Николай Гаврилович Чернышевский и ход развития русской мысли
1889
П. Л. Лавров. Философия и социология
Избранные произведения в двух томах. Том 2.
Академия наук СССР. Институт философии
М., Издательство социально-экономической литературы ‘Мысль’, 1965
18 ноября 1889 г.
Мы сошлись, чтобы почтить память человека, оказавшего одно из самых значительных влиянии на русскую мысль своего времени.
Роль личности в истории народов представляет сложную задачу, пред которою мыслящий исследователь останавливается не раз в смущении. Нет ни одного мыслящего человека, который не был бы продуктом своего времени и общественной среды, в которой он развился. Но в то же время индивидуальные особенности крупных исторических личностей не раз до такой степени обусловливали ход событий, в которых эти личности участвовали, что становится почти так же трудно понять процесс общественной эволюции как процесс исключительно коллективный, не беря в соображение индивидуальностей тех, кто были его главными двигателями, как и допустить, что от личной инициативы того или другого из этих двигателей зависело все в данном фазисе изучаемой эволюции. В миллиардах переплетающихся нитей, по которым пробегают нервные токи истории, устанавливающие зависимость между последовательными поколениями, крупные исторические деятели составляют как бы узлы, где наглядно для исследователя концентрируется работа целых предшествующих периодов и откуда эта концентрированная работа с большею определенностью переходит в новую работу, распределяющуюся на периоды последующие.
Замечательны в истории одинокие борцы, приходящие слишком рано среди поколений, более испуганных их новаторством, чем способных усвоить смысл их деятельности. Лишь потомки становятся их верными ценителями, и позднейший историк с грустью изучает их пророческие слова, не услышанные их современниками, их великие начинания, которые могли сделаться плодотворными лишь в эпоху, когда целые столетия прошли над могилами слишком ранних угадчиков будущего.
Иная судьба ждет в истории ее баловней, которые почти случайно, под влиянием обстоятельств, без ясного понимания собственного дела становятся глашатаями назревшего исторического движения, знаменосцами общественной идеи в минуту ее торжества, врезывают свои имена на страницы летописи событий неизгладимыми чертами, заслоняя ими имена тысяч более сознательных, но более скромных деятелей, и предоставляют позднейшим ценителям разглядеть, как мало в их блестящей роли было их собственной инициативы и сознательности и насколько они были лишь счастливыми переводчиками на язык дела стремлений и начинаний, всецело принадлежавших по существу их предшественникам и их современникам.
Но выше и тех и других поставила история те немногие личности, которые с полным сознанием воплотили в свое дело ее назревшее движение, совокупили в себе ясное понимание вопросов дня с решимостью перевести эти вопросы на почву практического дела, обладали для этого достаточными силами и стали полными представителями своего времени как в его высших потребностях, так и в его понимании своей роли в истории. Для этих людей их качества и их недостатки были одинаково элементами могущества их исторической роли. Все те истины, которые они угадали и защищали, могли сделаться при них и около них не только убеждением меньшинства понимающих, но и верою большинства увлекающихся в данную эпоху. Самые их несправедливости содействовали в эту эпоху успехам борьбы за прогресс в его целом. Их противники были бессильны даже тогда, когда они были правы в частностях своих возражений, и впоследствии, не отказываясь от своих убеждений, эти противники, если были добросовестными, были принуждены признаться, что в данную минуту общественный прогресс получал более верный толчок от тех, с приемами которых они согласиться не могли, чем мог бы получить от них. Историк, принадлежащий к позднейшему периоду, подтвердит приговор современников относительно исторических деятелей этой категории, признавая их самыми характеристическими представителями их эпохи и самыми прогрессивными ее двигателями, хотя, может быть, он сделает это не на тех основаниях, которыми руководствовались их современники.
Личности первой категории входят в историю как ранние угадчики будущих истин, личности второй — как полусознательные продукты своего времени, вынесшего их в первые ряды истории, личности третьей — как деятели, понявшие основные задачи своего времени и сознательно двигавшие современное им общество по пути прогресса, возможному для этого общества.
