остальная длинная его жизнь доказываетъ, что ни одинъ изъ горячихъ важныхъ вопросовъ молодости и юношества не переставалъ занимать его до корней души, до самыхъ послднихъ дней и минутъ жизни. Литературу онъ игнорировалъ? Но вс самые первые его рисунки, композиціи не доказываютъ-ли, что онъ пробовалъ выразить въ нихъ именно свои впечатлнія отъ поразившихъ его, сильно владвшихъ имъ созданій поэтическихъ (сцены изъ ‘Хаджи-Абрека’ Лермонтова, изъ ‘Нормы’ Беллини?). Нтъ, какимъ Ге былъ въ кіевской гимназіи и университет, такимъ онъ остался и въ петербургскомъ университет: сильно впечатлительнымъ ко всему великому, поэтическому, справедливому, талантливому и художественному. Никакого новаго ‘оживленія’ и ‘возрожденія’ съ нимъ тутъ не случилось, и ростъ его пониманія и чувствъ только продолжался, безъ перерыва.
Второй итогъ, тоже очень существенный, тотъ, что, разсматривая натуру H. Н. Ге, надо всегда различать его сердце и его голову. Сердце и голова у него не всегда сходились и иногда бывали у него въ довольно значительномъ разлад. По сердцу своему, это былъ человкъ необыкновенно любвеобильный, мягкій, кроткій, незлобивость его и симпатизированіе другимъ, чуть-ли не всмъ на свт, съ кмъ ему только приходилось быть въ соприкосновеніи, простирались такъ далеко, что иногда трудно даже себ представить. Вс и все у него прекрасны, чудесны, великолпны, приводятъ его въ великое восхищеніе, наполняютъ его необычайнымъ умиленіемъ, и эти добрыя чувства такъ искренни, такъ непритворны, что глубоко залегаютъ въ его душу и остаются тамъ навки, до послднихъ дней его жизни. Но въ то-же самое время, умъ, разсудокъ работаютъ въ немъ тоже съ великою силою и мощью. Онъ не только не слпъ, не близорукъ, но обладаетъ острымъ зрніемъ и чутьемъ, очень хорошо видитъ и понимаетъ, что около него происходитъ, да только никогда не хочетъ, по необычайному добродушію своему, свести вмст одн цифры съ другими, и произвести ‘вычитаніе’ меньшаго изъ большаго. Вмсто того, онъ оставляетъ ихъ рядомъ, ненарушимо, и даже, въ конц-концовъ, называетъ суммою только то, что заключаетъ боле добраго, свтлаго, пріязненнаго и нравящагося. Отъ этого итогъ выходитъ иногда очень симпатичный и добрый, но не вполн врный.
Одинъ изъ наиболе бросающихся въ глаза примровъ подобныхъ итоговъ — это есть то, что Ге разсказываетъ про Академію и про ея профессоровъ. Онъ, пріхавъ въ Петербургъ, глядлъ не только съ чувствомъ необычайнаго благоговнія на Академію вообще, но даже на самое зданіе ея. ‘Огромное зданіе. Красное. Надъ дверьми стоятъ величественно-громадныя статуи Геркулеса и Флоры. Сверху зданія куполъ. Надъ дверью маленькая мраморная доска: Свободнымъ художествамъ лта 1746. Дорогое зданіе! Сколько радости, правды, простоты, ума, геніальности, жило въ немъ! Сколько лтъ ты было убжищемъ всего дорогого человку, отъ царя до крпостного мужика. Ты всмъ открывало свои добрыя привтливыя двери. Было въ теб невжество, грубость, но лжи въ теб не было, не было ей мста. Увидть тебя была радость. Быть твоимъ питомцемъ было счастіе. Дти твои разнесли по всей Руси святое чувство правды. Имена ихъ гремятъ и въ Европ. Біо правда, искренность, любовь къ длу, скромность хранятъ ихъ. И выгнанные, разогнанные, они не продадутъ ни за что то, что ты въ нихъ увидло, любило и признало’. Все это очень восторженно, но и сердечно, очень идеально, но и симпатично, преувеличенно, но и понятно и естественно. Добрыя чувства и дорогія воспоминанія остаются, обыкновенно почти у каждаго, посл нсколькихъ лтъ, проведенныхъ вмст, близко и интимно, съ товарищами не только по воспитанію, да даже и по всякому общему хорошему и дорогому длу. Особливо для юноши, урожденнаго художника, перенесеннаго изъ провинціальной глуши въ среду петербургскаго блеска и величія, въ сіяніе его музеевъ, въ среду высшаго художественнаго учрежденія цлой имперіи, съ прославленными именами, съ богатыми и многочисленными воспоминаніями, съ милыми, еще нетронутыми душой, чистыми юношами-товарищами, стремящимися только ко всему, что хорошо, справедливо, талантливо и художественно! Что мудренаго, что юноша этотъ будетъ глубоко пораженъ, словно одурманенъ, навсегда сохранитъ много симпатичныхъ чертъ и картинъ въ памяти, даже многое вовсе не важное и не великое преувеличитъ впослдствіи, въ своемъ воображеніи, благодаря дальней перспектив! Что мудренаго, что этотъ юноша унесетъ съ собою иногда благодарное воспоминаніе не только о томъ, что было, но даже и о томъ, чего не было. Что мудренаго, что краски его описаній будутъ становиться у него иной разъ радужными! Но еслибы онъ захотлъ быть совсмъ справедливымъ, если-бы онъ захотлъ обратить вниманіе не на нкоторые только, а на вс проносившіеся передъ его глазами факты, H. Н. Ге долженъ былъ-бы не идеализировать, не возвеличивать Академію и обливать ее солнечными лучами какого-то упоительнаго апооза, а сказать т самыя слова, какія говорилъ раньше его, за 20 лтъ, нашъ великій живописецъ Александръ Ивановъ: ‘Я наскучилъ однообразными воспоминаніями и разборами о подломъ воспитаніи, которое получили вс мы въ Академіи. Академія художествъ есть вещь прошедшаго столтія, ее основали уставшіе изобртать итальянцы. Они хотли этой мыслью воздвигнуть опять художество на степень высокую, но не создали ни одного генія по сю пору. Если живописецъ привелъ въ нкоторый восторгъ часть публики, расположенной понимать его, то вотъ уже онъ достигъ всего, что доступно художнику. Купеческіе разсчеты никогда не подвинутъ впередъ художества, а въ шитомъ, высоко стоящемъ воротник тоже нельзя ничего сдлать, кром стоять вытянувшись… Вы полагаете, что жалованье въ 6—8 тысячъ по смерть, получить красивый уголъ въ Академіи — есть уже высокое блаженство для художника, а я думаю, что это есть совершенное его несчастіе. Художникъ долженъ бытъ совершенно свободенъ, никогда ничему не подчиненъ, независимость его должна бытъ безгранична‘… Ивановъ понималъ все это еще въ 1833 году, Ге не понималъ и въ 1855 году. Онъ не находилъ, что воспитаніе въ его время было въ Академіи точь-въ-точь столько-же ‘подло’, какъ и при Иванов, однакоже это было такъ. Профессора либо вовсе не ходили въ классы, либо если ходили, то учили пустякамъ и вздору, какимъ-то ‘разнообразнымъ линіямъ головъ’, произносили какія-то нелпыя словеса и рацеи. Приходилось учиться какъ хочешь и какъ знаешь, у самого-ли себя, у товарищей-ли, или у кого угодно! H. Н. Ге не находитъ ничего ни дурного, ни удивительнаго, что ученики учились — у мужиковъ-натурщиковъ, которые кормили ихъ какими-то побасенками о брголловскихъ временахъ, анекдотами объ ‘изреченіяхъ’ (вовсе не премудрыхъ для нашего ныншняго уха), притаскиваніемъ какихъ-то этюдовъ, сдланныхъ во время оно самимъ маэстро и т. д. и т. д. Неужели безъ усмшки можно внимать извстіямъ о томъ, что эти самые мужики-натурщики такъ твердо и прочно узнали всю древнюю исторію и миологію, стоявши въ разныхъ позахъ ‘на натур’ у Брюллова и другихъ тогдашнихъ матадоровъ, что отъ нихъ просто можно было бы и профессорамъ учиться этимъ двумъ наукамъ? Какой смхъ! Услыхать нсколько случайныхъ поверхностныхъ анекдотовъ отъ необтесаннаго невжды-натурщика — это значило узнать исторію и миологію! Хороша наука, но хороши и учителя! Хорошъ великій художникъ, первый профессоръ Академіи, К. И. Брюлловъ, бьющійся пари съ учениками на бутылку пива, что надуютъ они или не надуютъ другихъ профессоровъ Академіи ‘композиціей’ Брюллова, выданной за ученическую! И это не позоръ, и это не отдаваніе своихъ братьевъ-товарищей, профессоровъ, на посмяніе и уськанье мальчиковъ-учениковъ, уничтоженіе всякаго уваженія и доврія къ нимъ! Какъ всего этого вмст не назвать чмъ-то невозможнымъ, безобразнымъ, какъ было не сказать про все это вмст: ‘наше воспитаніе было тоже подлое!’ Но H. Н. Ге этого не говорилъ, къ такому итогу не приходилъ. А имлъ-бы онъ тмъ боле права думать какъ и Ивановъ, что въ тхъ самыхъ 50-хъ годахъ, когда онъ такъ сочувственно относился къ Академіи и ея дламъ, такъ лелялъ въ своемъ сердц,— это самое академическое воспитаніе и направленіе жестоко ненавидли и презирали двое изъ числа значительнйшихъ нашихъ художниковъ: Перовъ въ Москв и Крамской въ Петербург. Непоправимый вредъ шитаго мундира для художника и тепленькой квартиры съ жалованьемъ — не приходили ему въ голову, точь въ точь какъ Брюллову со всми товарищами,— ни на единую четверть вершка меньше.
Еще одинъ изъ неврныхъ итоговъ H. Н. Ге тотъ, что, по его мннію, съ 50-хъ годовъ началъ у насъ слагаться ‘новый типъ’ художника, и сложился онъ на глазахъ у самого H. Н. Ге, и случилось это оттого, что Брюлловъ былъ не только великій живописецъ, но также и великій учитель русскаго искусства, и внесъ онъ въ среду учениковъ своего времени новую жизнь, новый міръ понятій, новое разумніе достоинства и значенія художника. Однимъ словомъ, H. Н. Ге думалъ, онъ былъ глубоко убжденъ, что съ Брюллова у насъ водворились новый міръ искусства и новый русскій художникъ. Эту вру онъ исповдывалъ всю свою жизнь, и пронесъ ее въ рчахъ и писаніяхъ своихъ до послдняго дня своего существованія. Но не такъ думали другіе наши художественные мыслители, Александръ Ивановъ — раньше Ге, Крамской — посл Ге, оба не ослпленные и не отуманенные съ малолтства какимъ-то безмрнымъ фетишизмомъ въ отношеніи къ Брюллову. Оба считали Брюллова, и по всей справедливости, крупнымъ и яркимъ талантомъ, художникомъ, богато одареннымъ отъ природы, но человкомъ, котораго испортила и обезобразила собственная его натура и вншнія обстоятельства, а потому они и не считали его вліянія ни счастливымъ, ни желательнымъ. И дйствительно, ‘новый русскій художникъ’ сложился не въ 50-хъ годахъ, и не вслдствіе брюлловскаго пришествія въ Россію. Напротивъ, въ совершенную противоположность мннію H. Н. Ге, Крамской говоритъ на одной изъ главныхъ и лучшихъ страницъ своихъ статей: ‘Въ конц 40-хъ и въ начал 50-хъ годовъ начинается у насъ въ Академіи нкоторый упадокъ, выразившійся тмъ особенно, что интересъ, возбужденный искусствомъ, не поддерживался боле со стороны Академіи, а просыпающіяся новыя потребности завладвали общественнымъ вниманіемъ и Академія была забыта…’ Значитъ, начиналось тогда что-то помимо Брюллова, и вопреки его академическимъ традиціямъ.
Но, что всего любопытне, мысль Ге приходила къ этому-же самому заключенію, наперекоръ его собственному чувству. Только онъ этого и самъ хорошенько не сознавалъ. Это мы увидимъ въ слдующей глав, выраженное собственными его словами. Тамъ мы впервые встртимъ H. Н. Ге, за-границей, начинающимъ становиться въ самомъ дл самостоятельнымъ, идущимъ въ гору, съ разростающеюся свободною собственною, небрюлловскою мыслью и пониманіемъ въ голов. Брюлловскій фанатизмъ былъ у него — миражъ.

Статья третья.

V.
Въ чужихъ краяхъ.

Въ самомъ начал разсказовъ H. Н. Ге о его пребываніи за-границей мы встрчаемъ нсколько строкъ, имющихъ крупную важность. Въ одномъ черновомъ своемъ отрывк онъ говоритъ: ‘1857 года, весной, мы — я съ женой — побжали за-границу. Этотъ порывъ, этотъ спхъ былъ свойственъ тогда всмъ. Долго двери были заперты, наконецъ ихъ отворили, и вс ринулись. Посл экзамена, медали и права хать за-границу еще не получено, а билетъ въ мальпостъ взятъ: откладывать нельзя — очередь хать придетъ черезъ мсяцъ. Разршеніе о выдач мн пенсіона застало меня въ Рим, гд я жилъ уже полгода, и все такъ — спхъ, горячка. Ежели-бы меня спросили: зачмъ вы дете? Я-бы, можетъ быть, отвтилъ: заниматься искусствомъ, но это былъ-бы отвтъ вншній, не тотъ. Себ — я-бы отвчалъ: остаться здсь я не могу, тамъ, гд ширь, гд свобода — туда хочу. Шесть лтъ гимназіи, 2 года студентства, 7 лтъ Академіи — довольно, больше нельзя выносить. То, что я узнавалъ, пріобрталъ,— давило меня, отравляло. Не хватало уже воздуха, свободы’… {Этими строками начинается и статья Ге: ‘Встрчи’, напечатанная въ ‘Сверномъ Встник’ 1894 г., мартъ. Но эта статья представляетъ лишь небольшую частицу того текста, который я нахожу въ подлинныхъ рукописныхъ тетрадяхъ автора. В. С.}.
Въ другомъ черновомъ отрывк своемъ H. Н. Ге говоритъ: ‘Съ новымъ царствованіемъ Александра Второго въ широко растворенную дверь много народу, изъ привилегированныхъ, двинулось въ Европу. Въ числ многихъ и мы съ женой направились въ эту обтованную землю. Семь лтъ усиленнаго труда было положено, чтобы получить на это право. Не трудъ былъ тяжелъ, напротивъ, онъ былъ радостенъ. Съ ранняго дтства я ничего такъ не любилъ, какъ заниматься искусствомъ и готовъ былъ перенести вс невзгоды, и всегда переносилъ ихъ терпливо, но все-таки нельзя было не радоваться, что это глухое и темное время прошло’…
Немного строкъ, но сколько он рисуютъ изъ прошлаго насъ всхъ, и вмст сколько прошлаго самого Ге! Какія врныя и дорогія черты он представляютъ изъ натуры этого оригинальнаго человка!
Ге былъ художникъ, и потому, по окончаніи академическаго курса, ничто не могло быть ему важне, дороже и привлекательне, какъ хать — въ Европу, говоря офиціально и вообще,— въ Италію, говоря по правд, но настоящему, по чистой совсти. Уже цлыхъ сто лтъ каждый русскій художникъ былъ дрессированъ такимъ образомъ, что въ конц длинныхъ, мрачныхъ и сырыхъ коридоровъ*Академіи у него передъ, глазами стояло какое-то чудное окошечко, и въ немъ виднлось свтлое, сіяющее пятнышко, играющее всми красками радуги. Хочешь попасть въ этотъ небесный край, въ эти волшебныя райскія юдоли — хлопочи, старайся, учись, нравься — и онъ твой. Воображеніе вставало и напрягалось. Ахъ, Римъ! Ахъ, Неаполь! Ахъ, Рафаэль! Ахъ, Микель-Анджело! Ахъ, Везувій! Ахъ, итальянки! Ахъ, солнце лучезарное въ голубомъ неб!’ И ученикъ старался, и учился, и старался нравиться, и, разъ перешагнувъ за желзную дверь, отрадно вздыхалъ, широко расправя грудь, сначала долго ничего не длалъ, ни о чемъ не думай и только отдыхая — вдь награда получена, чего-же больше? Вотъ теперь сидишь въ ароматной, разнживающей ванн, до какой-нибудь еще другой ‘награды’ — далеко, времени довольно, куда-же и зачмъ торопиться? Ге былъ тоже художникъ а потому его прежде всего и тянуло, въ его 20 лтъ, прямо съ классныхъ скамеекъ Василеостровскаго ‘краснаго зданія’ (какъ онч. называлъ) — въ Италію, въ Римъ.
