Амфитеатров А.В. Собрание сочинений: В 10 т. Т. 5. Концы и начала. Хроника 1880-1910 годов. Восьмидесятники: Роман. Книга первая. Разрушенные воли. Русские были
М: НПК ‘Интелвак’, 2002.
НЕУДАВШИЙСЯ ГАРИБАЛЬДИ
‘То были времена чудес’.
Русское правительство не воевало и вид делало, будто даже очень не хочет воевать, зато воевало уже и рвалось воевать русское общество. Воевать было — в виде опыта,— дозволено, хотя и без официального о том уведомления. Отсутствие последнего ставило в тупик администрацию и приводило в отчаяние полицию. Она слышала шум, отлично знала, ‘по какому случаю шум’, но решительно не понимала, что ей с шумом этим делать: что будет большим проступком пред начальством — попустительство шуму или прекращение оного?
Пишущий эти строки, в ту пору пятнадцатилетний мальчик, своими глазами видел на московском Курском вокзале трагикомический житейский водевиль, который можно было бы назвать ‘Шапки долой!’ или ‘Полицеймейстер в затруднении’.
Тысячная толпа заливает вокзал, площадь перед вокзалом, железнодорожное полотно.
— Ура! ура! ура!
— Ура доблестным русским добровольцам!
— Живио князю Милану!
— Да здравствуют славяне!
— Михаилу Григорьевичу Черняеву — ура-а-а!!!
— Ура-а-а!!!
Головы обнажаются, точно внезапным вихрем сдуло все шапки.
— Спаси, Господи, люди Твоя и благослови достояние Твое…
Гремит тысячеголосый хор, потрясая звуками окрестную Москву на далекое пространство: однажды я заслышал его от Красных ворот — за добрые полверсты от вокзала. Есть впечатления невыразимые и незабываемые. С тех пор долго-долго не пели люди на Руси массами, во всеуслышание, почти тридцать лет никаких ни молитв, ни песен. Однако этот гимн, которым родина напутствовала сынов своих умирать за страдающих братьев на окопы Алексинаца и высоты Дюниша, и сейчас рыдает в моих ушах, точно лишь вчера я его слышал. Из всех стихийных сил, какими располагает толпа, чтобы захватить в свое могучее движение личность и покорить ее своему настроению, звук — едва ли не самая властная. В одном из рассказов Эркмана — Шатриана есть дивная картина, как на площади маленькой эльзасской деревушки рота французов, солдат первой республики, защищается против атаки кроатов, вдесятеро превосходных числом. Французы бьются геройски, но ряды их редеют, гибель их неизбежна, их каре расстроено, оно колеблется, слабеет, готово бежать иди сдаться. ‘Тогда,— рассказывает мальчик, свидетель этой битвы,— рыжий начальник вытер свою саблю, всю красную от крови, поднял ее над головою и хриплым, страшным голосом запел песню, от которой меня подрал мороз по коже’. Вся рота подхватила напев, и — ‘французы точно взбесились’: не стало ни утомленных, ни робких, раненые забыли про свои увечья, рота, с дружным ревом могучей песни, бросается на кроатов и последним отчаянным усилием опрокидывает их, гонит пред собою… ‘Allons, enfants de la patrie! Le jour de gloire est arriv!.. ‘ {‘Вперед, сыны отечества! День славы настал!..’ (фр.).} Если бы генералы Наполеона III могли вести свои войска на пруссаков ‘Марсельезой’, а не маршами из опереток Оффенбаха, Франция, быть может, и не испытала бы Седана.
Никакие массовые впечатления, пережитые с того странного времени, за всю — пеструю, богатую переменами и новыми картинами — жизнь, не могут заслонить в моей памяти этих трогательно-величавых молитв народных. Недавно, читая Апокалипсис, я задумался над тем стихом его, где символические животные воздают хвалу и славу Агнцу, и с голосами их сливаются голоса всей природы. И мне показалось, будто когда-то — не то во сне, не то наяву — я что-то подобное слышал. Стал припоминать, и воображение ясно воскресило в моем слухе эпоху славянских увлечений — гармонический, молитвенный вопль благоговейного, восторженного зверя тысячеголовой толпы…
Зверь вопил, стонал и плакал. Обнаженные головы, серьезные лица, сверкающие глаза, часто увлажненные слезами… Среди этих тысяч людей, взрослых и малых, мужчин и женщин, объединенных и возвышенных общим чувством, стоял Н.И. Огарев, покойный московский полицеймейстер,— красавец-мужчина, обладавший великолепными усами столь необычайной длины, что свободно мог завязывать их узлом на затылке. Он один оставался в фуражке, бросая вокруг себя растерянные взгляды:
— Ну и служба наша!— говорил он потом.— Снять фуражку — нельзя: как бы то ни было — демонстрация, самовольная, правительством не разрешенная,— следовательно, как лицо официальное, я не имею права участвовать в ней хотя бы даже снятием фуражки. А, с другой стороны, как же и в фуражке-то оставаться? Молитву поют.
