Нет прощения, Андреев Леонид Николаевич, Год: 1904
Время на прочтение: 20 минут(ы)
—————————————————————-
Оригинал находится здесь: Библиотека. Леонид Андреев.
—————————————————————-
Курсистка. Молоденькая, такая молоденькая — совсем еще девочка. Нос
тонкий, красивый, но по-детски еще незаконченный: не то он прямой, не то с
горбинкой, не то просто вздернутый, и такие же незаконченные, пухлые губы,
от которых как будто пахнет шоколадными конфетами и красной карамелью. И
так щедры, так пышны тонкие волосы, густой и ласковой волной окутавшие
голову, что при взгляде на них приходят мысли обо всем самом хорошем и
светлом, что есть на земле: о золотом утре на голубом море, о весенних
жаворонках, о ландышах и пахучей разросшейся сирени. Безоблачное небо и
сирень, огромные, бесконечные кусты сирени и жаворонки над ними. Или вот
еще вспоминается что. Когда в майский полдень проходишь под цветущими
яблонями, то с них падают бело-розовые лепестки и нежно ложатся на плечо,
на шляпу, на черный рукав — бело-розовые, нежные лепестки.
И глаза у нее были молодые, яркие, наивно-бесстрастные,- и, только
приглядевшись, можно было заметить на лице легкие тени усталости,
недоедания, бессонных поздних вечеров за разговорами в накуренных тесных
комнатках, под иссушающим огнем ламп. Быть может, и слезы бывали на этих
щеках — какие-то особенные, не детские, ядовитые слезы, и сдержанной
тревожностью дышали движения: лицо было весело и чуть-чуть улыбалось, а
нога в маленькой, забрызганной грязью калоше нетерпеливо притоптывала — как
будто торопила медленную конку и гнала ее вперед, быстрее, быстрее.
Все это успел рассмотреть наблюдательный Митрофан Васильевич Крылов,
пока прошла полстанции тягучая конка. Он также стоял на площадке, против
девушки, и от нечего делать рассматривал ее, слегка брезгливо и враждебно,
как очень простую и знакомую алгебраическую формулу, которая выведена мелом
на черной доске и настойчиво лезет в глаза. Вначале ему стало весело, как и
всякому, кто взглядывал на девушку, но ненадолго: были причины, убивавшие
всякое веселье. Возвращался он из своей гимназии, после пятого урока, был
утомлен и очень голоден, а вагон был набит битком, и негде было присесть и
почитать газету. И погода была скверная, ноябрьская, и город был надоевший,
скверный, и дешевая жизнь — как коночный билет с надорванным углом. От дома
до гимназии и обратно: все дни можно сосчитать по билетам, а сама жизнь
похожа на клубок, из которого грязные пальцы вытягивают бумажную ленту и
отрывают по билету — по дню. И уже скоро девушка опротивела ему, и он с
радостью перестал бы на нее смотреть, но некуда было девать глаза.
‘Недавно из провинции,- сурово отмечал он.- И какого они черта лезут
сюда, я бы вот с радостью удрал в Чухлому, к дьяволу на рога. И тоже,
конечно, всякие разговоры, убеждения, а тесемки на юбке подшить не может.
До того ли! Обидно, главное, что такая хорошенькая’.
Девушка заметила косой взгляд и смутилась — смутилась больше, чем
полагается, из глаз ее исчезла улыбка, на молоденьком лице явилось
выражение детского страха и растерянности, и левая рука быстро потянулась к
груди и остановилась там, что-то придерживая.
‘Ишь ты!- удивился Митрофан Васильевич, отводя глаза и делая
равнодушное учительское лицо.- Это она моих синих очков испугалась. Думает,
сыщик: под кофточкой-то, должно быть, бумажонки какие-нибудь. Прежде
любовные записки на груди носили, а теперь какие-то там бюллетени. И
название-то нелепое: бюллетени’.
Он снова бросил осторожный взгляд, чтобы проверить впечатление, и
отвернулся: курсистка во все глаза, как очарованная, глядела на него и
крепко прижимала руку к левому боку. Крылов рассердился:
‘Вот дурища! Раз очки синие, так непременно шпион. А что у человека от
занятий глаза могут болеть, этого она не понимает. И этакая наивность, вся
на виду: пожалуйте. Тоже ведь дело берутся делать, отечество спасают. Соску
ей надо, а не отечество. Нет, не дозрели мы. Лассаль, например,- вот это
голова! А то тоже: всякая козявка. Уравнения с двумя неизвестными решить не
умеет, а туда же: финансы, политика, бумажки. Попугать бы тебя как
следует,- тогда узнала бы, как надо!’