Но, кром художника, въ немъ сидлъ еще человкъ, и притомъ — въ высшей степени человкъ своего времени, а это такъ рдко случается съ художниками. Въ продолженіе всхъ 7-ми лтъ Академіи, въ немъ продолжало жить то чувство правды, та способность тяготиться несправедливостью и насиліемъ, которыя онъ ощущалъ еще около бабушки, въ деревн, или потомъ въ гимназіи, среди толпы беззаботныхъ товарищей. Ему было тошно, тяжко, невыносимо, точь въ точь всмъ не художникамъ около него, въ начал 50-хъ годовъ, онъ чувствовалъ негодованіе и боль, словно онъ вовсе не живописецъ, которому зачастую ни до чего другого нтъ дла, кром холста, да палитры, да красокъ, да пластики, да несравненныхъ изяществъ ‘творенія Божія’, торсовъ, рукъ, затылковъ, течь и т. д., а словно онъ такой-же человкъ изъ народа, какъ вс остальные. Ему самому лично, Николаю Николаевичу Ге, никто не творилъ зла и несправедливости, ни у доброй старушки-бабушки за пазушкой, ни въ гимназіи, подъ крылышками у добряка-директора, ни въ университет, ни потомъ даже и въ самой Академіи: ему везд тутъ, во всхъ этихъ положеніяхъ, было хорошо и привольно. Но онъ мучился, боллъ и сострадалъ за другихъ, потому что такова уже была его справедливая, далекая отъ эгоистичной ограниченности натура. Такъ и въ т времена, когда съ программой, медалью, пенсіономъ и заграничнымъ путешествіемъ дло было уже въ шляп, и бояться было ужъ не за что, только садись, пей и веселись — онъ все-таки продолжалъ раньше всего заботиться о томъ, о чемъ заботились и надрывались вс другіе простые люди вокругъ него. ‘То, что я узнавалъ, пріобрталъ, давило меня, отравляло… Остаться здсь я не могу…’ И онъ торопился летть въ Европу — ‘туда, гд ширь, гд свобода, туда хочу…’ И это была не реторика, не праздныя слова — всею жизнью потомъ онъ доказалъ, что никогда не способенъ былъ удовлетвориться одною узкою ролью живописца, художника, замкнутаго въ рамки узкой спеціальности. Всегда онъ оставался настоящимъ человкомъ, все чувствующимъ, всему сочувствующимъ, все понимающимъ. До всего человческаго ему раньше всего было дло, и это-то дало колоритъ и характеръ всему, что онъ длалъ, всему, что онъ думалъ. Это мы увидимъ еще не одинъ разъ ниже.
Съ какими чувствами антипатіи къ существовавшему у насъ тогда строю общества онъ вызжалъ изъ Россіи, можно видть изъ крошечнаго, но характернаго анекдота, разсказаннаго имъ въ первыхъ же строчкахъ о путешествіи за границу.
‘Перездъ изъ Петербурга въ Варшаву, говоритъ онъ, мы сдлали на почтовыхъ (съ женой) въ карет. Погода была холодная, но по мр приближенія къ западу становилось все тепле и чувствовалась весна. Въ одномъ мст намъ нужно было выходить изъ кареты, на подножк образовался огромный комъ грязи. Я выглянулъ и думаю: какъ бы выйти, не мн, а жен, и вдругъ я вижу, что генералъ, одинъ изъ путешественниковъ, видя мое затрудненіе, взялъ палку и началъ очищать подножку. Это было такъ необычайно, что глазамъ своимъ не врилось. Мы вышли, жена поблагодарила его, а я побжалъ узнать кто это. Это былъ Ковалевскій, извстный путешественникъ. Тогда только я понялъ, что мундиръ тутъ, былъ не при чемъ’…
Вотъ каково было въ то время положеніе: чтобъ человкъ въ военномъ мундир, да еще цлый генералъ, былъ учтивъ, предупредите ленъ., было такое диво дивное, чудо чудное, невиданное, что просто глазамъ своимъ не хотли врить, когда что подобное случалось. Тургеневъ въ ‘Дым’ также нарисовалъ нсколько портретовъ, сюда подходящихъ.
Но замчательно, что при вызд въ Европу, у H. Н. Ге вырвался, кром возгласа о генералахъ, еще одинъ правдивый возгласъ: ‘Нельзя было мн не радоваться, что глухое и темное время прошло’… Вотъ, гд сказалась, наконецъ, настоящая нота правды, вотъ она, истинная, безъ ширмы и румянъ. Куда-же двалась вся та идиллія, все то восхваленіе своей юности въ стнахъ Академіи, вс т милыя краски, которыми раскрашены у него старинныя перспективы его ранней жизни въ Петербург, и которыми наполнены его автобіографическіе листки. ‘Темное глухое время’ — вотъ что въ самомъ дл съ нимъ было раньше отъзда изъ Россіи.
Однако вернемся къ H. Н. Ге и его путешествію по Европ. ‘Перехавъ границу, говоритъ онъ, мы начали наслаждаться своимъ путешествіемъ такъ точно, какъ дти принимаются за сладкій пирогъ — понемногу. Обошли Саксонскую Швейцарію пшкомъ, порвавъ свою обувь, и опять такъ, какъ дти, не выдержали и полетли безъ оглядки въ Италію, захавъ только въ Мюнхенъ, а затмъ уже изъ Италіи, какъ изъ дому, похали въ Парижъ. Какъ же не быть въ Париж!
‘Стали мы осматривать въ Париж все, что нужно смотрть и въ одномъ изъ садиковъ кафе мы встртили неожиданно своего учителя дорогого, Н. И. Костомарова. Мы не видли его 10 лтъ. Съ тхъ поръ онъ выдержалъ ссылку и теперь былъ въ Европ. По его нервнымъ движеніямъ рукъ я его призналъ, идя сзади въ толп. Мы его нагнали и окликнули. Онъ узналъ жену, а меня вспомнилъ только благодаря моей фамиліи. Мы побывали другъ у друга и съ тхъ поръ установилась наша дружба, которая прекратилась только съ его смертью.
‘Всего не разскажешь, что было въ Париж. Я помню только, какъ мы сперва, по обычаю итальянцевъ, у которыхъ нтъ тротуаровъ, стали ходить посреди улицъ, и оттого попадали иногда въ неловкое положеніе’…
Въ своихъ запискахъ, H. Н. Ге лишь мелькомъ говоритъ про это первое пребываніе свое въ Париж. Если основываться на однихъ его словахъ, надо было-бы полагать, что тамъ не произошло съ нимъ ничего особенно замчательнаго, и что все для него ограничилось только ‘осмотромъ всего, что нужно смотрть’, да мимолетною встрчею съ бывшимъ учителемъ его самого и его жены, Н. И. Костомаровымъ. Но на дл было не такъ. Въ Париж совершилось то, что имло потомъ громадное вліяніе на всю его жизнь. Это было — знакомство съ картинами одного французскаго художника — Поля Делароша.
Въ продолженіе всей своей жизни и во множеств мстъ своихъ автобіографическихъ набросковъ, Ге постоянно говорилъ о значеніи для него Брюллова, и о вліяніи этого художника на всю его жизнь, на всю его художественную дятельность. Но теперь оказывается, что именно Брюлловъ былъ всего мене родственъ ему по натур, по всему художественному складу и направленію, и никакого вліянія, кром самаго поверхностнаго, да и то лишь въ первые его юношескіе годы, на него не имлъ. Между тмъ, Деларошъ былъ въ необыкновенной степени близокъ и родственъ ему по натур, и потому съ первой же минуты соприкосновенія увлекъ его за собою. Но Ге никогда и нигд не писалъ о немъ ни слова, и лишь въ устныхъ бесдахъ съ пріятелями говорилъ про него, про свою великую къ нему любовь и уваженіе — особенно въ теченіе 60-хъ годовъ, проведенныхъ вдали отъ Россіи, заграницей, всего боле во Флоренціи. Что за чудо такое, что за самообманъ и самонепониманіе, отчего такая странность происходила? Это, мн кажется, не слишкомъ трудно объяснить.
Почему H. Н. Ге, въ самомъ-же начал своего путешествія, похалъ въ Парижъ? Неизвстно. У него просто сказано: ‘Изъ Рима, какъ изъ дому, мы съ женой похали въ Парижъ. Какъ-же не быть въ Париж!’… Но похать въ Парижъ изъ Рима, только что одну секунду увидннаго, а между тмъ составлявшаго тогда самую завтную мечту каждаго русскаго художника — это было нчто странное, совершенно необычайное. Италія, Италія, одна Италія, и только Италія — вотъ весь кодексъ и стремленіе тогдашняго русскаго живописца и скульптора. Притомъ-же, кром всегдашнихъ, итальянскихъ чаръ, для Ге должны были чувствоваться тогда въ Рим еще два особенныхъ магнита: живыя воспоминанія учениковъ, знакомыхъ и товарищей Брюллова, объ этомъ его великомъ бог и идеал, еще такъ недавно сошедшимъ со сцены: это разъ, во вторыхъ, тогда еще былъ живъ Ивановъ, о которомъ такъ много было писано въ т времена, и который уже собирался везти свою картину въ Петербургъ. И что-же, вмсто того, чтобы просто утонуть въ лучин красотъ и прелестей Рима, вмсто того, чтобы прильнуть къ нимъ всмъ сердцемъ и всей душой, вмсто того, чтобъ разыскивать все подобное, да сверхъ того также и то, что ему должно было казаться безмрно дорогимъ, какъ спеціально русскому, картины, рисунки, наброски Брюллова, изустныя воспоминанія о немъ,— вмсто того, чтобы стараться увидать монументальное твореніе Иванова, готовое ускользнуть изъ Италіи и перенестись навсегда въ Россію, гд Ге уже не увидитъ его раньше многихъ долгихъ лтъ, когда самъ воротится въ Россію — вмсто всего этого, Ге вдругъ бросаетъ Римъ, наскоро заготовляетъ себ тамъ квартиру, и скачетъ — въ Парижъ! Что-же это значитъ, почему такое странное дло произошло, какіе были на то резоны?
Нельзя-же этого событія объяснить тмъ, что самъ Парижъ его интересовалъ, его памятники, бульвары, магазины, театры, историческія площади, гд горячія и великія событія совершались, или чтобы парижская жизнь и народъ его притягивали — нтъ, все это еще немногое составляло для него, да тоже и жена его была не модница и фланерка, для которой боле всего нужны парижскія шляпки, платья и брошки. Главною притягательною силою былъ тутъ — парижскій салонъ 1857 г. и парижская выставка картинъ Делароша, весной того-же года.
Ге сидлъ еще на скамьяхъ петербургской Академіи художествъ, когда произошла въ Париж, въ 1855 году, всемірная выставка, на которой впервые проблистало, какъ одна великая картина, какъ великій историческій отчетъ, все французское искусство за многіе десятки лтъ, Такихъ выставокъ до тхъ поръ еще не бывало. Ге не могъ тутъ присутствовать, во первыхъ потому что самъ еще былъ ученикомъ, а во-вторыхъ, тогда шла война Россіи съ Франціей. Но теперь, и войны уже боле не было, и слава новой французской школы громко шумла на. всю Европу. Шарль Перьо, одинъ изъ лучшихъ французскихъ художественныхъ критиковъ того времени, писалъ о выставк (Salon) 1S57 г. цлую книгу, гд на первыхъ-же страницахъ говорилъ, что ‘между всемірной выставкой 1855 г. и салономъ 1857 г. такая-же разница, какъ между поколніемъ уже скончавшимся и поколніемъ новымъ. Созданія французскихъ мастеровъ первой половины XIX вка уже отпли свою псенку, а романтическая школа уже принадлежитъ только исторіи. Вотъ теперь-то дло критики — различить въ толп новыхъ талантовъ, поднимающихся со всхъ сторонъ, тхъ, которые завтра будутъ глазами и будутъ давать пароль всмъ другимъ. Будущее теперь — полно богатыхъ общаній’… Шарль Перье высказывалъ тутъ только то, что думали, говорили и писали тогда многіе другіе, и что разносилось по всей Европ. Конечно, отзвуки этихъ рчей достигали не только Рима, куда только что пріхалъ Ге, а даже и Петербурга, въ минуты его отъзда оттуда. Но, сверхъ всего этого, его должна была тянуть въ Парижъ новость, наврное для него дорогая. Въ апрл мсяц открывалась посмертная, громадная выставка всхъ произведеній Поля Делароша, только-что скончавшагося за нсколько мсяцевъ передъ тмъ, въ конц 1856 года.
Въ 50-хъ годахъ Поль-Деларошъ пользовался великою славою и любовью въ Россіи, между всми нашими художниками. По какой-то странности, столько-же удивительной, сколько и почетной для насъ, Поля Делароша любили гораздо больше у насъ въ Россіи, чмъ въ самой Франціи. Правда, въ 30-хъ, 10-хъ годахъ онъ пользовался величайшимъ почетомъ въ своемъ отечеств и высоко былъ поднятъ на щитахъ. Но въ 50-хъ годахъ вдругъ вс тамъ охладли къ нему, признали его только ‘живописцемъ буржуазіи’, создателемъ ‘историческихъ анекдотовъ’ въ живописи, художникомъ не способнымъ, къ настоящему ‘высокому искусству’, и предпочитали ему Делакруа, но за что? единственно за его блестящія, талантливыя краски. Французы, не обращая никакого вниманія на глубокую безсодержательность или условность его картинъ, не чувствовали его академичности, и провозглашали его революціонеромъ и иниціаторомъ новаго искусства. Въ Россіи было не такъ. Одн краски и блестящая кисть никогда не были способны удовлетворять вс наши художественныя потребности, талантливое содержаніе и выраженіе въ картин еще играютъ у насъ громадную, первостепенную роль, и виртуозность, отдльно взятая, еще не способна закрывать намъ глаза на все остальное. Здоровое, зоркое, прямое чувство еще царствуетъ, у насъ во всей сил у тхъ, кому дорого искусство, и не можетъ быть развлечено никакими побрякушками, хотя-бы самыми даровитыми. Потому-то всегда такую значительную роль играли у насъ вс гравюры, вс фотографіи, вс снимки съ лучшихъ картинъ Делароша (не взирая на многія слабыя или неудовлетворительныя стороны его таланта), и потому-то еще большую роль чмъ въ Париж, играла въ Петербург его картина ‘Кромвель у гроба Карла I’, принадлежавшая молодому графу Н. А. Кушелеву-Безбородк, и всмъ художникамъ всегда легко доступная, глубоко симпатичная.— Теперь, когда H. Н. Ге вызжалъ въ Европу, ему вдругъ представлялась возможность увидать цлую громадную выставку со множествомъ картинъ Мейсоны, Миллэ, Жерома, Робера Флери, Фромантена, Фландрена, Ораеа Вернэ, Коро, Руссо, Добиньи, да еще на придачу цлую выставку Поля Делароша, занявшую нсколько залъ въ парижской Академіи художествъ (Palais des Beaux-Arts). Оказія была необыкновенная, нескоро можно было ожидать другой такой-же: конечно, въ Рим молодому живописцу предстояло приниматься, вскор, за какую-нибудь свою собственную картину, и потомъ, кончивъ ее, отправляться въ Петербургъ за новыми повышеніями и ‘наградами’. Сверхъ того, онъ былъ тутъ за границей не одинъ, а съ молодой женой: черезъ немного времени семейство ихъ легко могло начать прибавляться, и тогда, при ихъ малыхъ средствахъ, прощай перспектива новыхъ дальнихъ поздокъ. Вслдствіе всего этого, H. Н. Ге и отправился изъ Рима въ Парижъ. Но результаты и слдствія этого путешествія вышли для него несравненно важне и глубже, чмъ онъ самъ могъ это впередъ воображать.

——

Въ Париж Ге прожилъ очень недолго, въ Лондонъ създить ему. тоже не удалось: денегъ не хватило, изъ Академіи онъ ни копеечки изъ своего пенсіонерскаго содержанія еще не получалъ, а потому-то, разсказываетъ онъ, ‘съ пустыми карманами спшили мы домой, въ Римъ’. И тутъ-то, по дорог произошла та дорогая ему встрча съ талантливымъ русскимъ литераторомъ, которую онъ разсказалъ уже разъ въ своей печатной стать: ‘Встрча’. По дорог между Генуей и Ливорно, на пароход, онъ познакомился съ Ив. Серг. Аксаковымъ, хавшимъ изъ Лондона, отъ Герцена, къ которому онъ возилъ одну запрещенную комедію свою, чтобъ попробовать напечатать ее въ Лондон. Ге давно уже обожалъ Герцена, съ восторгомъ читалъ еще въ Россіи 1-й выпускъ ‘Полярной Звзды’, а своей жен, Анн Петровн, когда еще она была невстой его, въ Малороссіи, подарилъ одну изъ лучшихъ его статей: ‘По поводу одной драмы’. Все, что Аксаковъ разсказывалъ ему теперь про личность Герцена, его разговоры, мысли, приводило Ге въ восторгъ, сильно увлекало его, но полетть сейчасъ къ нему, туда, въ Лондонъ — нечего было и думать. Не на что было. Пришлось только остаться при желаніи, покуда. Но обожаніе Герцена еще усилилось, а это дало потомъ свои важные результаты.