Мне кажется, что я не ошибусь, относя именно к этой последней категории Николая Гавриловича Чернышевского в его влиянии на ход русской мысли в эпоху, немногим превосходящую одно десятилетие, когда судьба позволила ему посвятить свои силы этой плодотворной деятельности.
Историческая среда и историческая личность оказались этот раз в гармоническом взаимодействии. Эпоха ставила человеку определенные основные вопросы теории и практики, и человек стоял на надлежащем уровне ума и характера, чтобы вполне усвоить эти вопросы в их теоретическом значении и в их практическом смысле.
Начинались пятидесятые годы нашего столетия. Второй раз в это столетие революция на берегах Сены только что поставила пред развитыми людьми Европы вопрос об общественных реформах. Второй раз ожидания политических идеалистов были обмануты. Июньские дни, новый цезаризм во Франции, реакция в Германии доказали даже близоруким, что под фиктивным единством термина ‘народ’ скрывается грозная и непримиримая борьба классов, что во имя этой классовой борьбы ‘либеральная’ буржуазия готова пожертвовать всеми принципами ‘свободы, равенства и братства’, что экономические интересы в этой борьбе классов при данной исторической среде безусловно господствуют над интересами политическими и употребляют в своих видах наличные политические формы. Великие девизы прошлого слишком часто выказались маскою для мелких расчетов. Громкие исторические личности обнаружили свою несостоятельность. Практические задачи времени во всей их совокупности требовали пересмотра, и этот пересмотр должен был сделаться гораздо радикальнее, чем все то, что предлагали утописты-социалисты первой половины века. Социализм уже не мог и не стремился быть охранением общества от политических революций, как думали это Сен-Симон, Фурье и Оуэн. Из сторонников этого утопического социализма вырастали представители крупных индустриальных предприятий и банкирских фирм. Новому социализму приходилось быть революционным в своей сущности и воспринять в себя более традиций Бабефа, чем можно было ожидать после полувека полемики против революционных принципов прошлого столетия.
Рядом с этою новою постановкою практических вопросов новый фазис вырабатывался и в развитии вопросов теоретических хотя с меньшим шумом, но идя глубже в суть европейской мысли. Немецкий идеализм и французский эклектизм, вызванные оппозициею против сенсуализма и элементарного материализма английских и французских мыслителей XVIII-го столетия, окончили свой цикл самым плачевным образом для этой оппозиции. Государственное прусское учение Гегеля оказалось почвою, на которой выросли и антихристианская критика Штрауса и Бауэра, и антропологический материализм Людвига Фейербаха, и Манифест коммунистов Маркса и Энгельса. Представители высоких нравственных формул французского эклектизма сделались правительственными университетскими философами буржуазной монархии Луи-Филиппа и стали искать союза с клерикалами. Игнорируемый и гонимый позитивизм Огюста Конта и индуктивная логика Джона Стюарта Милля пробивали себе дорогу в сфере умов, вышколенных естествознанием, и полагали основание новому союзу философской мысли с тем научным эмпиризмом, к которому так презрительно относился немецкий идеализм в эпоху своего господства. Среди ряда наук, которые могли быть разработаны точными методами, заняла место социология, которая не только вносила высшее философское объединение во все вопросы, относящиеся к существованию и развитию общества, но и являлась теоретическим завершением системы наук. Пред мыслящими людьми второй половины XIX-го столетия стояла столь же определенная теоретическая задача создать новое научное миросозерцание, как пред публицистами и общественными деятелями той же эпохи вставала задача нового пути общественных реформ и революции.