— Как же вы, Николай Ильич, вышли из затруднения?
— Не я вышел, а меня вывели.
— Кто?
— Паренек какой-то, спасибо ему. ‘Чего,— кричит,— ты, барин, стоишь в шапке?’ Просунул руку через толпу, да — как ткнет меня!— фуражка-то и свалилась… Ну а уж поднимать ее я и сам не стал: стало быть, мол, судьба такая! Теперь и пред начальством прав, и сам себе господин! Слава Тебе, Господи!— и запел вслед за другими.
Впоследствии, в Тифлисе, при встрече с П.И. Чайковским я разговаривал с ним об его ‘Двенадцатом годе’, построенном на противопоставлении темы ‘Спаси, Господи’ — для характеристики обороняющейся России — с темою ‘Mapсельезы’ — для характеристики наступающей Франции. Я спросил тогда знаменитого композитора: не отразились ли в могучем струнном унисоне, открывающем его увертюру, впечатления славянских дней, когда молитву эту так часто, мощно и красиво посылали к небесам тысячи случайных хоров?
— Очень может быть,— сказал Чайковский.— Чтобы я руководился этими впечатлениями сознательно, не припомню, но ведь на творчество бывают и бессознательные влияния — от далеких, но сильных моментов жизни, о которых давно уже не думаешь, а между тем они продолжают жить в душе и неслышно направляют ее деятельность… Очень может быть… Сцены, о которых вы говорите, производили на меня огромное впечатление, оно не могло пройти бесследно.
В то время Чайковский отозвался на движение, написав ‘Русско-сербский марш’, совершенно забытый ныне. Это не из лучших произведений Петра Ильича.
Москва временно управляла умами. Аксаков гремел. Пуганые вороны, которые, по пословице, и куста боятся, гадали на кофейной гуще: ушлют его или не ушлют? Но его не усылали: время усыла пришло несколько позже. В данный момент, Аксаков, конечно, был самым популярным человеком в России. Был один еще популярнее, но — его не было на Руси: он стоял за Дунаем под турецкими пулями и, с неопытными, далеко не воинственными новобранцами, да с горсткою русских добровольцев, завоевывал свободу Сербии.
Архистратиг славянской рати,
Безукоризненный герой,—
славили тогда М.Г. Черняева ходячие стихи. Его портреты были в каждом доме, в каждой избе. За здравие его служили молебны общества, корпорации, частные лица. Можно смело сказать: имя Черняева было первым военным именем, которое после Севастопольской кампании проникло в народ, стало дорого народу, стало ‘народным’ в полном смысле этого слова. Герои Кавказа, усмирители польского мятежа, сравнительно бесследно скользнули по народному вниманию. Один Ермолов зайомнился, да и тот пережил свою славу и потому, едва умер, был забыт, не оставив следа ни в песне, ни в сказке. Крестовый поход всегда сильнее захватывает душу толпы, чем просто завоевательное движение,— и крестовый поход Черняева к гробам задушенного турками славянства всколыхнул русские сердца приливом давно небывалой энергии. Достоевский вещал о славянстве с энергией и пламенным красноречием Иезекииля. Ossa arida, audite verbum Domini! {Сущие кости, внимающие слову Господа! (лат.).} Он благословлял Черняева, добровольцев и защищал их со всею своею рыцарскою страстностью, фанатическою отвагою против уже начинавшейся, внутренней реакции в ‘славянских симпатиях’, против поклепов, сплетен, клевет, гадких слухов частью министерско-придворной, частью австро-германской фабрикации. Добровольческое движение было очень вскоре осмеяно, унижено, заплевано. Добровольцев ославили пройдохами, пьяницами, отбросом России,— кинулись, мол, в Белград, потому что стали нестерпимы в отечестве. Добровольческие герои — не герои, а ловкие мазурики, старающиеся, под маскою геройства, обработать темные делишки. Убили Киреева. Народ толпами сходился в соборы служить панихиды по убиенном рыцаре, а интеллигенция подхихикивала:
— Да неужели вы верите, что он убит? Просто удрал в Америку: ведь у него долгов — счета нету!..
Однажды я разговорился с приятелем-англичанином о самоуважении у разных народов Европы: качества этого у нас, русских,— увы! столь мало, что, пожалуй, его даже нет вовсе. Из всех самооплевателей, мы, русские,— наиболее чистой крови.