Съ Аксаковымъ Ге тотчасъ-же подружился, и они втроемъ похали вмст до Флоренціи и остановились въ одномъ отел. Но здсь произошелъ курьезный анекдотъ, ярко рисующій и Аксакова и Ге. Горничная отеля узнала, что Аксаковъ русскій, и начала его упрекать за то, что у русскихъ до сихъ поръ существуютъ рабы. Аксаковъ такъ былъ затронутъ этимъ упрекомъ, что сталъ ее умолять ‘подождать’: онъ говорилъ ей, что все уже сдлано, чтобы не было рабовъ, что вс искренно этого желаютъ и ждутъ въ Россіи, и что это непремнно будетъ. Онъ такъ убдительно и горячо говорилъ, что успокоилъ горничную.
Эта сцена была, конечно, очень мила и свидтельствовала о золотомъ сердц этого талантливаго и чудеснаго человка, Ив. Аксакова, но Ге не чувствовалъ, сколько въ ней было также наивности и комизма, и какое идиллическое донъ-кихотство проявлялось въ горячихъ стараніяхъ Аксакова успокоить флорентинскую горничную на счетъ Россіи. Ге только еще боле полюбилъ его за ‘эту искренность и правдивость’. Они разстались во Флоренціи, и потомъ никогда боле не встрчались. Но память объ идеалист-Аксаков осталась въ идеалист-Ге навки неизмнною.
Изъ Флоренціи Ге скоро ухалъ въ Римъ — онъ былъ уже тамъ въ первыхъ числахъ августа 1S57 г. и 13—25 августа писалъ въ Академію художествъ первый свой рапортъ о прибытіи своемъ окончательно въ Римъ и о своемъ пенсіон.
Здсь, въ Рим, скоро потомъ произошла вторая его встрча съ русскимъ литераторомъ: съ Д. В. Григоровичемъ. Но эта встрча имла совсмъ другой характеръ, чмъ первая, съ И. С. Аксаковымъ. ‘Григоровичъ пришелъ ко мн въ мастерскую, говоритъ H. Н. Ге.— Со мною была въ Рим его удивительная вещь, повсть ‘Деревня’, которую я очень любилъ и много разъ читалъ. Связь художника со своимъ творчествомъ не поразила меня въ немъ. Д. В., тогда воспитатель вел. кн. Николая Константиновича, былъ веселъ, остроуменъ, разсказывалъ либеральные анекдоты, но когда онъ ушелъ, я принялся за свою сизифову работу, не облегченный, не обрадованный. Потомъ я узналъ, что и я на него произвелъ впечатлніе удручающее, онъ дерзилъ пари съ моимъ товарищемъ Мартыновымъ, что я ничего не сдлаю’.
По прізд въ Римъ, Ге тотчасъ-же принялся за работу, начала, набрасывать множество эскизовъ (‘ихъ можно было считать у меня сотнями’, говоритъ онъ), но сразу не могъ окончательно остановиться ни на одномъ сюжет для картины. Пока шла эта внутренняя борьба и нершительность, онъ попробовала, сблизиться съ русскими художниками въ Рим, и сталъ осматривать въ церквахъ и музеяхъ созданія прежнихъ итальянскихъ художниковъ. ‘Въ Италіи русское искусство и русскіе художники интересовали меня еще боле прежняго, пишетъ Ге. Въ Рим я встртился со своими предшественниками, засталъ старыхъ художниковъ и между ними знаменитаго Иванова и его брата архитектора. Ивановъ былъ передъ выздомъ своимъ въ Россію, куда везъ свою знаменитую картину. Я усплъ ее еще увидть’.
Какое впечатлніе произвела на Ге картина Иванова? спроситъ съ любопытствомъ, конечно, всякій. Безъ сомннія, надо было-бы ожидать, зная натуру, вкусы, стремленія Ге, еще юноши, что впечатлніе будетъ самое восторженное, самое пламенное. Но, къ нашему удивленію, мы встрчаемъ въ рукописяхъ Ге совершенно неожиданный отвтъ на этотъ вопросъ. Ге говоритъ: ‘Сразу чувствовалось, что въ этой картин громадныя достоинства, но непосредственнаго впечатлнія она не производила, отсутствіемъ иллюзіи. Появленіе ея десятью годами позже, чмъ слдовало, было для нея и для автора большимъ ударомъ. Значеніе ея останется, но въ свое время она не была началомъ школы. Требованія искусства были дальше ея’.
Нельзя не остановиться съ удивленіемъ передъ этимъ приговоромъ, который выражаетъ, правда, значительнйшую долю настоящей сущности дла и вполн правиленъ для многихъ, въ томъ числ и для меня (я его высказывалъ даже не разъ въ печати, начиная съ 1882 года, въ стать своей ‘2 5 лтъ русскаго искусства’ ), но который идетъ въ такой степени въ разрзъ со всмъ образомъ мыслей Ге того времени, когда онъ пріхалъ въ Италію. И историчность Иванова, и глубокая преданность его религіозному сюжету, и искренность чувства, и правдивость характеровъ и типовъ, наконецъ, даже нкоторая классичность и академичность картины — все это должно было-бы, кажется, быть до безконечности симпатично Ге и наполнять его восхищеніемъ. Какимъ-же чудомъ она ему такъ мало понравилась и получила у него всего только одинъ холодный ‘succ&egrave,s d’estime’? — ‘Значеніе ея останется’ — что такое эти слова, какъ не довольно равнодушное признаніе такихъ-то и такихъ-то второстепенныхъ достоинствъ, полезныхъ, но еще очень далекихъ отъ тхъ, которыя близки душ и возбуждаютъ восторга. Вроятно-ли, сверхъ того, чтобъ на впечатлительнаго Ге не дйствовали съ неотразимой силой знаменитыя статьи Гоголя и Герцена объ Иванов — первая еще начиная съ 40-хъ и 50-хъ годовъ, послдняя тотчасъ посл трагическаго конца Иванова въ Россіи. Все въ этихъ статьяхъ производило глубочайшее, неотразимое впечатлніе на всю русскую публику, даже самую ординарную, и выходящія далеко за предлы всего у насъ извстнаго идеи и стремленія Иванова, и его постоянная тяжкая участь, и его великія мысли и чувства, и его отшельническая жизнь, отворотившаяся отъ всхъ мірскихъ блага и утхъ, и его непобдимое стремленіе къ свтлому идеалу будущаго — все это должно было быть близко и дорого Ге, все это должно было наполнять его умиленіемъ, горячей симпатіей и благодарностью къ страдальцу-художнику, все это должно было приготовить уже далеко заране самую симпатическую встрчу картины Иванова со стороны Го, даже и въ такомъ случа, если бъ со стороны чисто художественной въ картин этой было-бы множество несовершенствъ. Но что-же сказать, когда картина была наполнена, наоборотъ, громадной массой совершенствъ, художественной новизны, правды, смлости? И вдругъ кто-нибудь ршится сказать, что Ге, столько художественный,— столько чувствительный ко всему лучшему въ искусств, остался ко всему этому слпъ и глухъ, ничего тутъ не понялъ и только всего боле жаловался на недостатокъ ‘иллюзіи’, т. е. проще сказать — на краски? Никогда не поврю! Не поврю даже ему самому, хотя-бы онъ сто разъ это самъ сказалъ и написалъ. Т слова слишкомъ невроятны, слишкомъ противны всей натур Ге. Совершенства, правда и притягательное волшебство краски никогда не играли первенствующей, надъ всмъ преобладающей роли ни въ его художественныхъ понятіяхъ, ни въ его опредленіяхъ чужихъ произведеній, ни въ созданіи имъ своихъ собственныхъ. ‘Иллюзіи’ въ живописи, прелести краски онъ, конечно, не могъ не знать, не любить и не понимать — онъ былъ слишкомъ художественъ, но он были для него не первыя вещи въ искусств, и гд ихъ (къ несчастію и сожалнію) не было, или было мало, тамъ онъ легко могъ смотрть сквозь пальцы, и многое прощать, скрпя сердце — коль скоро на лицо были совершенства и силы несравненно боле глубокія и первостепенно-необходимыя для духа человческаго. Несомннные, неоспоримые факты приходятъ мн въ настоящемъ случа на помощь и подтверждаютъ мою мысль объ искреннихъ симпатичнйшихъ впечатлніяхъ картины Иванова на Ге.
Первый изъ этихъ фактовъ тотъ, что въ полномъ списк всхъ произведеній Ге, написанномъ его собственною рукою и находящемся у меня теперь передъ глазами, подъ 1850-мъ годомъ стоитъ картина ‘Возвращеніе съ похоронъ Мадонны’, писанная въ Рим, и съ отмткой самого автора: ‘подъ вліяніемъ Иванова’. Если бъ въ 1857 и въ начал 1858 года, т. е. съ перваго знакомства, т. е. какъ-разъ незадолго до отъзда своего навсегда въ Россію, картина Иванова ‘Явленіе Христа народу’ въ самомъ дл не производила на Ге ‘непосредственнаго впечатлнія, потому что не имла иллюзіи’, и еслибы существеннйшія ‘требованія искусства’ дйствительно шли тогда для Ге гораздо дальше этой картины, то наврное онъ не сталъ-бы писать свою собственную картину ‘подъ вліяніемъ Иванова’.
Второй фактъ тотъ, что въ бесдахъ съ близкими людьми въ 60-хъ годахъ Ге всегда отзывался съ чрезвычайною симпатіей, уваженіемъ и любовью, даже восторгомъ о картин Иванова. Хулительныхъ, равнодушныхъ или осторожно-умренныхъ отзывовъ объ Иванов они отъ Ге не слыхали. Это мн заявляетъ свидтель вполн достоврный, живописецъ Мих. ед. Каменскій: вмст со своимъ роднымъ братомъ, извстнымъ нашимъ скульпторомъ. ед. ед. Каменскимъ (теперь находящимся въ Сверной Америк), онъ жилъ въ 60-хъ годахъ въ Флоренціи, былъ въ отношеніяхъ ближайшей дружбы съ Ге и постоянно бесдовалъ съ нимъ, вмст съ другими, о всхъ особенно интересовавшихъ его художественныхъ предметахъ. И онъ, и вс факты говорятъ въ пользу того, что Ге былъ, съ самаго же начала знакомства съ картиной Иванова, вполн на сторон какъ ея самой, такъ и ея автора, такъ что, если у него были о нихъ другія мннія, то это разв впослдствіи, спустя много лтъ, когда въ мысляхъ Ге многое перемнилось и стало инымъ. Ге 50-хъ и 60-хъ годовъ — это одинъ человкъ, Ге 80-хъ и 90-хъ годовъ, въ иныхъ случаяхъ — другой, и есть большая разница между Ге, стоящимъ передъ картиной Иванова въ Рим, и Ге, пишущимъ о ней своя воспоминанія въ Петербург или на своемъ черниговскомъ ‘хутор’ спустя тридцать лтъ. Ничего не ухудшилось, напротивъ — многое стало у него лучше, совершенне, серьезне и глубже, а если другое ослабло или пошло въ другую сторону, то во всякомъ случа это былъ уже другой человкъ.

——

Каковы были отношенія H. Н. Ге къ товарищамъ, русскимъ художникамъ, которыхъ онъ нашелъ въ Рим? Иные изъ нихъ были недавніе еще товарищи Ге по петербургской Академіи художествъ, даже вмст съ нимъ конкуренты на медали: Флавицкій, М. Васильевъ, Годунъ-Мартыновъ, потомъ архитекторы и скульпторы Кольманъ, Рахау, фонъ-Бокъ, Романовичъ, Богомоловъ и др., другіе были либо пенсіонеры, гораздо раньше всхъ этихъ художниковъ пріхавшіе въ Римъ, еще не кончившіе свои сроки пребыванія за границей, либо художники, проживающіе въ Рим на свой счетъ. Тутъ были: архитекторъ Сергй Ивановъ (братъ знаменитаго живописца Александра Иванова), Бронниковъ, Желзновъ, Сорокинъ и другіе. Про всхъ нихъ вмст Го говоритъ: ‘Художники встрчались въ одной кофейн. Кто прежде былъ знакомъ, товарищемъ, тотъ продолжалъ это отношеніе и здсь. Но общественнаго сближенія не было о.
Въ т времена, у русскихъ художниковъ въ Рим была самая худая репутація. Когда въ Римъ пріхалъ одинъ богатый любитель искусства, Н. П. Шиповъ, и желая быть имъ полезенъ, справлялся о нихъ въ канцеляріи посольства, ‘ему отвчали, что видть ихъ не стоитъ — вс они пьяницы, народъ безпутный’. Шиповъ не поврилъ. Какъ же такъ, вс пьяницы, не можетъ быть! Не бросивъ желанія видть русскихъ художниковъ, онъ обратился къ архимандриту (священнику посольской церкви). Сообщилъ ему свою печаль, что какъ жаль, что русскіе художники вс пьяницы и что, несмотря на то, что ему сказали это въ посольств, ему все-таки не врится этому. ‘Архимандритъ его утшилъ, говоря, что это неправда, что онъ ихъ почти всхъ знаетъ, и что они народъ степенный,— работаютъ, даже пожаллъ, что ужъ очень они себя убиваютъ этой работой. Н. П. обрадовался, попросилъ адресы и началъ свой объздъ: былъ онъ и у меня’.
Въ своей стать: ‘Жизнь русскаго художника 60-хъ годовъ’ (напечатанной въ ‘Сверномъ Встник’ 1S98 года), которую мн, конечно, нтъ нужды здсь повторять, H. Н. Ге — подробно разсказываетъ, какъ посл того Н. П. Шиповъ предлагалъ русскимъ художникамъ 10,000 рублей въ вид капитала для помощи имъ, но они, собравшись вс вмст, поршили отказаться, говоря, что они пенсіонеры русскаго правительства и ни въ чемъ не нуждаются.
Еще онъ разсказываетъ, какъ къ нему въ мастерскую пришелъ, однажды, русскій старикъ, величественнаго вида, большого роста, съ длинной сдой бородой. Онъ поразилъ H. Н. Ге своимъ обращеніемъ, необыкновенно мягкимъ, добрымъ и деликатнымъ. Оказалось, что онъ въ искусств всему удивляется какъ диву: онъ ничего о новомъ русскомъ искусств не зналъ, не имлъ ни малйшаго понятія объ успхахъ его со временъ Кипренскаго, и даже ничего не слыхалъ о Брюллов. Когда же Ге съ удивленіемъ спросилъ его, гд-же онъ все это время пробылъ, гость отвчалъ: ‘въ Сибири’.— Этотъ старикъ былъ декабристъ князь Болконскій, воротившійся изъ ссылки при Александр II. Онъ являлся какимъ-то замерзлымъ обломкомъ старины, образчикомъ временъ давнопрошедшихъ.