В нашем отечестве те же самые вопросы были поставлены с большею остротою при несколько иных условиях. Под тяжелым игом капральства Николая I политическая мысль в России заглохла, и европейские бури 1830 и 1848 годов отзывались здесь лишь усилением реакции во всех сферах. Вся жизнь русской интеллигенции, отрезанной от политической деятельности, ушла в литературу, и здесь, на почве чисто литературного реализма Пушкина и Гоголя, развилась могучая критика Белинского и выработалась целая школа беллетристического реализма, которой теперь изумляется Европа, только что с нею познакомившаяся. Но эти две литературные волны, чтобы сделаться действительно прогрессивными двигателями, согласно задачам эпохи, требовали упорной и отчасти болезненной работы мысли. Ненависть, которую вызывала против себя во всех развитых русских людях тупая реакция Николая, выражалась в формах противоречивых и туманных. Пушкин оставил за собою предание романтического противоположения ‘поэта’ и ‘толпы’. Реалист по инстинкту, Гоголь был в сознательном процессе мысли человеком совсем узкого миросозерцания. Белинскому и Бакунину приходилось ломать собственные убеждения, переходя от статей о ‘Клеветниках России’ к ‘Письму к Гоголю’ и от старогегельянской проповеди ‘разумности всего действительного’ к новогегельянскому отрицанию в ‘Летописях Галле’ и к революционной деятельности 48-го года. Герои русской беллетристики, произведения которых выставляли ужасающие образы крепостного бесправия и бюрократического разврата русского общества, были в значительной мере в глубине души поклонниками чистого искусства. Вся русская интеллигенция, которая зачитывалась ‘Мертвыми душами’, ‘Записками охотника’, ‘Бедными людьми’, ‘Запутанным делом’, ‘Кто виноват?’ и ‘Антоном-горемыкою’ и воспитывала в себе сознание связи литературы с жизнью, под влиянием статей Белинского противопоставляла ненавистному самодержавию политические идеалы, большею частью выработанные на Западе в той самой либеральной и революционной Европе предыдущего полувека, которая так разочаровала своих искренних сторонников и стояла пред такими грозными задачами нового рода. В этой оппозиционной мысли смутно путались традиции Конвента, либерализма 30-х и 40-х годов, утопического и революционного социализма, экономические и политические элементы общественной жизни. Большинство преклонялось пред традиционными формулами и пред великими именами всех либеральных, радикальных и революционных партий Европы. Даже самые передовые и трезвые представители русской мысли в эту эпоху, как автор ‘Кто виноват?’ и ‘Писем об изучении природы’, соединяли в одно: идеальное поклонение традиции радикализма 30-х годов с новыми задачами рабочего социализма, борьбу наций за освобождение — с борьбою общественных классов. То, что стояло или пыталось стать вне западноевропейского влияния, смешивало в народничестве элементы демократических и смутно социалистических требований с маскарадным славянофильством и с романтическим поклонением формам быта, которые представляли не более как грустные переживания старого.
В годы, непосредственно предшествовавшие выступлению Николая Гавриловича Чернышевского в русской литературе, положение интеллигенции в нашем отечестве стало еще мрачнее. Белинский умер. Гоголь умер. Автор ‘Бедных людей’ был в ‘Мертвом доме’. Автор ‘Запутанного дела’ — в вятской ссылке. Тургенев был в ссылке в деревне. Бакунин сидел в крепости. Герцен за несколько лет перед тем оставил Отечество.
Пред новым публицистом, который должен был захватить руководство мыслью в русской интеллигенции, стояла задача трудная. Критика Белинского уже открыла в искусстве и в беллетристике элементы общественных вопросов. Наличная беллетристика была уже проникнута этими вопросами, но нужно было еще ясно формулировать это стремление, которому она бессознательно следовала. Необходимо было внести ясность в смутное поклонение Западу и в не менее смутное славянофильское народничество. Приходилось, во-первых, подвергнуть пересмотру под грозным наблюдением цензуры все фетиши Запада, даже рискуя слишком грубо затронуть некоторую долю живых элементов, охватываемых этими фетишами. Приходилось, во-вторых, отыскать центральный пункт нового миросозерцания, который установил бы прочную и здоровую почву теоретической и практической критики идей, людей и событий, причем этот центральный пункт миросозерцания должен был быть доступен для большинства читателей, очень мало привычных к философскому мышлению. Приходилось, наконец, ввиду умственной и политической неподготовленности общества поставить выше всего остального требование ясности и простоты в построении миросозерцания и в приложении его к вопросам дня, даже на счет точного анализа сложных вопросов.