И еще не успел он окончить своей мысли, как внезапно вдохновение
осенило его. От ноябрьского темного неба, с мокрых и грязных камней
мостовой, из пустоты голодного и злого желудка пришло оно — это внезапное
повелительное вдохновение. Каким-то чрезвычайно подлым жестом втянув голову
в плечи, Митрофан Васильевич придал своей физиономии то особенное,
хитро-пакостное выражение, какое, по его мнению, должно быть у настоящего
шпиона, и бросил такой косой взгляд, что чуть не вывернул глаза. И доволен
остался: девушка вздрогнула и затрепетала неуловимым трепетом страха, и
глаза ее тревожно забегали.
‘Да, вот именно: а бежать-то и некуда!- толковал ее движения Митрофан
Васильевич. — Попрыгай, попрыгай, голубушка, а мы еще жарку поддадим’.
И, вдохновляясь все более и более, забывая о голоде и скверной погоде
от творческой горделивой радости, он так искусно начал изображать шпиона,
как будто настоящим был актером или действительно служил в сыщиках. Тело
неуловимо извивалось скользкими змеиными изгибами, глаза сияли
предательством, и правая рука, опущенная в карман, сжимала надорванный
билет так энергично и сурово, точно это был не кусок бумаги, а револьвер,
заряженный шестью пулями, или агентская книжка. И уже не одна девушка, а и
многие другие обратили на него внимание: толстый рыжий купец, один
занимавший треть площадки, как-то незаметно сжался, точно сразу похудел, и
отвернулся. Высокий малый в фартуке поверх драпового пальто поморгал на
Митрофана Васильевича кроличьими глазами и внезапно, толкнув девушку,
соскочил и завертелся среди экипажей.
‘Отлично!’- похвалил себя Митрофан Васильевич, радуясь глубоко и
сосредоточенно, скрытной и злой радостью желчного человека. В отрешении от
своей личности, в том, что он притворился именно такой гадостью, как шпион,
и люди боялись и ненавидели его, было что-то острое, приятно-тревожное и
захватывающее. В серой пелене обыденщины открывались какие-то темные,
жуткие провалы, полные намеков и бесшумно реющих теней. Он вспомнил свой
класс, опротивевшие физиономии учеников, их синие тетради, закапанные,
грязные, исчерканные, полные нелепых, идиотских ошибок, от которых скучно
становится жить и перестаешь любить математику,- и подумал: ‘А в сущности,
очень должно быть интересное это дело — шпионское. Шпион-то ведь тоже
рискует, да еще как. Ой-ой как! Одного шпиона даже убили, рассказывал
кто-то. Так и зарезали, как свинью’.
На минуту ему стало страшно и захотелось перестать быть шпионом, но та
учительская шкура, в которую подлежало вернуться, была так голодна, скучна,
противна, что он внутренне махнул на нее рукой, даже плюнул, и дал лицу
самое пакостное выражение, какое только мог. Курсистка уже не смотрела на
него, но вся ее молодая фигурка, кончик красного уха, выглядывавший из-под
вьющихся волос, слегка наклонившийся вперед корпус и медленно и глубоко
работающая грудь выражали страшное напряжение и одну сверлящую мысль о
побеге. О крыльях, вероятно, мечтала она — о крыльях. Раза два она
нерешительно переступила ногами, положила руку на столбик и слегка повела
рукой к Митрофану Васильевичу,- но сбоку покрасневшей щекою почувствовала
его пронизывающий взгляд и замерла. И рука ее так и осталась лежать на
перилах, и черная перчатка, прорвавшаяся на среднем пальце, слегка дрожала.
И стыдно было, что все видят прорванную перчатку и высунувшийся палец,
такой маленький, такой сиротливый и робкий, но снять руку не было силы.
‘Ага!- думал Митрофан Васильевич.- То-то вот! Уйти-то некуда. Вперед
наука: будешь знать, как дела делать. А то словно на бал собралась, нет,
брат, шалишь, не все тебе одни удовольствия. Попрыгай-ка теперь, да!’
Он представил себе жизнь преследуемой девушки — и она была такая же
интересная, такая же полная и разнообразная, как и у шпиона. И было в ней
что-то, чего не хватало в жизни сыщика, какая-то обидная гордость, какая-то
стройная гармония борьбы, тайны, быстрого ужаса и быстрой мужественной
радости. За ней гонятся — а разве нет в этом особенной, огневой радости,
когда кто-то злой, враждебный и опасный простирает к горлу хищные руки,
нить за нитью вьет убийственную веревку? Как бьется сердце, как ярка жизнь,
как хочется жить!