— Этого, мало,— сказал мой приятель.— Видите ли: самооплеватели имеются в каждой нации. Но самооплеватель-англичанин, немец, француз,— хотя плюют, но затем на себя не любуются. Русский же мало, что оплюет себя, а еще к зеркалу пойдет проверить: не осталось ли где, сохрани Боже, чистенького местечка? Да еще и в зеркало-то плюнет… для финального аккорда!..
Слава нам! в поганой луже
Мы давно стоим.
И — ‘что далее, то хуже!’ —
Радостно твердим…—
иронически восклицал поэт шестидесятых годов. Эта радостная уверенность, что у нас вечно и неизменно применим закон: ‘Чем далее — тем хуже’,— эта болезненная страсть к самооплеванию себя, даже в зеркале, положили свое клеймо и на дело Черняева.
— Ха-ха-ха! Крестовый поход? Просто забулдыжная шайка людей без определенных занятий!.. Разве у нас могут быть крестовые походы?
— Ха-ха-ха! Русский Гарибальди? Готфрид Бульонский? Просто непризнанный гений, министр без портфеля, отставной генерал-майор Черняев, с красным носом, оставшийся не у дел и не в фаворе у начальства, неудачный издатель ‘Русского мира’… Разве у нас могут быть свои Гарибальди?
Забывали только одно: что и ‘настоящие’ крестовые походы создавались ‘людьми без определенных занятий’,— рыцарство потянулось в Палестину уже после, а сытые буржуа так и просидели три века дома. Забывали также, что и ‘настоящий’ Гарибальди до своей знаменитой ‘Тысячи’ был непризнанным гением, изгнанником не у дел и не в фаворе не только у ‘начальства’, но и у всей реакционной Европы. Черняев, победитель Туркестана, приступал к освобождению Сербии куда с большим багажом военных заслуг за плечами, чем Гарибальди — к освобождению Италии. Но так как Гарибальди был чужой, а Черняев свой, и нет пророка в своем отечестве, то вот — и наряду с общенародным энтузиазмом, сквозь ‘Спаси, Господи’ и ‘Марш Черняева’, то и дело раздавались шипящие нотки:
— А вот турки накостыляют им шеи… пьяницам! И поделом: будут знать, как соваться, куда их не спрашивали!.. пьяницы!
И когда после побед при Алексинаце стали изнемогать — как всегда, дипломатически обманутые и ‘друзьями’ не поддержанные,— сербско-русские силы, когда наступили грозные дни Дюниша, шипящие нотки возвысились до оглушительного торжествующего forte {Громко, сильно (ит., муз.).}, восклицая:
— Не мы ли говорили? Не мы ли предостерегали? Не мы ли предсказывали? Он просто авантюрист, ваш хваленый Черняев! Он осрамил Россию на всю Европу, с своими пьяницами…
Не было популярности, истинно львиной популярности, по которой, когда окончилась сербская кампания, стукнуло бы столько ослиных копыт, как по черняевской. В России Черняев был встречен холодным недоумением, чуть не опалою: с ним как будто не знали, что делать, куда девать этого отставного генерала, вдруг ни с того ни с сего, вопреки всякому резонному порядку производства, вышедшего в неуказанный чин ‘народного героя’, ‘русского Гарибальди’. В русско-турецкой кампании Черняев проходит, как бледнейшая из бледных теней: он не действует, а числится. Его положение в эти годы тяжело и двусмысленно: точно ‘народный герой’ заживо погребен в своем отечестве, точно ему говорят:
— Ну где вам в настоящее дело? Это, сударь мой, не сербские бирюльки! Пошалили, нашумели,— и довольно!.. Хе-хе-хе!.. Русский Гарибальди!
Единственным самоутешением для русских военных сфер в этом походе на неудачного Гарибальди может быть разве то сознание, что во время франко-прусской войны французское военное министерство и генеральный штаб не лучше обошлись с великим добровольцем Вогезской армии — настоящим Гарибальди. В подражании европейским минусам мы всегда велики.