Именно эти три задачи взял на себя ‘Современник’ под руководством Николая Гавриловича Чернышевского, причем последний сумел собрать около себя узкую группу людей одного и того же направления, из которых одни — как Добролюбов — стали в первые ряды не только русской, но и европейской критики в короткий срок жизни, им назначенный судьбою, другие же или с резкою решительностью доводили до крайности формы литературной борьбы с противниками, или, смягчая это направление ввиду более тонкой специальной критики, должны были дать нашей Родине ряд замечательных ученых работ.
Исполнение первой задачи положило основание тому, что назвали ‘нигилизмом’, ‘свистопляскою’ и т. п. В сущности отрицание и насмешливое отношение к самым уважаемым европейским формулам и людям было не более как требование критики в приложении ко всем формулам и ко всем людям, нисколько не допуская предвзятого решения, что ни одна формула и ни один человек не может выдержать этой критики. Чернышевский прежде всего поставил критике задачу ‘искренности’, ‘строгости и серьезности’ (‘Совр.’, 1854, No 7, Соч., I, 278). Для него ‘полемическая форма’ была только ‘средством заинтересовать сухим и слишком незамысловатым предметом тех, которые не любят сухих предметов’ (Соч., I, 296). ‘Резкий тон’, как он писал, был ‘во многих случаях единственный тон, приличествующий критике, понимающей важность предмета и не холодно смотрящей на литературные вопросы’ (Соч., I, 305). ‘Не мешает иной раз умному человеку,— говорил он Дудышкину1 (Соч., II, 354, ‘Совр.’, 1861, No 7),— взглянуть на дело подобно нам, свистунам, т. е. без самоуничижения пред вздором’. ‘Остроумие, едкость, желчь, если ими владеет критик, должны ему служить для достижения серьезных целей критики’ (Соч., I, 299).’Критика,— писал он (Соч., I, 306),— не должна быть ‘журнальною перебранкой’, она должна заняться делом более достойным и серьезным — преследованием пустых произведений и сколько возможно обличением внутренней ничтожности и разладицы произведений с ложным содержанием’. А когда ему приходилось во имя этих требований критики разрывать с прежними союзниками, горькое чувство прорывается среди его насмешливых строк: ‘Да-с,— писал он, обращаясь к ‘Русскому Вестнику’, только что отрекшемуся от своей либеральной англомании (Соч., II, 297, ‘Совр.’, 1861, No 6),— после от нечего делать пошутим, посмеемся, изобличим, вознегодуем, ‘втопчем в грязь’, ‘завизжим’, а теперь как-то случилось разговориться так, что не то на уме’. ‘Знаете ли Вы,— спрашивал он Альбертини2 (Соч., II, 337),— как разгоняются иллюзии опытом жизни? Знаете ли Вы, какое чувство овладевает человеком, увидевшим обманчивость своих иллюзий? Знаете ли Вы, что он любит тогда людей, говорящих сурово и насмешливо? То же бывает и с обществом’. ‘Современник’ под руководством Чернышевского считал своим главным, священным долгом обнаружить ‘обманчивость’ множества ‘иллюзий’, которые смешивались в умах русской интеллигенции с здравыми умственными и нравственными требованиями. ‘Нигилизм не был никогда ‘отрицанием всего’, но он был отрицанием права чего бы то ни было и кого бы то ни было пользоваться уважением и был принятым в руководство без предварительной строгой критики. Форма его отношений к предметам его критики была резка и, может быть, не всегда справедлива в частностях, но ему приходилось создавать в возможно короткое время определенное течение мысли с ясно установленными принципами, категориями и приемами среди общества, где, как сказано выше, почти все передовые стремления были смутны и их элементы были спутаны. Приемы более тонкие, вносящие оговорки и различия в оценку людей и вещей, едва ли могли бы достигнуть общей цели, поставленной себе этою группою публицистов, именно создания только что упомянутого определенного течения мысли. ‘Критик,— писал Николай Гаврилович (Соч., I, 296 и след.),— вообще должен сколько возможно избегать всяких недомолвок, оговорок, тонких и темных намеков и всех тому подобных околичностей, только мешающих прямоте и ясности дела’. ‘…Уклончивость и мелочность не во вкусе русской публики, нейдет к живым и ясным убеждениям, которых требует совершенно справедливо от критики наша публика’. Действительно, ‘Современник’ с его ‘Свистком’ под руководством Ник. Гавр. Чернышевского достиг своей цели и сумел в короткое время создать течение мысли, которое в главных чертах господствует и в настоящее время среди наибольшей части русской молодой интеллигенции.