Брезгливо, боком, Митрофан Васильевич оглядел свое поношенное,
потертое на рукавах пальто, вспомнил пуговицу, внизу вырванную с мясом,
представил себе свое желтое, кислое лицо, которое он так не любит, что
бреет только раз в месяц, синие очки — и с ядовитой радостью нашел, что он
действительно похож на шпиона. Особенно пуговица: у шпионов некому
пришивать пуговиц, и у каждого из них обязательно должна быть одна такая
надорванная, уныло обвисшая пуговица, на которую нельзя застегивать. И
шевельнулось глухое чувство какого-то особенного, жуткого, шпионского
одиночества, и грустно стало, и все — и небо, и люди, и жизнь —
расцветилось черными, суровыми красками, стало глубоко, загадочно и
содержательно.
Теперь он смотрел на все одними глазами с девушкой, и ново было все.
Ни разу в жизни он не задумывался над тем, что такое вечер и ночь — эта
таинственная ночь, родящая мрак, прячущая людей, безмолвная, неотвратимая,-
теперь он видел ее молчаливое шествие, удивлялся загорающимся фонарям,
что-то прозревал в этой борьбе света с мраком и поражался спокойствием
снующей по тротуарам толпы,- неужели они не видят ночи? Девушка жадно
смотрела в пробегающие черные отверстия еще неосвещенных переулков — и он
смотрел теми же глазами, и были красноречивы зовущие во тьму коридоры. Она
с тоской глядела на высокие дома, камнем отгородившие себя от улицы и
бесприютных людей,- и новыми казались эти тесные громады, эти злые
крепости.
На остановке, где кончалась станция, Митрофану Васильевичу нужно было
сходить, но девушка ехала дальше, и он громко сказал кондуктору:
— Позвольте мне билет и на эту станцию.
И очень был доволен, что удалось найти в кошельке пятачок: почему-то
казалось ему, что у шпионов бывает только медь и старые, засаленные и даже
склеенные бумажки — хорошими, красивыми деньгами нельзя платить шпионам,
иначе они похожи будут на обыкновенных людей. И молчаливый кондуктор тоже
понимал это: так гадливо-почтительно взял монету, что к удовольствию у
Митрофана Васильевича прибавилось чувство обиды и возмущения.
‘Брезгуешь, мерзавец!- подумал он, наводя синие очки, как пушки, на
лицо кондуктора и медленно принимая билет.- А сам небось здорово
поворовываешь. Знаю я вас! Жалованьишко-то маленькое, ну, а контролер тоже
небось не дурак. Рука руку моет, да’.
И он замечтался о том, как он выследит кондуктора и контролера,
соберет точные данные, и в один прекрасный день — пожалуйте в управление.
Вы воровать, а? Вот изумится-то! А он будет продолжать выслеживать других
кондукторов, будет искоренять воровство…
‘Где же эта, молоденькая? Слава Богу, еще тут… Хорош шпион!-
добродушно упрекает себя Митрофан Васильевич.- Немножко бы — и выпустил
птичку’.
Пользуясь рассеянностью учителя, курсистка сняла с перил руку в
разорванной перчатке — это сделало ее смелее,- и на углу большой улицы, где
пересекались коночные пути, она соскочила. Тут слезало и садилось много
публики, и какая-то худощавая женщина с огромным узлом загородила Митрофану
Васильевичу выход. Он говорил: ‘Позвольте’,- и пробовал пролезать, но
застревал и бросался к другой стороне. Но там закрывали дорогу кондуктор и
давешний рыжий купец. Последний даже взялся обеими руками за поручни и
точно не слыхал, как учитель сперва двумя пальцами, потом всей рукой
теребил его за рукав.
— Да пустите же!- крикнул Митрофан Васильевич.- Кондуктор, что за
безобразие! Я жаловаться буду!
— Они не слыхали,- кротко заступился кондуктор.- Господин, позвольте
им пройти.
Купец, не оглядываясь, нехотя разжал пухлую руку, но не подвинулся, и
Митрофану Васильевичу, с трудом пробиравшемуся в узкое отверстие,
почувствовалось даже, что купец нарочно стискивает его и душит. Задыхаясь,
он высвободился, прыгнул так неловко, что чуть не свалился, и погрозил
кулаком вслед удаляющемуся красному огню.