Но, само собою разумется, познакомившись раньше всего въ Рим съ новыми товарищами по искусству, H. H. Ге тотчасъ же сталъ знакомиться также и съ созданіями стараго искусства, въ музеяхъ, церквахъ и частныхъ коллекціяхъ. Вотъ что онъ самъ разсказываетъ о своихъ итальянскихъ художественныхъ впечатлніяхъ 60-хъ годовъ, прочно залегшихъ въ него навсегда. ‘Узжая изъ Россіи, я зналъ великихъ мастеровъ какъ ребенокъ, по копіямъ и гравюрамъ. Я зналъ Рафаэля, Леонардо-да-Винчи, очень мало Микель Анджело, Гвидо Рени, Пуссена, немногихъ мастеровъ Болонской школы, Голландскую школу — Рубенса, Ванъ-Дейка, Рембрандта. Они были для меня, какъ ученика, громады, я на нихъ только смотрлъ и цнилъ доступныя мн стороны. Самую главную сторону ихъ творчества — душу — я не могъ ни знать, ни понять, но вотъ настало время, когда я ближе сталъ къ нимъ, когда я могъ понять, почему они такіе, и что они говорили. Впослдствіи я ихъ увидлъ во Флоренціи, отъ лепета дтскаго до полнаго совершенства, отъ Чимабуэ до Микель-Анджело. Я увидлъ ихъ ростъ, отъ отсутствія всякой формы (уродства) до полной реальной живой формы. Искусство Италіи прямо начинается съ реальнаго Джіотто. Онъ портретистъ. Въ самые возвышенные предметы онъ вносилъ сразу обыденную жизнь, съ портретами, одеждами, обстановкой, современными ему. Гирландаіо, Мазаччіо въ своихъ фрескахъ изъ священной исторіи (Carmine, Santa Maria Novella) прямо передаютъ улицы и гражданъ Флоренціи. Сила выраженія и святость такъ сильны, что Рафаэль, изучая Мазаччіо, не побрезгалъ нкоторыя выраженія и движенія перенести въ свои картины. Въ самомъ почти начал Учелліо открываетъ перспективу, и со страстью ставитъ въ картины несмтное число раккурсовъ, копій и лошадей, а глубина содержанія картинъ росла посл него съ быстротою и достигла совершенства въ Тиціан. Идя такой простой натуральной дорогой, художники съ быстротой достигаютъ своей глубокой великой идеи — идеи Ренесанса — слитія въ одно цлое миологіи и католичества. Микель-Анджело боле всего поразилъ меня: въ Академіи у насъ его мало было. Его ‘Страшный Судъ’, сикстинскій плафонъ, ‘Моисей’ — величіемъ, силою, давили меня… Въ ‘Страшномъ Суд’, Христосъ — Геркулесъ, а Сикстинская Мадонна — Мадонпа-Венера. Леонардо, стихотворецъ, пвецъ, музыкантъ, физикъ, художникъ,— въ своей ‘Тайной Вечери’ характеризуетъ дйствующихъ святыхъ лицъ наивными атрибутами: Петра ножомъ (ухо Малха), Іуда переворачиваетъ соль (суевріе), Спаситель и Іоаннъ — почти женскія фигуры. И вмст съ этимъ здсь передано католическое таинство евхаристіи.
‘Въ это же время такихъ колоссовъ, какъ Микель-Анджело и Рафаэль, Беато Анджелико пишетъ ‘Рай’ съ наивностью и силою младенца. Вліяніе мастеровъ сказалось на другихъ вещахъ, но наивность сохранилась (онъ чрезвычайно цнный художникъ для англичанъ).
‘Кто же для меня дороже, глубже всхъ, кто достигъ недосягаемаго? Безспорно — Никель Анджело. Его Богъ Отецъ, его пророки, ‘Сотвореніе человка’ и ‘Страшный судъ’, его ‘Моисей’, его ‘св. Петръ’ (соборъ) всегда останутся самымъ высокимъ творчествомъ въ искусств. Мн скажутъ: почему?— Его мысль, духъ творчества — независимы. Онъ одинъ самъ въ своихъ произведеніяхъ, его ‘Страшный Судъ’ — это его идея справедливости, которую онъ нашелъ въ своей душ. Спаситель окруженъ апостолами и мучениками, вс они взываютъ къ Спасителю о справедливости, каждый изъ нихъ на рукахъ своихъ держитъ и показываетъ Спасителю орудія, на которыхъ его замучили: св. Вароломей — съ него кожу содранную, св. Лаврентій — ршотку, на которой его сжарили, св. Екатерина — колесо. Мученики, связанные, столпились въ сторон, страдавшіе вмст, бросаются другъ другу на шею, въ объятія радости. Адамъ съ ужасомъ ждетъ словъ Спасителя, Ева, за нимъ прячась, погибшихъ черти хватаютъ и тащатъ — святые спускаютъ внизъ свои ‘молитвы’ (четки), чтобы имя удержать погибшихъ. Главный чортъ выскочилъ изъ ада и ждетъ, а за нимъ лодка перевозитъ осужденныхъ въ адъ. Спаситель поднимаетъ руку, чтобы произнести приговоръ, Мадонна не проситъ, а въ ужас отвернулась. Вотъ мысль этого удивительнаго генія.
‘Понимаешь, когда художникъ мысли можетъ такъ чувствовать, что длалось вокругъ него. Вопль всхъ ужасовъ откликнулся въ душ художника, А сверху, на все это смотрятъ, съ плафона, пророки.
‘Уразумніе задачи этого великаго художника мн было дорого, я понялъ, что найти свою мысль, свое чувство въ вчномъ истинномъ, въ религіи человческой, и есть задача искусства. Вотъ полная связь художника съ истиной — этого достигалъ и достигъ величайшій художникъ — Микель-Анджело, а за нимъ вс другіе. Дале этого искусство не пошло, оно въ Италіи умерло, въ Голландіи тоже’.
Но какъ ни были новы и сильны итальянскіе художественныя впечатлнія, H. Н. Ге по какой-то изумительной инерціи и всемогуществу привычки все еще продолжалъ необыкновенно высоко ставить своихъ старыхъ знакомцевъ — русскихъ живописцевъ, которые прочно засли въ немъ еще на Васильевскомъ острову въ Академіи. ‘Я понялъ, что сказали старшіе въ свое время, но мои мн были ближе: съ ними дольше я жилъ, они меня учили. Напившись жизненной воды изъ того же колодца, какъ и они, я еще больше ихъ полюбилъ, я понялъ, что имъ было дорого, о чемъ они намъ говорили — одинъ одно, другой другое, но въ конц-концовъ искусство одно и для всхъ равно дорого. Въ этомъ смысл Бруни, Басинъ, Марковъ, Ивановъ, Уткинъ, Витали, Пименовъ, Брюлловъ (Ал. Павл.)’ Тонъ (послдніе оба архитекторы) — я ихъ беру только какъ художниковъ — изъ этихъ мастеровъ каждый высоко цнилъ и любилъ искусство и служилъ ему по сил своего таланта, какъ достойный учитель. Бруни внесъ итальянскую школу вковъ, предшествующихъ Микель-Анджело, Рафаэлю и Леонардо-да-Винчи, и въ этомъ его великая заслуга. Эта эпоха по своей наивности была ближе къ его времени и развитію искусства въ Россіи. Басинъ любилъ Гвидо Рени и XVI вкъ итальянскаго искусства: по характеру своего отношенія къ искусству онъ былъ ближе всхъ къ Брюллову. Марковъ дорогъ своимъ горячимъ искреннимъ служеніемъ искусству: вн XVI столтія искусства Италіи онъ не понималъ искусства, выходя изъ этихъ отношеній онъ сейчасъ далъ ‘слабое произведеніе (‘Фортуна и нищій’)’.
Но всего выше ставилъ H. Н. Ге и въ это время, какъ прежде къ Петербург, конечно своего обычнаго бога — Брюллова. ‘Въ первый разъ я теперь увидлъ Брюллова какъ художникъ,— говоритъ онъ,— въ первый разъ его понялъ свободно. Я понялъ, что Брюлловъ, выросши на греческомъ и итальянскомъ искусств, первый сталъ самимъ собой и остался вренъ себ по пониманію формъ красоты. Онъ достигъ везд равнаго совершенства. Выйдя изъ дтскаго подражанія, онъ, первый разбилъ скорлупу, рамку строгаго разграниченія: онъ одинаково понималъ и любилъ природу — всю, не для ее на отдлы: пейзажъ, живой человкъ. Онъ это сдлалъ потому, что одинъ человкъ не былъ для него чмъ-то тмъ, въ чемъ все сосредоточивается, и какъ высоко правдивый, т. е. громадно талантливый художникъ, онъ не могъ остаться высокимъ и вмст чужимъ чему-нибудь, пожертвовавъ своимъ дорогимъ, живымъ. Брюлловъ своимъ талантомъ свтилъ и вліялъ на своихъ товарищей и учениковъ.
‘Рядомъ съ нимъ стоялъ Айвазовскій, какъ художникъ природы: до него пейзажа не было, были прекрасные этюды, но пейзажа въ полномъ смысл этого слова — не было. Та минута жизни природы, которая съ художникомъ, человкомъ, составляетъ одно нераздльное — художника въ природ и природы въ художник — первый разъ сказалась въ Айвазовскомъ. Его море,— море живое, понятное ему, а черезъ него и всмъ: вотъ гд творчество Айвазовскаго, и вотъ въ чемъ онъ учитель всхъ, даже равныхъ по таланту.
‘Скульпторы и архитекторы мн были понятны и дороги, какъ и ихъ товарищи — живописцы, но среди нихъ не было Брюллова. Жаль только, что Витберга великаго затя осталась въ проект, не суждено было ей осуществиться, а такое твореніе въ искусств архитектуры имло бы громадное значеніе. Изъ всхъ произведеній архитектуры — храмъ Спасителя въ Москв боле всхъ наводитъ на мысль, какъ глубоко цнилъ и понималъ Тонъ храмъ ренесанса, въ особенности храмъ Петра въ Рим.
‘Скульпторъ Витали по чувству и жизни ближе къ Брюллову, чмъ Пименовъ’…
Таковъ былъ художественный символъ вры Ге, въ Италіи, въ первое время прізда его туда: велики вс издревле признанные тамъ великими, но полны громадныхъ достоинствъ и вс русскіе тогдашніе первые теноры: вс прекрасны, вс чудесны, ни одного изъ нихъ нтъ съ недостатками, у каждаго свои особенныя совершенства. Въ особенную заслугу каждому ставится приближеніе къ ‘классическимъ’ образцамъ XVI-го вка. Мы увидимъ ниже, что впослдствіи мнніе Ге въ этомъ отношеніи сильно измнилось, и онъ сталъ больше интересоваться тмъ, что новый художникъ приноситъ своего собственнаго, оригинальнаго, современнаго, чмъ спеціально тмъ, на сколько ныншній художникъ усплъ подойти къ художникамъ прежняго времени и совершенно иныхъ народностей! Но теперь покуда, въ конц 50-хъ годовъ, слпая приверженность ко всему тогда принятому у насъ доходила у H. Н. Ге до того, что онъ напримръ, какъ видимъ въ приведенныхъ строкахъ, горько жалетъ о не состоявшейся постройк храма Спаса въ Москв по проектамъ Витберга, вовсе не художника, а только аматера-мистика, и притомъ аматера въ стил плохой архитектуры временъ Наполеона I: въ конц 50-хъ годовъ нашего столтія можно было только радоваться, что безвкусныя академическія фантазіи Витберга остались на воздух и никогда не исполнялись, но H. Н. Ге только жаллъ объ этомъ великомъ гор, да уже заразъ отъ всего сердца сочувствовалъ архитектору Тону, бездарному строителю многомилліоннаго храма въ Москв, за то, что тотъ ‘понималъ’ и ‘любилъ’ итальянскій — ренесансъ, особенно соборъ св. Петра въ Рим, давно уже сошедшій для новой Европы со своего стариннаго пьедестала. Относительно же Брюллова, преувеличеніе Ге доходило до того, что онъ приписывалъ ему, кром всего остального, еще и совершенныя небывальщины: созданіе такихъ произведеній, гд пейзажъ и человкъ играютъ совершенно равную роль. Гд-же это, когда-же это было? Какія-же это были картины у Брюллова съ пейзажемъ, да еще съ пейзажемъ великаго художественнаго значенія? При этомъ H. Н. Ге, до фанатизма отуманенный своимъ идоломъ, забывалъ или просто не зналъ, что за нсколько сотъ лтъ до Брюллова бывали на свт люди, которые своимъ высокимъ художествомъ способны были изображать природу и человка дйствительно съ одинакою силою правды, поразительной жизненности и красоты — таковъ былъ, напримръ, хотя-бы Рембрандтъ или Тиціанъ, про котораго самъ-же Ге, на своей лекціи въ художественной кіевской школ, весной 1886 года, говорилъ: ‘Дленій, особыхъ родовъ въ искусств, тогда не было. Въ картин Тиціана ‘Убіеніе св. Стефана’, фонъ (т. е. пейзажъ) могъ-бы существовать отдльно въ ряду пейзажей, и наврное былъ-бы лучше, чмъ вс наши пейзажи. Дленіе на особые роды появилось недавно’… Таковъ былъ, на нашемъ вку, также и Деларошъ, а съ нимъ и другіе европейскіе художники.
Но какъ ни сильны были и близоруки предубжденія Ге, они скоро разсыпались въ прахъ, у него-же самого въ рукахъ, когда онъ только приступилъ къ собственному творчеству и, вмсто нажитаго академическаго добра, сталъ жить своимъ собственнымъ. У него тутъ вдругъ словно открылись плотно до тхъ поръ запертыя двери, и засіялъ свтъ разума.
Первыя работы его въ Рим были: нсколько женскихъ головъ, написанныхъ съ натурщицы Стеллы, видъ Рима изъ окна, и ‘Утро’ — подражаніе Брюллову, приписано собственною рукою H. Н. Ге въ списк его работъ. Потомъ, расправивъ свои кисти и изготовивъ палитру, имъ принялся за эскизы: ‘Смерть Виргиніи’, ‘Любовь весталки’, по всмъ правиламъ пенсіонерства и новоиспеченнаго академичества {‘Я привезъ съ собою изъ С.-Петербурга въ Италію сюжетъ ‘Смерть Виргиніи’, говоритъ H. Н. Ге въ одной черновой своей тетради.}. Римъ, античность — вотъ что казалось ему прежде всего необходимымъ и интереснымъ. ‘Форумъ, Капитолій, Палатинская гора, Колизей, дворцы цезарей, Пантеонъ — все это я вижу въ дйствительности. Весь древній и средневковой Римъ, чтеніе его исторіи на мст происшествій придавали особый живой характеръ моему чтенію. Во мн воскресла жизнь древнихъ въ ея настоящемъ живомъ размр и смысл, и вотъ, можетъ быть, начало того, что называется чувствомъ ‘реальнаго въ искусств!… Первая мысль, которая мн показалась своей, была ‘Смерть Виргиніи’. Отецъ убиваетъ дочь любимую, чтобы спасти ея чистоту. Злодй Аппій, децемвиръ, ложно доказалъ ея рабство, и отцу ничего не осталось какъ убить ее или отдать въ рабство и развратъ. Цлыя кучи я написалъ эскизовъ, одинъ и теперь виситъ у меня на стн. Но, дойдя до конца, я увидлъ, что и отца римлянина я не знаю, и Аппія я не знаю, слдовательно, это не живая мысль, а фраза. Я и бросилъ этотъ сюжетъ’…
Посл того, онъ взялъ другой сюжетъ изъ древней-же исторіи: ‘Разрушеніе Іерусалима’. Причину этого избранія H. Н. Ге объясняетъ въ своихъ черновыхъ автобіографическихъ наброскахъ какъ-то туманно и мистично, такъ что даже довольно мудрено взять въ толкъ, что онъ хочетъ сказать. ‘Все непонятное, все нереальное, я не замтилъ, какъ отбросилъ. У меня, кром непосредственныхъ чувствъ, ничего не было. Слдовательно, кром моего чувства добра, правды, какъ идеала, все разрушено. Вотъ моя форма — разрушеніе. Какое разрушеніе можетъ вполн выразить, мое положеніе? Я нашелъ его и — началъ картину: ‘Разрушеніе Іерусалимскаго храма’. Голодная толпа, среди нихъ ложный пророкъ. Онъ ждетъ спасенія съ неба. Храмъ горитъ, попы сражаются. Титъ выходитъ изъ храма, и за нимъ несутъ единственные остатки реальности этого удивительнаго храма съ пустымъ Святая Святыхъ, которыхъ не могъ понять Титъ’.
Но, какъ-бы ни было, H. Н. Ге воодушевился этимъ сюжетомъ. Цлый годъ работалъ онъ надъ реставраціей, въ перспектив, Іерусалимскаго храма. Все было сдлано, но когда онъ окончилъ эскизъ, то увидлъ, что это только ‘богатая остроумная фраза’. ‘Кто этотъ пророкъ, кто эти голодные?’ — спрашивалъ онъ самъ себя.— ‘Что такое для меня храмъ? Ничего.— И я бросилъ и эту картину’.