Холодно встреченный в ‘сферах’, Черняев не был утешен и обществом. Самая могучая по влиянию партия либеральной печати — ‘люди шестидесятых годов’, ‘западники’ — была против славянского дела, против вмешательства в него России и русских. Успело уже сложиться и, к сожалению, оправдать себя мнение, что русское правительство путается в балканской неурядице не только напрасно, но и не бескорыстно: искусственно создает внешнюю военную аванпору, чтобы отодвинуть на задний план и пересрочить внутреннюю бурю: обмануть проволочкою общество, ждущее и требующее завершения реформ Александра II. Где пахнет военною авантюрою, там урожайно плодятся авантюристы. И вот всплыли на поверхность десятки удачных и неудачных искателей приключений — ‘Редеди’ действительной службы, запаса и даже чистой отставки. Были в десятках этих фигуры несчастные, жалкие, были противные, были просто смешные, комические, но не было ни одной достойной уважения. Уже одного Виссариона Комарова достаточно было, чтобы создать славянскую буффонаду! А Ростислав Фадеев? Воистину — ‘идеже труп, тут соберутся орли!’ Интеллигенция их ненавидела — и имела на то полное нравственное право и основание. Но их мало кто знал, и расплачиваться за них своею шкурою как ‘родоначальнику’ пришлось опять-таки Черняеву, хотя он был далеко не их поля ягода. Резкое, беспощадное остроумие Щедрина прицепило к имени Черняева ироническую кличку ‘странствующего полководца’. Интеллигенция шла, в огромном большинстве, за этою партией. Когда толпа кричала Черняеву ‘ура’, все, что считало себя выше толпы, корчило саркастические улыбки. Непрочна оказалась популярность Черняева и в народе — и на этот раз уже не по вине Черняева или народа, а просто потому, что маленькая сербская война стала в ближайшее соседство с великою русско-турецкою войною, и впечатления первой утонули в впечатлениях второй без следа и памяти: славянский ручей исчез в русском море. Звонкое имя Скобелева, почти внезапно выплывшее из неизвестности и ставшее военною надеждою не только России, но и всего славянства, заслонило Черняева своею эффектною громадою. Масса нашла себе новый кумир, сосредочила свои идеалы и свою любовь на новом божке. Черняев исчез за Скобелевым, как звезда в свете восходящего солнца. С появлением Скобелева, он мог бы сказать о себе трогательными словами Иоанна Предтечи: ‘Ему — расти, мне же умаляться’. Шипка и Зеленые Горы затмили Алексинац и Дюниш, а Геок-Тепе — далекую, полузабытую за быстрым полетом истории среднеазиатскую кампанию Черняева, подарившую России Ташкент с целым Туркестаном. Я человек не военный, и не мне проводить специальные параллели между Скобелевым и Черняевым. На гробнице первого лежит венок от военных, аттестующий покойного как полководца, ‘Суворову равного’. Следовательно, нашему брату остается лишь молча преклониться пред авторитетом сословия, более компетентного в данном случае. Военным тут и книги в руки. Но — при всем уважении к памяти безвременно погибшего ‘белого генерала’,— на наш штатский взгляд, Черняев, к моменту смерти своей полузабытый, оставленный не у дел, вряд ли уступал Скобелеву и в таланте, и в мужестве, и в практической плодотворности своей деятельности вождя русских ратей. Герои бывают разные. История знает героев-полубогов, героев-чудаков, героев-незаметных. Скобелев принадлежал к первому разряду. ‘Белый генерал’, верхом на белом коне, летящий в пороховом дыму, подобно некоему демону войны, великолепен.
Его глаза
Сияют. Лик его ужасен.
Движенья быстры. Он прекрасен.
Он весь — как Божия гроза!
Он поражает воображение, покоряет ум, берет зрителя в плен прежде, чем тот опомнился и собрался защититься от него анализом. Я знавал десятки умных, образованных, талантливых людей, влюбленных в Скобелева — мало сказать, фанатически: слепо, детски, без критики. Между ними такие силы, как Вас. Немирович-Данченко, Верещагин. Равен или нет Скобелев Суворову, это опять специально военный вопрос, но — что он был действительно и запечатлелся в памяти народной героем именно типа суворовского, типа ‘екатерининских орлов’,— это несомненно:
Ступит на горы,— горы трещат,
Ляжет на море,— бездны кипят,
Граду коснется,— град упадает.
Башни рукою за облак кидает!
Скобелев уже при жизни стал фигурою эпическою.
— Когда я попробую вообразить себе Льва Толстого,— говорил мне один русский романист, никогда не видавший в лицо великого писателя земли русской,— мне становится жутко: мне кажется, что у него во-о-от какая голова…
И он описывал огромный круг обеими руками. Попробуйте вообразить Скобелева, которого специальное значение для современного военного, пожалуй, не меньше, чем для нас, людей мирной мысли, значение графа Льва Николаевича. Он тоже представится вам человеком не в обыкновенный рост, а скорее конною статуею какою-то, вроде монумента Николая I на Исаакиевской площади. Человек театрального апофеоза. На него как будто светит электрическое солнце, вокруг него пылают бенгальские огни, дымят плошки и цветные фонари. Скобелев умел ‘красиво’ побеждать и умел эффектно пользоваться победою. После него не осталось маленьких дел, словно каждый шаг свой он делал под увеличительным стеклом. Ни маленьких, слов,— он раскрывал рот только для громких и значительных фраз, которые облетали всю Европу, и — если даже не делали политики — то растили интересность вещателя. Он знал себе цену,— свойство, необычайно редкое среди русских. Были случаи, когда Скобелев, что называется, ‘заносясь’, ценил себя выше, чем позволяли обстоятельства, но ниже — никогда. Гордый, мужественный, холодный и в то же время вспыльчивый, эффектный красавец-полководец, он навсегда останется в русском военном пантеоне, как блистательный образец самосознающего таланта, полного буйных сил и глубокого к ним уважения. Скобелев, быть может, больше всех русских военных героев — человек с чувством собственного достоинства.