Но противники ‘нигилизма’, возмущаясь его предполагаемым ‘отрицанием всего’ и ‘освистыванием всего’, недосмотрели главного обстоятельства, именно что это отрицание и освистывание опиралось на весьма определенную догматическую основу, и едва ли где бы то ни было подвергли критике самую эту основу, которая скрывалась под всею совокупностью произведений Чернышевского и тех его сотрудников, которые наилучше понимали и наиболее последовательно проводили миросозерцание ‘Современника’. Между тем именно в этом едва ли не заключается самая важная заслуга замечательного писателя, для воздания чести которому собрались мы сегодня. На это миросозерцание можно смотреть очень различным образом, и я не имею в виду в настоящую минуту ни защищать, ни опровергать его. Мое дело указать его главные черты и ту громадную роль, которую оно могло играть в русской интеллигенции именно вследствие особенных условий, в которые она поставлена, и вследствие потребности в ясности и в определенности, которые были одним из условий успешного действия на эту интеллигенцию в эту эпоху.
В своих эстетических, философских и публицистических статьях основным высказанным и невысказанным принципом Ник. Гавр, был принцип жизни. Истинное искусство было для него выражением жизни. Свои эстетические убеждения он формулировал словами: ‘Прекрасное — есть жизнь’ (‘Отнош. иск. к действит.’. Соч., I, 153). ‘Произведение художника, особенно поэта, достойного этого имени,— учебник жизни’ (Соч., I, 187). Истинная наука должна была иметь в виду вопросы жизни. Много раз он противополагал мертвую схоластическую эрудицию той науке, которая имеет непосредственную связь с жизнью (Соч., II, 345 и след.). Много раз указывал, что политические теории и философские учения вырастали из жизненных потребностей данной эпохи (см. ‘Антропол. принцип’). Он верил, как мы только что видели, что русская публика требует живых убеждений. Жизненность и мертвенность явились основными критериями для оценки продуктов мысли и жизни, людей и событий. Сухая эрудиция, самодовольная забава формами и звуками в искусстве, отвлеченные спекуляции метафизики, кропотливая и узкая деятельность, закрывающая глаза пред широкими общественными задачами, были разом осуждены как правомерные предметы отрицания и насмешки, в то самое время как все то, что могло дать жизненные ростки прогресса, все то, что расширяло частную деятельность личности, по необходимости всегда ограниченную и скромную, до исторического общественного дела, получало высокое философское значение. ‘Жизнь умственная и нравственная,— писал этот инициатор нигилизма (Соч., I, 189),— вот истинно приличная человеку и привлекательная для него жизнь!’ Нигилизм с его резкостью и с его свистом становился с этой точки зрения почвою для того высокого жизненного идеализма, который не может удовлетворяться никаким специальным, резко ограниченным делом, если за ним не видеть работы для более широких целей, на пользу страждущих братии, на пользу человечества, того идеализма, который готов принести в жертву своему идеалу все блага жизни, все личные аффекты и влечения и, если нужно, самую жизнь. Поколение новых нигилистов 70-х и 80-х годов выказало наглядно пред миром эту высокую идеалистическую сторону старого нигилизма с его так называемым ‘отрицанием всего’ и ‘презрением ко всему’. Строгою, иногда слишком строгою, насмешливою, порою слишком насмешливою критикою нигилизма ‘Современник’ подготовил новые поколения людей, которые отреклись от всех идеалов старины, но для того, чтобы все принести в жертву своим социально-революционным идеалам. Те ценители, которые тогда и потом остались при требовании более осторожного отношения к сложным вопросам и предметам, по всей вероятности, никогда не были бы способны оказать того могучего действия на несколько поколении, которое оказали на них писатели, руководимые Ник. Гавр. Чернышевским.