Вотъ минута, когда наступилъ для Ге настоящій, окончательный поворотъ на новый путь. Только что высказанными имъ здсь словами и мыслями онъ самымъ ршительнымъ образомъ кончалъ и съ Брюлловымъ, и съ академическимъ преданіемъ. Серьезно думать о своемъ сюжет, заниматься не одними его подробностями, вншними и частными, но идти въ самую глубину его, экзаменовать самого себя: способенъ-.ти я вотъ къ этому длу, или нтъ, пристало-ли мн къ лицу писать вотъ эту картину, а не другую, годенъ-ли я для нея, или она для меня — да разв объ этомъ спрашиваетъ себя большинство художниковъ, разв имъ есть до этого дло? Они почти вс — берутъ, что имъ ни дадутъ на задачу, имъ-то какое дло! ‘Помпея’ такъ ‘Помпея’ — ее однажды, во время прогулки по развалинамъ этого разрушеннаго города, предложилъ Брюллову Анатолій Демидовъ, ‘Осада Пскова’ такъ ‘Осада Пскова’ — ее предложилъ однажды императоръ Николай тому-же Брюллову, когда онъ изъ блаженной Италіи воротился въ Петербургъ. И онъ писалъ эту или другую, или какую угодно картину или задачу — не все-ли равно! Хорошій художникъ долженъ все умть и ни отъ чего не отказываться. На то онъ и художникъ. Что это такое будетъ, когда живописецъ станетъ вдругъ говорить: не могу, не умю, не хочу. Посл этого, пожалуй, и портной скажетъ: сюртукъ — извольте, а фрака — не умю! Только смху подобно будетъ. Вотъ еще какія глупости! На основаніи всего этого, Брюлловъ и вс его товарищи прежняго времени (а ихъ были многія тысячи) никогда ни передъ какимъ заказомъ не останавливались. Чтобы отъ чего-нибудь отказываться — у нихъ этого и въ голов не бывало. Новые художники, эти, право, чудаки, думали и длали совсмъ по другому: посмотрятъ, посмотрятъ — да вдругъ и откажутся. Это-молъ намъ не ко двору. И серьезными вещами баловать, по старинному, намъ не слдъ. У этихъ людей слишкомъ много совсти и серьезности было. Вотъ такими-то способами Ивановъ вдругъ отказывается отъ очень авантажныхъ заказовъ въ московскіе и петербургскіе соборы — а казалось-бы, чего, не весь-ли свой вкъ передъ тмъ онъ именно религіозныя картины писалъ? Такъ точно и Ге: отказался вдругъ отъ нсколькихъ заказовъ, да еще какихъ, не постороннихъ, а собственныхъ своихъ, которые онъ постановилъ-было сначала безъ всякихъ чужихъ просьбъ или приказовъ, а только наедин самъ съ собою. Но пришло время, онъ глубже посмотрлъ, и сказалъ себ: ‘Нтъ, братъ Николай, это не то, это не твое, ты ошибался,— оставь!’ И онъ оставлялъ, не взирая ни на какіе предварительные труды, приготовленія, работы.
Тутъ впервые Ге показалъ себя новымъ, ныншнимъ человкомъ.
Но такія ршенія не могутъ происходить у человка такъ легко и просто. Это хуже, чмъ больной зубъ выдернуть. Надо много твердости, много храбрости, много силы воли, надо много безжалостности къ самому себ. Надо держать себя въ желзныхъ рукавицахъ, и себ потачки не давать. Все это Ге продлалъ, и ему такъ круто приходилось, что онъ попробовалъ създить въ 1858 году, для антракта, въ Неаполь, и тамъ на красотахъ природы ‘отдохнуть немного’ отъ своихъ внутреннихъ бдъ: отъ боевъ съ самимъ собою.
Про жизнь H. Н. Ге въ Неапол мало осталось извстій, знаемъ только, что онъ былъ тамъ въ великомъ восторг отъ несравненныхъ прелестей природы, какъ въ самомъ Неапол, такъ и въ его окрестностяхъ, и написалъ много пейзажныхъ этюдовъ съ натуры. Таковы: ‘Видъ города Сеано’, близъ Неаполя, ‘Видъ на селеніе Вико съ горъ’, ‘Мостъ у Вико’, ‘Дубъ’, ‘Дворикъ въ Вико’ (2 этюда), ‘Видъ Вико изъ окна’, ‘Видъ Неаполя изъ Вико’, ‘Садъ оливъ въ Вико’, ‘Везувій’ (2 раза), ‘Марина въ Вико’, ‘Этюдъ заката солнца’, ‘Этюдъ горъ’. Собственно человческія фигуры были въ этотъ періодъ у него трактованы мало и рдко: это были всего только — нсколько этюдовъ, головокъ съ натуры, портреты: жены Анны Петровны съ сыномъ Колей, г-жи Шестовой съ дочерью и г. Краузе.
Въ 1859 году H. Н. Ге былъ уже снова въ Рим. Тутъ, недовольный историческими сюжетами изъ древняго міра, онъ попробовалъ новый разъ писать на темы изъ современной жизни: онъ началъ эскизъ ‘Мать съ ребенкомъ на солнц’, но еще новый разъ остался недоволенъ самъ собою, подобно тому, какъ годомъ раньше, еще до Неаполя, остался недоволенъ собою, когда пробовалъ писать въ Рим эскизъ: ‘Мать при похоронахъ своего ребенка’ — воспроизведеніе сцены, которую ему тогда случилось видть собственными глазами. ‘Попытался я взять просто человка, говоритъ онъ. человка того или другого: я увидалъ, что это мелочь. Кто-же изъ жившихъ, живущихъ можетъ быть всмъ, полнымъ идеаломъ?..’
Но, кром этого не прекращающагося недовольства самимъ собою, кром этого постояннаго неудовлетворенія и ненасытнаго исканія настоящей, удовлетворительной для себя темы, у H. Н. Ге было въ это время не мало другихъ причинъ недовольства: это были уже причины вншнія. И во-первыхъ, самая жизнь въ Рим была для него слишкомъ шумна и безпокойна. То была пора начинавшагося освобожденія Италіи отъ чужеземнаго и папскаго ига, весь день наполненъ былъ тогда у всхъ въ Рим совершавшимися историческими событіями, извстіями о побдахъ или погромахъ, толками и жаркими преніями о поминутно новыхъ событіяхъ. Жизнь каждаго, даже иностранца, была наполнена тревогой, и Ге тоже волновался и увлекался вмст со всми другими, но чувствовалъ, что въ конц-концовъ это далеко не то, что нужно его тихой, смирной натур, нуждавшейся въ поко и творчеств. Русскіе художники, его товарищи, тоже мало удовлетворяли его: правда, еще въ самыя первыя минуты его прізда въ Италію они выказали высокое благородство, честный умъ и правдивое чувство, въ дл съ Шиповымъ, когда великодушно отказались отъ его подачекъ, даромъ что эти подачки состояли изъ цлыхъ 10,000 рублей и были предлагаемы отъ добраго, чистаго сердца. Но одной этой чистой, свтлой нравственности ему еще было недостаточно, онъ жаждалъ отъ художниковъ чего-нибудь боле полнаго, боле глубокаго и важнаго — и не находилъ. Наконецъ, даже и въ матеріальномъ отношеніи жизнь въ Рим была для его мало-помалу разроставшагося семейства слишкомъ дорога, и какъ ни тщательно и осторожно, какъ ни экономно вела свое маленькое хозяйство жена Ге, имъ приходилось очень трудно, и часто концы съ концами еле-еле сходились. Подъ давленіемъ всхъ этихъ причинъ, вмст скопившихся, H. Н. Ге бросилъ Римъ, бросилъ вс начатые эскизы картинъ, вс этюды къ нимъ, вс приготовленія, и перехалъ во Флоренцію, въ первой половин 1860 года.

——

Про Римъ и Неаполь Ге писалъ: ‘Природа, чужая жизнь, знакомыя красоты человка, Помпея — произвели на меня впечатлніе сильное, но вншнее. Искусство, знакомое, показалось мн умершимъ, къ томъ смысл, что жизнь того-же народа, вокругъ меня, нынче уже совсмъ другая’. Теперь, въ тихой Флоренціи, этомъ провинціальномъ городк, полумертвомъ, но живописномъ и полномъ итальянскихъ среднихъ вковъ, Ге показалось, что вотъ гд онъ найдетъ себ покой и удовлетвореніе, а съ ними и настоящую задачу для своего творчества. Весь конецъ 1860 года онъ провелъ во флорентинскихъ музеяхъ, монастыряхъ и церквахъ, погружаясь везд въ могучій оригинальный духъ средневковой Италіи, иногда варварскій, но сильный и глубоко самостоятельный и часто поразительный. Какъ въ Рим онъ много читалъ историческихъ сочиненій, которыя ‘на мст происшествій переносили его въ жизнь древняго міра’, такъ и теперь онъ сталъ читать много хроникъ и историческихъ разсказовъ, тоже ‘на мст происшествій’, и они точно также переносили его въ средневковую Италію. Въ одинъ прекрасный день его воображеніе было плнено прочитаннымъ имъ событіемъ изъ Болонской исторіи XIII вка: ‘Смерть Ламбертацци’. Одного изъ болонскихъ гвельфовъ закололи отравленнымъ кинжаломъ — дло довольно обыкновенное въ т времена и поминутно встрчающееся на страницахъ итальянской средневковой исторіи. Но для Ге былъ интересенъ и важенъ не самъ этотъ фактъ, а одна его особенная подробность. Увидавъ лежащаго на полу умирающаго любовника своего, Имельда Ламбертацци, принадлежавшая къ противоположной партіи гвельфовъ, бросилась къ нему, припала губами къ ран и пробовала высосать оттуда ядъ.— она еще надялась, что спасетъ своего любезнаго, но все было напрасно, онъ не ожилъ, а она и сама погибла, отравленная ядомъ раны. Этотъ разсказъ глубоко захватилъ воображеніе Ге, и онъ тотчасъ-же написалъ маленькій эскизъ, и до сихъ поръ сохранившійся въ семейств Ге. Въ этомъ эскиз впервые высказались т душевныя свойства и настроенія, которыя въ душ Ге занимали первое мсто и въ продолженіе всей его жизни давали содержаніе всмъ его художественнымъ созданіямъ. Жалость, состраданіе, милосердіе, душевное благородство, самопожертвованіе, печаль по неправдамъ и насиліямъ,— вотъ какіе элементы накоплялись и росли въ немъ постоянно, начиная съ дтскихъ еще годовъ, вотъ изъ чего состоятъ вс его картины, вотъ что ему было всего дороже въ жизни и художеств, вотъ что онъ стремился выразить всегда и везд, и вотъ гд онъ всего боле отличался отъ своего художественнаго бога и воображаемаго прототипа — Брюллова. Тотъ никогда и ничего не любилъ. Ему было до всхъ и до всего все равно. Прекрасно нарисовать и прекрасно написать что угодно — это было его дло, но не ищите у него никакого ни чувства, ни выраженія. Все подобное было для него сущая невдомая страна — terra incognita, все подобное было ему безразлично. Древняя исторія, средневковая исторія, новая жизнь, вс народы, вс мста, вс лица были одинаково далеки и отъ ума и отъ сердца Брюллова, и потому онъ безъ малйшаго затрудненія могъ брать какой угодно сюжетъ изъ ихъ среды, и со свойственнымъ, понаторлымъ (но впрочемъ нсколько ограниченнымъ) мастерствомъ изображать въ нихъ. Поэтому-то, когда дло пошло у Ге, уже достаточно выросшаго и сформировавшагося молодого человка 29-ти лтъ, о томъ, чтобы трактовать сюжетъ не академическій, не школьный, не обще-армейскій, каковы были у него, еще въ Петербург ‘Патроклъ’, ‘Аэндорская волшебница’, а въ Рим ‘Виргинія’, ‘Весталка’, ‘Разрушеніе Іерусалимскаго храма’, вс сюжеты, до которыхъ ему собственно не было никакого дла, а трактовать сюжетъ истинно и сердечно его трогавшій, то онъ стоялъ уже не въ лагер Брюллова, а скоре — Делароша. Тотъ тоже искалъ и въ исторіи, и въ жизни все сюжетовъ одного рода съ сюжетами Ге: таковы его: ‘Смерть Елизаветы англійской’, ‘Смерть президента Дюранти’, ‘Ришелье’, ‘Мазарини’, ‘Кромвель у гроба казненнаго имъ короля Карла I’, ‘Джень Грей передъ казнью’, ‘Убійство герцога Гиза’, ‘Страффордъ’, ‘Наполеонъ въ Фонтенебло’, ‘Марія Антуанетта посл ея присужденія къ смерти’. Везд тутъ на первомъ план жалость, состраданіе самого художника и его зрителя, тронутое до глубины чувство, горькая печаль о происходящемъ беззаконіи, мягкосердное сожалніе о совершающейся неправд. Въ эскиз Ге была та-же умренность, то-же отсутствіе горячей страстности и порыва, та-же средняя нота, которая всегда отличала созданія Делароша. И все-таки, сколько ни имлъ Ге права быть доволенъ своимъ выборомъ, онъ доволенъ имъ не остался, бросилъ въ сторону мысль объ этой картин, и никогда ея не написалъ.
‘Я кончилъ тмъ, пишетъ H. Н. Ге, что ршилъ: лучше ничего не сказать, чмъ сказать ничего — слова Карла Павловича Брюллова. Нужно оставить искусство, и вотъ я оставилъ все…’ Въ своей стать о ‘Тайной вечери’ Ге (напечатанной въ ‘С.-Петербургскихъ Вдомостяхъ’ 1863, No 213), А. И. Сомовъ разсказываетъ, до чего доходила въ то время у Н. Н. Ге ршимость ‘оставить искусство’: ‘Въ 1857 году, говоритъ онъ, на дорог изъ Неаполя въ Марсель, мн привелось встртить H. Н. Ге. То былъ первый годъ его пенсіонерства, но уже и тогда онъ былъ въ какомъ-то переходномъ состояніи. Онъ начиналъ сознавать несостоятельномъ того, что вынесъ изъ Академіи, ложь всякихъ исключительныхъ школъ и стилей. Потомъ, поселясь снова (посл Парижа) въ Италіи, онъ нсколько разъ принимался за работу, и постоянно бросалъ начатыя картины, въ которыхъ, казалось ему, еще проглядывала Академія. Наконецъ, разочарованіе его дошло до того, что онъ ршился проститься съ живописью, бросить кисти и воротиться въ Россію. Къ счастью для искусства, это намреніе не исполнилось…’ Въ одномъ своемъ черновомъ наброск Ге говоритъ: ‘Я хотлъ похать въ Россію и сказать, что потому ничего не привезъ, что убдился въ отсутствіи у себя таланта художественнаго’…
Совершившееся съ нимъ, вскор потомъ, возвращеніе къ искусству H. Н. Ге самъ описываетъ въ автобіографическихъ своихъ наброскахъ слдующимъ образомъ. ‘Я все только читалъ ту великую книгу, которую я въ особенности полюбилъ, потому-что зналъ ее — Евангеліе. И вдругъ я увидлъ тамъ горе Спасителя, теряющаго навсегда ученика-человка. Близъ него лежалъ Іоаннъ: онъ все понялъ, но не вритъ возможности такого разрыва, я увидалъ Петра, вскочившаго, потому что онъ тоже понялъ все и пришелъ въ негодованіе — онъ горячій человкъ, увидлъ я, наконецъ и Іуду: онъ непремнно уйдетъ. Вотъ понялъ я, что мн дороже моей жизни, вотъ Тотъ, въ слов котораго не я, а вс народы потонутъ. Что-же! Вотъ она картина! Черезъ недлю была подмалевана картина, въ настоящую величину, безъ эскиза. Правду сказалъ K. Н. Брюлловъ, что дв трети работы готовы, когда художникъ подходитъ къ холсту…’
Цлыхъ 30 лтъ прошло съ тхъ поръ, какъ ‘Тайная Вечеря’ Ге кончена и находится въ Россіи, и вотъ 3$) лтъ повторяется у насъ все одинъ и тотъ-же припвъ: картина Ге написана по Ренану. Откуда взялась эта небывальщина, кто первый пустилъ въ ходъ эту сказку? Этого, конечно, никогда никто не узнаетъ. Повторять за другими — на это вс горазды, а самому посмотрть: да полно правда-ли то, о чемъ вс твердятъ — этого никогда не дождешься. Однакоже надо, наконецъ, и правд выйти наружу. Пора. Дло въ томъ, что Ге никогда не писалъ своей картины по Ренану, потому что если-бы и хотлъ, то не могъ-бы этого сдлать. Книга Ренана явилась въ свтъ тогда, когда картина Ге была уже давно кончена и отправлена изъ Флоренціи въ Россію. По офиціальному изданію ‘Bibliographie de la France’, издаваемому на основаніи источниковъ французскаго министерства внутреннихъ длъ, извстно, что книга Ренана ‘Vie de Jsus’ впервые выпущена въ спта въ первую недлю іюня мсяца 1863 года, а въ это время картина Ге была уже въ дорог, пришла въ Петербургъ въ август, и въ сентябр явилась на академической выставк въ Петербург. Писалъ же свою картину Ге въ одни и т-же годы съ Ренаномъ, можно сказать въ одни и т-же дни и часы, и конечно, ни одинъ изъ нихъ двухъ не имлъ понятія о томъ, что другой длаетъ.