В разрезе с этою блестящею, но исключительною фигурою, русский герой, обычно, совсем не эффектен. ‘Хотя оруция Тушина были назначены для того, чтобы обстреливать лощину, он стрелял брандскугелями по видневшейся впереди деревне Шенграбен, перед которою выдвигались большие массы французов. Никто не приказывал Тушину, куда и чем стрелять, и он, посоветовавшись со своим фельдфебелем Захарченком, к которому имел большое уважение, решил, что хорошо было бы зажечь деревню’. Благодаря Тушину, не получившему приказаний, куда и чем стрелять, но по вдохновению и инстинному таланту стрелявшему именно туда и именно тем, куда и чем надо было, русские выиграли у французов Шенграбенское дело. Тушин — герой. Однако за геройство свое, понятое лишь одним князем Андреем Болконским, он не только не получил ни славы, ни почести, но, не заступись за него тот же князь Андрей, попал бы Тушин под жесточайший начальственный выговор, а то и под суд. Ибо, во-первых, герой этот — типичный русский герой — по скромности природной, геройства своего отрекомендовать не в состоянии. А во-вторых — с виду он михрютка, и, начни он расписывать свои подвиги, никто ему не поверит даже: разве, мол, такие герои бывают? Горы под ним не трещат, бездны не кипят, башен за облак он не кидает, ни под ним белого коня, ни на нем белого с иголочки кителя…
— Солдаты говорят: разумши ловчее!— робко улыбается он в ответ на упреки за неимение геройского вида, доведенное даже до неношения ботфорт. И, ‘разумши’, идет он себе под пулями в раскаленные пески Средней Азии, в снежные траншеи на гору св. Николая, с одинаковым равнодушием терпя голод, холод, смертную опасность, спокойно побеждая, без трепета и сожаления к себе умирая, побежденный. Это — тот русский герой, которого, говорил Наполеон, ‘мало убить, а надо еще повалить, чтобы он упал’. О нем писал великую правду автор ‘Войны и мира’ и ‘Севастопольских рассказов’, над ним рыдал умиленным плачем вольноопределяющийся Всеволод Гаршин. Этот герой водится одинаково во всех слоях русского воинства: много Тушиных-солдат, Тушиных-офицеров, есть, только уж очень редко, и Тушины-генералы. Одним из последних,— представляется мне,— был и покойный Михаил Григорьевич Черняев.
Если разобрать его военную карьеру как полководца, она была — сплошной Шенграбен. В Средней Азии он, по вдохновению, ‘без спроса’, тоже посоветовавшись со своими Захарченками, берет Чимкент и, поразив туземцев почти суеверным страхом пред своею удачею, завоевывает Туркестан. Он более или менее награжден Александром II, но попадает на самый дурной счет у начальства, не желавшего простить Черняеву, что он стрелял не по предписанию, но — куда и чем считал полезным. Черняев в отставке, Черняев бездействует. Что он герой, знает весьма незначительное число ‘князей Андреев’. Масса же специалистов и интеллигентов на него, что называется, фыркает. ‘Черняев — герой? Ха-ха-ха! Полно вам! не смешите! Ну, он молодец, хороший генерал, честный служака, но — герой?! Подумайте, какое это слово! Разве такие герои бывают?..’ Начинается славянское движение, сербская война, добровольцы, и — словно волна какая вынесла и поставила во главе минуты не кого другого, а почему-то вот именно этого смирного, умного, ‘непохожего на героя’, генерала Черняева. И имя его оказалось странно знакомо и приятно народу, доверившему ему вести своих детей в бой на чужбине за чужой народ, под личною и единственною его, Черняева, ответственностью. Да! Черняев был одним из поразительно немногих русских воинов, которые с гордым правом могли сказать о себе:
— Моя родина верила мне на слово!..