Девушку Митрофан Васильевич настиг в маленьком глухом переулке, куда
он завернул по догадке. Она быстро шла и оглядывалась, и, когда увидела
преследователя, почти побежала, наивно открывая полную свою беспомощность.
Побежал за ней и Митрофан Васильевич, и теперь в темном незнакомом
переулке, где были они только двое, бегущие, он почувствовал себя совсем
необычно, как-то уже слишком по-шпионски, даже страшно немного стало.
‘Нужно поскорее кончить’,- подумал он, быстро перебирая ногами и задыхаясь
от этой неестественной рыси, но не решаясь почему-то на крупный шаг.
У подъезда многоэтажного дома курсистка остановилась, и пока дергала
за ручку тяжелой двери, Митрофан Васильевич нагнал ее и с великодушной
улыбкой заглянул в лицо, чтоб показать ей, что шутка кончилась и все
благополучно. И, тяжело дыша, еле продираясь в полуотворенную дверь, она
бросила в улыбающееся лицо: ‘Подлец!’- и скрылась. Сквозь стекло на
площадке мелькнул еще ее силуэт — и все исчезло.
Все еще великодушно улыбаясь, Митрофан Васильевич с любопытством
потрогал холодную ручку, попробовал приотворить, но в глубине подъезда, под
лестницей, блеснул галун швейцара, и он медленно отошел. В нескольких шагах
остановился и минуты две без мыслей пожимал плечами. С достоинством
поправил очки, закинул голову назад и подумал:
‘Как это глупо! Не дала слова сказать, и сейчас же ругаться. Девчонка,
дрянь. Не могла понять, что это шутка. Для нее стараешься, и… Очень она
мне нужна со своими бумажонками. Сделайте милость, ломайте шею сколько
хотите. Теперь сидит небось и разным там студентам и лохматым рассказывает,
как за ней шпион гнался. А они охают. Идиоты! Я сам университет окончил и
тоже не хуже вас. Да. Не хуже’.
После быстрой ходьбы ему стало жарко, и он распахнулся. Но вспомнил,
что может простудиться, и застегнулся, с ненавистью дернув надорванную
пуговицу.
‘У, дьявол!.. Да, не хуже-с. А может быть, лучше. Поди-ка повози на
шее восемь душ, да еще глухую бабку, черта-кочерыжку. Конечно, так оставить
нельзя, нужно объяснить ей, что я окончил университет и тоже — против всего
этого. Да где ее взять? Не до свету же тут шататься? Слуга покорный. Я еще
не обедал’.
Он потоптался на месте, безнадежно окинул глазами ряды освещенных и
темных окон и продолжал:
‘А лохматые небось и рады и верят. Дурачье. Я ведь тоже студентом
лохматым был — вот какие волосища носил. Я и теперь стричься бы не стал,
если бы не лезли волосы. Лезут, удивительно лезут, скоро лысый буду. Не
могу же я, сами посудите, вытягивать волосы, когда их нет. Ex nihilo nihil
fieri potest. He парик же мне носить, как … шпиону’.
Он закурил папироску и чувствовал, что это уже лишняя папироска: так
горек и неприятен был ее дым.
‘Войти и сказать: господа, это была шутка, просто шутка. Да нет, не
поверят. Господи! Еще побьют’.
Митрофан Васильевич быстро отошел шагов на двадцать и остановился.
Делалось холодно. Пожимаясь в негреющем пальто, он почувствовал в боковом
кармане газету — и стало так горько, так обидно, что захотелось плакать. От
чего он отказался? Пришел бы домой, пообедал бы, чайку бы выпил, потом лег
бы на диван и почитал газетку — на душе так мирно, безоблачно, тетрадки
поправлены, завтра, в субботу, у инспектора винт. А там в своей комнатке
сидит глухая бабушка и чулки вяжет — милая старушка, добрая, внимательная,
ему две пары носков связала. ‘И лампадка небось у нее горит — я еще за
масло ругался. А тут? Какой-то переулок. Какой-то дом. Какие-то лохматые
студенты… Господи, этого еще недоставало!’
Из освещенного подъезда, громко хлопнув дверью, вышли два студента и
решительно направились в сторону Митрофана Васильевича. Дальше — туман,
обрывки улиц, фонари, какие-то темные фигуры, настойчиво загораживающие
путь, длинный обоз, морда лошади над самым ухом и одно повелительное,
невыносимое чувство страха. Опамятовался он где-то на бульваре и долго не
мог узнать местности. Было пустынно и тихо. Накрапывал дождь. Студентов не