Но, кром невозможности по времени, была тутъ и другая невозможность — по существу. Понятія Ренана и Ге о своемъ сюжет были разныя. Какъ смотрлъ на задачу предпринятой имъ картины Ге, мы узнаемъ изъ одной статьи неизвстнаго, автора, которая была прислана изъ Флоренціи въ начал августа 1863 г. и напечатана въ ‘С.-Петербургскихъ Вдомостяхъ’ No 213, за подписью: Н. А. Этотъ авторъ, повидимому близкій знакомый и поклонникъ H. Н. Ге, выражалъ въ стать столько-же свои собственныя мысли, сколько и воззрнія, вынесенныя авторомъ изъ бесдъ съ живописцемъ. Это подтверждается тмъ, что ни въ 1863 году, ни во вс 30 лтъ, съ тхъ поръ прошедшія, H. Н. Ге никогда не высказывался противъ этой статьи, а, напротивъ, въ разныхъ интимныхъ бесдахъ и рукописныхъ наброскахъ выражалъ сочувствіе къ ней и тамошнимъ мыслямъ.
‘Наши любители узнаютъ, конечно, не безъ удовольствія, писалъ неизвстный, что ныншней осенью на годичную выставку Академіи Художествъ прислана будетъ вещь поразительной красоты — картина, по новости, сил и глубин содержанія, оставляющая за собою далеко все, что мы видли и чмъ любовались въ теченіе многихъ лтъ. Надо признаться, конечно, мы не избалованы въ этомъ отношеніи. Наши художники присылаютъ намъ изъ Италіи очень рдко что-нибудь выходящее изъ ряда сухихъ плодовъ академической выправки. За исключеніемъ мастерской картины Иванова, мы имли отъ нихъ, въ послднее время, мало,— такъ мало, что мы сперва съ удивленіемъ спрашивали: куда дваются вс эти молодые таланты, задатки которыхъ мы видли дюжинами до ихъ отъзда въ Италію, но теперь мы уже и удивляться перестаемъ. Безплодіе русской живописи начинаетъ входить въ поговорку. Одинъ только genre составляетъ изъ этого исключеніе, очень блестящее, безъ сомннія, но мы не о немъ говоримъ. Картина H. Н. Ге принадлежитъ историческому роду живописи, а въ этомъ-то именно род и существуетъ у насъ застой… И у Леонардо Винчи (какъ у многихъ другихъ) главное лицо, человчески говоря, находится вн событія, не иметъ въ немъ личнаго, непосредственнаго, живого участія. Это абстрактъ того высокаго превосходства надъ окружающимъ, и божественнаго, невозмутимаго спокойствія, которыя мы находимъ въ догмат, но которыя недостаточны для картины. Въ картин Ге — ничего похожаго на т ‘Тайныя вечери’, которыя мы видли до сихъ поръ. Комната, освщеніе, столъ, группа лицъ, расположенныхъ вокругъ, все иметъ характеръ чего-то, въ первый разъ вами увидннаго и поражающаго васъ своимъ оригинальнымъ характеромъ. Вы чувствуете, что авторъ не имлъ дла ни съ кмъ изъ своихъ предшественниковъ, что онъ взялъ свой сюжетъ изъ первыхъ рукъ,— почерпнулъ его изъ источника и понялъ его, пережилъ своимъ сердцемъ во всей полнот.
‘Бдное, тсное помщеніе, грубыми плитами устланный каменный полъ, окно, похожее на окно простой избы, случайно и наскоро выбранной мстомъ встрчи. Середи комнаты небольшой столъ, тоже повидимому случайно выбранный для вечерней трапезы. У стола возлежитъ (по обычаю того времени) главное дйствующее лицо событія. Черты, положеніе, все говоритъ, что Христосъ огорченъ глубоко. Это васъ поражаетъ, вы не привыкли видть на этомъ лиц то, что вы здсь видите, вы ищите объясненія, и находите его прежде всего въ образ темной фигуры, уходящей изъ комнаты и спиной обращенной къ свту. Фигура на первомъ план — это Іуда, но не тотъ грубый злодй, какимъ его рисовали многіе. Нтъ, это величественный, исполненный мрачной красоты образъ, въ которомъ вы видите типъ того энергическаго, живучаго племени и народа, противъ черстваго, жестко-практическаго и матеріальнаго духа котораго боролся Іисусъ. Это все іудейство или, говоря простонароднымъ языкомъ, жидовство, воплощенное въ одномъ, живомъ человк, еще недавно — избранномъ член небольшого кружка реформаторовъ, но теперь разрывающемъ съ ними связь, не вслдствіе мелкой обиды или копеечной жадности, а потому что онъ съ ними не могъ сойтись. Онъ былъ человкъ другого закала, другой природы, въ сердц его таилось давно противорчіе, непримиримое съ новымъ ученіемъ любви,— противорчіе, которое онъ, можетъ быть, самъ не измрилъ до этой минуты, какъ не могли измрить его друзья. Но теперь все стало ясно, и дйствительно, съ перваго взгляда на эту фигуру, причина глубокаго огорченія на лиц Іисуса становится совершенно ясною. Между ними сдлана была послдняя попытка сблизиться, высказано было послднее слово, и затмъ одинъ изъ тринадцати покидаетъ ихъ кругъ. Посмотрите на это лицо: это отступникъ въ полномъ значеніи слова, но это не тотъ мелкій шпіонъ и предатель, который предалъ учителя за дешевую цну. Вы начинаете ясно понимать, что дло тутъ идетъ не о горсти монетъ… такого пигмея Іисусъ не избралъ-бы ученикомъ. Нтъ, 30 сребренниковъ играютъ тутъ роль простой формальности, это былъ случай, жесткая форма, въ которую облеченъ былъ разрывъ, лежавшій въ сердц и дух того народа, характеръ котораго Іуда наслдовалъ во всей его полнот. Если бы это было иначе, если бъ отступнику только деньги были нужны, то съ чего-бы ему идти и повситься посл ихъ полученія! Не говоритъ-ли это самоубійство ясно, что Іуда самъ цнилъ дорого то, съ чмъ онъ разорвали’ свою связь на Тайной Вечери, и самъ страдалъ глубоко отъ разрыва, но что причина разрыва лежала глубоко во всемъ его существ’…
У Ренана взглядъ на Іуду совершенно иной. Онъ говоритъ: ‘Этотъ несчастный, по причинамъ, совершенно необъяснимымъ, измнилъ своему Учителю, далъ врагамъ Его вс необходимыя имъ указанія и даже взялся показать дорогу команд, посланной произвести арестъ… Одна скупость недостаточна для объясненія его мотивовъ. Или-же Іуда былъ оскорбленъ тмъ выговоромъ, который онъ получилъ въ Вианіи? Нтъ, это объясненіе также неудовлетворительно… Хочется скоре предполагать какое-нибудь чувство зависти. Будучи мене чистъ противъ прочихъ сердцемъ, Іуда, можетъ быть и самъ того не замчая, далъ овладть собою узкимъ чувствамъ своей должности казначея. Можетъ быть, вслдствіе странности, обычной у служебныхъ дятелей, онъ сталъ становить интересы своей кассы выше того дла, для котораго она предназначалась. Можетъ быть, администраторъ пересилилъ въ немъ ученика’… Итакъ, у Ренана везд все только различныя предположенія и нигд прочно высказаннаго убжденія. Рчи-же о ‘политической’ какой-то розни и отщепенности уже и вовсе никакой нтъ.
Гораздо боле причинъ было-бы утверждать, что на картину Ге сильно повліяла знаменитая книга Штрауса: ‘Das Leben Jesu’, та самая, которая такъ долго и глубоко волновала Иванова, въ послдніе годы его жизни. Уже и въ 1857 году H. Н. Ге слышалъ о поздк Иванова къ Штраусу въ Германію, къ Герцену въ Лондонъ (‘я зналъ про свиданіе Иванова только какъ фактъ, похать въ Лондонъ, было не на что’, пишетъ онъ въ автобіографіи). На другой годъ, въ 1858 году, посл смерти Иванова, онъ уже собственными глазами читалъ безконечно-талантливую, увлекательную, страстную статью Герцена о немъ, и статью ‘Современника’ также объ Иванов и о громадномъ переворот, совершенномъ въ его ум Штраусомъ. Понятно, что Ге захотлось напиться изъ того-же источника, казавшагося ему способнымъ утолить жажду жаждущаго. И онъ самъ разсказываетъ въ своихъ автобіографическихъ наброскахъ: ‘Пріхавъ изъ Рима во Флоренцію, я разбиралъ св. Писаніе, читалъ сочиненія Штрауса и сталъ понимать св. Писаніе въ современномъ смысл, съ точки зрнія искусства’ {Замчу здсь мимоходомъ, что у Штрауса два сочиненія о Христ: первое называется просто: ‘Das Leben Jesu’ и вышло въ свтъ въ 1835 году: различныхъ изданій его было много. Второе сочиненіе носитъ названіе: ‘Das Leben Jesu fr das Deutsche Volk bearbeitet’. Оно появилось въ печати въ 1864 году. У Ге везд рчь идетъ только о первомъ.}.
Значитъ, сомнваться въ знакомств Ге съ Штраусомъ — нельзя. Но изъ этого вовсе не слдуетъ, что Штраусъ имлъ вліяніе на его ‘Тайную Вечерю’. Напротивъ,- все намъ говоритъ, что у Ге былъ собственный, самостоятельный взглядъ, ни отъ кого независимый и никмъ не навянный. Штраусъ былъ человкъ, что называется, ‘неврующій’, Ге — напротивъ, человкъ въ это время полный вры и религіозности, и такимъ онъ остался на всю свою жизнь. Въ продолженіе 30 лтъ, протекшихъ съ Флоренціи, онъ постоянно думалъ, что настоящіе, главные сюжеты искусства — религіозные, взятые изъ Евангелія. Штраусъ, конечно, никогда этого не думалъ. Въ автобіографіи и на лекціяхъ своихъ въ 1893 году, Ге много разъ заявлялъ, что до Флоренціи онъ былъ — ‘атеистъ’, и оттого не могъ творить, потому что ‘художникъ безъ идеала не можетъ жить’. Но во Флоренціи все измнилось. Принявшись читать св. Писаніе, онъ сталъ ‘разбирать документы, выдерживающіе историческую критику, длалъ изслдованія’.— ‘Но, говоритъ онъ, св. Писаніе не есть для меня только исторія. Когда я прочелъ главу о ‘Тайной Вечер’, я увидлъ тутъ присутствіе драмы. Образы Христа, Іоанна, Петра и Іуды стали для меня совершенно опредлительны, живые — главное по Евангелію, я увидлъ т сцены, когда Іуда уходитъ съ Тайной Вечери, и происходитъ полный разрывъ между Іудой и Христомъ. Іуда былъ хорошимъ ученикомъ Христа, онъ одинъ былъ іудей, другіе были изъ Галилеи. Но онъ не могъ понять Христа, потому что, вообще, матеріалисты не понимаютъ идеалистовъ’… Въ другомъ мст H. Н. Ге прямо говоритъ: ‘Іуда — матеріалистъ (націоналистъ)’. И это опредленіе вполн сходится съ объясненіями личностей его картины, данными въ приведенной выше стать ‘С.-Петербургскихъ Вдомостей’. Какая-же разница со Штраусомъ, который ровно ничего не знаетъ и не говоритъ о ‘матеріализм’ и ‘націонализм’ Іуды, и выражается, на счетъ его предательства, только въ слдующихъ словахъ: ‘я не хочу утверждать, чтобы корыстолюбіе было достаточно для объясненія поступка Іуды, но я твердо стою на томъ, что никакого другого мотива въ Евангеліи не обозначено, и нтъ ни на что другое какого-бы то ни было намека, а потому всякая другая гипотеза стоитъ на воздух’. Такимъ образомъ, нравъ или неправъ, Ге въ, томъ, какъ онъ смотрлъ на изображаемыя имъ личности и характеры, о томъ можетъ, разсуждать каждый, какъ ему угодно, но во всякомъ случа, какъ Ренанъ, такъ и Штраусъ никакой роли тутъ, не играли, и Го мыслилъ и писалъ совершенно самостоятельно.
Обратившись къ религіознымъ сюжетамъ и къ религіозному настроенію, H. Н. Го сталъ естественнымъ образомъ смотрть на все новыми глазами и началъ находить несостоятельнымъ и дурнымъ многое такое, что прежде казалось ему вполн состоятельнымъ и прекраснымъ. Это всего ярче высказалось въ новомъ взгляд его на стариннаго, обычнаго его идола: Брюллова. Мы встрчаемъ на двухъ разныхъ лоскуткахъ его автобіографическихъ набросковъ два очень характерныхъ приговора его. На одномъ изъ нихъ сказано: ‘Самыя слабыя вещи Брюллова — религіозныя. Въ нихъ форма не все, а его содержаніе — живая форма’. Въ другомъ мы читаемъ: ‘Ивановъ, глубоко религіозный художникъ, не могъ писать образа. Брюлловъ, полный религіознаго индифферентизма, охотно исполнялъ образа, и этимъ доказалъ свою слабость въ этомъ жанр’. Значитъ, пришло однажды для Ге то время, когда онъ уже не могъ вровать въ безконечныя, всестороннія и глубочайшія дарованія Брюллова, и, значитъ, онъ, самъ ставъ на религіозную точку зрнія, увидлъ великіе здсь недочеты Брюллова точь въ точь на столько-же, на сколько раньше его видлъ ихъ Ивановъ, писавшій еще въ 1815 году своему отцу изъ Рима, основываясь на словахъ одного духовнаго лица: ‘картины Брюллова для фресокъ въ Исакіевскомъ собор талантливы, но чужды всякаго религіознаго чувства’, а въ 1851 году: ‘я съ нимъ, въ начал прізда его въ Римъ, часто видлся, но теперь съ нимъ не бываю. Его разговоръ уменъ и занимателенъ, но сердце все то-же, такъ-же испорчено’… Но если H. Н. Ге усомнился въ, значеніи религіозныхъ картинъ Брюллова, то что-же остается отъ остальныхъ созданій этого послдняго? Не занятъ-ли былъ Брюлловъ весь свой вкъ, въ Россіи, писаніемъ спеціально все только картинъ для церквей, не выполнялъ-ли онъ совершенно безразлично чьи угодно и какіе угодно заказы по этой части, одни за другими, безъ малйшей мысли, безъ малйшаго чувства, и все только въ самой ординарной итальянской манер, въ манер болонскихъ академиковъ XVII вка, Гвидо-Рени, Доменикинно, Каррачей, т. е. художниковъ времени упадка итальянской живописи! Его ‘Взятіе Божіей Матери на небо’, его ‘Распятіе’, его ‘Троица’, его ‘Плафоны’ въ Исакіевскій соборъ — разв все это не чистйшая итальянщина, равнодушнйшая Гвидо-Реніевщина, Доменикиновщина, давно уже осужденная художественнымъ чувствомъ всей Европы и только нашедшая у насъ себ пріютъ и почтеніе въ 40-хъ и 50-хъ годахъ нашего столтія? Удивляться этому нечего, мало развитые по части художества люди всего легче падки на все банальное, лживое, притворное, рутинное и — академическое. Но удивляться можно только тому, какъ H. Н. Ге, постигшій всю ‘слабость’ Бргоилова въ религіозныхъ картинахъ, отшатнувшійся отъ нихъ, въ то-же самое время не постигъ ‘слабость’ Брюллова и въ его ‘историческихъ’ картинахъ, гд ‘историчности’ столько-же, сколько ‘религіозности’ въ его религіозныхъ — ровно никакой! Одна только прелесть рисунка и письма не должна-же одурманивать насъ въ такой степени, чтобы мы уже ничего не способны были различать въ пустот, легкомысліи, равнодушіи и фальши содержанія и выраженія. Я столько разъ говорилъ объ этомъ въ печати, что здсь повторятъ не имю боле надобности. Укажу мимоходомъ только на то, что ‘академичность’ и ‘фальшь’ Брюллова въ его превознесенной итальянцами ‘Помпе’ художественная и мыслящая Европа ясно уразумла въ первую-же минуту появленія этой картины на свтъ, и никогда не отступалась отъ своего взгляда и приговора, хотя очень хорошо видла хорошія и замчательныя техническія стороны брюлловскаго таланта.