И опять — Шенграбен. Своим военным инстинктом и русским чутьем Черняев понял, что в момент кризиса на Балканском полуострове надо овладеть сербским движением не кому другому, а именно России. И — так как сама Россия не имеет еще возможности открытого вмешательства, а нарыв брожения славянских народов слишком назрел и, того и гляди, лопнет, не дождавшись такой возможности,— то надо, стало быть, сделать так, чтобы дело осталось русским, хотя бы и неофициально, в русских руках и под русским руководством. И вот отставной генерал-майор Черняев превращается в странствующего полководца Черняева. Под тучею нареканий, насмешек, упреков, недоброжелательства сербов и многих русских, при самых неблагоприятных условиях, он дерется, побеждает, побежден, но добивается своего: сослужил он службу славянам, а вдвое большую России. Он воскресил ее разрушенный престиж как исторической защитницы балканского славянства, он вновь обратил к ней взоры просыпающихся к независимости государств. ‘Черняева,— писал в 1876 г. Достоевский,— даже и защитники его теперь уже считают не гением, а лишь доблестным и храбрым генералом. Но одно уже то, что в славянском деле он стал во главе всего движения — было уже гениальным прозрением, достигать же таких задач дается лишь гениальным силам’.
Генерал Тушин, генерал без честолюбия, сказывался в Черняеве после каждого его крупного дела. После Средней Азии — не оценен, после Сербии — забвен. Но ведь это такова уже судьба русского народного героя. Ведь и первый из них, чудо-богатырей, Илья Муромец, если татаровей не колотит, то больше у князя Володимера под тремя замками в погребу за неучтивость сидит да в усмирение сердца гневного книгу священную читает. Русский народный богатырь — в мирное время — существо ужасно громоздкое и неудобное. ‘Хорош жемчужок, да не знаешь, куда его спрятать, ни в короб не лезет, ни из короба не идет’. ‘Сарафан ты мой, сарафан,— усмехнулся Бибиков, когда Екатерина просила его принять командование против победоносного Пугачева,— на все-то ты, сарафан, пригожаешься, а — не нужен сарафан — и под лавкой лежишь!’ Даже Скобелев, который был в глазах общества много крупнее и нужнее Черняева, оказался, как выражаются поляки, ‘непритыкальным’, когда взятием Геок-Тепе покончил с карьерою героя и должен был обратиться в генерала, мирно командующего своею частью. Он мечется, как рыба на песке, будирует, дружит с Гамбеттою, говорит слова, на которые не уполномочен и не имеет нравственного права, ибо за ними не стоит даже тени силы, способной превратить их в дело, носится с идеей реванша и франко-русской дружбы, нелепо пугает Германию, идет какая-то болтовня о болгарском престоле, о военном заговоре на манер декабристов, о сношениях с революцией… Все это, конечно, совершенная чепуха, но чепуха выразительная: на руках у общества осталась фигура, которую — ну прямо-таки некуда усадить!— ну и пробуют — садят ее наобум из кресла в кресло, не придется ли какое-нибудь. В конце концов, Скобелев умирает, буквально, задохнувшись от тоски бездействия,— после воинственной трагедии — фигурою из политического фарса. То же самое пережил когда-то Ермолов. Трагический тип русского героя не у дел великолепно создал Лесков в лице генерала Перлова, целиком списанного с знаменитого воителя Севастопольской кампании, Степана Александровича Хрулева. ‘Сам не знает, на какой гвоздок себя повесить. Службу ему надо, да чтобы без начальства, а такой еще нет. Одно бы разве: послать его с особой армией в центральную Азию разыскать жидов, позабытых в плену Зоровавелем. Это бы ему совсем по шерсти,— так ведь не посылают…’ Шутка Лескова оказалась пророческою, когда состоялась экспедиция в Геок-Тепе, где, именно — предполагается,— и забыл Зоровавель своих ‘жидов’. По крайней мере, есть такая историческая легенда об исчезнувших десяти коленах израильских. И, конечно, эта экспедиция тому же Скобелеву сберегла несколько месяцев его короткой жизни, приспособленной к трудам и опасностям, угасающей без них, как лампа без масла. Время Александра I, Николая I, начало царствования Александра II имело для подобных натур спасительный клапан: Кавказ с его вечною, непрерываемою азиатскою войною. Там находили свое дело и душевное успокоение старинные Хрулевы, Черняевы, Скобелевы: Слепцов, Засс, Пассек и др. Но к царствованию Александра III Кавказ спал, усмиренный уже третий десяток лет, а Средняя Азия была покорена сравнительно малыми усилиями — клапан слишком незначительный для такой огромной машины, как русская армия. Русскому военному таланту восьмидесятых годов, таким образом, приходилось либо становиться теоретиком, как Драгомиров, Обручев, Куропаткин, либо, если он был талантом действия, по преимуществу, изнывать в бессильной тоске своей неприложимости, как изнывал в свое время Ермолов на московском насильственном своем покое, как изныл и сошел на нет Хрулев, как, несмотря на свои генерал-губернаторства, сошел на нет и Черняев, как сошел бы, мало-помалу, и сам Скобелев, не возьми его с земли довременная могила.