Они могли оказать это действие в значительной степени вследствие той ясности, которую они вносили в разбор вопросов, на основании простоты и общедоступности принципа, положенного Чернышевским в основание критики людей и событий, ясности и простоты, которые распространялись на самый слог, сделавшийся сам по себе характеристическим для писателей, работавших в ‘Современнике’ и отчасти в ‘Русском Слове’. ‘Цель (критики),— писал Ник. Гавр, еще в 1854 г. (Соч., I, 296),— может быть достигаема сколько-нибудь удовлетворительным образом только при всевозможной заботливости о ясности, определенности и простоте’. Та простая, фамильярная речь, которая у барона Брамбеуса3 в прежней ‘Библиотеке для чтения’ соответствовала бессодержательности и низкому уровню воззрений этого журнала и тем не менее была способна уже тогда привлекать читателей, теперь стала органом пропаганды передовых учений данной эпохи, самых жгучих вопросов времени и сменила несколько тяжелую от философских и научных терминов и оборотов речь Белинского, слишком подавляющую остроумными намеками и блестящими выходками речь Герцена, она с громадным успехом в публике противоположилась более тяжелым литературным приемам писателей других групп, может быть ставившим себе теоретические и практические цели не менее серьезные, даже довольно близкие к целям ‘Современника’, но не умевшим употребить те приемы речи, которые в последнем так облегчали читателю труд мысли. Самые сложные и трудные вопросы казались при помощи этих приемов совершенно просты и доступны в их окончательном решении самым неподготовленным умам, проникнутым лишь желанием жить и участвовать в жизненном движении. Читатель незаметно для себя проходил мимо вопросов, вызывавших самые головоломные колебания остроумных умов. Русское общество, которое было вследствие светобоязни Николая так долго отрезано от результатов западной критики в сфере экономики, политики, религиозных и нравственных вопросов, переживая первые годы нового царствования с их широкими надеждами, увидело пред собой не поле работы мысли, полное разнообразных затруднений и сомнений, а ряд готовых решений, привлекательных по их жизненности, по талантливому и общепонятному их изложению. При помощи этих приемов русская интеллигенция, которую могли оттолкнуть от теоретических и общественных вопросов трудности и противоречия, накопленные в них полемикою последнего столетия, была так увлечена этими вопросами, что они незаметно для этой интеллигенции стали ее умственною и нравственною потребностью. Когда она, пройдя чрез школу ‘Современника’, открыла всю сложность и спорность этих вопросов, она от них отвернуться уже не могла, она принялась за их решение во всей их трудности и запутанности, задачи экономики и политики, задачи социологии и научной философии, интересующие на Западе только специалистов этой отрасли мысли, стали ежедневною пищею интеллигентного русского человека, необходимым содержанием журналов, назначенных для обычного читателя. Направление журнала определяло прежде всего остального успех или неудачу издания, и журналы ‘без направления’, столь обычные на Западе, не имели у нас шанса на успех. Ник. Гавр. Чернышевский и его школа помимо теоретического и практического содержания ее публицистики самою формою ее создали в русской интеллигенции несравненно большую потребность заниматься основными задачами мысли и жизни независимо от их частных приложений, чем можно было ожидать от русского общества при прежней его неподготовленности и даже чем встречается в Западной Европе при огромном развитии в ней специализации во всех областях мысли и жизни.