Но, какъ-бы ни было, H. Н. Го, углубившись въ свои новыя задачи и стремленія, понялъ, что Брюлловъ уже ему тутъ ни на что не годенъ, и что о немъ надо забывать, когда рчь идетъ о чемъ-то искреннемъ, правдивомъ и серьезномъ въ томъ искусств, которому онъ хотлъ отнын себя посвятить. И онъ его забылъ. Онъ поворотился лицомъ совершенно въ другую сторону, къ тому искусству и къ тому художнику, которые были ближе къ его сердцу, и въ которыхъ онъ нашелъ осуществленіе своихъ собственныхъ ожиданій, цлей и стремленій. Это былъ — Деларошъ. На парижской выставк его посмертныхъ произведеній 1857 года H. Н. Го видлъ почти вс его картины и рисунки изъ ‘Жизни Богоматери’, писанные незадолго до смерти (его ‘Evanouissement de la Vierge’ — паденіе Богоматери въ обморокъ при вид, изъ окна отряда римскихъ солдатъ, ведущихъ Христа на Голгоу,— ею ‘Возвращеніе съ Голгоы’, его ‘Богоматерь, взирающую на терновый внецъ, принесенный съ Голгоы’) — и все тутъ плнило его своею искренностью, глубиною, необычайно правдивымъ чувствомъ. А отъ чего зависла эта правдивость чувства? Отъ того, что Деларошъ, за нсколько лтъ до того, былъ въ такой степени пораженъ смертью любимой жены, до того былъ измученъ и потрясенъ, что оставилъ вс свои прежніе сюжеты и задачи, и обратился къ однимъ только сюжетамъ религіознымъ. Задачи изъ всемірной исторіи, прежде имъ столько любимыя, стали появляться у него отнын въ вид самыхъ рдкихъ исключеній (‘Марія Антуанетта посл присужденія ея къ смерти’, ‘Наполеонъ на остров св. Елены’, ‘Ченчи, идущая на казнь’, ‘Жирондисты’),— отъ сихъ поръ его кисть посвящена почти уже только исключительно однимъ сюжетамъ изъ жизни Христа и Богородицы. Но осуществлялись эти сюжеты съ такою горячностью, съ такою правдивостью, что сдлались лучшими созданіями всей его художественной жизни, особливо четыре послднія картины, изображающія ‘Страданія Богоматери’. Эта истинная, искренняя трагичность, эта жизнь сердца, составляла главную черту характера и таланта Ге, и, разъ найдя здсь свою настоящую дорогу, онъ на ней и укрпился навсегда. Онъ никогда не былъ подражателемъ Делароша, но былъ всегда врнымъ его сочувственникомъ, товарищемъ по оружію, и потому-то вс его пріятели и близкіе знакомые, въ теченіе его пребыванія во Флоренціи, въ 60-хъ годахъ, такъ много и такъ часто слышали, въ его бесдахъ, похвалы Деларошу. Оба художника даже сошлись въ одномъ вншнемъ пріем творчества своего. Біографы Делароша разсказываютъ, что онъ всегда любилъ, когда писалъ картину, имть передъ глазами всю ее вылпленную изъ глины, въ вид маленькихъ фигурокъ всхъ дйствующихъ лицъ его сцены. Это-же самое, со времени перезда своего въ Европу, всегда любилъ и всегда длалъ также и H. Н. Ге, но конечно не изъ подражанія Деларошу, а изъ собственной внутренней потребности, такой-же, какая была у Делароша, и въ ‘бесд’ своей съ учениками кіевской художественной школы, въ 18S6 году, онъ именно указываетъ своимъ юнымъ слушателямъ на такую сцену изъ глиняныхъ куколокъ, какъ на хорошую помощь художнику. Къ этому надо прибавить то, что, въ минуту писанія, онъ никогда ничего не писалъ, какъ его не разъ въ томъ обвиняли, отъ себя, изъ головы, безъ натуры. Напротивъ, онъ, какъ вс настоящіе и серьезные художники, любилъ всегда имть передъ собою живую натуру, и всегда просилъ людей, близкихъ ему или даже иногда и далекихъ, позировать ему въ данной поз, когда эти личности казались ему подходящими, по складу и привычкамъ держаться, къ тому, что у него назначено было для картины. Такимъ образомъ, для фигуры Іоанна въ ‘Тайной вечери’ позировала ему его жена, Анна Петровна (подобно тому, какъ Иванову, для его картины ‘Явленіе Мессіи народу’, позировали итальянки для Іоанна евангелиста, Іоанна Крестителя, и даже самого Христа), для Спасителя позировалъ ему близкій пріятель его, Г. П. Кондратьевъ, ныншній режиссеръ русской оперы, а въ то время — еще пвецъ, пріхавшій учиться пнію въ Италію и прожившій во Флоренція съ конца іюля 1862 по іюнь 1863 года. Для фигуры и лица апостола Петра послужилъ самъ Ге. Но при этомъ надо замтить, что поза фигуры Спасителя, какъ мы ее видимъ въ ‘Тайной вечери’ Ге, была первоначально внушена художнику — фотографическимъ портретомъ Герцена. Ге разсказываетъ: ‘Я мечталъ хать въ Лондонъ, чтобы его узнать, чтобы написать его портретъ. Съ однимъ изъ знакомыхъ пріятелей мы ему послали наши привтствія, и онъ отвтилъ, приславъ намъ свой большой портретъ, работы Левицкаго’. Этотъ портретъ (снятый съ натуры въ апрл 1861 года) былъ превосходенъ и до того передавалъ врно и правдиво видъ человка, глубоко погруженнаго въ свои думы, что имъ прельстился Ге, и ршилъ до нкоторой степени воспользоваться имъ въ своей картин. Этотъ портретъ, очень распространенный и у насъ, и въ Европ 30 лтъ тому назадъ, можно нердко встртить и теперь, и сличить его съ картиной Ге. Сходство позъ — очень близкое. Въ обоихъ случаяхъ дйствующее лицо сидитъ у стола, очень наклонившись къ нему бокомъ и опершись на него локтемъ. Наклонъ всего тла, руки, головы, линія глазъ — все въ обоихъ оригиналахъ, фотографіи и картин, представляетъ много точекъ соприкосновенія, только, конечно, никакой портретъ и никакая фотографія не могли дать Ге того чуднаго выраженія печали, тоски, душевной муки, которое онъ вложилъ въ своего Христа. Это выраженіе жило въ немъ самомъ, выросло съ нимъ самимъ въ продолженіе прожитыхъ имъ до тхъ поръ 30-ти лтъ, сопутствовало ему и въ Рим, гд окрашивало своими особенными красками все встрчаемое, все видимое, и это до такой степени, что даже весь грозный и могучій ‘Страшный судъ’ Микель-Анджело Ге объяснялъ (какъ мы видли выше) именно съ этой точки зрнія жалобы, печали, боли душевной у всхъ дйствующихъ лицъ,— и наконецъ вполн вылился въ поз и лиц Христа ‘Тайной вечери’. Когда я увидалъ, въ 1863 году, въ Петербург на выставк эту картину, я былъ ею обрадованъ, удивленъ, пораженъ не мене всей нашей публики и многочисленныхъ нашихъ критиковъ. Но, указывая на многія ея достоинства, я нсколько жаловался въ своей стать (‘Библіотека для чтенія’, 1864, No 2), зачмъ Ге представилъ тутъ не Христа евангелія, бодраго, мощнаго, ршительнаго, смлаго, проповдующаго или карающаго,— а элегическаго, мягкаго, тоскующаго. Я думаю, что правъ былъ тогда не я, а Ге. Художникъ можетъ длать хорошо, и сильно, и поразительно только то, что лежитъ въ его натур, чмъ онъ живетъ. Ко всему остальному онъ слабъ и нмъ. Иногда это очень жалко, но длать нечего. Ге произвелъ тутъ нчто капитальное, не только по форм, но и по существу, по своему — мы не имемъ права требовать отъ него чего-нибудь большаго, другого.
Кончена была, къ лту 1863 года, картина Ге, но вмст кончился и срокъ его пенсіонерства. Онъ взялъ картину и повезъ ее въ Петербургъ на осеннюю академическую выставку. Какъ ее тутъ нашли, какъ приняли? Объ этомъ читатель можетъ судить по слдующимъ выпискамъ изъ газетъ. Но только пусть онъ не жалуется на то, что выписокъ у меня будетъ слишкомъ много. Мн иначе нельзя. Уже 30 лтъ прошло съ тхъ поръ, и новыя поколнія не имютъ никакого понятія о томъ, что тогда говорилось и писалось у насъ. Я долженъ представить подлинные и притомъ полные документы.’Русское Слово’ говорило: ‘Ге смло и прямо завоевалъ себ мсто рядомъ съ произведеніями Брюллова и Иванова… Какъ ни стара тема ‘Тайная вечеря’, но для сильныхъ, серьезныхъ талантовъ не существуетъ вовсе темъ старыхъ, въ ихъ рукахъ каждый сюжетъ можетъ быть новымъ… Два лица — Христа и Іуды — цлая поэма. Въ скорби и святой грусти перваго вы читаете, что отъ него, въ лиц Іуды, оторвалась сила, оторвался человкъ, которыми дорожитъ Учитель. Въ мрачной-же и суровой фигур Іуды вы въ первый разъ встрчаете не мелкаго честолюбца, но неумолимаго фанатика, который видлъ въ Учител своего соперника, идущаго противъ Его убжденій’…
‘Сынъ Отечества’ говорилъ: ‘Тайная вечеря’ Ге высокое произведеніе и высокое по многимъ причинамъ: прежде всего она продолжаетъ путь реальной живописи, указанный покойнымъ Ивановымъ, разрываетъ всякую связь съ избитой рутиной, которой такъ долго придерживалась классическая, или, что то же, академическая живопись, заставлявшая украшать событія священной исторіи изображеніями безплотныхъ духовъ, и наконецъ дышитъ богатымъ внутреннимъ содержаніемъ. Сюжетъ картины далекъ отъ всякой идеализаціи… Фигура Іуды вызываетъ въ масс зрителей нкоторыя критическія замчанія относительно ея общаго ансамбля и избытка начала, которое скоре можно назвать началомъ преступника, уже свыкнувшагося съ рядомъ преступленій, а не человка, ршающагося въ первый разъ попрать законъ крови. И дйствительно, физіономія Іуды, хотя и оснена тнью одежды, громко обличаетъ уже закоснлаго преступника, но тутъ художникъ можетъ быть оправданъ той психической гипотезой, по коей Іуда сознавалъ всю важность своего преступленія и въ страх потерялъ образъ человка… Зато голова Спасителя, удрученнаго величайшею печалью, составляетъ внецъ картины и живописи священныхъ событій.
‘Въ ней такъ явственно отпечатлна глубина муки, недоступной обыкновенному человку, величіе печали, тоска о падшемъ ученик и божественный вопросъ о грядущихъ событіяхъ. Талантъ, и только колоссальный талантъ могъ такъ смло коснуться извстнаго рода живописи’…
‘Иллюстрированная Газета’ говорила: ‘Есть много картинъ на этотъ сюжетъ, которыя по техник выполненія и рисунку стоятъ неизмримо выше произведенія Ге, но он не производятъ такого впечатлнія, какъ эта картина, истина которой чувствуется инстинктивно. Картина Ге породитъ много подражателей, да и пора бы перестать писать Христа въ синей и розовой туник и съ сложенными перстами’…
‘Современный Листокъ’ говорилъ: ‘Главное, что поражаетъ въ новомъ произведеніи, это — жизнь, жизнь, бьющая живымъ ключемъ и въ самой обстановк, и въ малйшихъ аксессуарахъ. Передъ нами люди, въ самомъ полномъ, въ самомъ высшемъ смысл этого слова. Художникъ, въ олицетвореніи высочайшаго идеала человчества, ни на минуту не забывалъ, что Христосъ — Богочеловкъ, слдовательно въ Его лиц необходимо было соединить два понятія — одно, понятіе о Немъ, какъ о Бог, другое — присущее всмъ намъ понятіе о Немъ, какъ о человк. Христосъ изображенъ въ ту минуту, когда Онъ сказалъ Іуд: ‘что длаешь, длай скорй’. И эти слова, полныя божественнаго величія, казалось, только что излетли изъ его устъ. Онъ весь погруженъ не въ то невозмутимое спокойствіе, въ какомъ мы привыкли Его видть, но въ самую гнетущую скорбь, въ самое горькое сожалніе, въ самое великое страданіе — въ страданіе не о томъ, что часъ Его пришелъ, но о томъ человк, который ршился на такое святотатственное дло. И кто-же этотъ человкъ? Одинъ изъ тхъ людей, которымъ суждено разнести Его ученіе во вс концы міра, одинъ изъ избранныхъ, одинъ изъ Его учениковъ… Образъ Іуды — титаническій. Въ его жест, въ направленіи всего тла, въ самомъ взмах руки видно, что это человкъ съ необыкновенной силой воли, съ непреклонностью судьбы идущій по своей дорог. Но фигура его не возбуждаетъ отвращенія: скоре она внушаетъ чувство непреодолимаго ужаса. Она строга, неумолима, закоснла въ своемъ намреніи, которое какъ-бы отражается въ малйшей складк его одежды. При томъ оно и поставлено въ высшей степени эфектно… Эта грозная статуя, одтая вся какъ-бы въ трауръ, производитъ впечатлніе невыразимое… Іуда представленъ не только какъ предатель, изъ-за 30 сребрянниковъ, но и какъ человкъ, находящійся подъ вліяніемъ фальшиваго, хотя вполн сознаннаго убжденія, въ его лиц выражается ненависть не только одного человка, но борьба и вражда цлаго поколнія, цлаго племени. Повторяю, только такой титаническій образъ въ состояніи олицетворить идею, возстающую въ нашемъ ум при имени Іуды’…
‘Голосъ’ (напечатавшій нсколько статей о Ге) говорилъ: ‘Картина Ге есть произведеніе художника съ громаднымъ талантомъ, не общающимъ уже, но высказавшимся ясно и отчетливо, и должна быть зачаткомъ новой школы, которую мы съ гордостью могли-бы назвать русской школой. Г. Ге ученикъ и пенсіонеръ Академіи, и нын за свою картину прямо получилъ званіе профессора. Картина эта можетъ занять одно изъ самыхъ почетныхъ мстъ въ императорскомъ эрмитаж’…
‘Якорь’ говорилъ (статья Аполлона Григорьева): ‘Что-же такое въ этой картин — что поражаетъ? Рембрандтовскій-ли тонъ ея? Онъ удивителенъ — но имъ однимъ вы бы не поразились. Фигуры… да, он въ высшей степени оригинальны — он не выскочили изъ картинъ Гверчино и Гвидо, какъ разныя фигуры разныхъ куполовъ… но и передъ ними не стояли-бы вы такъ долго, не задумались-бы такою глубокою и нсколько тяжелою думою, не вдались-бы въ эти мрачныя Grbeleien… Освщеніе, наконецъ, что-ли? Нтъ — оно виною техническаго недостатка картины, потому что техническій недостатокъ въ ней есть и даже большой. Только ставши съ боку, прямо противъ Учителя, видите вы всю драму — но зато исчезаетъ тогда для васъ многое, и въ лиц любимаго ученика, и въ остальномъ: станьте прямо противъ картины — исчезнетъ Іуда. Да Богъ съ нимъ съ этимъ техническихъ недостаткомъ! Передъ смысломъ картины стоите вы огромленный, передъ ея великою искренностью… вотъ передъ чмъ’…
‘Сверная Пчела’ говорила (статья художника Карташова): ‘Реализмъ боялся киснуться религіозной живописи… Ивановъ поразилъ всхъ и произвелъ глубокое впечатлніе… Въ его картин сюжетъ представленъ именно такъ, какъ только онъ могъ существовать, безъ всякаго свое личнаго идеализма со стороны художника… Путь указанъ. По этому пути пошелъ и Ге, и подарилъ искусство вторымъ капитальнымъ произведеніемъ въ этомъ род… Картину Ге правильне можно назвать отторженіемъ Іуды. Художникъ взялъ тотъ моментъ, когда Божественный Учитель, обличивъ тайный замыселъ предателя, сказалъ ему: ‘что длаешь, длай’. Въ техник нтъ той мастерской выдлки, которая, часто господствуя надъ сюжетомъ, обольщаетъ вкусъ, и мшаетъ видть внутреннюю, такъ сказать, психическую сторону картины’…
‘Русскій Инвалидъ’ говорилъ: ‘Въ изображеніяхъ ‘Тайной Вечери’ прежнихъ художниковъ господствовало какое-то безстрастіе, было слишкомъ много нечеловческаго спокойствія, было полнйшее отсутствіе внутренней, жизненной драмы. Сохранивъ за событіемъ высокорелигіозное значеніе, нашъ художникъ, въ то же время придалъ ему плоть, приблизилъ его къ жизни, драматизировалъ его, съ замчательнымъ мастерствомъ… ‘Задумывая свою картину, художникъ руководствовался, какъ мы слышали отъ него самого, евангеліемъ отъ Іоанна: ‘Сказавъ сіе, Іисусъ возмутился духомъ, и засвидтельствовалъ, и сказалъ: ‘Истинно, истинно говорю вамъ: одинъ изъ васъ предастъ меня’…