1898—1901
КОММЕНТАРИИ
Печ. по изд.: Амфитеатров А.В. Собр. соч. Т. 23. Русские были. СПб.: Просвещение, <1914>.
С. 546. Михаил Григорьевич Черняев (1828-1898) — военный и общественный деятель, генерал-лейтенант. В 1864-1866 гг. участвовал в походе в Среднюю Азию. С 1873 г.— редактор газеты ‘Русский мир’, проповедовавшей идеи панславизма. В 1876 г. Черняев, осуждаемый русским правительством, отправился с отрядами добровольцев в Белград для участия в восстании, был здесь назначен главнокомандующим сербской армией. В 1882-1884 гг.— туркестанский генерал-губернатор.
С. 547. …окопы Алексинаца и высоты Дюниша…— Названы места сражений в русско-турецкой войне 1877-1878 гг.
Эркман — Шатриан — литературное имя двух французских прозаиков и драматургов Эмиля Эркмана (1822-1899) и Александра Шатриана (1826-1890).
Кроаты — хорваты (от нем. Kroatien — Хорватия).
Наполеон III (Луи Наполеон Бонапарт, 1808-1873) — французский император в 1852-1870 гг.
‘Марсельеза’ — песня, созданная поэтом и композитором Клодом Жозефом Руже де Лилем (1760-1836) в ночь с 25 на 26 апреля 1792 г., в разгар Великой французской революции. В годы Третьей республики (1870-1940) стала государственным гимном Франции. С 1975 г. исполняется в новой музыкальной редакции.
…маршами из опереток Оффенбаха…— Мировую славу основателю французской оперетты Жаку Оффенбаху принесли ‘Орфей в аду’, ‘Прекрасная Елена’, ‘Синяя борода’, ‘Парижская жизнь’, ‘Перикола’, ‘Дочь тамбурмажора’ и др.
Седан — город во Франции, в окрестностях которого Наполеон III в 1870 г. во время франко-прусской войны сдался в плен со своей 100-тысячной армией.
С. 548. Огарев Николай Ильич- московский полицмейстер.
‘Двенадцатый год’ — имеется в виду торжественная увертюра ‘1812 год’ (1880) П.И. Чайковского.
С. 549. Аксаков гремел.— И.С. Аксаков в 1870-е гг. активно выступал с идеями панславизма, осудил согласие России на раздел Болгарии. За антиправительственные выступления был снят с поста председателя Московского славянского общества и выслан из Москвы.
С. 550. Ермолов А.П.— см. указатель (т. 6).
Иезекииль — один из четырех пророков Ветхого завета.
Убили Киреева.— Николай Алексеевич Киреев (1841-1876) — доброволец сербо-черногорско-турецкой войн 1876-1878 гг. Руководя штурмом турецких укреплений у Раковицы, повел один из отрядов на приступ и погиб.
С. 551. Гарибальди Джузеппе (1807-1882) — один из вождей Рисорджименто, национально-освободительного движения против иноземного господства, за объединение раздробленной Италии. Более 10 лет сражался за независимость республик Южной Америки. В 1860 г. возглавил поход ‘Тысячи’, освободившей юг Италии.
Готфрид Бульонский (1060-1100) — герцог Нижней Лотарингии, один из предводителей 1-го крестового похода 1096-1099 гг. на Восток, взял Иерусалим и стал первым правителем Иерусалимского королевства.
С. 553. Франко-прусская война (1870-1871) закончилась поражением Франции: она потеряла свои территории Эльзас и Лотарингию.
Редедя — князь косожский, богатырь, погибший в 1022 г. в единоборстве с князем тмутараканским Мстиславом Владимировичем.
Комаров Виссарион Виссарионович (1838-1907/08) — публицист, издатель, штабной офицер (полковник). В 1871 г. основал в Петербурге газету ‘Русский мир’. Во время сербско-турецкой войны (1876) — генерал сербской армии, начальник штаба Тимоко-Моравской армии генерала М.Г. Черняева. Один из лидеров Славянского благотворительного общества, пропагандист идеи панславизма. Редактор-издатель газет ‘Свет’ (1882-1907), ‘Славянские известия’ (1889-1891), журнала ‘Русский вестник’ (1902-1906).
Фадеев Ростислав Андреевич (1824-1883) — генерал, военный публицист, участник кавказских войн. В 1873-1875 гг.— сотрудник газеты ‘Русский мир’. Автор книг ‘Шестьдесят лет Кавказской войны’ (1860), ‘Вооруженные силы России’ (1868) и др.
С. 554. Скобелев Михаил Дмитриевич (1843-1882) — генерал от инфантерии. В русско-турецкую войну 1877-1878 гг. командовал отрядом под Плевной, затем дивизией в сражении под Шипкой — Шейново.
С. 554. Иоанн Предтеча (Иоанн Креститель) — проповедник, возвестивший во время обряда крещения в Иордане о приходе Мессии — Иисуса Христа, чтобы креститься от него. Иоанн был казнен за то, что обвинил в распутстве правителя Галилеи Ирода Антипу. По просьбе своей падчерицы Саломеи Ирод велел поднести ей на блюде отрубленную голову Крестителя.
Суворов Александр Васильевич (1730-1800) — полководец, генералиссимус, не проигравший ни одного сражения.
С. 555. Его глаза // Сияют. Лик его ужасен…— Из поэмы ‘Полтава’ Пушкина.
Немирович-Данченко Василий Иванович (1844-193 6) — прозаик, поэт, драматург, публицист, один из первых в России военных корреспондентов. Ранен на сербско-турецком фронте. Будучи корреспондентом газет ‘Наш век’ и ‘Новое время’, участвовал в сражениях в русско-турецкой войне 1877-1878 гг. (под Плевной, Шипкой и др.). Награжден боевыми орденами. Автор многих романов и очерковых книг, в том числе ‘Скобелев. Личные воспоминания и впечатления’ (1882). С 1921 г.— в эмиграции в Праге.
Верещагин В.В.— см. примеч. к с. 228.
С. 556. ‘Хотя орудия Тушина…’ — Из романа Л.Н. Толстого ‘Война и мир’. Тушин, Андрей Болконский — персонажи этого романа.
С. 557. …над ним рыдал… вольноопределяющийся Всеволод Гаршин.— Писатель Всеволод Михайлович Гаршин (1855-1888) в день объявления русско-турецкой войны, 12 апреля 1877 г., увольняется из студентов Горного института и едет добровольцем на фронт. В одном из боев ‘примером личной храбрости увлек вперед товарищей в атаку во время чего и ранен в ногу’,— говорилось в реляции. В мае 1878 г. был произведен в офицеры.
С. 559. Бибиков Александр Ильич (1729-1774) — государственный и военный деятель, генерал-аншеф. В 1773 — нач. 1774 гг. руководил подавлением восстания Е.И. Пугачева. Умер в походе на Бугульму.
Леон Гамбетта (1838-1882) — премьер-министр и министр иностранных дел Франции в 1881-1882 гг. Погиб на взлете своей карьеры, случайно поранив себе руку. Собрание речей знаменитого оратора составило 11 томов.
С. 560. …Лесков в лице генерала Перлова, целиком списанного с знаменитого воителя Севастопольской кампании, Степана Александровича Хрулева.— Имеется в виду персонаж из повести Н.С. Лескова ‘Смех и горе’ Перлов, прототипом которого является С.А. Хрулев (1807-1870), генерал-лейтенант, герой Севастопольской обороны 1855 г. Генерал (под своей фамилией) выведен также в рассказе ‘Бесстыдник’.
Зоровавель — библейский вождь иудеев, под предводительством которого они возвратились на родину в Иерусалим из вавилонского плена. Это случилось в первый год правления персидского царя Кира II Великого (царствовал с 558 по 529 до н.э.). Событиям того времени посвящен роман Ксенофонта ‘Киропедия’.
Засс Андрей Павлович (1753-1815) — генерал-лейтенант, взявший Измаил в 1809 г., разбивший в 1811 г. Измаил-бея.
Пассек Петр Богданович (1736-1804) — генерал-аншеф (с 1782).
Драгомиров Михаил Иванович (1830-1905) — генерал-адъютант, военный писатель. Профессор, а с 1878 г.— начальник Академии Генштаба. В 1898-1903 гг.— киевский генерал-губернатор. Автор многих военных трудов.
Обручев Николай Николаевич (1830-1904) — генерал от инфантерии, профессор военной статистики в Академии Генштаба. Участник военных реформ 1860-1870-х гг. С1881 г.— начальник Главного штаба. С 1893 г.— член Государственного совета.
Куропаткин Алексей Николаевич (1848-1925) — генерал от инфантерии. В 1898-1904 гг.— военный министр. В русско-японскую войну неудачно командовал войсками в Манчжурии — потерпел поражение под Ляояном и Мукденом. В 1916-1917 гг.— туркестанский генерал-губернатор.