Таким образом, Ник. Гавр. Чернышевский выдвигается перед нами как одна из самых крупных исторических личностей по своему пониманию потребностей эпохи и по своему умению влиять на нее. Эпоха и среда были подготовлены к данному изменению. Человек выработал в себе то понимание потребностей эпохи и те силы, которые нужны для этого изменения. В Европе события подкапывали самые прочные традиции и колебали самые священные недавно идолы. В России будущая работа интеллигенции зависела от того, насколько окажется преобладающим в ней или старое либеральное идолопоклонство Европы, или новые начала критического социализма, или развивающийся в западной интеллигенции общественный индифферентизм. Отсутствие политических традиций и политического знания делало возможным преобладание и того и другого. Но наша натуралистическая школа беллетристики развила в русской интеллигенции влечение к правде в искусстве, Белинский внес в нее влечение к общественной критике. На этой почве поставил ‘Современник’ требование правды в мысли при помощи понимания мира с точки зрения антропологического материализма, требование правды в жизни с точки зрения политики, опирающейся на социалистическое понимание экономических вопросов, на практическое служение прогрессивной идее, на живое отношение к действительности. Резкая борьба с фетишами всякого рода сделала невозможным для передовых русских людей поклонение им. Удачные литературные приемы усвоили массе русской интеллигенции интерес ко всем живым задачам времени. Страстное отношение к борьбе за лучшую мысль и за лучшее дело подготовило на смену ‘отрицателям’ и ‘свистунам’ поколение героев, принесших все блага жизни и самую жизнь в жертву русскому народу и социалистической идее. Позволительно поставить вопрос: многие ли деятели истории имели и имеют право сказать, что они сделали более чем тот, которому принадлежит инициатива и руководство в этом движении, который был заживо похоронен тому более четверти века в пустынях Сибири и которого недавняя смерть была горем для всех развитых русских людей?
Другие вам напомнят факты его биографии и что можно было еще ожидать от шестидесятидвухлетнего борца, у которого отняли полжизни. Вы услышите оценку его политической роли. Вам будут говорить о том высоком месте, которое Н. Г. Чернышевский занимал в экономической науке. Вам должны были указать, как преемник автора ‘Кандида’ и ‘Задига’4 пользовался орудием беллетристики, чтобы его мысль могла действовать на сферы, недоступные обычной журнальной пропаганде, но, к сожалению, лицо, которое думало говорить об этом, нашло невозможным исполнить свое намерение. Я имел в виду лишь ту общую великую роль, которую Н. Г. Чернышевский играл в эволюции русской мысли, и чувствую, что крайне недостаточно мог достичь этой цели в слабом очерке, мною представленном, об одном из самых крупных исторических личностей нашего последнего периода.
ПРИМЕЧАНИЯ
Речь Лаврова ‘Николай Гаврилович Чернышевский и ход развития русской мысли’ была произнесена в Париже 29 ноября 1889 г. на собрании для ‘воздания чести’ Чернышевскому по случаю смерти последнего 29 (17) октября 1889 г. Эта речь была напечатана в феврале — марте 1890 г. (No 4, 5 и 6) в рабочей газете ‘Знамя’, выходившей в Нью-Йорке на русском языке. Она является развитием той оценки великого значения Чернышевского в истории русской революционной мысли, которую Лавров высказал первым в русской литературе в своем предисловии к ‘Письмам без адреса’ Чернышевского, напечатанным в марте 1874 г. во втором томе журнала ‘Вперед’. Мы знаем из воспоминаний Л. Ф. Пантелеева, что и Н. Г. Чернышевский до конца жизни сохранил высокое уважение к Лаврову (см. вступительную статью к настоящему изданию). Текст речи печатается по рукописи (ЦГАОР, ф. 1762, оп. 2, ед. хр. 360).
1Дудышкин, Степан Степанович (1820—1866) — критик, фактически руководивший ‘Отечественными записками’ с начала 50-х годов.
2 Альбертини, Николай Викентьевич (1826—1890) — либерал. В 1861 г. выступил в печати против ‘Современника’, ему ответил Чернышевский в No 7 ‘Современника’ за 1861 г. в статье ‘Полемические красоты’ (см. Н. Г. Чернышевский, Первое полное изд. в 4 т., Женева. 1868—1870. Г. П. Литературная критика 1855—1856 и Полемические красоты 1861. По этому изданию Лавров и цитирует Чернышевского).
3Барон Брамбеус — псевдоним писателя Осипа Ивановича Сенковского (1800—1858), основателя (1834 г.) журнала ‘Библиотека для чтения’, вел ожесточенную борьбу с Белинским, Добролюбовым и другими передовыми разночинцами.
4‘Кандид’ и ‘Задиг’ — философские романы Вольтера.