‘Сверная Почта’ высказывала великія похвалы картин, но говорила: ‘Одинъ только недостатокъ замтили мы въ картин: вс остальныя лица, кром Христа, Петра, Іоанна и Іуды, остаются совершенно посторонними зрителями. Мы тмъ смле указываемъ на этотъ недостатокъ, что несомннный талантъ Ге, безъ сомннія, могъ-бы преодолть и трудность, присущую задач, если бъ онъ не увлекся главными фигурами’…
‘Современникъ’ говорилъ (статья М. Е. Салтыкова-Щедрина {Часть этой статьи авторъ не напечаталъ и мы воспроизводимъ ее по черновой.}: Если-бъ я былъ знатокомъ, то, наврное, нашелъ бы въ картин множество неисправностей: я сказалъ бы, напримръ, что нкоторые носы не довольно тщательно отдланы, что нкоторымъ складкамъ на одеждахъ дано не совсмъ соотвтствующее положеніе (‘посмотрите, сказалъ бы я, какъ г. Тютрюмовъ бобровые воротники пишетъ!’), что скатерть на стол носитъ признаки слишкомъ современнаго происхожденія и т. д. и т. д., съ другой стороны (тоже, если бъ я былъ знатокомъ) я могъ бы указать на картин множество такихъ красотъ, которыя для простого смертнаго совершенно недоступны, я сказалъ бы: посмотрите какъ добросовстно задуманъ такой-то носъ! какъ искусно кинута такая-то складка! какъ хитро разсчитано освщеніе! Но повторяю: благодареніе Богу, я не знатокъ, и потому вс эти неисправности и достоинства ускользаютъ отъ меня… Мн нравится общее впечатлніе, производимое картиной, мн нравится отношеніе художника къ своему предмету, мн нравится, что художникъ безъ всякихъ преувеличеній разъясняетъ мн, зрителю, смыслъ такого громаднаго явленія, что онъ не говоритъ мн при этомъ хвастливо въ укоръ: ‘благоговй передъ моимъ трудомъ и молчи!’ какъ длаютъ многіе изъ его собратій, а напротивъ того, оставляетъ мн полную свободу размышлять, и даже самъ подаетъ поводъ для разнообразнйшихъ выводовъ и умозаключеній. И кажется мн, что мы оба въ этомъ случа правы: и художникъ, имвшій въ виду, при выполненіи своей картины, преимущественно меня, простого зрителя изъ толпы, и я, зритель, приносящій мою искреннюю благодарность художнику за то. что онъ не оставилъ меня безъ поученія и вразумленія… То, что, быть можетъ, еще недавно было для Іуды предметомъ глубокой внутренней борьбы и мучительныхъ колебаній, въ настоящую минуту уже не представляетъ никакого сомннія. Среди того міра, который онъ теперь оставляетъ, онъ и прежде чувствовалъ себя чужимъ: если онъ присоединился къ нему и долгое время въ немъ оставался, то это произошло по недоумнію, потому что онъ искалъ въ немъ осуществленія своихъ собственныхъ надеждъ и цлей, котораго, однакоже, не нашелъ. Да, вроятно, и у него были своего рода цли, но это боле цли узкія, не выходившія изъ тсной сферы національности. Онъ видлъ Іудею порабощенною, и вмст съ большинствомъ своихъ соотечественниковъ, жаждалъ только одного: свергнуть чужеземное иго и возвратить отечеству его политическую независимость и славу. Все остальное, вс прочія боле широкія цли были для него пустымъ звукомъ, празднымъ дломъ, скоре препятствовавшимъ, нежели способствовавшимъ выполненію пламенной его мечты. Нтъ сомннія, что и онъ не безъ тяжелаго чувства пришелъ къ уясненію своихъ отношеній къ этому чуждому для него міру, нтъ сомннія, что и тутъ дло не обошлось безъ споровъ съ ихъ внезапною непримиримостью и столь же внезапными возвратами, но какъ только онъ окончательно убдился, что мертвое и живое не могутъ идти рядомъ, и тогда предстоявшій ему образъ дйствія обозначился самъ собою. Не такой онъ былъ человкъ, чтобы оставить задуманное дло на половин дороги, онъ не могъ стать въ сторон, и молча ожидать дальнйшаго хода событій, въ немъ самомъ было слишкомъ много содержанія, чтобы на одну минуту допустить возможность подобнаго самоотреченія ‘…
‘С.-Петербургскія Вдомости’ (статья А. И. Сомова) говорили: ‘Никогда еще русскій художникъ, отправленный за границу для усовершенствованія, не возвращался такимъ независимымъ талантомъ, какъ Ге. Не будетъ никакого преувеличенія, если скажемъ, что русская школа, за все время своего существованія, не произвела ничего, въ чемъ проявилось-бы столько творчества, чуждаго постороннему вліянію, какъ въ картин, привезенной этимъ художникомъ. Отвергнувъ всякое преданіе въ искусств, Ге обратился къ чистому источнику искусства и внесъ въ русскую живопись живую струю, которая освжитъ поблекшій историческій родъ… Безъ всякаго сомннія, Ге вынесъ обладаніе рисункомъ изъ классовъ Академіи, но до того его переработалъ самостоятельнымъ изученіемъ, что въ немъ не осталось ничего академическаго: это не холодно-идеальныя линіи Егорова и не прикрашенно-матеріальныя Брюллова. Въ самой манер накладывать краски Ге не хотлъ имть ничего общаго съ прежнимъ: смлая, даже черезъ-чуръ эскизная кисть его до крайности своеобразна. Ее нельзя рекомендовать для подражанія, но она достигаетъ своей цли: производитъ сильный и врный колоритъ, выдержанное освщеніе и превосходнйшій общій тонъ картины’…
‘С.-Петерб. Вдомости’ говорили (статья архитектора А. А. Авдева): ‘Картина эта производитъ потрясающее впечатлніе на зрителя. Скажемъ только одно: нтъ, искусство не погибло, нтъ, оно не падаетъ, а бодро идетъ впередъ. Вотъ она, новая живопись, реальная, здравая и вмст проникнутая идеаломъ, безъ котораго все мертво. Вотъ она, откинувшая рутину и преданіе, и смло вступившая на новый широкій путь… Невольныя слезы наполняютъ ваши глаза и захватываютъ дыханіе отъ какой-то жгучей, неизъяснимой и вмст знакомой скорби.
Вы точно сами переживаете ту мучительную треногу, которая такъ художественно выражена на лицахъ Петра и Іоанна. Христосъ борется въ эту тяжкую минуту съ мучительною мыслью объ отреченіи его ученика и друга новаго ученія, съ невыносимымъ, вполн человчнымъ ужасомъ предчувствія близкой, неизбжной развязки. Эта картина — лучшая школа для молодыхъ художниковъ, можетъ быть, по ней нельзя учиться писать, но зато можно научиться тому, что только сильно прочувствованное будетъ сильно и выражено, что въ художественномъ произведеніи главное: идея, оригинальная, новая и смлая, все-же остальное — дло навыка, прилежанія и времени’…
Таковы главнйшіе отзывы тогдашней петербургской печати. Вс они очень единодушны въ признаніи новизны, драматичности и реальности новой картины. Хотя высказывались при этомъ, иногда, и нкоторыя порицанія, но все-таки они были очень доброжелательныя, и не видли ничего дурного, ложнаго или вреднаго въ созданіи Ге. Не такъ было въ московской печати. Тамъ нашлось множество оппонентовъ Ге, и каждый изъ нихъ старался только объ одномъ: перещеголять всхъ товарищей въ негодованіи, злоб, антипатіи къ картин и ея автору, въ обнаруженіи зловредныхъ корней и стараніи истребить ихъ поскоре. Извстно, что въ ту эпоху Москва въ самыхъ разнохарактерныхъ сферахъ проявляла эти стремленія, а потому и относительно искусства неминуемо должна была выражать т-же самые взгляды.
‘Современная Лтопись’ (статья скульптора Рамазанова) говорила: ‘Ге первый изъ живописцевъ намренно отнялъ у величайшаго изъ міровыхъ событій его божественность. Этимъ онъ поколебалъ основаніе своего сюжета, отъ чего картина его неврна художественной истин… На лиц Спасителя, не только все — человческое, но совершенное отсутствіе возвышенности и даже достоинства. Мало того, въ немъ видна не скорбь преданная, самоотверженная, всепрощающая, а какая-то горечь человческаго разочарованія, чтобы не сказать мрачнаго отчаянія, несовмстная не только съ подвигомъ всей Его жизни, но и съ послдними бесдами (…Да не смущается сердце ваше… Иду къ Отцу моему… Я увижусь съ вами опять и возрадуется сердце ваше и радости вашей никто не отниметъ отъ васъ…) Фигура Христа у Ге, гд онъ нравственно уничтоженный, понурилъ голову, какъ будто грустно размышляя: ‘однако, что-то теперь ждетъ меня?..’ Неужели художнику надо было упростить до грубости типы апостоловъ потому только, что они вышли изъ народа? Необходимы-ли были всклокоченные волосы, растрепанныя бороды, чтобы выразить ихъ простое происхожденіе?.. Неужели, глядя на картину, кто-нибудь прочелъ вдохновеніе на лиц вдохновеннйшаго изъ апостоловъ (Іоанна)? Нтъ, въ этомъ простомъ, нсколько тупоумномъ и наивно удивленномъ лиц выраженъ только болзненный испугъ за любимое существо и больше ровно ничего. Во всей его фигур нтъ и тни той духовной самостоятельности и силы, которыя отличали его и дышатъ въ каждой строчк его евангелія и посланій… Фигура Петра поражаетъ своею грубостью. Въ лиц его вовсе не видно той высокострастной природы, которая представляла всегда борьбу возвышеннаго, почти небеснаго, съ человческимъ. Замтно только желаніе художника выразить въ лиц Петра гнвъ, какъ первое движеніе его горячей натуры… Въ лиц Іуды мы не могли отыскать того, что произвольно приписываетъ ему толкователь ‘С.-Петерб. Вдомостей’, т. е. несогласій со Спасителемъ въ политическомъ взгляд на родину, но мы ясно видимъ, что набросивъ темную тнь на эту темную фигуру, художникъ видимо хотлъ избавить себя отъ труда отчетливо изобразить эту личность, о которой у него самыя неясныя понятія… Отчего-же картина Ге произвела на иныхъ благопріятное впечатлніе и возбудила столько толковъ? Намъ кажется, на это есть дв причины: 1) несомннный талантъ художника, который проявился, къ сожалнію, только въ механизм художества: въ смлости кисти, въ оригинальности и врности колорита, въ рельефности и группировк фигуръ, особливо-же въ удачномъ освщеніи и противоположностяхъ свта и тни, 2) художникъ сумлъ угодить ходячимъ современнымъ идеямъ и вкусамъ…. онъ воплотилъ матеріализмъ и нигилизмъ, проникшій у насъ всюду, даже въ искусство…. онъ увлекся теоріями новйшихъ толкователей христіанства, еловомъ, заплатилъ дань мнимымъ новостямъ и несомнннымъ пошлостямъ своего времени…’
Петербургская газета ‘Всть’, извстная своимъ крпостничествомъ, радостно вторила московской, расхваливала ее и говорила: ‘Ге не представилъ ни вечери, ни тайной… Если каждый толкуетъ по-своему, то значитъ — мысль не ясно выражена. По-моему это просто художественная утка, Ге, въ минуту, когда былъ веселъ, вздумалъ подшутить надъ доброю петербургской публикой, и набросалъ — положимъ, мастерски, но не во всхъ частяхъ доконченно, человкъ 11 или 12 евреевъ, только что вышедшихъ изъ-за вечерней трапезы, несовсмъ дружелюбно, съ тупымъ выраженіемъ лицъ, съ головами, отягченными отъ опорожненныхъ сосудовъ, которыхъ количество, величина и расположеніе свидтельствуетъ о томъ, что было… Тутъ есть недорисованный, темный человкъ, котораго выраженіе лица вовсе не видно. Ну, это Іуда, непремнно онъ!.. Но какъ-же этотъ ночникъ, отъ котораго такъ мало свта въ комнат, можетъ освщать, да еще черезъ столъ, какъ карсельская лампа, всего возлежащаго въ противоположной сторон человка, и въ то-же время не освщать другого, стоящаго непосредственно за нимъ? Отчего, наконецъ, тотъ-же тусклый ночникъ освщаетъ уже какимъ-то бенгальскимъ огнемъ фигуру, безсмысленно упершую свой взглядъ за потолокъ, безжизненную, какъ-бы окамен&#1123,лую, а потому въ публик и признаваемую за Петра? Откуда тутъ три разныхъ свта? Есть-ли въ картин правдоподобность естественная или историческая? Впрочемъ, до этого, что намъ за дло?..’
Наконецъ, и самъ Погодинъ нашелъ нужнымъ, собрать вс свои громы и метнуть ими въ нечестивцевъ и зловредныхъ новаторовъ. Онъ говорилъ: ‘Нтъ, это не тайная вечеря, а открытая вечеринка. Нсколько человкъ евреевъ только что оставили трапезу, на стол чаши и хлбы, на поду сосуды, двое поссорились. Одинъ (главное лицо картины) выходитъ съ какимъ-то дурнымъ намреніемъ, или даже угрозой. Другой задумался о происшедшемъ, въ недоумніи. Божественнаго въ лиц у него нтъ ничего. Прочіе въ испуг. Они боятся, кажется, какъ-бы не случилось чего, но не имютъ силы остановить уходящаго. Помилуйте, что здсь есть общаго съ Тайной вечерью? Тайная вечеря есть событіе религіозное, и вмст историческое. На Тайной вечери положено основаніе христіанской религіи, и здсь начинается новая европейская исторія… Лишь только Іуда вышелъ, Іисусъ начинаетъ свою послднюю бесду, и начинаетъ словами, выражающими торжественное настроеніе духа: ‘Нын прославися Сынъ человческій и Богъ прославися о немъ, и Богъ прославитъ его въ Себ и абіе прославитъ его’… Гд-же тутъ смущеніе? То-ли выражаетъ картина Ге, что мы узнаемъ отъ свидтеля, лежавшаго на персяхъ Іисусовыхъ? Картина представляетъ то, чего не бывало, вопреки тому, что было… Напрасно Ге поставилъ на стол нсколько чашъ и нсколько хлбовъ… Должно было выставить одинъ хлбъ и одну чашу. Картина Г е обличаетъ замчательный талантъ, сильный, своеобразный, смлый… Ге общаетъ намъ хорошаго мастера, но если онъ посвящаетъ себя духовной живописи, а не житейской, или, какъ говорятъ нын по варварски, жанру. то мы смемъ напомнить, что великіе творцы новой европейской живописи, Леонардо-де-Винчи, Рафаэль, Корреджіо, Гвидо-Рени, Доменикино, Гверчино, черпали свое вдохновеніе не въ томъ источник, къ коему, повинуясь духу времени или, можетъ быть, только увлекаемый потокомъ, обратился Ге. Пусть проститъ насъ художникъ за наше искреннее, съ прискорбіемъ выраженное мнніе’.
Но никакіе вопли, никакія жалобы, никакія коварныя киванія реакціи не помогали. Не только вся петербургская публика (почти безъ исключенія, на этотъ разъ), но даже сама Академія художествъ, цликомъ, во всемъ своемъ состав, была на сторон новаго художника. ‘Въ ночномъ засданіи совта, пишетъ H. H. Ге, меня признали профессоромъ. Конференцъ-секретарь (. . Львовъ) извинился въ томъ, что посылалъ мн выговоръ, съ угрозой лишить меня пенсіона за мой слишкомъ краткій отчетъ’. Газета-же ‘Русскій Инвалидъ’ разсказала въ подробной стать отъ 15-го сентября, какъ Ге былъ данъ обдъ (въ ресторан Вера), какъ профессоръ! Ал. Навл. Брюлловъ и К. А. Тонъ провозгласили тосты: первый за Ге, второй за молодое поколніе художниковъ, и какъ наконецъ, къ семейству Ге была тогда-же послана, во Флоренцію, поздравительная телеграмма.
Скоро потомъ императоръ Александръ II утвердилъ возведеніе Ге въ профессорское званіе (помимо званія академика, котораго онъ еще не получалъ) и покупку картины его для музея Академіи художествъ. На этомъ кончились вс злоязычія, вс злорчія, вс подвохи и страхи усердныхъ доброжелателей. Имъ всмъ разомъ былъ зажатъ, и навсегда, (по крайней мр относительно этой картины) ротъ. ‘Тайная вечеря’ простояла съ тхъ поръ 30 лтъ въ публичномъ музе Академіи, была видна, разсматриваема и изучаема сотнями тысячъ глазъ, и не принесла никогда ни малйшаго ущерба ни русскому искусству, ни русскому государству, ни христіанской вр. Какой урокъ исторіи! Но образумитъ-ли онъ когда-нибудь ‘усердныхъ’?

В. Стасовъ.

‘Сверный Встникъ’, NoNo 1—3, 1895

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека